В. Жирмунский. Переводы «Фауста»

Из кн.: В. Жирмунский. Гете в русской литературе — Л.: Гослитиздат, 1937 (Гл. VI. Литературное наследие Гете, 6. Переводы „Фауста")

 

Первый полный перевод первой части „Фауста" принадлежит Эдуарду Губеру. Э. И. Губер (1814—1847), по происхождению — русский немец, сын пастора из волжской колонии Усть Залиха, получив полунемецкое, полурусское образование, появился в 30-х гг. на литературном горизонте Петербурга с честолюбивым замыслом — перевести „Фауста" на русский язык. Законченный в 1835 г. перевод Этот был запрещен николаевской цензурой; молодой переводчик в отчаянии уничтожил свою рукопись; но Пушкин, услыхав об этом происшествии, разыскал его, ободрил и заставил снова приняться за перевод. Об участии Пушкина в переводе Губера человеческой поддержкой и поэтической помощью много рассказывали после смерти Пушкина сам Губер и, со слов Губера, его биограф А. Г. Тихменев.1 Наиболее достоверно письмо Губера к брату, написанное еще при жизни Пушкина (в начале 1836 г.), которое приводит Тихменев: „Ежели я решусь когда-нибудь отдельно печатать свои стихи, то я изберу для этого „Современник", потому что я весьма коротко познакомился с Пушкиным, который весьма ободряет мои произведения, особенно перевод Фауста, за которым я сидел почти пять лет; в прошедшем году он был готов, но цензура его не пропустила, и я с досады разорвал рукопись. В нынешнем году я по настоянию Пушкина начал его во второй раз переводить. Еще раз повторяю — ежели я решусь вступить в журнальный цех, то я, конечно, изберу партию Пушкина". После смерти Пушкина в „Современнике" (1837, т. VI и VIII), а затем и в других изданиях появляются отрывки из перевода Губера. Первая из этих публикаций („Современник" 1837, т. VI) подала повод для любопытного недоразумения. Редакция „Современника" поместила в этом номере назначенный Пушкиным для напечатания большой отрывок (первые сцены от начала первого монолога до конца прогулки за городскими воротами), приписав его Губеру. В свою очередь Губер, видя, что текст рукописи, найденной в бумагах Пушкина, сильно отличается от его перевода, решил, что Пушкин переработал его перевод, и счел нужным довести об этом до сведения читателей в „Литературном объяснении" (Лит. прибавл. 1837, № 34): „Я не знал рукописи, найденной между бумагами покойника, — пишет Губер, — с которой перепечатан этот отрывок; но теперь спешу указать на поправки, которыми он удостоил мой перевод. Пушкин принимал живое участие в моем труде, и я имею право гордиться этим участием; но, не смея украшать себя собственностью великого поэта, считаю священною обязанностью указать на те места, которые принадлежат ему..." „Многие места перевода исправлены Пушкиным, но нигде рука мастера не помогла столь слабому ученику, как в том отрывке, который помещен в шестом томе „Современника*. Самое начало, переведенное мною в размере подлинника, т. н. „Knittelverse“, мастерски изменено им в звучный, прекрасный ямб..." „Я горжусь этими местами: они будут перлами в моем переводе. Судя по ним, нам остается только сожалеть, зачем Пушкин, глубоко сочувствуя Гете, не пересоздал нам в целости всего исполинского произведения этого бессмертного философа-поэта... “ (стр. 335). Однако предположения Губера были неправильны. Автором найденной рукописи оказался некий И. Бек, который в „Современнике" 1838 г. (т. IX, стр. 64) напечатал по этому поводу такое „Литературное объяснение": „Отрывки из „Фауста", перемешанные с бумагами покойного Пушкина без подписи переводчика и напечатанные с копии, без ведома сего последнего по странному стечению обстоятельств, в VI томе „Современника" — переведены мною, а не г. Губером, который трудился над переводом всего „Фауста". Не имея никаких притязаний на авторскую славу, но уважая право собственности, как свое, так и чужое, долгом считаю объяснить, что весь отрывок, начинающийся словами: „С какою пламенной любовью..." и кончающийся стихами „Студентов школьник образцовый", от стр. 301 до 338 [т. е. все, что напечатано в „Современнике"], принадлежит исключительно мне, а не г. Губеру, и не Пушкину, как то сказано в Литературном Объяснении, в Лит. Прибавл. к Р. Инв. 1837 г., стр. 335“. После этого Губер в отдельном издании своего перевода (1837) признал происшедшее недоразумение и заявил с некоторой небрежностью: „Время объяснило этот литературный qui pro quo, и я с удовольствием освобождаю себя от труда г-на Бека" (стр. XXXII). Это обстоятельство вынуждает относиться с осторожностью к легенде о прямом участии Пушкина в переводе Губера.

Отдельным изданием „Фауст" Губера появился в 1838 г. Автор снабдил его посвящением Пушкину, которое дает некоторое представление о его собственных стихах:

Когда меня на подвиг трудный
Ты улыбаясь вызывал,
Я верил силе безрассудной
И труд могучий обещал.

С тех пор один, вдали от света,
От праздной неги бытия,
Благословением Поэта
В ночных трудах крепился я...

Переводу Губер предпослал историко-литературное предисловие, с библиографией, о немецкой легенде и ее обработках. В толковании „Фауста" он стоит на „охранительной” точке зрения (может быть, по цензурным соображениям?). „Смирение, сознание собственной немощи — удел человека, когда стоит он перед лицом невидимого создателя. Но бурное стремление ума, не признающего этих благодетельных границ, истощится в напрасной высокомерной борьбе — и вера, этот краеугольный камень жизни, с ужасом скроется при дерзких вопросах сомнения. Отвергая единственный путь к спасению, человек идет по дороге своего произвола, и этот произвол ведет его к погибели",2 Фауст Гете является, по мнению Губера „отважным бойцом в страшной борьбе веры и познания, в борьбе, столь гибельной для мыслящего ума человека. Он стоит на страшной границе земного знания... Здесь кончается лукавое, бесполезное мудрствование, здесь одна только вера подает нам посох спасения. Но и это религиозное доверие, это смиренное благоговение многими добывается только в борьбе с мятежным умом, как отрадный плод успокоенного сомнения... Пройти сквозь мрак земных противоречий — его назначение. Оно исполняется возвращением к вере. Конечный результат его борьбы заключается в отрадном успокоении религии".3

Тем не менее николаевская цензура выпустила перевод Губера только с большим числом пропусков, заменененных многоточиями. Выпущено было в издании 1838 г, более 300 стихов. Мы имели в руках экземпляр этого издания, принадлежавший Губеру и Тихменеву,4 с рукописными вставками пропущенных мест, полностью до сих пор не опубликованными, и можем вполне точно установить, какие мысли и выражения смущали николаевскую цензуру: испытанный этим пробным камнем, „Фауст" неожиданно поворачивается к нам своей критической стороной, колеблющей идеологические устои алтаря и трона.

