Часть II

ГЛАВА I Любовь мужчины к женщине

В НАСТОЯЩЕЙ ГЛАВЕ речь пойдет о нормальном половом общении, т.е. общении между мужчиной и женщиной; другие виды сексуального поведения будут рассмотрены в последующих главах. Мы уже достаточно подробно рассмотрели те составляющие греческой половой жизни, которые касаются души, поэтому здесь нам остается описать ее физическую, или чисто чувственную, сторону. Вспомним, что по античным представлениям и, в частности, по мнению греков, любовь, или ее физическая сторона, являлась недугом, более или менее острой формой безумия. Говоря о любви как о недуге, греки имели в виду в первую очередь то, что любовь, или чувственное эротическое влечение, возникает вследствие нарушения здорового равновесия тела и разума, так что под натиском полового вожделения разум теряет свою власть над телом; выражение «безумие» следует понимать в том смысле, что половое влечение само по себе может объясняться лишь временным помрачением рассудка. Довольно любопытно, что современная сексология для объяснения сексуальных явлений выдвигает гипотезу существования мужской и женской субстанции, или химических веществ, вырабатываемых телом и имеющих токсическое действие, способствующее временному ослаблению умственных способностей.

Великий философ Гартманн (Philosophic des Unbevtussten, Berlin, 1869, S. 583), как Шопенгауэр до него (Die Welt als Wille und Vorstellung, 18593, II, S. 586), разделяет это воззрение и выводит из него логичное, на первый взгляд, заключение: «Любовь приносит больше боли, чем удовольствия. Удовольствие лишь иллюзорно. Не будь любовь фатальным половым импульсом, рассудку следовало бы заставить нас избегать любви, — а потому лучшим выходом была бы кастрация». Я называю это заключение логичным лишь на первый взгляд потому, что Гартманн не знал или забыл о том, что кастрация никоим образом не избавляет от полового влечения. Греки об этом отлично знати: прекрасным подтверждением тому служит рассказ Филострата (ed. Kayser, Leipzig, Teubner, I, p. 38) о евнухе, пытавшемся соблазнить обитательницу гарема, и множество аналогичных свидетельств. О значении кастрации в греческой культуре мы будем говорить ниже; здесь она упоминается лишь для того, чтобы показать, что греки знали: нож не является лекарством от любви. Если Феокрит («Идиллии», xi, 1 ел. и 21) начинает свое знаменитое стихотворение, в котором он сочувствует любовным страданиям своего друга, милетского врача Никия, словами: «Против любви никакого нет, Никий, на свете лекарства;// Нет ни в присыпках, ни в мазях, поверь мне, ни малого прока.// В силах одни Пиериды помочь; но это леченье, // Людям хотя и приятно, найти его — труд не из легких» [перевод M. Е. Грабарь-Пассек], то этим доказывается, что единственное настоящее лекарство от любви грекам было известно; таким лекарством являлось и является осознанное отвлечение внимания посредством каких-нибудь напряженных занятий — будь то тяжелый труд, как советует простой рыбак в другой идиллии Феокрита, или, как предлагает в только что приведенном отрывке сам Феокрит, сосредоточение на поэзии, т.е. на некоторой умственной деятельности вообще[101].

Однако греки — эти мудрые врачеватели души — знали не только лекарство от болезни любви, но и пути, которыми этот душевный яд проникает в человека и утверждается в нем.

Вратами, через которые входит носитель любовного недуга, bacillus eroticus, являлись, по их мнению, глаза. «Необоримы, — говорит Софокл («Антигона», 795), — колдовские чары очей младой девы, ибо в них богиня Афродита ведет свои не знающие поражения игры». У Еврипида («Ипполит», 525) говорится, что «Эрос источает страсть из глаз, пробуждая сладостное упоение в душах тех, кого желает покорить», а Пиндар начинает Восьмую Немейскую оду словами: «Царственная Юность, вестница Афродиты, восседающая в очах юношей и дев...» Эсхил говорит о «нежной стреле любви, сияющей из очей, сокрушающем сердце венце телесных чар» и о «колдовской стреле девичьих очей».

Наконец, Ахилл Татий говорит: «Красота ранит больнее стрелы и проникает через глаза в душу, ибо глаза — это путь для ран любви».

Покрывающиеся милым румянцем стыда девичьи щеки, по словам Софокла («Антигона», 783), пробуждают в мужчине любовь: «Эрос разбил свой стан на нежных щеках девы»; или, как говорит Фриних (фрагм. 8, у Афинея, xiii, 603e):«Ha ее пурпурно-красных щечках пылает огонь любви». Когда же, по словам Симонида (фрагм. 72, у Афинея, xiii, 604b), «голос слетает с пурпурных уст» девушки, — любовник окончательно покорен, а после того, как «...убеждающий сладко Эрот и Киприда, рожденная морем, //Золотую тоску в наши груди вдохнет и расплавит желанием члены, //И упругую силу мужам подарит и протянет их руки к объятьям» (Аристофан, «Лисистрата», 551), сопротивление становится невозможным, и любовники готовятся приступить к «нежным делам любви»[102]. Губы прижимаются к губам, любовники долго пребывают в нежных объятиях, их уста полуоткрыты, а языки ласкают друг друга[103], в то время как руки юноши сжимают девичьи груди и сладострастно ласкают эти тяжелеющие яблоки; поцелуи сопровождаются нежным покусыванием, особенно плеч и грудей, с которых совлекла одежды пламенная рука юноши. Задолго до этого он распустил ее девичий пояс; теперь он увлекает свою прекрасную добычу на убранное цветами ложе и после бесчисленных взаимных ласк и нежных словечек совершает жертвоприношение любви.

Все упомянутые здесь фазы любовной игры, число которых можно было бы значительно умножить, заимствованы из античных произведений, указанных в сноске. Конечно, описание любовной игры дано нами в обобщенной форме; в действительности перечисленные фазы чувственной любви также и у греков сменялись в определенной последовательности и были, разумеется, неисчерпаемы в своих формах.

Среди поцелуев особой популярностью пользовался так называемый «поцелуй-с-ручкой» χύτρα; см. Эвник, CAP, I, 781, из Поллукса, х, 100; см. также Плутарх, Moralia, 38с). В комедии Эвника встречались слова: «Возьми меня за уши и подари поцелуй-с-ручкой». Как название, так и сам тип поцелуя принадлежали первоначально к реалиям детской жизни: ребенка брали за оба уха и целовали, причем ребенок в это время должен был держать своими ручками целующего за уши.

Столь же популярной формой ласки был поцелуй в плечо или грудь, что подтверждается тьмой отрывков из стихотворений «Антологии» и элегий.

Античные литература и искусство развили подлинный культ женской груди. Наилучшим образом иллюстрирует энтузиазм греков по отношению к красоте женской груди знаменитая история о Фрине и ее защитнике Гипериде (Афиней, xiii, 590е); Фрина обвинялась в совершении тягчайшего преступления; собравшиеся судьи уже склонялись к тому, чтобы осудить прекрасную преступницу. Тогда Гиперид распахнул ее платье и открыл взорам блистающую красоту ее груди, и чувство красоты заставило судей отказаться от мысли осудить обладательницу таких прелестей. Более восторженного прославления женской груди трудно даже вообразить. Можно вспомнить и приведенную выше историю о Менелае, который при виде обнаженных грудей Елены забыл о ее измене и простил изменницу. Мужское любование этими прелестями отражено также в произведениях греческой литературы и искусства. Тому, кто вознамерился бы собрать все отрывки, в которых воздается должное красоте груди, пришлось бы написать целую книгу. Из бесчисленного множества отрывков приведем лишь некоторые. H они называет «яблочки» женской груди «дротиками любви». У того же автора мы читаем о том, как любовник «сжимает тяжелеющий шар налитой груди», или о том, как Дионис «приближает любящую руку к груди стоящей перед ним девы и как бы случайно касается выступающей округлости ее платья; когда он чувствует ее тяжелые груди, рука бога, сходящего от женщин с ума, начинает трепетать». В другом месте той же поэмы: «Как награду держал я в руке два яблока — двойной плод, выросший на одном стволе». У Феокрита девушка спрашивает: «Что делаешь ты, сатир, почему трогаешь мою грудь?», и Дафнис отвечает: «Пробую твои поспевшие яблочки». Аристофан: «Как прекрасна твоя округлая грудь!»[104].

Сцена раздевания и робкого сопротивления девушки изображена в следующем отрывке из Овидия (Amores, i, 5, 13: ср. ш, 14, 21 и Ars, i, 665):

Легкую ткань я сорвал, хоть, тонкая, мало мешала,
Скромница из-за нее все же боролась со мной.
Только сражалась, как те, кто своей не желает победы,
Вскоре, себе изменив, другу сдалась без труда.
И показалась она перед взором моим обнаженной...
Мне в безупречной красе тело явилось ее.
Что я за плечи ласкал! К каким я рукам прикасался!
Как были груди полны — только б их страстно сжимать!
Как был гладок живот под ее совершенною грудью!
Стан так пышен и прям, юное крепко бедро!
Стоит ли перечислять?.. Все было восторга достойно.
Тело нагое ее я к своему прижимал...
О, проходили бы так чаще полудни мои!

[перевод С. В. Шервинского]

В другом месте у Овидия сказано: «Возможно, поначалу она будет сопротивляться и говорить: «Негодник!», но, даже сопротивляясь, она покажет, что желает твоей победы».

Упомянем в этой связи также две эпиграммы «Палатинской Антологии» (v, 131 и 54), принадлежащие Филодему и Диоскориду; они уже приводились нами ранее.

Для эротических и оорбо интимных прикосновений чаще всего использовалась левая рука (Овидий, Amores, ii, 15, И, ср. Ars, ii, 706: пес manus in lecto laeva iacebit iners; Марциал, xi, 58, 11). Так, Овидий говорит: «Тогда я пожелал, чтобы ты бьша радом со мной и я мог трогать твою грудь и левой рукой ласкать тебя под одеждой».

Я не припоминаю случая, чтобы мне доводилось читать в греческих произведениях подробное описание самого полового акта; это отнюдь не случайность, но следствие эстетического чувствования греков, которые терпели подобные сцены только в сочинениях порнографического характера в собственном смысле слова; что касается римской литературы, то в ней подобные описания встречаются неоднократно.

ГЛАВА II Мастурбация

НАИБОЛЕЕ распространенным и важным субститутом любви является самоудовлетворение, или онанизм[105], — термин, которым несмотря на его ошибочность нам приходится пользоваться ввиду того, что предложенный Хиршфельдом термин «ипсация» так и не прижился.

В греческой жизни онанизм играл отнюдь не малую роль, и поэтому мы не можем обойти его молчанием. В отличие от нас, греки не считали его пороком; как и в случае с большинством прочих сексуальных явлений, они относились к мастурбации без морального предубеждения, присущего нашему времени. Они, конечно, знали о том, что приносящие вред излишества могут иметь место и здесь, однако они понимали, что это относится и ко всем остальным удовольствиям. Таким образом, они видели в онанизме заменитель любви, созданную самой природой отдушину, предотвращающую сексуальные расстройства и тысячи преступлений против нравственности со всеми их последствиями незаконнорожденностью, лишением свободы, самоубийствами.

Касаясь терминологии, в первую очередь заметим, что в греческом языке имелось поразительно много выражений для этого понятия[106]. Так, мы находим слова χειρουργειν, άναφλαν, άποτυλοΰν, δέφειν, δέφεσθοα, άποσκολύπτειν. У Аристофана имеется слово avaфлvotnр, выигрывающее в силе оттого, что в Аттике действительно существовал Анафлистийский дем. Термин «мастурбация» происходит от латинского masturbare, составленного из manus и turbare или stuprarem[107].

Разумеется, греки использовали также шутливые описательные выражения, из которых здесь можно упомянуть четыре наиболее удачных. Греки говорили: «обслуживает себя рукой, как Ганимед», или «поет свадебную песнь рукой», что, по мнению некоторых остроумцев, было полуденным обыкновением у лидийцев, или «женится без жены», или «сражается рукой с Афродитой».

Чаще всего греки использовали для этой цели левую руку. Карл Людвиг Шляйх высказал любопытные психологические наблюдения относительно оппозиции «правая рука — левая рука». Он пишет: «Левая рука ближе к сердцу; в ней больше душевности, кротости, успокоения. Она является органом нежности, поглаживания; левая рука служит как бы смягчающим, примиряющим противовесом своей могучей напарницы».

Онанизм рассматривался греками как средство, способное предотвратить естественную половую деморализацию, и, как свидетельствуют авторы, практиковался теми, кто был лишен возможности вступить в нормальное половое общение.

Принимая во внимание чрезвычайно широкую распространенность этого явления (как в древней Греции, так и сейчас), нетрудно понять, что художники, особенно миниатюристы, очень любили изображать такие сценки на вазах и в глине. Так, в коллекции Королевского Музея в Брюсселе имеется кубок, на котором изображен совершающий акт самоудовлетворения юноша с венком на голове.

Вполне естественно, что о женском онанизме греческая литература говорит значительно реже, так как в целом письменные источники говорят о женщинах куда меньше, чем о мужчинах, и было бы ошибкой a posteriori заключить, будто греческие девушки и женщины занимались онанизмом не так часто, как мальчики и юноши. И тем не менее у греческих авторов мы найдем немало мест, где говорится о секретах греческих девушек. Эти отрывки подтверждают то, о чем мы, конечно, вполне догадались бы и без них: женский онанизм осуществлялся в Греции при помощи руки либо при помощи орудий, приспособленных или специально изготовленных для этой цели.

Эти орудия, или «самоудовлетворители», греки называли баубонами (ЪаиЪоп) или олисбами (olisbos). Изготовляли их главным образом в богатом и преуспевающем торговом городе Милете, откуда они экспортировались в различные страны. Некоторые подробности мы узнаем из шестого мимиамба Геронда, озаглавленного «Две подруги, или Доверительный разговор»; здесь описывается, как подруги, поначалу немного смущаясь, а затем без малейшего стеснения беседуют об этих олисбах. Метро слышала, что у ее подруги Коритто уже есть свой олисб, или, как она его называет, баубон. Не успев еще им воспользоваться, Коритто одолжила его близкой подруге; но последняя Евбула — неосмотрительно передала его кому-то еще, так что этот олисб довелось видеть и самой Метро. Она очень хотела бы заполучить такой инструмент и жаждет узнать имя мастера, выпускающего этот товар. Ей говорили, что его зовут Кедрон, но она не удовлетворена этими сведениями, потому что она знает двух ремесленников, носящих это имя, «о которых она ни за что бы не подумала, что они владеют таким искусством»; весьма примечательно, что она так хорошо информирована о башмачниках, работающих в ее городке, их искусности и именах их искусности и именах их клиентов. Затем Коритто дает более точное описание этого ремесленника и с восхищением рассказывает об удивительных баубонах, изготавливаемых им. После этого Метро уходит, чтпбы приобрести это сокровище для себя.

Такие олисбы девушки иногда использовали в укромной тишине спален, иногда они пользовались одним олисбом сообща. Отрывок из сочинения Лукиана «Две любви» указывает на совместное пользование данным инструментом. В добродетельном негодовании Харикл восклицает: «Применяя бесстыдно изобретенные орудия, чудовищные колдовские жезлы бесплодной любви, женщина возлежит, как мужчина, с другой женщиной; пусть слово, которое до сих пор так редко приходило на слух — мне и сейчас стыдно его произнести — пусть похоть трибад бесстыдно празднует свои триумфы».

Слово баубон напоминает о таком мифологическом персонаже, как Баубо, которая из-за своей наготы становится в позднейшую эпоху символом бесстыдства и еще у Гете («Фауст», Первая часть, Вальпургиева ночь) изображается скачущей на свинье.

ГЛАВА III Лесбийская любовь (трибадизм)

ЦИТИРОВАННЫЕ выше слова Харикла подвели нас к обсуждению так называемого трибадизма. Под трибадами мы подразумеваем женщин, предпринимающих совместные половые действия — будь то ласки руками, кунншшнг, сношение посредством олисба или естественным образом. Последнее представляется, на первый взгляд, совершенно невозможным, однако медицинские авторитеты уверяют, что естественное половое сношение между женщинами не такая уж и редкость, так как встречаются девушки с особенно крупными клиторами. В силу очевидных причин автор не считает необходимым касаться чисто анатомических аспектов, относительно которых он отсылает читателя к медицинским справочникам. Нас будет интересовать литературная сторона проблемы, или то, какое выражение трибадизм нашел в литературе.

Слово «трибада»[108] у греческих лексикографов является обычным (нередко используемым и римлянами) обозначением женщины, предающейся гомосексуальным связям; наряду с ним употребляются слова «гетеристрия» (hetairistria) или «дигетеристрия» (dinetaeristria[109]): и то и другое — производные от «гетера».

Относительно происхождения однополой любви в древности имелись различные мнения, самым известным и остроумным из которых является то, которое Платон вкладывает в своем «Симпосии» в уста Аристофана. Согласно его рассказу, посредством разделения надвое трех изначальных полов, а именно: мужчины, женщины и муже-женщины (андрогина), Зевс придал людям их окончательную форму, так что индивидуум отдает предпочтение тому виду любви, который соответствует полу первоначального цельного существа, от которого он произошел. В силу того, что одна из половин ищет другую, с которой ее разлучили, от изначального мужчины произошли мужи, предающиеся однополой любви, от изначальной женщины — гомосексуальные женщины, из андрогина же мужчины, взыскующие жен, и женщины, любящие мужчин.

Как мы узнаем из Лукиана[110], женский гомосексуализм был, по общепринятому представлению античности, особенно распространен на острове Лесбос, почему и в наши дни говорят о «лесбийской любви» и «лесбиянстве». На Лесбосе родилась не только Сафо — царица трибад, но и Мегилла — персонаж знаменитых трибадических разговоров в сборнике Лукиана «Разговоры гетер». Согласно Плутарху[111], сексуальные связи между женщинами были частым явлением в Спарте. Это, однако, не более чем случайные упоминания; само собой разумеется, что в Древней Греции женская гомосексуальная любовь была так же мало связана с определенным местом и временем, как и в наши дни.

О трибадической любви самым подробным образом говорится в том пятом диалоге гетер Лукиана, который не был включен Виландом в его классический перевод сочинений Лукиана. Приведем некоторые выдержки из него:

«КЛОНАРИОН: Удивительные вещи рассказывают о тебе, Леэна. В тебя якобы влюбилась, как мужчина, богачка Мегилла с Лесбоса, и говорят, будто вы живете вместе. Никогда бы не подумала, что такое может случиться. Неужели? Вижу, ты покраснела. Так скажи мне, что в этих разговорах правда.

ЛЕЭНА: Эх, Клонарион, то, что они говорят — правда, только мне стыдно признаться, уж больно все это необычно. КЛОНАРИОН: Благая Афродита, о чем ты?!

ЛЕЭНА: Мегилла и коринфянка Демонасса тоже пожелали устроить пирушку, на которую пригласили и меня поиграть им на кифаре. Демонасса, да будет тебе известно, так же богата и распутна, как Мегилла. Что ж, я пошла и сыграла им на кифаре. Когда я закончила играть и наступило время сна, обе они были уже под хорошей мухой, и Мегилла сказала мне: «Видишь, Леэна, пришло время как следует выспаться, иди, ложись между нами». КЛОНАРИОН: Ты так и сделала? И что же случилось потом?

ЛЕЭНА: Сначала они целовали меня, словно мужчины, касаясь не только губами, но и открывая рот и поигрывая языками; затем они обняли меня и стали .трогать мою грудь. При этом поцелуи Демонассы походили скорее на укусы. Я уже не знала, что и думать. Вскоре Мегилла, которая к тому времени здорово уже распалилась, сорвала с головы парик, которого я раньше на ней не заметила — столь искусно был он сделан и столь похож на настоящие волосы, и теперь со своей короткой прической ужасно походила «на мальчика или даже на настоящего молодого атлета. В первый момент я просто оторопела. Она же обратилась ко мне и сказала: «Видела ли ты прежде столь прекрасного юношу?» — «Но где же этот юноша?» — спросила я. «Не считай, что видишь перед собой женщину, — продолжила она, — потому что зовут меня Мегиллом, недавно я женился на Демонассе, и теперь она моя жена. Услышав это, я не сдержала улыбки и молвила: «Так, значит, ты мужчина, Металл, а мы об этом и не догадывались: видать, ты, как Ахилл в девичьем платье, рос незаметно среди дев. Но есть ли у тебя тот самый признак мужественности и любишь ли ты Демонассу, как любил бы ее мужчина?» — «Этого, конечно, нет, — возразила она, — да это и не обязательно. Ты скоро узнаешь, что моя любовь еще слаще».

КЛОНАРИОН: Чем же и как вы затем занимались? Об этом я хотела бы получить как можно более точные сведения.

ЛЕЭНА: Не задавай больше вопросов; мне так неловко, что от меня правды ты ни за что не узнаешь».

Наряду с литературными свидетельствами следует также вкратце упомянуть памятники изобразительного искусства. Блох приводит следующие примеры: «На чаше Памфея из Британского музея мы видим обнаженную гетеру с двумя олисбами в руке; схожее изображение находим на чаше Евфрония: обнаженная гетера с набедренной лентой на правой ноге пользуется кожаным олисбом. Яйцевидный предмет, который она держит в правой руке, неоднократно встречается на вазах этого периода, например, в руке у эфеба на заднем плане хранящейся в Лувре чаши Гиерона. Это флакон, маслом из которого гетера окропляет фаллос. В собрании ваз Берлинского музея имеется ваза с весьма интересным изображением, которое, по-видимому, свидетельствует о том, что после использования олисба женщины обычно совершали омовение. Фуртвенглер описывает ее так: «Обнаженная женщина завязывает сандалию на левой ноге; она подалась вперед, обеими руками притягивая к себе красные ленты, и опустилась на правое колено, чем достигается наилучшее заполнение поверхности вазы. Плоский таз у ее ног наводит на мысль, что она только что омылась. В свободном пространстве справа от нее видны очертания обращенного к ней большого фаллоса».

Герхард и Панофка описывают несколько терракот из Неаполя со схожими сюжетами: на одной из них (№ 20) обнаженная женщина сидит, обнимая лежащийна ней фаллос; тот же сюжет представлен на терракотах № 24 и № 18. На № 16 изображена лысая старуха, левой рукой опершаяся на подушку и рассматривающая лежащий перед ней фаллос.

В дополнение следует упомянуть краснофигурную аттическую гидрию (сосуд для воды) пятого века до нашей эры, хранящуюся в Берлинском Антиквариуме. Здесь изображена девушка с пышной грудью и еще более пышными ягодицами; в правой руке она держит гигантский фаллос в форме рыбы.

Знаменитой трибадой была Филенида из Левкадии, написавшая первую книгу о трибадических ласках, которая, по сообщению Лукиана, была снабжена иллюстрациями; впрочем, эпитафия Филениды, составленная Эсхрионом, отрицает, что эта обсценная книга была написана ею. Мы не можем с определенностью сказать, тождественна ли ей Филенида, часто упоминаемая Марциалом; вероятнее всего, это имя придумано Марциалом в качестве собирательного адресата его эпиграмм, бичующих современное ему распутство.

Самой прославленной женщиной, имеющей наибольшее значение с точки зрения нашего исследования, была Сафо, или, как она называла себя на эолийском диалекте, Псапфа, знаменитая поэтесса, «десятая Муза» (Anth. Pal., ix, 506; vii, 14; ix, 66, 521; vii, 407), как называли ее восторженные греки, или, как сказал Страбон (Страбон, xiii, 617с), «диво среди женщин». Она была дочерью Скамандронима; родилась около 612 года до н.э. в Эресе на острове Лесбос или, по другим источникам, в Митилене. У нее было три брата, один из которых — Харакс — значительное время жил в Навкратисе (Египет) с кокетливой гетерой Дорихой, которую прозвали Родопой (розовощекая); в одном из своих фрагментов (фрагм. 138) Сафо порицает брата за эту безрассудную связь. О другом ее брате — Эвригии — нам не известно ничего, кроме имени; третий — Ларих — благодаря своей замечательной красоте был взят виночерпием в митиленский пританей. Упоминаемый лишь Судой брак Сафо с Керкилом из Андроса, бесспорно, является выдумкой, которую следует отнести на счет комедии, в которой частная жизнь Сафо весьма рано становится объектом критики, а сама поэтесса, вопреки истине, высмеивается как нимфоманка (фрагм. 75)[112]. Утверждение, будто у нее была дочь Клеида, также представляет собой не более чем заключение a posteriori на основании некоторых отрывков из ее стихотворений, в которых она говорит о девушке Клеиде, например:

Есть прекрасное дитя у меня Она похожа
На цветочек золотистый, милая Клеида.
Пусть дают мне за нее всю Лидию, весь мой милый
[Лесбос]...

[перевод В В. Вересаева]

Судя по тому, что во всех фрагментах любовь к мужчине упоминается лишь однажды, причем поэтесса сразу же ее решительно отвергает, Клеида была скорее одной из подруг Сафо, чем ее дочерью. Роман Сафо с красавцем Фаоном, вне всяких сомнений, является от начала до конца легендой; равным образом, знаменитый прыжок в море, на который она решилась ввиду того, что наскучила Фаону, следует объяснять неверным пониманием распространенной у греков метафоры — «броситься в море с Левкадской скалы», т.е. очистить душу от страстей.

Жизнь и поэзия Сафо пронизаны любовью к собственному полу; в античности — а возможно, и во все времена — она была знаменитейшей жрицей данного типа любви, так что словосочетание «лесбийская любовь» возникло уже в древности. Сафо собрала вокруг себя кружок юных женщин, из которых во фрагментах названы по имени Анагора, Эвника, Гонгила, Телесиппа, Мегара и Клеида; мы узнаем также об Андромеде, Горго, Эранне, Мнасидике и Носсиде. С подругами ее связывали прежде всего поэтические и музыкальные интересы; в ее «доме Муз» (фрагм 136) девушки обучались всем мусическим искусствам, в частности, игре на музыкальных инструментах, пению и танцам. Она любит своих девочек так горячо и в своих скудных фрагментах говорит о любви с такой страстью, что после усилий Велькера и прочих новая попытка спасти Сафо от упрека в любви к представительницам своего пола — несмотря на все благие намерения — не имеет ни малейших шансов на успех. В согласии с греческим мировоззрением и его сравнительным безразличием к таким вопросам, склонность Сафо не считалась грехом; конечно, ей не удалось избежать отдельных насмешек, однако она подвергалась им не из-за своей сексуальной ориентации, но из-за той искренности, с которой она открывала потаенные глубины своей души, из-за ее выхода — расценивавшегося как эмансипация — за пределы домашнего мира, в котором обязана была пребывать греческая женщина той эпохи.

Гораций (Ер. i, 19, 28) метко назвал Сафо «мужественной» (mascula): temperat Archilochi Musam pede mascula Sappho. «Мужественность» ее существа объясняет сафическую любовь и является ключом к пониманию ее поэзии. «Словно ель, колеблемая бурей», она глубоко потрясена всемогуществом Эроса. Ее поэзия проникнута неизреченным счастьем и бездонной мукой любви. Бог в ее груди знает, как придать терзаниям ревности и горю перенесенной измены ошеломляющую форму. Любимейшей из подруг была для нее Аттида; сердечная любовь двух девушек, одаренных исключительной душевной и физической красотой, явственно различима даже в чрезвычайно плохо сохранившихся фрагментах, причем мы в состоянии выявить, по крайней мере, отдельные ее фазы.

К самому началу их любви следует, возможно, отнести слова, в которых Сафо признается, что в груди у нее пылает могучий огонь страсти:

Эрос вновь меня мучит истомчивый
Горько-сладкий, необоримый змей[113].

И вновь она сознает необоримость бога, которому невозможно противостоять и который является перед ней в новом образе:

Словно ветер, с горы на дуб налегающий, Эрос души потряс нам...