Большинство пропусков относится к разряду „богохульных" и „кощунственных". Пропущен целиком „Пролог на небе", т. е. сцена, которая современному читателю покажется наиболее религиозной по своей общей концепции: у последующих переводчиков (Вронченко, Струговщикова, Грекова — 1859) вместо бога появляется „один из духов" или „чистый дух". Пропущен третий монолог Фауста — перевод Нового завета, где Фауст заменяет начальные слова евангелия от Иоанна: „В начале было слово" характерным для нового мировоззрения: „В начале было дело" (девятнадцать стихов). Пропущен в разговоре Мефистофеля со студентом весь отрывок; посвященный критике богословия:5

Неправдами усеян этот путь,
И яда скрытого так много в нем таится,
И от лекарства яд так трудно отличать.
Верней всего и здесь лишь одному внимать
И с верой за слова учителя божиться...

В разговоре Гретхен и Фауста о религии выпадает противопоставление свободной индивидуалистической религиозности пантеиста догматической связанности церковной веры, за исключением первых двух строк — весь следующий отрывок:6

Тогда в блаженстве утопая
Наполни грудь огнем любви,
И в этом царстве исчезая
Его как хочешь назови:
Бог, радость, сердце и любовь!
Ему нет имени, все чувство!
А имя только звук пустой!
Туман и дым!

Далее цензура исключает все непочтительные упоминания о духовенстве („Pfaffen“ — „попы", как всюду правильно переводил Губер). Например, в первом монологе: „Хоть я и умнее, чем эти пустые Попы и министры, глупцы записные".7 В разговоре Фауста с Вагнером:8

Вагнер

Молва в народе говорит:
Актер попа перехитрит.

Фауст

Да, если поп им быть желает,
Что впрочем часто так бывает.

По этой причине выпускается весь рассказ о том, как патер похищает у матери Гретхен подаренное Фаустом ожерелье.9 В печатном тексте стоит:

Мать между тем — зовет;
Он видит, вещи не пустые,
И с важным видом говорит:
Нет, вы не принимайте клада!

Тире заменяет слово "попа". Далее выпущено:

Тому, кто страсти победит,
Доступна райская награда.
Снесите в церковь дар бесславный!
У ней желудок преисправный,
Хоть съела целые владенья,
Но ей ничто не повредит.
Одна неправое именье
Лишь Церковь Божия сварит.

Фауст

Цари с жидами не отстанут,
Не хуже церкви кушать станут.

Мефистофель

Поп кольца, серьги, все берет.
В суму бессовестно кладет:
Как будто дрянь такие клады,
Он и спасибо не сказал,
Небесных благ им пожелал.
А те тому и очень рады.

Третья группа пропусков относится к политике. Пропускается в разговоре Мефистофеля с учеником отрывок о юриспруденции, который, в духе буржуазного учения о естественном праве, противопоставляет узаконенным предрассудкам положительного права прирожденные и забытые права человека:10

Мы как заразу вековую
Наследуем законы и права,
От поколенья к поколеньям
Их время медленно несет.
Благодеяние становится мученьем,
А ум в безумство перейдет.
За право вечное, что с нами родилось,
Никто к несчастью не вступился.
О нем у нас судить перевелось.

В сцене „Кухня Ведьмы" пропущена песенка мартышек, намекающая на революцию:11

Корона разбита!
Потом и кровью
Склей нам ее.

Целиком выпущена „Песня о блохе", исполняемая Мефистофелем в Ауэрбахском погребе, в виду ее явного политического смысла, направленного против господствующей в абсолютных монархиях системы фаворитизма. Интересно отметить, что последующим переводчикам пришлось переделывать песню о блохе. Вронченко заменяет короля старухой: 12

Жила была старуха,
У ней была блоха...

Придворная карьера блохи, как королевского министра и фаворита, соответственно снижена (строфа 2):

И вот блоха нарядней,
Чем кто-нибудь другой:
У дочек плат бумажный,
У блошки парчевой.
Блоха всем правит в доме,
Все ставит на своем;
И видя то, отвсюду
Полезли блохи в дом.

В последней строфе блохи кусают не королеву и придворную даму, а всю „семейку" — „деток и внучат".

С цензурным запретом пришлось иметь дело и Струговщикову (1856). У него тоже — „старуха", блоха управляет „домом, как собственным добром", блохи кусают „деток".13 „Королевская" блоха впервые появляется у Грекова (1859).

Наконец, очень небольшое число пропусков сделано с точки зрения цензуры нравов, например — вольные речи Фауста о Гретхен при первом знакомстве:14

И словом, если в эту ночь
Ты мне красотки не достанешь,
Так лучше убирайся прочь!

И дальше:

Мой апетит и так велик!

Особенно же — в тех случаях, где эротические представления сближаются с религиозными, например в словах Фауста:15

Я телу божию завидую, когда
Устами нежными она его коснется...

В художественном отношении, как видно из приведенных примеров, „Фауст" Губера значительно уступает тем отрывкам, которые переведены были в эти годы такими поэтами, как Веневитинов, Тютчев или даже Аксаков, и не стоит на высоте стихотворной техники пушкинской эпохи, хотя „Библиотека для чтения" и писала в комплиментарном тоне: „Кажется, как будто лира Пушкина ожила нарочно для того, чтобы передать нам великолепное творение германского поэта и философа языком и стихом, достойным его".16 Вместо многих примеров мы приведем отрывок из первого монолога „Фауста", который проследим и по дальнейшим переводам:

О, месяц тихий, месяц ясный,
Зачем, зачем в полночный час
Над головой моей несчастной
Ты не блеснешь в последний раз!
Зачем по грудам мертвых книг
Ты в грудь отрадой не проник!
Зачем на темных вышинах
Я не могу в твоих лучах
Над бездной скал и над лугами
Лететь с могучими духами!
Чтоб исцелясь от старых мук
В твоей росе, луна златая,
Больную грудь мою купая,
Покинуть тщетный груз наук!