Она, конечно, ищет способы заставить страсть смолкнуть, и с губ ее не без борьбы слетает трогательная жалоба, которая выдает, что сердце поэтессы рвется на части: «Я не знаю, как быть: у меня два решения». Но напрасна борьба с любовью: «Как дитя к милой матери, стремлюсь к тебе». Когда Сафо наконец понимает, что бесполезно противиться желаниям души, она обращается с проникнутой детским благочестием молитвой к великой богине, которая понимает ее муку, и из ее поэтических уст изливается бессмертный гимн к «ковы плетущей» Афродите. Ей позволено рассказать о своих страданиях, и ода становится исповедью благочестивого, но истомленного страстью сердца. Она призывает богиню помочь ее изболевшейся душе; только бы она сошла с небес, как уже сходила однажды, и облегчила ее печали. С подлинно поэтическим воображением она вызывает в памяти образ богини, которая некогда предстала перед ней, с ласковым участием расспросила, почему она так печальна, и обещала исполнить желания ее сердца. К этому воспоминанию она присоединяет мольбу и надеется, что и на этот раз бессмертная будет к ней милостива и окажет ей поддержку:

Пестрым троном славная Афродита,
Зевса дочь, искусная в хитрых ковах!
Я молю тебя — не круши мне горем
Сердца, благая!
Но приди ко мне, как и раньше часто
Откликалась ты на мой зов далекий
И, дворец покинув отца, всходила
На колесницу
Золотую. Мчала тебя от неба
Над землей воробушков милых стая;
Трепетали быстрые крылья птичек
В далях эфира.
И, представ с улыбкой на вечном лике,
Ты меня, блаженная, вопрошала,
В чем моя печаль, и зачем богиню
Я призываю,
И чего хочу для души смятенной.
«В ком должна Пейто, укажи, любовью
Дух к тебе зажечь? Пренебрег тобою
Кто, моя Псапфа?
Прочь бежит? — Начнет за тобой гоняться.
Не берет даров? — Поспешит с дарами.
Нет любвц к тебе? — И любовью вспыхнет,
Хочет не хочет».
О, приди ж ко мне и теперь! От горькой
Скорби дух избавь и, чего так страстно
Я хочу, сверши и союзницей верной
Будь мне, богиня!

Благая богиня не могла устоять против такой мольбы; во всяком случае, она наполнила сердце своей подопечной отвагой и радостной надеждой на любовь, так что Сафо удалось побороть смущение и открыться возлюбленной во второй из полностью дошедших до нас песен, которая приводится Лонгином в качестве образца Возвышенного:

Богу равным кажется мне по счастью
Человек, который так близко-близко
Пред тобой сидит, твой звучащий нежно
Слушает голос
И прелестный смех. У меня при этом
Перестало сразу бы сердце биться:
Лишь тебя увижу, — уж я не в силах
Вымолвить слова.
Но немеет тотчас язык, под кожей
Быстро легкий жар пробегает, смотрят,
Ничего не видя, глаза, в ушах же
Звон непрерывный.
Потом жарким я обливаюсь, дрожью
Члены все охвачены, зеленее
Становлюсь травы, и вот-вот как, будто
С жизнью прощусь я.

«Нельзя удивляться тому, что она перечисляет вместе душу, тело, слух, язык, глаза, цвета, сколь бы ни были они сами по себе различны, и что, соединяя противоположности, она в одно и то же время горит и холодеет, лишается чувств и обретает их вновь; она трепещет и чувствует приближение смерти, так что в ней проявляется не одна какая-нибудь страсть, но столкновение страстей».

С этим суждением нельзя не согласиться; следует добавить, что мы должны видеть в этой оде не прощальную песнь, как полагают некоторые, но песнь-ухаживание, изливающуюся из пылкой и открытой души, которая, может статься, после долгих борений находит наконец в себе смелость и позволяет возлюбленной заглянуть на мгновение в свои сокровенные мысли и еще не исполнившиеся желания. Этому не противоречит то, что она называет счастливцем мужчину, который удостоился счастья лицезреть ее прекрасную подругу; здесь ее слова звучат весьма смутно, и у нас нет оснований сомневаться в том, что в действительности она называет счастливым каждого, кто сидит подле ее возлюбленной, не теряя при этом голову от любви; к тому же вполне вероятно, что она намеренно выражается столь неопределенно, ибо ее наделенная живым воображением и опережающая события душа уже предчувствует с горечью тот день, когда любимая будет принадлежать мужчине, и в душу поэтессы вонзается жало ревности еще до того, как ей самой удалось насладиться счастьем любви. Наше понимание этого стихотворения как песни-ухаживания подкрепляется, с другой стороны, тем фактом, что Катулл, стремясь открыть свою страсть возлюбленной и добиться ее благосклонности, перевел его чуть ли не слово в слово. Катуллова Клодия, однако, слишком хорошо была знакома с поэзией Сафо — в честь знаменитой поэтессы Катулл даже называл ее Лесбией, — чтобы мы могли поверить, будто тонко чувствующий римлянин способен допустить такую оплошность и пытаться завоевать любовь своей Сафо «прощальной песней» настоящей Сафо.

Таким образом, в двух жемчужинах поэзии Сафо нашла свое чистое и трогательное выражение ее любовь к Аттиде, и та не закрыла свое сердце для песен вдохновленной свыше поэтессы. Обе девушки связали себя прочными узами дружбы, благодаря которой на свет было произведено немало прекрасного: множество нежных и глубоких песен дружбы, любви и невинных радостей жизни и множество возвышенных величественных гимнов, когда поэтессой овладевало божественное наитие, размыкавшее ей уста. Немилосердная судьба похитила все это и лишь от случая к случаю мы находим одно-два словечка лесбийской девы, свидетельствующие о ее любви к Аттиде; несомненно, признание, которым она однажды делится в минуту радости, относится к дням безоблачного счастья: «Я любила тебя, Аттида, всем сердцем, когда ты еще не знала об этом».

Принимая во внимание, сколь страстно привязалась Сафо к возлюбленной, мы ничуть не будем удивлены, узнав, что поэтесса была терзаема и муками ревности; она говорит о своей боли словами, в которых чудится упрек, хотя поскольку они по-прежнему порождены любовью — в них нет особого гнева:

Ты ж, Аттида, и вспомнить не думаешь
Обо мне. К Андромеде стремишься ты.

Были у нее основания для ревности, или только временная разлука исторгла из уст Сафо тихую жалобу, в которой так много чувства?

Луна и Плеяды скрылись,
Давно наступила полночь,
Проходит, проходит время,
А я все одна в постели.

В другой раз Сафо охватывает мучительный страх, и с губ ее невольно срывается вопрос: «Иль кого другого ты любишь больше,// Чем меня?» Но любовь Сафо к Аттиде тем более сердечна, что она нравилась ей еще в те дни, когда была маленькой девочкой и час замужества был от нее далек.

О том, что в конце концов Аттида рассталась с Сафо, мы узнаем из поэтического фрагмента, найденного в 1896 году на папирусе вместе с множеством других отрывков египетским отделением государственных музеев в Берлине. Стихотворение — к несчастью, весьма плохо сохранившееся — обращено к общей подруге, возможно, к Андромеде, которая, как и Сафо, скорбит от того, что возлюбленная ими Аттида пребывает ныне в далекой Лидии:

Ныне блещет она средь лидийских жен.
Так луна розоперстая,
Поднимаясь с заходом солнца, блеском
Превосходит все звезды.

Стихотворение завершается прочувствованным описанием лунной ночи над усеянными цветами полями, когда в чашечках цветов блестит роса и распространяется благоухание роз и донника.

И нередко, бродя, свою кроткую
Вспоминаешь Атгиду ты,
И тоска тебе тяжко сердце давит...

Если, таким образом, наши сведения о задушевной подруге Сафо, почерпнутые из немногочисленных фрагментов, весьма скудны, то о других ее подругах и ученицах мы знаем и того меньше. Клятву вечной верности она облекает в такие прекрасные слова:

Сердцем к вам, прекрасные, я останусь
Ввек неизменной.

В одном сравнительно обширном фрагменте, который, к несчастью, дошел до нас с несколькими лакунами, одна из ее учениц, чувствуя приближение смерти, трогательно прощается с Сафо, которая призывает подругу крепиться и не забывать ее. Пусть она думает о богине, которую покидает, и вспоминает все прекрасное, чем наслаждались они, служа ей. Она напоминает ей о венках из роз и фиалок, которыми они вместе с Сафо украшали храм, и о совместном служении богине. (Сафо, фрагм. 35, 31, 36; Лонгин, «О возвышенном», 10. Этому знаменитому стихотворению подражал Катулл, li.)

В дружбе Сафо со своими ученицами древние видели сходство с близкими отношениями между Сократом и его учениками; несомненно важное и весьма полезное для суждения о характере этих отношений сравнение подробно проведено философом Максимом Тирским (Dissert., 24, 9), жившим во времена римского императора Ко мм ода. Он говорит следующее: «Что такое страсть лесбийской певицы, как не любовное искусство Сократа? Ибо оба они понимали под любовью одно и то же. Чем были для Сократа Алкивиад, Хармид и Федр, тем же были для Сафо Гиринна, Аттида и Анактория; чем были для Сократа такие соперники, как Продик, Горгий, Трасимах, тем же были для Сафо Горго и Андромеда. Она высмеивает и обличает их, пользуясь тою же иронией, что и Сократ: «Привет тебе, мой Ион», — говорит Сократ; «Приветов много// Дочери Полианакса шлю я...» — говорит Сафо. Сократ заявляет, что очень долго любил Алкивиада, но не желал приближаться к нему до тех пор, пока считал, что тот не поймет его слов; «Ты казалась мне девочкой малой, незрелою», — говорит Сафо. Всех забавляют манеры и осанка софиста; «В сполу одетая деревенщина», — замечает Сафо. Эрот, говорит Диотима Сократу, не сын, но спутник и слуга Афродиты, и Сафо в одной из своих песен обращается к богине: «Ты и твой служитель Эрот». Диотима говорит, что Эрот богат до пресыщения и изнывает от нужды; та же мысль заключена в словах Сафо: «горько-сладостный, причиняющий боЛь». Сократ называет Эрота софистом, Сафо — искусным в речах. Он теряет рассудок от любви к Федру — сердце Сафо судорожно сжимается от любви: так буря в горах колеблет дубы. Сократ упрекает Ксантиппу в том, что она оплакивает приближение его смерти, — Сафо говорит своей Клеиде: «В этом доме, дитя, полном служенья Музам,// Скорби быть не должно: нам неприлично плакать».

Такое сопоставление Сафо и Сократа полностью оправдано. В обоих случаях исключительная чуткость к телесной красоте составляет основание дружеских отношений с молодежью и является предпосылкой эротического характера такой дружбы. О Сократе мы будем говорить ниже. Что же касается Сафо, то, как уже отмечалось на основании сохранившихся фрагментов ее поэзии и почти единотущного свидетельства античности, более нет и не может быть ник, ких сомнений относительно эротического характера ее од и отношений с подругами. Даже Овидий, который — нужно заметить — еще мог читать стихотворения Сафо в неискаженном виде, утверждает, что нет ничего более чувственного, чем ее поэзия, и потому самым настоятельным образом рекомендует их чтение девушкам'своего времени. В другом месте он ясно говорит, что вся поэзия Сафо была единственным в своем роде курсом обучения женскому гомосексуализму. Наконец, Апулей замечает, что «Сафо писала страстные и чувственные стихи, несомненно, распущенные, и все же столь утонченные, что распущенность ее языка завоевывает благосклонность читателя сладостной гармонией слов». Все это — свидетельства авторов, которые располагали произведениями Сафо в их полноте, а потому их суждения должны стать решающими, тем более что они согласуются с нашими выводами, сделанными по рассмотрении сохранившихся фрагментов Сафо. И именно из этих отрывков явствует, что ее поэзия не только дышала чувственным пылом страсти, но и озарялась чувством, исходившим из интимнейших глубин ее души.

Вне всяких сомнений, постепенно и, главным образом, через посредничество аттической комедии, а позднее, и нездоровой эрудиции духовная составляющая этой поэзии все решительнее отодвигалась на задний план, и Сафо стали считать то ли нимфоманкой, то ли бесстыжей трибадой. Нам известно шесть комедий под названием «Сафо» и две под названием «Фаон», от которых сохранились только скудные фрагменты, однако надежно установлено, что в них изображалась пылкая чувственность поэтессы, которая была самым грубым образом гиперболизирована и даже выставлена на осмеяние. Словосочетание «лесбийская любовь», напоминающее о происхождении поэтессы, вошло со временем в моду, и глагол «лесбиянствовать» часто встречается уже у Аристофана, в комедиях которого он значит «распутствовать на лесбийский лад». Лесбиянки, несомненно, считались женщинами безнравственными, так что слово это становится синонимом шлюхи (lakaistria). Дидим — эрудит, живший во времена Цицерона, — посвятил особое исследование вопросу, была ли Сафо обыкновенной проституткой; распутный характер ее отношений с подругами подчеркивали гуманисты Домиций Кальдерин и Иоанн Британник, а также комментаторы Горация — Ламбин, Торренций и Круквий. Если мы добросовестно рассмотрим все факты, особенно фрагменты ее поэзии, мы поневоле придем к заключению, что Сафо была вдохновенным художником, выдающимся поэтическим феноменом и в то же время — необузданно чувственной трибадой, пусть и сколь угодно просветляемой золотом своей поэзии[114].

В конце IV века жила Носсида, поэтесса из нижнеиталийской Локриды, дерзнувшая поставить себя в один ряд с Сафо (Anth. Pal., vii, 718):

Если ты к песнями славной плывешь Митилене, о путник,
Чая зажечься огнем сладострастной Музы Сафо,
Молви, что Музам приятна /была и рожденная в Локрах,
Имя которой, узнай, было Носсида. Иди!

[перевод Л. Блуменау]

Она изъявляла восторженное восхищение своими подругами в изящных эпиграммах, некоторые из которых сохранились; в одной из них (Anth. Pal., v, 170) она признается в том, что «нет ничего сладостнее любви» и что, если Афродита не будет милостива к человеку, ему ни за что не узнать, как прекрасны ее цветы.

ГЛАВА IV Проституция

1. Общие замечания

ЕСЛИ В ПРОЦЕССЕ описания греческих нравов и культуры мы то и дело отмечали, что в данном случае приходится работать на совершенно неподготовленной почве или — когда дело касалось отдельных глав — что вводные справочные пособия по данному вопросу отсутствуют, то, переходя к теме греческой проституции, нельзя не сказать, что к ней подобные сетования не относятся. Истинно скорее обратное, и автору нужно чуть ли не оправдываться за обилие работ, посвященных этой теме, количество которых в нашем случае весьма трудно определить даже приблизительно. Поэтому нам остается лишь обработать материал, которым нас снабжают легкодоступные справочники, в той мере, в какой это необходимо для того, чтобы общая картина вышла достаточно полной, а затем обратиться к деталям, почерпнутым из малодоступных, а потому и менее известных источников.

В греческой античности на продажную любовь смотрели без предрассудков. Дело не только в том, что женщины, которых можно было нанять за деньги, звались гетерами (hetairae), что можно было бы перевести как «подательницы радости» или «подруги»; дело еще и в том, что об этих жрицах Венеры говорили и писали совершенно открыто и без тени смущения, а весомейшая роль, которую они играли в частной жизни, нашла свое отражение также и в греческой литературе. Существовало множество сочинений как о гетерах вообще, так и о гетерах отдельных городов, особенно таких, как Коринф или Афины. Даже великий грамматик и филолог Аристофан Византийский (Ath., xiii, 567a; A. Nauck, Arist. Byz. Grammatici Alexandrini Fragmenta, 1848) не считал, что унижает свое достоинство, публикуя разыскания о жизни афинских проституток. Из авторов подобных разысканий, согласно списку, приводимому Афинеем, могут быть названы также ученик Аристофана, знаменитый исследователь Гомера Каллистрат (Ath., xiii, 59Id) и филологи Аполлодор, Аммоний Антифан и Горгий (Аполлодор, см. Susemihl, II, 41, 54; Аммоний — ib. II, 155, 43; Горгий — Ath., xiii, 567a, 583a, 596f).

Фактически от всех этих сочинений сохранились одни названия. Однако до нас дошли остроумные «Разговоры гетер» Лукиана, и на нижеследующих страницах мы переведем или, по меньшей мере, кратко изложим другие источники в соответствии с их содержанием.

Мы уже упоминали «Письма гетер» Алкифрона и приводили некоторые выдержки из них. О «Хриях» Махона, представляющих собой собрание анекдотов, мы будем говорить в настоящей главе[115].

Терминология. Если греки хотели избежать скверного слова «шлюхи» (πόρναι), они деликатно называли дев, продающих свои услуги за деньги, «гетерами» (εταΐραι), то есть «товарками» или «подругами». Существовало множество иных — более или менее грубых — наименований; такие лексикографы, как Поллукс и Гесихий, указывают несколько дюжин синонимов. Среди обозначений, собранных последним, имеются такие: άπόφαρσις, «преграждающая дорогу»; γεφυρίς, «мостовая», или женщина, слоняющаяся у мостов; δαμιουργός, «ремесленница»; δημι'η, «публичная женщина»; δρομάς, «бегунья»; έπιπαστάς, «постельничья»; κασαλβάς (Аристофан, Eccles., 1106) и κασάλβη, по схолиасту к «Всадникам», 355, составлены из καλείν и σοβεΐν, ибо проститутки сначала «завлекают» мужчин, а затем «гонят их прочь» — весьма сомнительная этимология; сюда же относится глагол κασαλβάζειν («Всадники», 355), означающий «обращаться, как с проституткой»; см. Гермипп в схолиях к «Осам», 1164. Схожие обозначения «шлюхи» суть κασαύρα, κασαυρίς, κασωρν'ς (Ликофрон, 1385), κασωρΐτις (Антифан у Евстафия, 741, 38) и κάσσα (Ликофрон, 131). С ними могут быть сопоставлены слова κασάλβων, κασαυρεΐον («Всадники», 1285) и κασώριον — все со значением «публичный дом».

Гесихий (Поллукс, vii, 203; Гесихий, περί εταίρων και πόρνων; ср. также Евстафий, комм, к «Илиаде», xxiii, 755) перечисляет и другие обозначения шлюх: κατάκλειστος, «закрытая» (коринфск.), о девушках, содержащихся в публичном доме; λυπτά (глосса, дошедшая, вероятно, в искаженном виде, означающая собственно «волчица» — намек на алчность и жадность проституток); λωγάς, возможно, то же, что и λαικάς (Аристенет, 2, 16); также λαικάστρια (Аристофан, «Ахарняне», 529), λαικάζειν, «распутствовать» (Аристофан, Thesm., 57, «Всадники», 167) и λαικαν (Гесихий) с тем же значением; также λωγάνιος, собственно говоря, «игральные кости», поскольку проститутки попадают в руки мужчин, а затем отбрасываются прочь; μαχλάς (Anth. Pal., v, 301, 2) и μαχλίς, также μαχλοσυνη (Гомер, «Илиада», xxiv, 30), μαχλότης (Схол. к Ликофрону, 771; Etym. Magn., 524, 24) и μαχλοΰν, «вести себя подобно шлюхе», μαχλεύειν, «заниматься проституцией»; μαχλικός, «распутный» (Манефон, iv, 184) — все производные от μαχλός, «нечистый, похотливый» применительно к женщинам; применительно к мужчинам тот же смысл имело слово λάγνος (Lobeck, комм, к Фриниху, 184). К тому же корню, несомненно связанному с λαγώς, «заяц» (животное, славившееся своей похотливостью), принадлежат также слова λαγνεία — «семяизвержение» (Аристотель, «О природе животных», vi, 21), имеющее и более общее значение «похоть», а кроме того λάγνευμα (у Гиппократа) и λαγνεύειν — с общим значением «сладострастничать» (Лукиан, Rhet. praec., 23).

Другие наименования из Гесихия: πώλος, «жеребенок»; Евбул (САР, II, 193) назвал гетер «жеребятами Афродиты». Σαλαβακχώ — имя шлюхи у Аристофана («Всадники», 765; Thesmoph., 805), которым обитатели Аттики называли всех представительниц этого ремесла. Σινδις, в собственном смысле слова, — «женщина из страны синдов», обитавших у подножия Кавказа, отсюда — «проститутка»; σποδησιλαύρα (Евстафий, 1921, 58), в собственном смысле слова, — «подметалка»; στατή (безусловно, искаженное чтение) объясняется у Гесихия при помощи слова κάρδοπος — «квашня»; στεγίτις — «покрывалыцица»; χαμοατύπη (Тимокл у Афинея, xiii, 570f и в др. местах) — собственно, «лежащая на земле»; также χαμαιτυπείον — «публичный дом» (Лукиан, «Нигрин», 22 и в др. местах); χαμαίτυπος (Полибий, viii, 11) — «торговец проститутками» и «проститутка»; χαμαιτυπια (Алкифрон, 3, 64) — «торговля проститутками»; χαμαιτυπικός — «подобный шлюхе»; χαμαιτυπις — «шлюха», также χαιμεταρίς и χαιμευνάς (Ликофрон, 319).

Что касается содержателей публичных домов, сводников и сводниц, сутенеров и прочих, то для них греческий язык располагал множеством словечек; некоторые из них были в высшей степени «крутыми»; филологически подготовленного читателя я должен отослать к указателю к четвертому тому выполненного Морицем Шмидтом большого издания Гесихия (Jena, 1857), а также к упоминавшейся в примечании на с. 225 статье из «Энциклопедии реалий» Паули-Виссова-Кролля.

2. Публичные дома

Проститутки, расквартированные в публичных домах (πορνεία), занимали самую нижнюю ступень внутри социального слоя filles de joie; их называли не гетерами, но просто «шлюхами». В Афинах учреждение публичных домов приписывали мудрому Солону.

Проститутки в публичных домах выставлялись напоказ очень легко одетыми или даже совсем без одежды, так что любой посетитель мог совершать выбор, руководствуясь собственным вкусом. Данное утверждение само по себе заслуживает доверия, и к тому же мы располагаем множеством свидетельств в его пользу. Так, Афиней (xiii, 586e; Евбул, фрагм. 84, CAP, II, 193) говорит: «Разве ты не знаешь, что говорится в комедии Евбула «Панихида» о любящих музыку, выманивающих деньги женщинах-птицеловах, разряженных жеребятах Афродиты: они выстраиваются в ряд, словно на смотре, в прозрачных платьях из тонкотканой материи, точно нимфы у священных вод Эридана. У них ты за сущие пустяки можешь купить наслаждение, которое тебе по сердцу, причем без всякого риска».

В комедии «Наннион» (фрагм. 67, CAP, II, 187) говорится: «Кто, как вор, засматривается на запретное ложе, — не он ли несчастнейший из людей? А ведь он может видеть обнаженных дев, стоящих при ясном солнечном свете» и т.д.

Далее Афиней говорит: «Также и Ксенарх (фрагм. 4, CAP, II, 468) в комедии «Пятиборье» так порицает людей, что живут, как ты, вожделея к дорогим гетерам и свободным женщинам: «...ужасное, ужасное, просто невыносимое совершает молодежь нашего города. И это там, где в публичных домах вдоволь милых девочек — посмотри и увидишь, как с обнаженной грудью в тонких одеждах они выставлены в ряд на открытом солнце; ты можешь выбрать любую, какая понравится, — худую, толстую, полную, длинную, кривую, молодую, старую, среднего роста, зрелую — тебе не нужна лестница, чтобы прокрасться к ним, тебе не нужно карабкаться в слуховое окно или хитроумно пробираться к ним, спрятавшись в куче соломы: они сами почти силой затаскивают тебя в дом, называют тебя, если ты стар, — «папочка», если молод — «братик» или «мальчишечка». Любую из них ты можешь без всякого риска получить за незначительную сумму — днем или ближе к вечеру».

Представляется, что вход в публичный дом стоил сущие пустяки — согласно уже цитированному отрывку из комедиографа Филемона, один обол (около полутора пенсов). Это подтверждает и отрывок из Диогена Лаэрция (vi, 4), где мы читаем: «Когда Аристипп увидел уносящего ноги прелюбодея, он заметил: «Осел! Какой опасности ты мог избежать всего за один обол!» Конечно, плата за вход зависела от места и времени и различалась в соответствии с качеством заведения, однако мы вправе предположить, что в любом случае она была не слишком высока, потому что публичные дома являлись низшей, а потому самой дешевой формой проституции. Разумеется, следует добавить, что наряду с входной платой девушке полагалось сделать «подарок», величина которого определялась предъявляемыми к ней требованиями. Если я правильно понимаю одно замечание у Суды, то стоимость такого подарка колебалась в пределах между оболом, драхмой и статером[116].

Из доходов, полученных за счет заработков девушек, содержатель публичного дома (πορνοβοσκός)[117] должен был выплачивать ежегодный налог государству, так называемый проституционный налог (τέλος πορνικόν)[118], собирать который назначался один или несколько специальных чиновников (πορνοτελώης)[119]. Вознаграждение (μίσθωμα), которое посетитель выплачивал девушкам, также фиксировалось особыми чиновниками — агораномами (άγοράνομοι)[120].

Публичные дома, как и вся система проституции в целом, находились под надзором городских должностных лиц — астиномов (αστυνόμοι), в обязанности которых входило поддержание общественных приличий и разрешение споров.

В приморских городах большинство публичных домов размещалось, по всей вероятности, в прилегающих к гавани кварталах; по ясному свидетельству Поллукса (ix, 5, 34), в Афинах дело обстояло именно так. Однако в районе под названием Керамик, по Гесихию (s.v. Κεραμεικός), также можно было обнаружить множество публичных домов самого разного пошиба.

Керамик — «район гончаров» — простирался от рынка на северо-запад вплоть до так называемого Дипилона, «двойных ворот», а за Дипилоном называясь уже Внешним Керамиком — тянулся вдоль Священной дороги, которая вела в Элевсин. Интересно отметить, что святость этой улицы религиозных шествий ничуть не умалялась оттого, что на ней стояли многочисленные публичные дома. Через этот район пролегала длинная широкая улица, называвшаяся Дромос («Проспект»), которая вела из внутренней части города и по обеим сторонам была украшена колоннадами, где располагались многочисленные лавки.

Греческие авторы мало говорят об устройстве публичных домов, их убранстве и внутреннем распорядке, но мы вправе предположить, что они едва ли многим отличались от публичных домов Рима и Италии, относительно которых мы информированы достаточно хорошо. На самом деле, греко-римский «дом радости» мы можем посетить даже в наши дни. Всякий, кто знаком с Помпеями, поймет, что я имею в виду: в Двенадцатом квартале Четвертого района, на углу Vicolo del Balcone Pensile, под номером 18 расположен и lupanare, где молодежь Помпеи давала выход своей энергии, о чем и поныне напоминают многочисленные непристойные фрески и надписи на стенах. Интересно также отметить, что через отдельный вход посетитель по галерее (pergula) мог проникнуть сразу на второй этаж.

Гораций и автор «Приапеи» (Гораций, «Сатиры», i, 2, 30; «Приапея», 14, 9) называют римские публичные дома (fornices или lupanaria) дурнопахнущими, что, по-видимому, свидетельствует о грязи и нечистоте, а согласно Сенеке (Controv., i, 2: redoles adhuc fulginem fornicis), посетитель уносил этот запах на себе, как с мрачным удовлетворением в своей язвительной, сатире (vi, 131) Ювенал говорит об императрице Мессалине, торговавшей своим телом в публичных домах. В каждом таком доме имелось, разумеется, известное количество комнат или «номеров», называвшихся cellae (Ювенал, vi, 122, 127; Петроний, 8; Марциал, xi, 45); над каждой комнатой было надписано имя обитавшей в ней девушки (Марциал, xi, 45; Сенека, Controv., i, 2) и, возможно, указывалась ее минимальная такса. Авторы[121] упоминают также различные покрывала (lodices, lodiculae), расстилавшиеся на ложе или на полу, и, как нечто само собой разумеющееся, — светильник (lucerna)[122].