Но, пересказанный Губером довольно свободно, его „Фауст" сохраняет в общем верность мысли оригинала и сыграл большую культурную роль при первом ознакомлении русских читателей с трагедией Гете. Многочисленные рецензии были очень сочувственные. В тон этим рецензиям Герцен писал своей невесте: „Как только отпечатается прекрасный перевод Фауста (Губера), — пришлю" (26.11.1838).17 Только Белинский занял по отношению к Губеру резко враждебную позицию, как по художественным, так и по идеологическим мотивам, „Губер просто искажает Фауста".18 — „Жалкий г. Губер, двукратно жалкий — и по своему переводу или искажению „Фауста", и по пакостной своей философской статье, которая ужасно воняет гнилью и плесенью бессмыслия! Право, ограниченные люди хуже, т. е. вреднее подлецов: ведь если бы не г. Струговщиков, то Губер еще на несколько лет зарезал бы на Руси Гете. Впрочем, чорт с ними, с этими бездарными Губерами..."19 — „Статья Губера о философии обличает в своем авторе ограниченнейшего человека, у которого в голове только посвистывает...“20 Соответственно этому, рецензия „Московского наблюдателя" о Губере — резко отрицательная: „Он не понял, не передал Фауста". „У него создание Гете является не могущественным и крепким, проникнутым жизнью, которая веет даже в самых звуках стихов, но расслабленным и хилым, Не узнаешь тех мест, которыми восхищался в оригинале, хотя копия сохраняет наружную близость. То, что у Гете так живо и сильно, — тут сухо, мертво, безжизненно".21

„Фауст" Губера был издан вторично Тихменевым во втором томе „Сочинений" Губера (1859). Имея под руками рукопись покойного поэта или экземпляр печатного издания со вписанными пропусками, Тихменев мог восстановить большинство пропущенных цензурой мест. Однако в нескольких местах остались многоточия: например, в политическом отрывке — о юриспруденции и естественном праве (пять стихов), в проклятье Фауста — проклятье „вере и надежде" и др. В других случаях, где по цензурным условиям нельзя было восстановить в точности текст оригинала, Тихменев занялся сочинительством (если это не сделала за него цензура?). В таких местах отсутствие рифмы выдает неумелую поправку. Так, заменив бога в Прологе Чистым духом, Тихменев должен был допустить такую строфу:22

Опять забрел ты как-то к нам, Дух Чистый [вместо: о Боже]
И о здоровьи спрашиваешь нас;
А потому меня на этот раз
Ты между дворней видишь тоже.

В начале первого монолога мы читаем:23

Хоть я и умнее, чем эти пустые
Магистры, судьи и писцы-дурачье.

В оригинале было: „Попы да министры, глупцы записные". Наиболее значительное искажение такого рода в разговоре матери Гретхен со священником. Ср. с приведенным выше отрывком оригинального текста:24

Мать между тем... зовет,
Он видит, вещи не пустые
И с важным видом говорит:
Нет, вы не принимайте клада!
Тому, кто страсти победит,
Доступна райская награда.
В филантропический отдайте комитет.
О, там желудок преисправный,
Хоть съел он целые владенья,
Ему ничто не повредит.
Божусь, неправое именье
Один лишь комитет сварит.

и дальше:

Мой комитет, тот все берет,
В суму бессовестно кладет... и т. д.

Эти искажения сохранились во всех последующих изданиях „Фауста" Губера, довольно многочисленных в конце XIX и в начале XX вв.

Вторую часть „Фауста" Губер представил читателям в „Библиотеке для чтения" в прозаическом пересказе, со стихотворными вставками отдельных отрывков.25

 

 

В 1844 г. выходит в свет перевод первой части „Фауста" М. Вронченко, с изложением второй части, сопровождаемым прозаическим переводом отдельных сцен, обширной статьей о „Фаусте" и примечаниями.26 М. Вронченко — по профессии военный, известный своими военно-топографическими исследованиями, является автором нескольких стихотворных переводов мировых классиков — „Манфреда" Байрона, „Гамлета" и „Макбета" Шекспира и др. Принципы его перевода изложены им в предисловии. „При переводе обращалось внимание: прежде всего на верность и ясность в передаче мыслей, потом на силу и сжатость выражения, а потом на связность и последовательность речи, так, что забота о гладкости стихов была делом не главным, а последним".27 В соответствии с этой установкой перевод Вронченко отличается известной суховатой точностью, которая, правда, не передает лирической атмосферы оригинала, но зато, при скупости и сосредоточенности словесного выражения, избегает тех цветов собственного красноречия, которыми украшали Гете позднейшие переводчики. Ср. приведенный выше отрывок:

О, если б, полный месяц, ныне
Светил ты уж в последний раз
Моим трудам, моей кручине!
Меня ты долго, в поздний час,
Видал, друг скорбный, в непокое,
Средь книг и хартий, при налое!
Когда ж я возмогу в полях
И на скалистых высотах
И у жерла пещер носиться
С воздушною Духов толпой,
Там пить твой свет, твоей росой
От чаду знаний исцелиться!

Добросовестность и точность Вронченко по отношению к „мысли" Гете доходит до того, что в своих примечаниях он оговаривает те места, где ему не удалось в стихе передать точную мысль подлинника. Ср., например, в Посвящении (строфа 3): „Боюсь, им чуждый, самых их похвал"— в примечании 1-м оговорено: „В 6-м стихе 3-й октавы следовало бы сказать, точнее: „Самое одобрение их пугает мое сердце". И так во многих случаях.

Но особенно многочисленных оговорок потребовали те места, где Вронченко борется с цензурой. Пропуски гербелевского издания, очевидно, подсказывали ему, где произвести соответствующие переделки. О новой редакции „Блохи" мы уже говорили. В прологе на небе архангелы заменены „Чистыми Духами", а бог — „одним из духов". Примечание 8-е сообщает: „Второй пролог переведен с некоторыми отступлениями и с пропуском нескольких стихов. В подлиннике три Чистые Духа, поющие Гимн, названы по именам; говорящий с Мефистофелем тоже назван. На русском некоторым речам дана, по необходимости, иная форма; мысли же пролога сохранены почти вполне — из главных не пропущено ни одной".28 Насмешливые речи Мефистофеля в этой сцене сильно сглажены; примечания (9 — 12) об этом сообщают в точности, например примечание 9-е: „В подлиннике эта часть Мефистофелевой речи гораздо сильнее отражает характер чорта, нежели в переводе".29 В разговоре Мефистофеля с учеником „богословие" заменено „философией"; примечание 64-е гласит: „В подлиннике здесь говорится не о философии вообще, а об одном особенном ее виде".30 В проклятии Фауста у Губера цензура выпустила проклятье вере и надежде;31 у Гете: „Fluch sei der Hoffnung, Fluch dem Glauben“; Вронченко переводит: „Будь прокляты вино, любовь, Все что желанно, что отрадно" и делает примечание: „В подлиннике вместо общих выражений, поставленных в переводе, названы две сестры любви",32 Обширный отрывок перевода евангелия, в котором Фауст посягает на текст священной книги, самовольно заменяя „слово" — „делом", изменен до неузнаваемости:33

Но как начать их мне? С чего?
Что наши речи? где найду я слово,
Чтобы назвать, чтоб выразить Его,
Непостижимое ни чьею мыслью Слово?
Скажу ль: Дух духа, Сила сил —
Все не придам тому достойного названья,
Что сам в себе совокупил
С Причиной первой первое Деянье.