Плату девушки брали вперед, о чем, по-видимому, свидетельствует одно место у Ювенала (vi, 125: excepit blanda intrantes atque aer poposcif). Персии называл проституток также нонариями (nonariae)[123], так как заведения не могли открываться ранее девятого часа (около четырех часов пополудни), «чтобы не отрывать молодежь от ее занятий». Чтобы завлечь прохожих, девушки стояли или сидели перед лупанариями, по каковой причине их также называли prostibula или prosedae (относительно prostibulum см. Ноний Марцелл, v, 8; относительно proseda — Плавт, Poenulus, I, 2, 54); первое из этих слов произведено от глагола prostare, отсюда и «проституция». Если девушка принимала в своей комнате посетителя, она закрывала дверь, вывесив перед этим на двери табличку «occupata» — «занята» (Плавт, Asinaria, iv, I, 15). В определенный час, вероятно, с приближением утра публичные дома закрывались, как можно заключить из одного места у Ювенала (vi, 127). Мы вполне могли представить, что стены комнат были украшены непристойной живописью, даже в том случае, если бы находки в помпейском «доме радости» не подтверждали эту догадку.

Взгляды древних на сексуальное не позволяли им относиться к посещению публичных домов как к чему-то предосудительному, что с очевидностью явствует из нескольких пассажей античных авторов. Так, в своей знаменитой сатире (i, 2, 31), посвященной половой жизни, Гораций говорит следующее:

Мужа известного раз из-под свода идущим увидя,
Молвил божественно-мудрый Катон: «Твоей доблести— слава!
Ибо, надует когда затаенная похоть им жилы,
Юношам лучше сюда спускаться, хватать не пытаясь
Женщин замужних...[124]

[перевод М. Дмитриева и Н. С. Гинзбурга]

Совершив экскурс в мир римской проституции, вернемся в Грецию. Промежуточное место между обитательницами публичных домов и гетерами занимали «вольноопределяющиеся» проститутки и девицы, рассматривавшие проституцию как средство дополнительного заработка. Нет нужды подробно останавливаться на уличной проституции, потому что ее формы едва ли существенно отличались от тех, что распространены в наши дни. В соответствии с природой вещей, способы общения проституток с клиентами и наоборот были бесконечно многообразны. Несколько любопытных образчиков сохранились в «Палатинской Антологии»; один из них я уже приводил. Вот еще один пример (Anth. Pal., v, 101):

«Здравствуй, красотка!»
«Привет!» — «А кто впереди... Там?»
«Неважно!»
«Дело есть у меня!» — «Это моя госпожа!»
«Можно надеяться?» — «Да». — «Сегодня ночью?» — «Что дашь ты?»
«Золото!» — «О, хорошо!» — «Вот!» — «Это мало... Отстань!»

[перевод Ю. Голубец]

Мы располагаем эпиграммой Асклепиада (v, 185), в которой он отправляет товарища на рынок за некоторыми покупками для веселого пира с молоденькой проституткой: тому следует купить трех больших и десяток маленьких рыб, дюжину креветок и не забыть приобрести шесть венков из роз (весьма характерно для греков).

Одна из эпиграмм Посидиппа описывает пирушку четырех юношей с четырьмя проститутками. Одного сосуда Хиосского вина явно недостаточно, и поэтому мальчика-слугу посылают к виноторговцу Аристию сказать тому, что в первый раз он прислал кувшин, наполненный лишь наполовину, — «там не хватало по меньшей мере двух галлонов». Уже говорилось, что такие сценки встречаются довольно часто, особенно в вазописи.

Ритуал, к которому прибегали эти блуждающие жрицы Венеры, желая заполучить мужчину, был практически тем же, что и в наши дни, и в этой связи ничего особенно оригинального сказано быть не может. По воле случая до нас дошла туфелька одной из таких уличных дам. На ее подошве (копия подошвы помещена в монументальном труде Daremberg-Saglio) выбито слово ΑΚΟΛΟΥΘΙ (что означает: «Следуй за мной»), так что пока девушка ходила в поисках клиента, это слово отпечатывалось на мягкой земле улиц, и у прохожих не оставалось ни малейших сомнений относительно ее ремесла.

Асклепиад (v, 158) упоминает, что однажды он забавлялся с девушкой по имени Гермиона, которая носила пояс с вышитыми на нем цветами и надписью: «Люби меня всегда, но не ревнуй, если и другие будут иметь дело со мной». Это, несомненно, была не уличная проститутка низшего сорта, но гетера.

Уличные проститутки, конечно, бродили всюду, куда их привлекало оживленное городское движение. Поэтому в особенно больших количествах они скапливались в гаванях и на ведущих к ним улицах. Они принимали клиентов у себя дома или в специально снятых комнатах либо отдавались им в темных углах и подворотнях (Катулл, Iviii) или даже среди надгробных памятников, которые соседствовали с некоторыми улицами (Марциал, i, 34, 8), а также в публичных банях (Марциал, ш, 93, 14). Кроме того, существовали заведения, предоставлявшие стол и ночлег, а также постоялые дворы (см. в лексиконах статьи ματρυλλείον, ματρύλλνον, μαστρύπιον; относительно таверн см. Афиней, xiii, 567a; Филострат, Ер., 23), называвшиеся по-гречески ματρυλλεΐα; при этом таверны и постоялые дворы, особенно в портовых районах, в любое время гостеприимно открывали свои двери проституткам и их клиентам.

Вряд ли нужно особо подчеркивать тот факт, что легкомысленные компании флейтисток, кифаристок, акробаток и т.п. без труда можно было уговорить деньгами или добрым словом.

3. Гетеры

Гетеры стояли на гораздо более высокой ступени и занимали куда более важное положение в частной жизни греков. От обитательниц публичных домов их отличали как уважение, которым они пользовались в обществе, так и образованность. «Многие из них, — говорит Хельбиг, — отличались утонченной образованностью и бойким остроумием; они знали, как очаровать наиболее выдающихся деятелей своего времени, — полководцев, политиков, писателей и художников — и как надолго привязать их к себе; они являются наглядным воплощением существования, отмеченного смешением утонченных интеллектуальных и чувственных удовольствий, существования, которое так почиталось греками того времени. В жизни почти каждой замечательной личности, игравшей выдающуюся роль в истории эллинства, различимо влияние какой-нибудь знаменитой гетеры. Большинство современников не находили в этом ничего предосудительного. В эпоху Полибия (xiv, 11) прекраснейшие здания Александрии носили имена прославленных флейтисток и гетер. Портретные статуи таких женщин устанавливались в храмах и других общественных строениях рядом со статуями заслуженных полководцев и политиков. И слабеющее чувство чести греческих свободных государств не видело ничего зазорного в том, чтобы венками, а иногда даже алтарями и храмами почтить гетер, которые были близки с выдающимися деятелями» (Ath., vi, 253а). Нам известно, что гетерам воздавалась и иная почесть, замечательная тем, что ничего более характерного невозможно было бы и помыслить. Совершенно согласно с природой вещей то обстоятельство, что их ремесло процветало главным образом в крупных городах, и особенно в могущественном торговом городе Коринфе, который стоял на Истме и потому омывался водами двух морей. Трудно преувеличить распущенность жизни в этой благословенной метрополии древней торговли. Надпись, обнаруженная в помпейском публичном доме: HIC HABITAT FELICITAS — «Здесь обитает счастье» (надпись была найдена не в собственно публичном доме, но в кондитерской, где для посетителей нередко держали нескольких проституток) с равным правом могла быть гигантскими буквами начертана у входа в коринфскую гавань[125]. Все, что сладострастная чедовеческая фантазия в других местах могла только вообразить, находило в Коринфе свой дом и зримое воплощение, и очень многие, кому так и не удавалось выбраться из водоворота весьма дорогих удовольствий большого города, теряли в нем репутацию, здоровье и состояние, так что в поговорку вошел стих: «Поездка в Коринф по зубам не каждому»[126]. На улицах города толпились неисчислимые жрицы продажной любви. В районе обеих гаваней размещались бесчисленные публичные дома самого разного сорта, а улицы были затоплены толпами проституток. В известном смысле центром притяжения безбрачной любви и высшим учебным заведением коринфских гетер служил знаменитый храм Венеры, на ступенях которого не менее тысячи гетер, или, как они эвфемистически называли себя, hierodouli (храмовые рабыни), занимались своим ремеслом и всегда радостно привечали своих Друзей.

На неровной почве городской цитадели — твердыни Акрокоринфа, известного всем из знаменитой баллады Шиллера «Ивиковы журавли», — на окруженной массивными каменными блоками террасе возвышался храм Афродиты (ср. Павсаний, и, 5), который мореплаватели, подходившие с востока или запада, видели уже издалека. Сегодня на том месте, где когда-то встречали посетителей тысячи дев, стоит турецкая мечеть.

В 464 г. до н. э. народ эллинов вновь справлял в Олимпии великие игры, на которых победу в беге на стадий и в пятиборье одержал благородный и богатый Ксенофонт Коринфский. В ознаменование победы Пиндар — самый сильный из эллинских поэтов — сложил блистательный, дошедший до нас эпиникий, который, очевидно, был пропет в присутствии самого поэта — то ли когда победитель был торжественно встречен своими земляками, то ли во время шествия к храму Зевса для посвящения венков богу (Пиндар, Olympia, xiii).

Перед тем как вступить в жаркую борьбу, Ксенофонт принес обет (Афиней, xiii, 573 ел.) в случае победы посвятить храму сотню девушек. Помимо указанной Олимпийской оды Пиндар сложил гимн (W. von Christ, фрагм. 122), который был исполнен в храме; под него плясали те гетеры, что удостоились небывалой для своего сословия чести, возможной в одной лишь Греции. К несчастью, от этой оды сохранился только зачин:

Девицы о многих гостях,
Служители богини Зова,
В изобильном Коринфе
Воскуряющие на алтаре
Бледные слезы желтого ладана,
Мыслью/ уносясь
К небесной Афродите, матери любви,
И она вам дарует, юные,
Нежный плод ваших лет
Обирать без упрека с любвеобильного ложа...
О, владычица Кипра,
Сюда, в твою сень
Сточленный сонм юных женщин для пастьбы
Вводит Ксенофонт,
Радуясь о исполнении своих обетов.

[перевод М. Л. Гаспарова]

Нетрудно понять, что там, где отношение к проблеме проституции было столь свободно от предрассудков, также и литература — причем в отличие от нас, безусловно, не только медицинского и судебного характера, но и беллетристика — обстоятельно трактовала тему жриц Афродиты. У греков имелась обширнейшая литература, посвященная гетерам; некоторые такие сочинения, подобно «Разговорам гетер» Лукиана, дошли до нас целиком, другие — в виде более или менее пространных отрывков. Лукиан набрасывает чрезвычайно колоритную картину, на которой запечатлены гетеры самого разного толка и образа жизни. Махон Сикионский (расцвет — около 300-260 гг. до н.э.), который большую часть жизни провел в Александрии и был наставником Аристофана Византийского, составил книгу «Хрий» (chreiai — «достопримечательности»), где в ямбических триметрах занимательно и остроумно излагал всевозможные анекдоты из скандальной придворной хроники диадохов. Нетрудно сразу же предположить, что в этой книге, утрата которой достойна самого большого сожаления, важную роль играли гетеры, и это предположение подтверждается подробными извлечениями, сделанными из нее Афинеем. Наряду с Махоном Афиней имел в своем распоряжении немало других книг о жизни гетер, многочисленные детали из которых он приводит в своих «Дейпнософистах», или «Пире ученых мужей» (особенно в тринадцатой книге). Ниже я предлагаю вашему вниманию краткую выборку из этого раздела.

Самые знаменитые гетеры: анекдоты из их жизни, их изречения

Начнем с тех представительниц этого ремесла, которые в то же время выводились на сцене как персонажи комедии. Конечно, это не значит, что они и в самом деле выходили на сцену как исполнительницы, потому что в ту эпоху женские роли по-прежнему игрались мужчинами; мы имеем в виду тех гетер, которых комедиографы делали действующими лицами комедии.

Клепсидра (CAF, II, 182) была героиней комедии Евбула, от которой не сохранилось практически ничего. Ее настоящим именем было имя Метиха, Клепсидрой же ее назвали приятели; это слово обозначает «водяные часы», и гетера получила такое прозвище потому, что она одаряла своими милостями строго «по часам», т.е. ровно столько, на сколько она была нанята.

О гетере, звавшейся Корианно, Ферекрат написал одноименную комедию (CAF, I, 162), скудные фрагменты которой показывают лишь то, что здесь высмеивалась страсть этой жрицы Афродиты к выпивке. Здесь также была задействована старая тема комедии: отец и сын влюбляются в одну и ту же девушку и ищут ее благосклонности, причем дело доходит до весьма темпераментных объяснений между соперниками, некоторые образцы которых дают сохранившиеся фрагменты.

Эвник написал комедию «Антея» (CAP, I, 781), однако мы мало что можем сказать как о гетере, носившей это имя, так и о самой комедии, от которой дошла только одна строчка: «Возьми меня за уши и подари поцелуй-с-ручкой» (см. с. 209).

Ничего определенного не известно о гетерах и названных их именами комедиях — «Талатта» (CAF, I, 767) Диокла, «Опора» (CAF, II, 358) Алексида и «Фанион» (CAF, III, 142) Менандра. Тот же Менандр вывел в комедии и другую гетеру — именно саму Фаиду (CAP, III, 61), в лице которой на небосклоне греческих проституток взошла первая ослепительная звезда, Фаида (Таис) Афинская могла похвастать тем, что была любовницей Александра Великого и принадлежала к немалому числу гетер, злоупотреблявших могуществом своей красоты в делах политики. Неподалеку от руин Ниневии в битве при Гавгамелах (331 г. до н.э.) Александр разгромил несметное войско персов. Пока царь Дарий спасался бегством, Александр достиг Вавилона, захватил Сузы, после чего вступил в древнюю персидскую столицу Персеполь. В ознаменование победы он устроил здесь шумное пиршество, в котором приняли участие множество гетер. Среди них была и Фаида, затмевавшая всех своей красотой. Когда опьянение и сладострастие разгорячили кровь мужчин, Фаида воскликнула, обращаясь к царю, что настал момент увенчать все его прежние подвиги венцом бессмертия. Александр должен предать огню дворец персидских царей и тем отомстить за грехи, совершенные персами, которые во времена Ксеркса сожгли храм и святилища афинского Акрополя. Предложение было встречено шумным одобрением захмелевшей молодежи, справлявшей праздник победы вместе с царем; эта чудовищная мысль пришлась по вкусу даже Александру. Тут же под аккомпанемент песен, флейт и сиринг во дворец вносят факелы: во главе процессии — Фаида в обличье безумствующей вакханки. Перед ними в гордом величии лежит столица Ахеменидов. Александр бросает первый пылающий факел, Фаида — второй, затем факелы обрушиваются со всех сторон, и вскоре удивительное строение погружается в безбрежное море огня (Диодор Сицилийский, xvii, 72; Плутарх, «Александр», 38).