Эти благочестивые мысли, вложенные в уста Фауста, Вронченко несовсем точно оправдывает в примечании 35-м: „Следующие 8 стихов суть не перевод, а изложение сущности тех мыслей, которые в подлиннике, в 14 стихах, выражены несколько пространнее и с большей определительностью". Наконец, одна из наиболее значительных переделок спасает сцену между матерью Гретхен и патером, заменяя церковь благотворительной „кружкой", что оговаривается, как всегда, в примечании: „В подлиннике шкатулка получает иное назначение — почему и весь рассказ о ней должен был в переводе несколько измениться".34 Вот этот измененный рассказ:35

Последствий убоялась вредных
И вздумала: снесла находку в кружку бедных!..
...Вот мать к директору: а он, хитрец лукавый,
Такому случаю и рад —
Подметил, что не дурен клад,
И говорит: вы, дети, правы —
За жертву бедным награждает бог;
Желудку кружки все под силу —
Не раз он так жрал, что господь помилуй,
А обожраться все не мог!
Да, только кружка ест в покое
Добро неправо нажитое.

В статье о „Фаусте" Вронченко также стоит на „охранительной" точке зрения. Он чрезвычайно враждебно относится к философским умствованиям немецких комментаторов поэмы и предлагает, „забыв даже о самом существовании каких-либо философических систем", „по мере сил наших руководствоваться единственно — здравым рассудком": „этот выход надежнее всякого другого".36 Следуя этому руководителю, Вронченко приходит к заключению, что основная идея Фауста выражена в прологе словами бога, что „мудрствуя нельзя не заблуждаться".37 „Фауст найдет путь истинный, когда перестанет мудрствовать". „Итак в продолжении пьесы Фауст должен: сперва, мудрствуя, итти путем Мефистофелевым, а потом перестать мудрствовать и, следуя неясному своему стремлению, найти путь истинный, озариться светом".38 Эта антиинтеллектуалистическая точка зрения подтверждается подробным обзором первой части, но прежде всего комментарием к Прологу на небе, в котором словами „Человек рад мудрствовать во весь свой век, а мудрствуя нельзя не заблуждаться"39 Вронченко переводит „Es irrt der Mensch solang er strebt“ [„Человек заблуждается, пока он стремится"],— правда, — с обычными оговорками в примечании: „В точности „стремясь (т. е вперед)" или „домогаясь (т. е. желаемого)". В подлиннике это выражено одним словом „streben“. Ср. о том же в статье (стр. 380, примеч.): „Слово мудрствовать, взятое отдельно, не может служить переводом немецкого „streben"; но в настоящем случае оно, кажется, выражает мысль подлинника довольно верно, и потому мы удержим его, за недостатком лучшего, в продолжение всего обзора".40 Так благочестивое переосмысление замысла „Фауста" приводит обычно точного Вронченко к существенной фальсификации мысли оригинала.

Ко второй части „Фауста" Вронченко относится отрицательно: его подробный пересказ должен доказать, что „пиеса, ясно и явственно, пришла не к тому концу, к которому притти долженствовала", потому что Гете не дает ответа на поставленный вопрос: „когда же он [Фауст] перестает мудрствовать? Когда находит путь истинный?"41 „Вторая часть растянута, туманна, в ней часто встречаются недоразумения и непонятности, в ней нет драматической жизни".42 По мнению Вронченко, Гете вообще был великим поэтом только в молодости: тогда он „создавал", а впоследствии „только сочинял" свои произведения.43 Об этом свидетельствуют не только его старческое творчество — вторая часть „Фауста", окончание „Вильгельма Мейстера", „Диван", но даже переделанные в Италии юношеские замыслы „Ифигении", „Тассо", „Эгмонта": кто знает, восклицает он с грустью, в первоначальном виде „не были ли они похожи на Геца!"44

В многочисленных рецензиях на „Фауста" Вронченко перевод встретил в общем положительную оценку, хотя и указывали на некоторую его суховатость. И. Киреевский называет перевод „буквально верным, но далеко поэтически не верным", однако хвалит переводчика за то, что он „предпочел бесцветность стиха ложному колориту" („Москвитянин", 1845, ч. I, стр. 10).45 Общее несогласие встретили теоретические высказывания Вронченко. И. С. Тургенев посвятил переводу большую и интересную статью, в которой он подробно высказывается и о самой проблеме Фауста, и о взглядах Вронченко, и о его переводе. Отдавая справедливость „добросовестной отчетливости", „терпеливому трудолюбию" переводчика, Тургенев в то же время считает, что „он не поэт, даже не стихотворец". „Его труд — действительно труд... Это не источник, который свободно и легко бьет из недр земли: это колодец, из которого со скрипом и визгом выкачивают воду. Вам беспрестанно хочется воскликнуть: браво! еще одна трудность преодолена!.. между тем, как нам бы не следовало и думать о трудностях".46 Но особенно резко возражает Тургенев против идеологии статьи, ее антиинтеллектуалистических установок. „В этом „Обзоре" неприятно поражает читателя какое-то странное озлобление против философии и разума вообще, и против немецких ученых в особенности".47 По поводу истолкования „Пролога" он замечает: „Ненависть к „мудрствованию" побеждает в почтенном переводчике его добросовестность, не подлежащую никакому сомнению: он переводит неверно... не переставая руководиться здравым рассудком".48

Гораздо острее эти выпады — в черновых заметках на полях тургеневского экземпляра „Фауста" Вронченко, сохранившегося в Библиотеке Института Литературы Академии Наук.49 Эти заметки показывают вообще, как внимательно и добросовестно готовил Тургенев свою рецензию. Поля перевода испещрены стилистическими пометками вроде: „не то", „казенно", „не понят подлинник", „совсем не то", реже: „очень хорошо переведено" и т. п.; особыми знаками (:) помечены славянизмы и архаизмы, которые Тургенев в рецензии ставит в вину переводчику.50 Поля статьи испещрены полемическими замечаниями, направленными против основной идеи комментатора. На стр. 369, открывающей „Обзор обеих частей Фауста", записано: „NB Сказанное о 2-й части вп` справедливо, но первой части Г-н Переводчик не понял вовсе. С одним здравым рассудком, приправленным малороссийской злобой к разуму, — далеко не уедешь". На стр. 377, где Вроченко объявляет здравый рассудок наиболее надежным вождем, Тургенев приписывает: „в самом деле?" На стр. 378, где переводчик цитирует филологические труды министра Уварова, он приписывает: „Здравый смысл видно умеет и поподличать". На заявление Вронченко (стр. 381), что Фауст найдет истинный путь, когда перестанет мудрствовать, Тургенев замечает: „каково-с"; а там, где Вронченко мечтает, что душа героя в конце этого пути озарится светом, стоит ироническое: „браво!". Еще более резкие замечания разбросаны на стр. 387 — по поводу Мефистофеля и пуделя: „о деревянная башка!" и далее, на стр. 418 — в связи с характеристикой творчества молодого Гете: „какое вранье!". Несомненно, что для Тургенева, воспитанного на „Фаусте", это полемическое раздражение послужило главным стимулом, чтобы в рецензии на книгу Вронченко развернуть перед читателем свою концепцию проблемы „Фауста".

 

Если в лице Губера мы имеем переводчика, связывающего себя с пушкинской школой, а Вронченко по своей идеологии приближается к славянофильскому кружку „Москвитянина", то Струговщикова, как мы уже видели, выдвигают Белинский и его друзья: отрывки „Фауста" Струговщикова появляются сперва в альманахах (1839—1840), затем печатаются в „Отечественных записках" Белинского (1841 —1844), а полное издание первой части — в „Современнике" 1856 г. Белинский сам побуждает Струговщикова переводить „Фауста"; так, он писал ему (вероятно, в 1841 г.): „Раза три перечел вашу тетрадь и еще хотел бы сто раз перечесть. Хор духов и речитатив Мефистофеля (мои дружки) чудо, как хороши. Помоги вам бог поскорее перевести всего „Фауста" — это будет перевод, а не то, чем плюнул на публику Губер".51

О цензурных испытаниях перевода Струговщикова ничего не известно. Однако и он не избежал искажений в уже известных местах: замены бога Чистым Духом в Прологе, богословия — философией в разговоре Мефистофеля с учеником, короля — старухой в песне о блохе, наконец — неуклюжих попыток спасти рассказ о матери Гретхен и священнике: в последнем случае попа заменяет „стряпчий Михей", а церковь „благотворительный комитет":52

Старуха за стряпчим; Михей прибежал,
Целый короб вздору насказал:
Людям, вишь, не впрок нечистое добро,
Душу, мол, из тела гонит оно...
...На такой де сударыня предмет
Благотворительный есть комитет;
Желудок у него по истине славный:
Он и нечистое варит преисправно;
Однажды всю казну свою поел,
Через час опять кушать захотел.

„Фауст" Струговщикова отличается теми же особенностями, как и большинство его стихотворных переводов: по своему методу он является „переложением мыслей" подлинника, в котором сглажены, вместе с особенностями метрической структуры, другие черты конкретной художественной формы. Понятно, что в философской трагедии этот метод менее дает себя знать, чем в лирических стихотворениях, где развитие лирических эмоций неотделимо от формальной структуры стихотворения. Но даже там, где „Фауст" Струговщикова передает общее течение мысли Гете, он отталкивает нейтральной и гладкой „литературностью" языка, чрезвычайной многословностью и свободным обращением с приемами выражения оригинала. Ср. приведенный уже отрывок первого монолога Фауста (шестнадцать стихов вместо двенадцати у Гете):

О, если б, месяц светозарный,
Светил ты здесь в последний раз!
Как скорбный друг, ты в поздний час
Придешь на труд неблагодарный
Свой тусклый, бледный луч пролить
И пыльной хартии страницы
Своим сияньем озарить!
Ласкать бы мне усталые зеницы,
О месяц, при твоих лучах,
Над ясным озером, на горных высотах
С воздушною бы мне толпою
Их легких призраков летать,
В твоей росе, перед зарею,
Больную грудь мою купать!
Да исцелюсь от мук сомненья
И тяжкой пытки размышленья.

Боткин, как старый знаток Гете, весьма решительно осуждает амплификации Струговщикова, неизбежно переходившие в произвольные добавления и искажения. Прочитав перевод, напечатанный в „Современнике*, он пишет Панаеву (15.Х.1856): „Что сказать тебе о переводе Струговщикова? Я прочел его весь со вниманием. Есть места хорошо переведенные, но глубокомысленная сторона трагедии вообще, как мне показалось, понята слабо. Я разумею именно ту сторону, в которой отражается миросозерцание Гете. Например, в прологе, в разговоре Мефистофеля с богом, — бог у Гете говорит следующее: „Ты можешь свободно являться там; я никогда не ненавидел подобных тебе: из всех отрицающих духов — лукавый всего менее мне в тягость. Деятельность человека может слишком легко засыпать, он любит безусловный покой, — поэтому я охотно даю ему товарища, который раздражает и творит дьявольское". Вот что вместо этого находится в переводе:

Твой путь открыт; тебя презирает
Святая власть. И изо лжей,
Что нынче бога отрицают,
Прямая ложь сноснее для людей.
За злом добро, за тьмою свет видней.
И в мудрости судил создатель,
Чтоб темный демон-отрицатель
Противником их (чьей?) доброй воли стал
И злом добро всечасно искушал.
Зане в борьбе со злым началом
Того б добра победа означала
Его грядущее святое торжество.

Все это сочинение переводчика и тем более неудачное, что по резонерству своему нисколько не совпадает с образом выражения Гете. И очень часто, там где у Гете глубокомысленное созерцание, — у переводчика выходит пустое резонерство".53

Тем не менее перевод Струговщикова пользовался успехом и переиздавался неоднократно. Во второй половине XIX в. он считался лучшим переводчиком „Фауста". О его отношении к своей работе как переводчика среди молодого поколения литераторов ходили различные анекдоты, которые передает в своих воспоминаниях один поздний современник, С. Ф. Либрович. „Для него Фауст был альфою и омегою всемирной литературы, величайшим из произведений, созданных человеческим гением, своего рода литературным божеством, к которому надо подходить для совершения священнодействия. И такое именно отношение к „Фаусту" он хотел внушить всем, с кем только приходилось ему говорить. Он знал всего „Фауста" в подлиннике наизусть и готов был в любое время цитировать целые страницы. Перевел он гетевскую трагедию шесть раз подряд и каждый раз сызнова. — Окончив перевод, — рассказывал он, — я клал рукопись в большой конверт, накладывал на этот конверт шесть сургучных печатей, прятал его в один из шести ящиков моего письменного стола, а ключ от данного ящика бросал в Неву, дабы случайно у меня не явилось желания, при новом переводе, взглянуть, как перевел я раньше то или другое место, тот или другой стих. И это я повторял шесть раз, в течение десяти лет, которые я посвятил переводам „Фауста". Когда, наконец, во всех шести ящиках оказалось, таким образом, по готовому переводу, я велел вскрыть все ящики и стал сличать сделанные в разное время переводы — и составил, так сказать, сводный седьмой перевод. Вот этот перевод и лежит теперь перед вами. — Но и в этом, окончательном переводе он все еще делал поправки и изменения. — Тысячу рублей я готов немедленно отдать тому, кто лучше и вернее меня переведет вот эти четыре строки „Фауста"! — громко кричал он в магазине Вольфа, цитируя то одно, то другое место своего перевода, отнюдь не стесняясь присутствием публики, которая смотрела на него, как на маниака или психически больного".54

 

В 1859 г. выходит новый перевод „Фауста" Н. Грекова, переводчика и поэта, в свое время пользовавшегося некоторой известностью. В отношении исправности текста он почти свободен от цензурных искажений. В смысле методов перевода Греков еще усугубляет тот принцип вольного „переложения мысли", который характеризует Струговщикова и всю середину XIX в. Вот соответствующий отрывок первого монолога в его переложении (вместо двенадцати стихов — двадцать один):

О, если бы, луна, ты в этот грустной час
На скорбь души моей луч бросила холодный —
Ты, за-полночь меня видавшая не раз
Здесь за работою и трудной и бесплодной!
Тогда, подруга дум моих,
Над грудою бумаг и книг
Ты лик свой бледный мне являла;
О, если б я теперь, тобою озарен,
Мог в горы быть перенесен,
Где серебристое ты стелешь покрывало.
Когда б в долинах и лугах,
Под сводом неба, на просторе,
С духами ночи, на крылах
Носился я в их шумном хоре,
Смеялся б с сумраком ночным,
С сияньем трепетным твоим,
Лился б с прохладою в волнах благоуханья,
И чужд душевной там грозы,
И не измучен жаждой знанья,
Купаться б мог я, при твоем мерцаньи,
Во влаге блещущей росы.