После смерти Александра его любовница и гетера Фаида возвысилась до положения царицы, выйдя замуж за царя Египта Птолемея I. Мы уже говорили,'1 что Менандр вывел ее в своей комедии; к сожалению, дошедшие до нас фрагменты столь скудны, что о содержании мы можем только догадываться. От этой комедии сохранилась знаменитая строка, часто цитировавшаяся в древности и приводимая апостолом Павлом в его Первом послании к коринфянам: «худое общество портит добрые нравы» ((φθείρουσιν ήθη χρήσθ' δμιλιαι κακαί). По другим источникам, строка принадлежит Еврипиду, и вполне может быть, что Фаида цитировала их в комедии Менандра. В другом случае она проявила прекрасное знание трагедий Еврипида, когда находчиво и остроумно ответила на грубоватый вопрос, заданный словами Еврипидовой Медеи (Ath., xiii, 585e). По дороге к любовнику, от которого пахло потом, Фаиду спросили, к кому она направляется. «Жить с Эгеем, сыном Пандиона», — отвечала гетера. Ее ответ остроумен вдвойне и действительно замечателен. У Еврипида отправляющаяся в изгнание Медея говорит, что будет искать прибежища у афинского царя Эгея, с которым, т.е. под защитой которого, она и будет жить. Но Фаида придает глаголу эротический смысл. Другая сторона шутки заключается в том, что она производит имя Эгей от корня aeg-, который в греческом языке имеет значение «козел» (άιξ, αίγός), а козел пахнет весьма неприятно.

Это бонмо Фаиды служит естественным вступлением к другим изречениям гетер, которые позволят читателю познакомиться с беседами греческой jeunesse doree, нередко густо приправленными бесстыдными двусмысленностями. То, что гетеры были хорошо начитаны в классической литературе — последнее выдвигалось корифеем искусства любви Овидием как непременный компонент общественного образования фешенебельных дам его времени, — доказывается не в последнюю очередь пристрастием, с которым они цитировали поэтов (ср. Овидий, «Искусство любви», Hi, 311). Ламия Афинская (Ath., xiii, 577с) была одной из знаменитейших гетер — современниц Деметрия Полиоркета. Флейтистка по профессии, благодаря своему ремеслу и популярности она приобрела такое крупное состояние, что смогла восстановить разрушенную картинную галерею сикионцев[127]. Столь щедрые пожертвования никоим образом не были редкостью среди греческих гетер; так, согласно Полемону, Коттина посвятила Спарте бронзовую телку; множество схожих примеров приводят другие древние авторы.

Однажды Деметрию пришлось направить послов к Лисимаху. Когда, уладив политические вопросы, послы беседовали с Лисимахом, они заметили крупные шрамы на его руках и ногах. Лисимах объяснил их тем, что однажды ему довелось сразиться со львом, который и оставил эти следы. На это послы, смеясь, отвечали, что и им царь Деметрий показывал на затылке следы укусов страшного зверя — Ламии (Плутарх, «Деметрий», 27).

Некий поклонник Гнафены (Афиней, xiii, 579е — 580f, 583 ел.) послал ей бутылочку вина, добавив, что ему шестнадцать лет. «Для своих лет он что-то маловат», — остроумно ответила гетера.

У Афинея имеется несколько изречений Гнафены, гораздо более остроумных и пикантных, чем способен передать любой перевод без пространных разъяснений и парафразов, так как их соль — это каламбуры, без которых они полностью теряют свою остроту. Дело Гнафены было продолжено ее внучкой Гнафенион («Щечки»). Одному видному чужестранцу, которому было под девяносто, случилось как-то раз остаться в Афинах на празднике Крона; вдруг он увидел на улице Гнафену вместе с внучкой и, так как она ему понравилась, спросил, сколько она берет за ночь. Рассудив по одежде чужестранца, что у него водятся деньги, Гнафена запросила тысячу драхм (около 40 фунтов). Старик решил, что цена непомерно высока, и предложил половину. «Хорошо, старик, сказала Гнафена, — дай мне, сколько хочешь; я прекрасно знаю, что моей внучке ты дашь вдвое больше» (Афиней, xiii, 581).

Царицы любви: Лайда и Фрина. Существовало две гетеры по имени Лайда, и обе прославлялись в разнообразных анекдотах и эпиграммах, без того, однако, чтобы их ясным образом различали. Лайда Старшая была уроженкой Коринфа, жила в эпоху Пелопоннесской войны и славилась как красотой, так и алчностью. Среди ее почитателей был не кто иной, как философ Аристипп[128]; по словам Проперция (И, 6, 1), одно время у ее дверей томилась вся Греция. Лайда Младшая родилась в Гиккаре на Сицилии и была дочерью Тимандры, подруги Алкивиада. Среди ее любовников называют живописца Апеллеса (Афиней, xiii, 588с) и оратора Гиперида. Говорили, что позднее она последовала в Фессалию за неким Гипполохом или Гиппостратом (Павсаний, ii, 2, 4; Плутарх, Amor., 21, 768a), где ее якобы убили женщины, завидовавшие ее красоте (Афиней, xiii, 589b; App. Anth. Pal., 342).

Ниже мы приведем несколько анекдотов из обильнейшего запаса историй, связанных с именем Лайды, отказавшись от безнадежной попытки различить двух носительниц этого имени.

Когда Лайда была еще девушкой, она пошла за водой к Пирене знаменитому источнику близ Коринфа. Неся наполненный сосуд на голове или на плечах, она возвращалась домой; в этот момент ее прелестные формы увидел Апеллес, и глаза художника не могли насмотреться на удивительную красоту девушки. Вскоре после этого он ввел ее в круг своих товарищей по цеху; те, однако, расшумелись и не без издевки спрашивали, что делать девушке на мужской попойке, лучше бы он привел с собой гетеру. На это Апеллес возразил: «Не удивляйтесь, друзья, скоро я сделаю из нее гетеру».

Лайда особенно славилась красотой груди, и художники со всех концов света стекались к ней, чтобы увековечить эту божественную грудь в своих картинах.

Аристипп, которого как философа часто упрекали за связь с Лайдой, дал однажды на эти упреки прославленный ответ: «Не я принадлежу Лайде, а она мне».

Кроме того, сообщали, что Аристипп жил с Лайдой на острове Эгина по два месяца в году во время праздника Посидона. Когда домоправитель Аристиппа упрекал его за то, что он тратит на Лайду столько денег, тогда как киник Диоген пользуется ее милостями совершенно бесплатно, Дристипп ответил: «Я щедр к Лайде, чтобы ею наслаждаться, а вовсе не затем, чтобы ею не мог наслаждаться другой».

Сам Диоген мыслил не столь возвышенно. Однажды он сказал Аристиппу на своем изысканно грубом языке: «Как можешь ты спать со шлюхой? Или стань киником, или прекрати с ней спать». Аристипп возразил: «Разве ты считаешь нелепым, если кто-нибудь войдет в дом, где до него уже жили?» — «Отнюдь», отвечал Диоген. «А если, — продолжал Аристипп, — кто-нибудь взойдет на корабль, на котором до него путешествовало множество народа?» — «Разумеется, нет». — «Тогда теЭе не в чем упрекнуть того, кто живет с женщиной, которая до этого уже принадлежала многим другим».

Фрина, первоначально звавшаяся Мнесаретой, происходила из беотийского городка Феспии; она была самой прекрасной, самой знаменитой, но и самой опасной из всех афинских гетер, так что комедиограф Анаксилай (Ath., xiii, 558с, CAF, П, 270) сравнивал ее с Харибдой[129], которая заглатывает мореплавателей вместе со всей их снастью.

Своим бессмертием она обязана не только исключительной красоте, но также скандальной истории, достоверность которой мы не станем сейчас обсуждать. Мы уже упоминали, что Фрина предстала перед судом. Знаменитый оратор Гиперид, взявшийся ее защищать, был уже готов признать дело проигранным. Внезапно его осенило, и он совлек одежды с груди своей прекрасной подзащитной, выставив напоказ ее ослепительную красоту. «Судей объял священный трепет, и они не осмелились казнить пророчицу и жрицу Афродиты» (Афиней, xiii, 590d; ср. Гиперид, фрагм. 174 и 181).

Афиней продолжает: «Но еще более прекрасны были те части тела Фрины, которые не принято показывать, и увидеть ее обнаженной было совсем не просто, потому что обычно она носила плотно облегающий хитон и не пользовалась публичными банями. Но когда вся Греция собралась в Элевсинии на праздник Посейдона, она на глазах у всех сняла с себя одежду, распустила волосы и нагая вошла в море; именно это подсказало Апеллесу сюжет для его Афродиты Анадиомены. Знаменитый скульптор Пракситель также был одним из поклонников Фрины и использовал ее как модель для своей Афродиты Книдской».

Фрина однажды спросила Праксителя, какую из своих работ он считает лучшей. Когда же он отказался отвечать, она пошла на хитрость. Как-то раз, когда она была у него, в дом с выражением испуга на лице ворвался слуга и сообщил, что мастерская объята пламенем и что большинство работ, но не все, уже погибли. Пракситель в тревоге вскочил с места и воскликнул: «Все потеряно, если огонь уничтожил моего Сатира и Эрота!» Фрина с усмешкой успокоила его и сказала ему, что он может оставаться на месте, потому что она выдумала этот рассказ, дабы узнать, какие из своих произведений он ценит выше всего (Павсаний, i, 20, 1). Эта история в весьма выгодном свете выставляет находчивость Фрины, и мы легко можем поверить в то, что обрадованный Пракситель позволил ей выбрать одну из своих статуй в подарок. Фрина выбрала Эрота, но не оставила его у себя: она посвятила его в храм Эрота, стоявший в ее родных Феспиях, вследствие чего этот заштатный городишко на целое столетие превратился в настоящую Мекку для паломников. Сколь поразительным кажется нам то время, когда благословленные богами художники дарили свои произведения — чье совершенство и поныне наполняет радостью наши души — гетерам, которые затем посвящали их божеству. Величие такого поступка ничуть не умаляет то обстоятельство, что к нему — мы вполне можем это допустить — примешивалось личное тщеславие. Наличие такого мотива доказывает тот факт, что Фрина предлагала восстановить разрушенные стены Фив, если фиванцы согласятся начертать на них надпись: Разрушены Александром, восстановлены гетерой Фриной, из чего нетрудно заключить, что ремесло Фрины было настоящим золотым дном, о чем ясно свидетельствуют также античные авторы (Афиней, xiii, 591d).

Обитатели Феспий выказали свою признательность за великодушное принесение в дар статуи Эрота, поручив Праксителю исполнить статую Фрины, украшенную золотом. Она была воздвигнута на колонне из пентеликонского мрамора в Дельфах между статуями царя Архидама и Филиппа, и это не возмутило никого, кроме киника Кратета, который заявил, что статуя Фрины — это памятник греческому позору (Афиней, xiii, 591b).

Как повествует Валерий Максим (iv, 3), некоторые бесшабашные афинские юноши заключили пари, что прославленный строгостью своего нрава философ Ксенократ не устоит перед чарами Фрины. Во время пышного пира ее ловко поместили рядом с добродетельным мужем; Ксенократ уже изрядно подвыпил, и прекрасная гетера не преминула призывно обнажить свои прелести и принялась возбуждать Ксенократа словами и прикосновениями. Но все было напрасно: искусство соблазнительницы оказалось бессильным против несгибаемой воли философа; и действительно, ей даже пришлось шутливо признать, что, несмотря на свою красоту и утонченность, она потерпела поражение от старика, который был к тому же наполовину пьян. Но Фрина не потеряла голову, и когда собутыльники потребовали от нее уплатить проигранную сумму, она ответила отказом, заметив, что условия пари относились к человеку из плоти и крови, а не к бесчувственной статуе.

Из вышеизложенного видно, что греческим, а особенно аттическим гетерам было Не занимать находчивости и остроумия и что их ремесло облагораживали свойственные большинству из них общественные таланты, так что мы вполне понимаем, не только почему первые люди нации не желали отказываться от общения с гетерами, но и почему никто их за это не упрекал. Напротив, любовь (Плутарх, «Перикл», 24) Перикла, который был не только могущественным государственным деятелем, но также мужем и отцом, к Аспасии приобрела чуть ли не всемирную славу, при том, что Аспасия была лишь гетерой, хотя, возможно, духовно и социально стоявшей неизмеримо выше всех других известных нам гетер.

Уроженка Милета, Аспасия рано перебралась в Афины, где благодаря красоте, уму и общительности ей удалось собрать вокруг себя самых выдающихся мужей своего времени. Даже Сократ не стыдился часто бывать у нее, а Платон в своем «Менексене» примечательным образом вкладывает в его уста знаменитую надгробную речь Аспасии. Чтобы жениться на ней, Перикл развелся с женой, и с этого времени ее политическое влияние возросло настолько, что Плутарх даже считает Аспасию зачинщицей войны между Афинами и Самосом за ее родной город Милет. Как бы то ни было, предпочтение, выказываемое ей Периклом, предоставило его противникам прекрасный повод для нападок; народ не желал ничего слышать об участии в политической жизни женщины, к тому же не афинянки, а ионийской чужестранки (Афиней, v, 220b), тем более что нравы женщин Ионии были притчей во языцех. По афинским представлениям, брак Перикла и Аспасии был мезальянсом: прекрасная милетянка считалась не законной женой, а наложницей — женой второго сорта. Поэтому она подвергалась жестоким насмешкам со стороны комических поэтов, и если народ называл Перикла «великим Олимпийцем», то за прозвищем для Аспасии — ее величали Герой — ходить далеко не пришлось. Комедиографы высмеивали ее власть над Периклом, изображая Аспасию то властной Омфалой, то сварливой Деянирой, намекая тем самым на то, что Перикл, идущий на поводу у капризной чужеземной авантюристки, деградирует так же, как Геракл, когда тот рабствовал у Омфалы и находился под каблуком у Деяниры. В наши дни с Аспасией связывают всевозможные слухи, проверить которые нет никакой возможности; утверждали, что она сводила своего мужа со свободными женщинами, а по свидетельству Афинея (xiii, 569f), она, как говорили, содержала самый настоящий публичный дом. Даже Аристофан пытается связать начало великой войны с предполагаемым «домом радости», принадлежавшим Аспасии; в «Ахарнянах» (524 сл.) Дикеополь говорит:

Но вот в Мегарах, после игр[130] и выпивки,
Симефу-девку молодежь похитила.
Тогда мегарцы, горем распаленные,
Похитили двух девок у Аспасии.
И тут война всегреческая вспыхнула,
Три потаскушки были ей причиною.
И вот Перикл, как олимпиец, молнии
И громы мечет, потрясая Грецию.
Его законы, словно песня пьяная:
«На рынке, в поле, на земле и на море
Мегарцам находиться запрещается».