 

Особое место среди переводов 50-х гг. занимает первый полный перевод второй части „Фауста" А. Овчинникова, изданный в Риге под заглавием: „Фауст. Полная немецкая трагедия Гете, вольнопереданная по-русски А. Овчинниковым". Рига, 1851. О личности автора ничего не известно. В предисловии он сообщает, что сначала, лет семь назад, начал переводить первую часть. „Когда же объявлено было о выходе в свет второго перевода той самой части г. Вронченка — попытки мои оказались без ожидаемого успеха, и я, предав их до некоторого времени забвению, заблагорассудил посвятить свои досуги на перевод Второй части".55 Работа эта оказалась, по рассказу Овчинникова, очень трудной и продолжалась пять лет: „требовалось изучить много иностранных толковников, заметок и пояснений по поводу гетевой трагедии, надобно было переработать весь запас наших областных речений, общенародных поговорок и т. п. и при том, для большей выдержки знаменательности оригинала, надо было собраться со всем сказочным духом русского мудрословия, главное — обеспечить себя терпением.“56 То, что получилось в результате этой работы, обнаруживает в авторе преждевременного и неудачливого предшественника В. Хлебникова: сочетание архаизмов, фольклорных элементов и новообразований в стиле тех и других создает своеобразный поэтический язык, отличный не только от сглаженного языка 50-х гг., но и от всего вообще известного нам в литературном языке XIX в. Так, у него встречаются такие слова, как например: щалберь, глупендяй, дошляк, добутуситься, прокукситься, очухать, укурнуть, подсластуля, подсвистуля, хрустьё, неубоимка, сотворимка, неглядимка, злобраз, зломордка, каплюга, облыжнорылый, жарынь, перетур, звездня, взмазня, терня, любня, деваха и мн. др. При дворе „Кесаря“ (действие I) у него выступают: Думный (Kanzler), Воевода (Heermeister), Казначей (Schatzmeister), Кравчий (Marschalk), Звездочет (Astrolog), а в маскараде участвуют: Фофаны (Faunen), Лешак (Satyr), Горынята (Gnomen), Дроворубы (Holzhauer), Уродко-Зоил (Zoilothersites) и др. „Женская болтовня“ (Weibergeklatsch) передается так:57

Бабьи звяки:

Там на четверке колесят...
Фыряет — знать-то прокурат;
А трутень фофанит с запят,
Сам испитой — живья ни-ни!
И тих — никшни! хотя щипни;
Одышкой чахнет искони...

Баба-яга (Hauptweib) обращается к Испитому (Der Abgemagerte) с таким предложением:58

Сколдырничай с ехидной, ты, ерыжной!
Ведь в дрязгах очевидно что облыжно...
Вишь выкатил науськивать мужьев!
Они и так уж скареднее псов.

Фофаны (Faunen) выступают с такой песнью:59

Пустите нас в веселый пляс!
У нас про вас венок в запас.
Хохлявый спущенный висок,
Нюхлявый, сплющенный носок
И чуть глазок в щеке затек — 
В прекрасном поле не беда!
А Фофан в воле, без труда,
Красотке лапку протянуть,—
На пляс порхнуть и раз вернуть.

Фалес в классической Вальпургиевой ночи приветствует Океан восторженными словами, в которые переводчик вносит пародический элемент(может быть—непреднамеренно):

Фалес

Какие прелести!.. Я возъюнел...
Вдруг усладительно оторопел...
Я совершенство лепоты узрел!
Да! мир живучий порожден водой —
Живет и движется лишь мокротой 
И истекает что воды застой...
Ты, Океан, источниче живой!
Когда б ты облаков не рассылал,
Тяжелых туч водой не разражал,
И топей мокрястью не разжижал,
Когд б ты речек не разводенял 
Да быстрины им не определял,
Когда бы о! не капало нам с крыш —
Что был бы мир без Океана?.. шиш!
Ты, Синий, все живишь и всех свежишь,

Эхо (целым хором)

Ты, сыне, все жидишь и всех смешишь.60

Рецензии на Овчинникова, довольно многочисленные, наполнены цитатами и откровенными насмешками.61 Для развития русской поэзии перевод его никакого значения не имел.

 

Переводы „Фауста“ в последней четверти XIX в. очень многочисленны; поток этот продолжается и в первые годы XX в. Как мы уже говорили, „Фауст“ — единственное произведение Гете, которое в эту эпоху еще живо занимает русского читателя. Мы имеем в 1875 г. незаконченный перевод И. Павлова (до сцены в Ауэрбахском погребе); в 1878 г. — в Собрании сочинений, изд. Н. Гербелем, перевод Н. Холодковского (обе части); в 1882 г. — перевод А. Фета, часть I, и в 1883 г. — его же, часть II; в том же году — П. Трунина, часть I, Т. Аносовой, часть II; в 1889 г. — бар. Н. Врангеля, часть I, и в том же году — Н. Голованова, часть I; в 1897 г. — Н. Маклецовой, часть I, и Ан. Мамонтова, часть I; в 1901 г. — кн. Д. Цертелева, часть I; в 1902 г. — А. Соколовского, части I и II (в прозе) и П. Вейнберга, части I и II (в прозе). Из этих переводов ни один, кроме Холодковского и Фета, внимания не заслуживает, хотя некоторые, например Голованова и Трунина, переиздавались несколько раз. Все они пересказывают „мысли“ Гете тем бесцветным, казенным языком, которым писались в эту эпоху упадка поэтического искусства как оригинальные, так и переводные стихи. Желание возможно точнее и добросовестнее передать мысль подлинника при полном пренебрежении к ее конкретному художественному воплощению, отрыв отвлеченного содержания от формы выступает особенно ярко в прозаических переводах А. Соколовского и П. Вейнберга, самая наличность которых уже свидетельствует о характерных художественных установках эпохи, тем более, что оба автора были известны в свое время как квалифицированные и культурные переводчики. А. Л. Соколовский в особенности — как переводчик Шекспира (1898), но также Байрона, Гете и Гофмана, П. И. Вейнберг — как переводчик Гейне, редактор многих западных писателей, ученый критик и даже историк литературы. Оба, конечно, стоят несравнимо выше, чем какой-нибудь дилетант вроде Анатолия Мамонтова, который, для сохранения мысли подлинника, передает монологи Фауста бесформенными вольными ямбами без рифмы:

О, если б на мое мученье 
В последний раз смотрел ты, полный месяц,
Кого, полуночь не одну,
Я, бодрствуя, встречал у этого стола:
Тогда над книгами и над бумагой
Ты, друг тоскливый, мне являлся... и т. д.

Тем не менее А, Соколовский, который, между прочим, переводил и „Дон Жуана“ Байрона прозой, вполне выражает общее мнение своего времени, когда пишет в предисловии к своему прозаическому переводу: „Совершенно верный и вполне понятный перевод „Фауста“ в стихотворной форме невозможен ни на какой язык, и это именно потому, что при стихотворной форме нельзя никак сохранить буквально верный смысл тех загадочных выражений, которые требуют особого объяснения. Сверх того известно, что стихотворная форма, будучи вполне пригодной для перевода произведений, написанных в лирическом или драматическом роде, совершенно несостоятельна для передачи на иностранный язык афоризмов философских, этических или научных, не допускающих никакого отклонения от точного смысла текста. А „Фауст“ столько же философское произведение, сколько и поэтическое“.62

Не выше общего уровня и перевод кн. Д. Цертелева (1852—1900), известного в свое время философа шопенгауэровской школы, переводчика „Манфреда“ и „Каина“ Байрона. „Фауст“ Д. Цертелева печатался отрывками в журналах 90-х гг. и вышел отдельным изданием в 1901 г.63

 

Два перевода выделяются на этом фоне — Холодковского и Фета. Н. А. Холодковский (1858 — 1921), профессор зоологии Военно-медицинской академии, выступает в конце 70-х гг., т. е. в юношеском возрасте, как поэт переводчик: в 1878 г. Гербель печатает в своем Собрании сочинений Гете перевод обеих частей „Фауста“, сделанный молодым ученым, еще не имевшим в те годы ни литературного ни научного имени. Успех перевода Холодковского вполне оправдал выбор Гербеля. Конечно, перевод этот сделан не поэтом, и та поэтическая техника, в которой был воспитан Холодковский как переводчик, выступивший в 70-х — 80-х гг. XIX в., по своим методам не адэкватна художественному стилю Гете. Но серьезное отношение к тексту подлинника, долголетняя работа над переводом от издания к изданию, достаточно высокий средний уровень поэтического языка, при большой свежести, простоте и доступности, вполне заслуженно сделали из этого перевода наиболее известную и распространенную, так сказать — стандартную форму русского „Фауста“ конца XIX и начала XX в. Ср.:

О, ясный месяц! Если б ныне 
В ночной печальной тишине,
В последний раз сиял ты мне 
В моей тоске, в моей кручине!
О если б мог бродить я там 
В твоем сияньи по горам,
Меж духов реять над вершиной,
В тумане плавать над долиной,
Науки праздный чад забыть,
Себя росой твоей омыть...

 

В противоположность Холодковскому, Фет переводит Фауста как поэт, но как поэт, не всегда созвучный оригиналу. Перевод Фета встретил в русской печати своего времени почти единодушно враждебную оценку.64 Правда, в значительной степени это враждебное отношение объясняется борьбой передовой русской печати против Фета как поэта „чистого искусства“ и как политического консерватора. В этом смысле характерен отзыв „Цела“, объединяющего в одной отрицательной рецензии „Вечерние огни" и перевод „Фауста“: „Ничего не может быть проще, что трубадуру весенних роз и разных темных чувств и ощущений не может быть ни вполне понятно, ни вполне симпатично такое произведение, как „Фауст“, произведение великого и протестующего духа. Результат этого неестественного общения нашего крошечного и кротчайшего г. Фета с таким могучим умом и мятежным духом, как Фауст, получился курьезный“.65

Большинство рецензентов обвиняет Фета в чрезмерной, формально-педантической близости к подлиннику, в силу которой русский текст теряет самостоятельный смысл. „Он близок подлиннику, — пишет рецензент „Русской мысли“ (1889), — местами даже так близок, что, не имея в руках подлинника, совсем нельзя ничего понять“.66 И отсюда делается характерный вывод: „Желая перевести Фауста рифмованными стихами, г. Фет взялся за почти неразрешимую задачу. Дело выиграло бы очень много, если бы перевод был сделан белыми стихами“. Автор некролога в „Русской мысли“ (1894) говорит о странном правиле, которому Фет „неизменно и педантически следовал — сохранять в своих работах число строк оригинала. Этим правилом он ставил самого себя в чрезвычайно трудные условия, и, стремясь переводить стих в стих, слово в слово, нередко впадал в тяжелый и неудобопонятный буквализм“.67

В последнем наблюдении есть доля истины. В противоположность большинству переводчиков этой эпохи, Фет, как поэт и притом поэт музыкального склада, с большим вниманием относится к метрической структуре перевода, предваряя в этом отношении теорию и практику символистов (принцип эквиритмичности). Он не только сохраняет в „Фаусте“ все размеры подлинника, в том числе и необычные в русской поэзии того времени дольники (Knittelverse), но следует чередованию рифм оригинала, в вольных ямбах старается воспроизвести, хотя бы приблизительно, последовательность более длинных и более коротких стихов, сохраняет синтаксические членения фразы в стихе и т. д. Поэтому у него впервые и приведенный нами выше отрывок приобретает точно соответствующую немецкому оригиналу структуру (четырехстопные ямбы с парными мужскими рифмами, в конце отрывка два двустишия женских):

О! месяц! Если б в этот час 
Ты озарял в последний раз 
Конторку комнаты моей,
Где столько я не спал ночей!
Тогда над книгами горой,
Печальный друг, ты был со мной!
О, если б на вершинах гор 
Я светом мог насытить взор,
Средь духов вкруг пещер носиться,
В лугах, в лучах твоих томиться,
От чада знанья облегченный,
В твоей росе возобновленный!

Но это внимание к музыке стиха сочетается у Фета, как романтика-импрессиониста, с невниманием к логически-смысловой стороне стиха и слова. Вернее, будучи по характеру своего дарованья не мастером слова, а музыкальным импровизатором, Фет только там умеет дать адэкватный подлиннику перевод, где оригинал содержит поэтические элементы, родственные его собственной поэзии. Поэтому философические монологи первой части выходят у него иногда при всей формальной точности до чрезвычайности неуклюже. Например, начало первого монолога:

Ах, и философов-то всех 
И медицину и права,
И богословие, на грех,
Моя изучила вполне голова;
И вот стою я, бедный глупец!
Какой и был, не умней под конец:
Магистром, доктором всякий зовет,
И за нос таскать мне десятый уж год 
И вверх и вниз, и вкривь и вкось 
Учеников своих далось.
И вижу, что знать ничего мы не в силах!