[перевод С. Апта]

Когда Аспасию обвинили в асебии (нечестии) и сводничестве, Перикл взялся ее защищать и добился оправдания. По смерти Перикла она вышла за Лисикла — человека низкого происхождения, который благодаря ей приобрел большое влияние.

Свою любовницу Мильто, уроженку Фокеи, Кир Младший в честь ее великого прототипа назвал Аспасией. Она сопровождала его в походе, предпринятом Киром против брата Артаксеркса, а когда он пал при Кунаксе (401 г. до н.э.), стала добычей персидского царя Артаксеркса Мнемона; своей любезностью она очаровала и царя. Позднее она послужила причиной раздоров между Артаксерксом и его сыном Дарием. Отец отказался от нее, обусловив, однако, свой отказ тем, что она станет жрицей Анаитиды[131]. Это заставило сына восстать против отца, но за восстание ему пришлось поплатиться жизнью. Чтобы дополнить то, что было сказано выше о жизни греческих гетер, я приведу несколько новых незначительных подробностей, в изобилии рассеянных во всей греческой литературе — и в первую очередь из «Палатинской Антологии». Мекий (Anth. Pal., у, 130) посещает гетеру Филениду, которая отказывается допустить неверность своего возлюбленного, хотя потоки слез уличают ее во лжи. Разумеется, столь же — если не более — обычным для гетеры делом была измена своему любовнику или подыскание ему замены. Асклепиад жалуется, что гетера Нико, которая торжественно клялась прийти с наступлением ночи, не держит своего слова: «Клятвопреступница! Уже близится к концу время последней ночной стражи. Мальчики, погасите лампады! Она не придет» (Anth. Pal., v, 150, 164). Если мы вправе связать эти эпиграммы Асклепиада с другой, принадлежащей тому же автору, у этой гетеры Нико была дочь по имени Пифия; однажды она назначила ему свидание, но когда он пришел, то застал ее дверь запертой; призывая в свидетельницы нанесенной ему обиды богиню ночи, он молит о том, чтобы вскоре перед закрытой дверью любовника Пифии довелось испытать то же, что чувствует он.

Наряду с неверностью и непостоянством гетер особым поводом для жалоб любовников служило их корыстолюбие, немало примеров которого мы находим в самых разных памятниках греческой поэзии. В одной эпиграмме Гедила (или Асклепиада) речь идет о трех гетерах — Евфро, Фаиде и Бидион, — которые дали от ворот поворот трем купцам-мореплавателям, обобрав их прежде до нитки, так что теперь они беднее, чем после кораблекрушения. «Посему, — заключает эпиграмма, — избегайте этих пиратов Афродиты, ибо они опасней сирен» (Anth. Pal., v, 161).

Эти жалобы образуют очень старый и постоянно повторяющийся мотив эротической литературы с тех самых пор, как любовь стала покупаться за золото. Чтобы указать хотя бы один пример, процитируем слова Хремила из «Плутоса» (149 ел.) Аристофана:

А вот гетеры, говорят, коринфские,
Пристани к ним бедный, так они внимания
Не обратят совсем, а для богатого
Вертеть сейчас же начинают задницей.

[перевод В. Холмского]

Пример неизменной падкости гетер на золото — чрезвычайно выразительный благодаря своей эффектной краткости — находим в письме куртизанки Филумены своему другу Критону (Алкифрон, i, 40): «Зачем утруждаешь себя длинными письмами? — пишет она. — Мне нужны не письма, а пятьдесят золотых монет. Если меня любишь — заплати; но если деньги ты любишь больше, тогда перестань мне надоедать. Прощай!»

В «Антологии» можно найти сведения и о ценах, запрашиваемых гетерами. Если вывести обобщенное заключение из эпиграммы Антипатра (Anth. Pal., v, 109), афинская гетера Европа в среднем довольствовалась драхмой. Но с другой стороны, она услужлива во всех отношениях и делает все возможное, чтобы доставить удовольствие своим посетителям: ложе не испытывает недостатка в мягких покрывалах, а если ночь выдастся холодной, она не поскупится на дорогой уголь. Басе (Anth. Pal., v, 125) останавливается на ценовой шкале более обстоятельно и с мрачным юмором заявляет, что он не Зевс, чтобы излиться золотом в открытое лоно возлюбленной, и не намерен произвести на нее впечатление уловками этого бога, который обратился в быка, чтобы умыкнуть Елену, и в лебедя — чтобы осчастливить Леду; он просто платит гетере Коринне «обычные» два обола, и дело с концом! Это, пожалуй, чрезвычайно низкая плата, и мы должны проявлять крайнюю осторожность при выведении подобных обобщенных умозаключений a posteriori. С этим не согласуются ни постоянные жалобы на алчность гетер, ни те весьма нелюбезные выражения, которыми их поминают. Так, Мелеагр (Anth. Pal., v, 184, 6) называет гетеру «злым постельным зверем» (κακόν κοίτης θηριον), а Македонии Гипат (v, 244, 8) отзывается о гетерах как о «наемницах радующейся ложу Афродиты».

Если бы их средние дневные, а вернее, ночные доходы не были очень высоки, они, разумеется, не смогли бы себе позволить столь дорогие обетные дары, о которых уже говорилось выше; к этому следует добавить Некоторые сведения из «Палатинской Антологии». Симонид (v, 159; Полемон у Афинея, xiii, 574с) — если эпиграмма действительно принадлежит ему — упоминает двух гетер, посвятивших Афродите украшенные вышивкой пояса; поэт обращается к некоему купцу и иронически замечает, что его кошелек знает происхождение этих дорогих даров.

Особенно часто мы слышим о посвятительных дарах гетер Приапу — и это вполне естественно, ибо Приап является богом чувственной любви. Согласно эпиграмме неизвестного поэта (Anth.· Pal., v, 200, 201), в память о священном ночном празднестве прекрасная Алексо посвятила перевитые шерстяными нитями венки из шафрана, мирры и плюща «сладостно-женственному Приапу». Другой — также безымянный — поэт говорит, что гетера Леонтида, наслаждавшаяся любовью с прелестным Сфением до восхода утренней звезды, посвящает лиру, на которой она играла, Афродите и Музам. А может, этот Сфений был поэтом, стихи которого доставили ей удовольствие? Возможно, оба толкования правильны, во всяком случае, текст не позволяет решить вопрос однозначно.

Отметим также эпиграммы Асклепиада и других (v, 202, 203, 205 и т.д.), в которых речь идет о своеобразных дарах гетер.

Другому — к сожалению, также неизвестному — поэту принадлежит прекрасная эпиграмма (v, 205), посвященная гетере Нико. В дар Афродите она принесла iunx — то магическое колесо,

...что ведает, как из-за моря
Мужа извлечь поскорей, из дому выманить жен,
Златом отделан искусно и выточен из аметиста...
Дар, перетянутый нитью из пряжи нежно-пурпурной...

[перевод М. Грабарь-Пассек]

В жизни гетеры чрезвычайно важную роль играла, конечно же, косметика в самом широком смысле этого слова, и из множества античных источников, трактующих эту тему, я приведу несколько особенно характерных примеров. В первую очередь, это эпиграмма Павла Силенциария (Anth. Pal., v, 208), из которой следует, что, посещая своих гетер, молодые люди особенное внимание уделяли тщательному подбору одежды. Они изящно завивали волосы, аккуратно подстригали и полировали ногти и надевали самую изысканную пурпурную одежду. Лукиан (xi, 408) высмеивает стареющую гетеру, желающую скрыть морщины на лице посредством всевозможных косметических ухищрений, красками для волос, свинцовыми белилами и румянами. «Не утруждай себя, — не без жестокости добавляет он, — никаким гримом из Гекубы не сделаешь Елены». От Лукилия (xi, 68) до нас дошла язвительная эпиграмма:

Лгут на тебя, будто ты волоса себе красишь,
Никилла, — Черными, как они есть, куплены в лавке они.

[перевод Л. Блуменау]

Фрагмент из Аристофана (фрагм. 320, у Поллукса, vii, 95; CAF, I, 474) содержит полный список тех вещей, что использовались женщинами в качестве вспомогательных и косметических средств, в котором помимо прочего перечислены: маникюрные кусачки, зеркала, ножницы, грим, сода, фальшивые волосы, пурпурные оборки, банты, ленты, румяна (т.е. алкана красильная), белила, мирра, пемза, нагрудные ленты (бюстгальтеры), ленты для ягодиц[132], вуали, косметика, изготовленная из водорослей, ожерелья, краска для глаз[133], мягкие шерстяные платья[134], золотые украшенья, сетка для волос, пояс, мантилья, утреннее платье[135], платье, окаймленное пурпуром с двух сторон, и платье с пурпурной кромкой, платье со шлейфом[136], сорочки, гребни, сережки, колье с драгоценнми камнями, простые серьги, серьги в виде виноградных гроздьев, браслеты, застежки для волос, пряжки, ремешки для лодыжек, цепочки, колечки, мушки, подкладки для волос, искусственные члены[137], драгоценные камни, крученые серьги и множество других вещей, о которых мы не знаем ничего, кроме названия.

Комедиограф Алексид (см. с. 102-103) в забавном отрывке описывает, сколь искусны гетеры в подаче своих существующих прелестей и имитации прелестей несуществующих.

Профессия гетеры требовала не только тщательного пользования косметикой, но также большой ловкости в поведении, знания мужских слабостей и немалой находчивости в том, чтобы извлечь из этих слабостей как можно большую прибыль. Можно сказать, что со временем для гетер были созданы самые настоящие катехизисы, которые поначалу существовали в виде устной традиции, но со временем были зафиксированы в письменном виде. До нас не дошло ни одного из этих учебников гетер, но античные произведения содержат достаточно отрывков, чтобы позволить нам составить адекватное представление о композиции таких книг. Хорошо известно стихотворение Проперция (iv, 5), в котором сводня произносит настоящую лекцию о том, какими средствами девушка может вытянуть из своего любовника как можно больше денег. «Прежде всего, говорит сводня, — тебе следует забыть само слово «верность»; ты должна овладеть искусством лжи и притворства и не обращать ни малейшего внимания на требования скромности. Веди себя так, словно у тебя есть и другие любовники: это держит мужчину в напряжении и питает его ревность. Ничего страшного, если любовник приходит временами в бешенство и таскает тебя за волосы; напротив, это дает свежий предлог для выуживания у него денег; немало поводов предоставляет также суеверие. Скажи ему, что сегодня день Исиды или какой-нибудь религиозный праздник, в который полагается воздерживаться от половых сношений. Вновь и вновь возбуждай его ревность: пиши при нем письма, и постарайся, чтобы он всегда видел следы укусов на твоей груди и шее — это заставит его поверить в то, что они оставлены другим. Возьми за образец не назойливую любовь Медеи, но гетеру Фаиду и те методы, с помощью которых она лущит своих любовников. Строго-настрого накажи своему привратнику: если ночью он услышит стук в дверь, пусть отпирает только богатым; для бедняков дверь должна оставаться закрытой. Не отвергай и тех, что принадлежат к низшим классам, — например, моряков и солдат; пусть их рука тяжела, зато деньги дает тебе именно она. Что касается рабов, то если они пришли с деньгами в своих карманах, ты не должна презирать их лишь за то, что когда-то они продавались на Форуме. Что возьмешь с поэта, который в стихах возносит тебя до небес, но не способен принести мало-мальски щедрого подарка? Пока по твоим жилам бежит горячая кровь, а щеки не покрыты морщинами, пользуйся временем и молодостью, которая так скоротечна».

Схожий катехизис сводни находим в «Любовных элегиях» Овидия (Amores, i, 8). После вступления, в котором мы знакомимся со старой сводней, ее тайными искусствами и чарами, ее отвратительным ремеслом, поэт, которому удалось подслушать ее наставления, вкладывает в уста старухи разработанную до мельчайших подробностей лекцию (прo-aywyeia) о сводничестве. «Юноша влюблен в тебя, — говорит она девушке, — конечно же, из-за твоей красоты. Если бы только ты была столь же богата, сколь и красива, я, разумеется, была бы только в выигрыше. Впрочем, момент выдался благоприятный, и юноша не только мил, но и богат. Ты краснеешь? Румянец идет к твоему бледному телу, но краска стыда тебе не к лицу; оставь ее для скромных матрон старого доброго времени. Помни вот еще что: скромность — привилегия старых дев. Даже образец целомудрия Пенелопа ценила истинную мужскую силу. Подумай о подкрадывающейся старости и о том, что мужчины будут пользоваться твоей красотой лишь до тех пор, пока она у тебя есть; чем больше любовников, тем лучше. Твой нынешний воздыхатель — всего лишь нищий поэт; гений чепуха, самое главное, чтобы мужчина как можно больше платил. При этом условии ты можешь осчастливить даже раба. На меня не производит никакого впечатления ни знатность твоего утонченного и благовоспитанного господина, ни его красота, которой он может пользоваться в своих интересах. Все, что тебе нужно делать, — это как следует его доить; завлекай его любовью, но заставь платить; постоянно подпитывай его надеждами на то, что он получит желаемое, затем уступи — только бы он платил. Скажись больной, только не переборщи; в противном случае перепалкой ты ничего не добьешься. Не скупись на слезы и клятвы. Помни о главном: пусть всегда что-нибудь дает тебе, твоей сестре, матери или кормилице. Никогда не уставай изобретать поводы к этому. Не забудь разжечь в любовнике ревность — от этого любовь будет лишь крепче. То, что он не хочет тебе дарить, бери у него взаймы; вытяни это у него при помощи медоточивых слов, и тебе не придется возвращать взятое назад. Ты всегда будешь благодарна мне за мою науку». Здесь поэт взрывается словами негодования: «Только бы мне добраться до твоего увядшего тела, мерзкая сводня!», и проклятия на голову старухи заканчивают попытку Овидия изложить латинским стихом мотивы, заимствованные из комедии и элегии.