Зато многие музыкально-лирические места, в особенности второй части, которая, в общем, переведена гораздо лучше первой, могут служить примером необыкновенных поэтических достижений Ср., например, из хора эльфов (часть II, акт I):

Ночь в долинах глубочайших.
Звезды вечные взошли.
Крупных искр средь искр мельчайших 
Ближний блеск и свет вдали,
Прыщет в озере, мигал,
Светит в тверди голубой,
И, покой наш завершая,
Правит месяц золотой...

Или из эпилога второй части:

Как здесь у ног моих ущелье 
В глубокой пропасти лежит;
Как тысяча ручьев в весельи 
И в песне в бездну пасть спешит;
Как силой, вверх его несущей,
Древесный ствол в эфир влечет, —
Так и любовью всемогущей 
Все создается, все живет.

В этих частях своего перевода второй части Фет является предшественником поэтического метода русских символистов.

 

Примечания

1) Рассказ Губера — „Литерат. Прибавл. к Русскому Инвалиду", 1937, № 4, стр. 335: „Литературное объяснение". Библиографический очерк Тихменева — см. Сочин. Э. И. Губера, 1859 т III, стр. 268 сл.

2) „Фауст", пер. Э. Губера (1838), стр, XI.

3) Там же, стр. ХХѴШ.

4) Экземпляр этот любезно предоставил мне И. С. Зильберштейн.

5) „Фауст" Губера, стр. 96.

6) Там же. стр. 171.

7) Стр. 18.

8) Стр. 24.

9) Стр. 194.

10) Стр. 86.

11) Стр.90.

12) „Фауст" Вронченко, стр. 100.

13) „Фауст" Струговщикова, стр. 94.

14) „Фауст" Губера, стр. 123.

15) Там же, стр. 164.

16) „Библ. Чт.", 1838, т. XXXI, отд. 6, стр. 41.

17) Герцен, Сочин, II, 102.

18) Белинский, Письма, I, стр. 213 (10.VIII.1838).

19) Там же, I, 313 (22.11.1839).

20) I, 315 (25.11.1839).

21) „Моск. Набл.", 1839, ч. II, отд. 4, стр. 19 сл. Другие рецензии: „Библ. Чт.", 1838, т. XXXI, отд. 6, стр. 4.— „Русск. Инвалид", 1838, № 309.— „Сын Отеч.", 1838, т. VI, отд. 4, стр. 60. — „Сев. Пчела", 1838, №№ 272—274. - „Современник", 1839, т. XIII, стр. 73. —„Отеч. Зап.", 1839, т. I, отд. 6, стр. 1.

22) Сочин, т. II, стр. 16.

23) Там же, стр. 26.

24) Стр. 155.

25) „Библ. Чт.", 1840, т. XXXVIII, отд. I стр. 173—218.

26) „Фауст" Гете. Трагедия. Перевод первой и изложение второй части. М. Вроченко. Пбг. 1844.

27) „Фауст" Вронченко, стр. 1.

28) Там же, стр. 234.

29) Стр. 234.

30) Стр. 242.

31) Стр. 70.

32) Стр. 239.

33) Стр. 58.

34) Стр. 244.

35) Стр. 133.

36) Стр. 377.

37) Стр. 380.

38) Стр. 381.

39) Стр. 18.

40) Стр. 380, примеч.

41) Стр. 404.

42) Стр. 410.

43) Стр. 438.-

44) Стр. 425.

45) Ср. И. Киреевский, Сочин. II, 128. Другие рецензии: „Библ. Чт.", 1844, т. 67, отд. 6, стр. 35-42. - „Современ.", 1844, т. 36, стр. 360-363. - „Отеч. Зап.", 1845, т. 38, №1, отд. 5, стр. 1-66 и отд. 6, стр. 1-2 (И. С. Тургенев). — „Русск. Инвалид", 1844, №264. - „Маяк", 1845, т. 19, кн. 37, стр. 26—28. - „Финский Вестн. , 1845, т. I, отд. 5, стр. 60-68.

46) И. С. Тургенев Сочин., т. XII, стр. 44.

47) Там же, стр. 36.

48) Стр. 38.

49) На существование этого экземпляра указал мне И. С. Зильберштеин. Ср. М. Клеман „Пометки И. С. Тургенева на переводе „Фауста M. Вронченко" („Лит. Насл.", стр. 953-958).

50) Стр. 241.

51) Белинский. Письма II, 212

бг) „Фауст" Струговщикова, стр. 88-89.

53) „Тургенев и круг „Современника" Неизданные материалы" (Academia 1930), стр. 392-393.

54) С. Ф. Либрович. „На книжном посту", 1916 („Переводчик-маниак", стр. 198—209).

55) „Фауст" II, Овчинникова, стр. X.

56) Там же, стр. XI.

57) Стр. 42.

58) Стр. 43.

59) Стр. 49

60) Стр. 168. У Гете: „Du bist's, der das frischeste Leben erhalt. Echo: Du bist's, dem das frischeste Leben entquellt", („Ты тот, кто поддерживает самую свежую жизнь. Ты тот, от кого истекает самая свежая жизнь"). О „каплях с крыш" у Гете ничего не говорится.

61) „Москвит.", 1851, кн. II, № 22, стр 331-333. - „Отеч. Зап.", 1851, т. 79, № 11, отд. 6, стр. 37—45. — „Соврем.", 1851, т. 30, отд. 5, стр. 13-23. —„Сын. Отеч.", 1852, кн. I, отд. 7, стр.
78—86.

62) „Фауст", трагедия Гете, в переводе и объяснениях А. Д. Соколовского, 1902. От переводчика, стр. III.

63) Библиографию русских переводов „Фауста" дает Н. Арский в своем переводе книги: Г. Бойезен „Фауст" Гете. Комментарии к поэме", СПБ, 1899. Обзор прежних переводов дают также рецензии „Русской Мысли" (1882, кн. XII, стр. 50-62) по поводу „Фауста" Трунина и „Неделя" (1889, № 41) по поводу перевода Голованова. Наиболее полная библиография — см. Б. Я. Бухштаб „Русские переводы из Гете" („Литер. Насл.", стр. 989).

64) „Заграничный Вестник" 1882, т. III, № 6, стр. 121—139, Ив. Казанский; „Русская Мысль" 1882, № 6 и 1889, № 3; „Дело", 1883, № 7; некролог в „Русской Мысли", 1894, № 2, стр. 28—49: А. Фет, как поэт, переводчик и мыслитель" (В. Л-ий).

65) „Дело", 1883, № 7, стр. 71.

66) „Русская Мысль", 1889, № 3, стр. 92-93.

67) „Русская Мысль", 1894, № 2, стр. 35.