Последнее предложение подтверждает правомерность моего обращения к латинским источникам при изображении греческих нравов. То, о чем говорят здесь два римских поэта (Проперций и Овидий), является общим достоянием греков, отражением греческой жизни, какой ее подавала комедия и любовная элегия александрийцев; в конечном счете это достояние перешло на вооружение римской поэзии. Мне уже ранее представилась возможность рассмотреть (по крайней мере, сжато) катехизис греческой гетеры, составленный Герондом (с. 47-49); я также упоминал «Разговоры гетер» Лукиана (с. 46), в которых интересующий нас материал содержится в изобилии. Так, в шестом диалоге мы читаем следующие наставления, даваемые матерью дочери:

«КРОБИЛА: Ну вот, теперь ты знаешь, Коринна, что это не так уж страшно, как ты думала, сделаться из девушки женщиной, проведя ночь с цветущим юношей и получив целую мину, как первый заработок. Я тебе из этих денег сейчас же куплю ожерелье.

КОРИННА: Хорошо, мама, и пусть в нем будут камни огненного цвета, как у Филениды.

КРОБИЛА: У тебя и будет такое. Послушай только, что тебе нужно делать и как вести себя с мужчинами. Ведь другого пути у нас нет, дочка, и ты сама знаешь, как прожили мы эти два года после того, как умер твой отец. Пока он был жив, всего у нас было вдоволь. Ведь он был кузнецом и пользовался большой известностью в Пирее; послушать надо было, как все клялись, что после Филина уже не будет другого такого кузнеца. А после его смерти сначала я продала клещи, и наковальню, и молот за две мины, и на это мы просуществовали месяцев шесть, а потом то тканьем, то пряденьем, то плетеньем едва добывали на хлеб, но все же я растила тебя, дочка, в единственной надежде.

КОРИННА: Ты имеешь в виду эту мину?

КРОБИЛА: Нет, я рассчитывала, что ты, достигнув зрелости, и меня будешь кормить, и сама легко приоденешься и разбогатеешь, станешь носить пурпурные платья и держать служанок.

КОРИHНА: Как это, мама? Что ты хочешь сказать? Кробила: Что ты должна сходиться с юношами и пить с ними и спать с ними за плату.

КОРИННА: Как Лира, дочь Дафниды?

КРОБИЛА: Да.

КОРИННА: Но ведь она гетера!

КРОБИЛА: В этом нет ничего ужасного. Зато и ты будешь богата, как она, имея много любовников. Что же ты плачешь, Коринна? Разве ты не видишь, сколько у нас гетер, и как за ними бегают, и какие деньги они получают? Уж я-то знаю Дафниду, клянусь Адрастеей, помню, как она ходила в лохмотьях, пока дочка не вошла в возраст. А теперь видишь, как она себя держит: золото, цветные платья и четыре служанки.

КОРИННА: Как же Лира все это приобрела?

КРОБИЛА: Прежде всего, наряжаясь как можно лучше и держась приветливо и весело со всеми, не хохоча по всякому поводу, как ты обыкновенно делаешь, а улыбаясь приятно и привлекательно. Затем она умела вести себя с мужчинами и не отталкивала их, если кто-нибудь хотел встретить ее или проводить, но сама к ним не приставала. А если приходила на пирушку, беря за это плату, то не напивалась допьяна, потому что это вызывает насмешки и отвращение у мужчин, и не набрасывалась на еду, забыв приличия, а отщипывала кончиками пальцев кусочки, ела молча, не уплетая за обе щеки; пила она медленно, не залпом, а маленькими глотками.

КОРИННА: Даже если ей хотелось пить, матушка?

КРОБИЛА: Тогда в особенности, Коринна. И она не говорила больше, чем следовало, и не подшучивала ни над кем из присутствующих, а смотрела только на того, кто ей платил. И за это мужчины любили ее. А когда приходилось провести ночь с мужчиной, она не позволяла себе никакой развязности, ни небрежности, но добивалась только одного: увлечь его и сделать своим любовником. И все за это ее хвалят. Так что если ты этому научишься, то и мы будем счастливы; ведь в остальном ты намного ее превосходишь. Прости, Адрастея, я не говорю ничего больше! Была бы ты только жива, дочка!

КОРИННА: Скажи мне, матушка, все ли, кто платит нам деньги, такие, как Евкрит, с которым я вчера спала?

КРОБИЛА: Не все. Некоторые лучше, другие уже зрелые мужчины, а иные и не очень красивой внешности.

КОРИННА: И нужно будет спать и с такими?

КРОБИЛА: Да, дочка. Именно эти-то и платят больше. Красивые считают уже достаточным то, что они красивы. А тебе всегда надо думать лишь о большей выгоде, если хочешь, чтобы в скором времени все девушки говорили друг другу, показывая на тебя пальцем[138]: «Видишь, как Коринна, дочь Кробилы, разбогатела и сделала свою мать счастливой-пресчастливой?» Сделаешь это? Знаю, что сделаешь и превзойдешь легко их всех. А теперь поди помойся, на случай, если и сегодня придет юный Евкрит: ведь он обещал»

[перевод Б. Казанского].

В первом диалоге гетеры Гликера и Фаида беседуют о видном военачальнике, который прежде был любовником прекрасной Абротонон, затем Гликеры, а теперь непостижимым образом влюбился в уродку. С немалым удовольствием перечисляют они все ее уродства: жидкие волосы, бледные губы, тонкая шея с выпуклыми венами, длинный нос. Однако они достаточно справедливы, чтобы оценить ее высокую стройную фигуру и обольстительный смех. Единственное, на их взгляд, объяснение, почему бравого вояку подвел его вкус, — он околдован матерью девушки, проклятой ведьмой и отравительницей, которая знает, как совлечь луну с неба, а ночью летает по округе.

4. Суеверия в вопросах секса

В вопросах секса, а вместе с тем и в практике гетер суеверие играет наиважнейшую роль, о которой я уже имел случай сказать, разбирая вторую идиллию Феокрита. То, что идеи просвещения не смогли одержать верх, но, напротив, суеверие оказалось неискоренимым, явствует, помимо всего прочего, из недвусмысленного предостережения против «фессалийских искусств», которое Овидий считает своим долгом высказать в «Искусстве любви» (Ars, ii, 99). Он говорит: «Все эти фокусы — гиппоманес (с. 79), магические травы, формулы и любовные напитки не имеют никакой силы, как показывают примеры Медеи и Кирки; обе были знаменитыми колдуньями, и тем не менее их черное искусство не сумело предотвратить измены мужей — Ясона и Одиссея». Однако такие просвещенные голоса оставались одинокими; массы твердо верили в колдовство что имеет место и в наше время, — и племя гетер, для которых любовь была и должна была быть материальным содержанием жизни, никогда не могло полностью освободиться от суеверия.

Не притязая на то, что наше изложение будет пусть даже приблизительно полным, приведем здесь несколько дополнительных замечаний относительно греческого суеверия в том, что касается половой жизни. Согласно Плинию, сок растения κραταιόγονον (блошница дизентерийная) был самым действенным средством для того, чтобы родился мальчик, и с этой целью родители должны были пить этот сок по три раза в день, постясь в течение сорока дней. Главкий (у Плиния, хх, 263) приписывает то же действие чертополоху. Я уже указывал на то, что agnus castus (Плиний, xxiv, 59; Диоскорид, Mat. med., i, 134) ввиду его ослабляющего действия на половое влечение, раскладывался женщинами на ложе во время Фесмофорий (с. 78). Согласно Ксенократу (у Плиния, хх, 227), сок мальвы, как и связка из трех ее корней, возбуждали в женщине страсть. Зернышко мальвы, прикрепленное к мешочку на левой руке, служило защитой от поллюции. По Диоскориду (Диоскорид, М.т., ш, 131; Плиний, xxvi, 95; xxvii, 65) мужчины, желавшие иметь сына, должны были есть больший корень ятрышника (Knabenkraut), а женщины, желавшие иметь дочь, — его меньший корень. Если пить этот корень свежим в козьем молоке, половое влечение усиливается, если есть его высушенным — ослабевает. Если под мужчину подложить растение pesoluta (Плиний, xxi, 184), он становится бессильным. Возбуждающее действие имел также сатирион, если держать его в руке (Диоскорид, ш, 134; Плиний, xxvi, 98 и 96); считалось, что его корень имеет те же свойства, что и корень ятрышника. Корень дикого цикламена (Теофраст, «История растений», ix, 9, 3; Диоскорид, ii, 193; Плиний, xxv, 114), носимый в качестве амулета, ускорял роды; если беременная женщина наступала на него, он приводил к выкидышу. Этот корень использовался также в приготовлении любовных напитков. Всякий, кто принимает «морские розы» (водяные лилии), должен расплачиваться за это двенадцатидневной импотенцией (Плиний, xxv, 75). Если подложить под кровать габротон (кустарниковая полынь), следовало ожидать усиления полового влечения (Плиний, xxi, 162); он также являлся безотказным средством против чар, препятствующих зачатию. Человек, который носит как амулет корень аспарагуса, становится бесплодным (Диоскорид, 151).

Пепел растения brya (Плиний, xxiv, 72), смешанный с мочой быка, делал мужчину импотентом; по мнению магов, его можно было смешивать также с мочой евнуха. По Теокриту (ш, 28), растение telephilon (опийный мак) использовалось для любовных прорицаний; лист мака складывали мешочком и, держа его тремя пальцами, ударяли по нему ладонью; если раздавался громкий хлопок, это расценивалось как доброе знамение.

Для защиты от «злого волка» (кровотечения в районе ягодичных мышц) к ягодицам следовало приложить абстинтий (вермут)[139]. Сердцевина ветвей гранатового дерева, о котором Феофраст рассказывает несколько невероятных историй, повышала половую потенцию (Плиний, xxvi, 99); другим средством добиться того же результата было ношение в браслете правого яичка осла (Плиний, xxviii, 261).

Если беременная ест яички, матку или сычужок зайца (Плиний, xxviii, 248), у нее рождается мальчик. Съев заячий эмбрион, можно исцелиться от бесплодия. Если курицы сбивались на крестьянском дворе в кучу, это являлось несомненным признаком того, что их хозяин находится под башмаком у жены (Schwartz, Menschen und Tiere im Altertum, «Люди и животные в древности», 1888). Так как петух помог

Лето в ее тяжких родовых муках, его (Элиан, Hist, an., iv, 29) подносили к беременной для облегчения родов; с этой же целью до бедер роженицы дотрагивались собачьей плацентой, не соприкасавшейся с землей. Если женщина поедала яичко петуха непосредственно после зачатия, она могла быть уверена в том, что у нее родится мальчик (Плиний, ххх, 123); а если кто-нибудь мочился там, где до этого помочился пес, «сила его чресел убывала» и он становился бессильным (Плиний, xxix, 102; ххх, 143).

Примечательное суеверие было связано с гиеной (Плиний, viii, 105): полагали, что раз в год она меняет свой пол, — это представление оспаривал Аристотель (De generatione animalium, Hi, 66). Самка краба, истолченная в ступке и перетертая с водой и солью после полнолуния, якобы излечивала карбункулы и воспаления матки (Плиний, xxxii, 134).

Если мужчину требовалось сделать импотентом, его следовало выпачкать в мышином навозе (Плиний, xxxviii, 262). Если женщина носила с собой mullus (съедобная морская рыба), ее менструальная кровь теряла свое ядовитое действие (Плиний, xxviii, 82). Считалось, что ворон некогда имел сношение с женщиной посредством своего клюва; поэтому если ворона вносили в дом беременной, ее ожидали тяжкие родовые муки; если женщина поедала воронье яйцо, у нее происходил выкидыш через рот (Плиний, х, 32; Аристотель, De gen. an., Hi, 66; Плиний, ххх, 130). Если женщина во время зачатия поест запеченной телятины, приправленной травой aristolochia (Плиний, xxviii, 254), у нее родится мальчик. Верили, что зачатию способствует коровье молоко (Плиний, xxviii, 253).

Важное значение для суеверия имели также половые органы; Рисе (Realenzyklopadie, i, 85 ел.) собрал по этой теме огромнейший материал, среди которого находим следующее: «Обнажение женских половых органов — с каковым дейетвием связан такой непристойный жест, как кукиш, — разрушало магические чары, и вследствие этого их изображение или символ носили в качестве амулета. Выставление этой части тела напоказ было особенно действенным против града, плохой погоды, морской бури; эффект усиливался в том случае, если в этот момент у женщины были месячные; и действительно, когда такое «заклятие» использовалось с сельскохозяйственными целями — в частности, для уничтожения паразитов — наилучших результатов можно было ожидать только в том случае, если оно произносилось в период менструации, когда злые силы, приписывавшиеся женщинам в этом положении, могли вступить в игру самым активным образом. Плиний наряду с прочими весьма наглядным образом описывает пагубное воздействие на все окружающее менструирующей женщины. Стоит ей коснуться руты, и та увядает; один только ее взгляд на огурцы и тыквы высушивает их или, в лучшем случае, делает кислыми; молодая виноградная лоза ломается от ее прикосновения, ткани в корыте чернеют, бритвы тупятся, латунь ржавеет, у лошадей случаются выкидыши, а зеркало, в которое она посмотрится, тускнеет — хотя, если женщина будет после этого неотрывно смотреть на его тыльную часть, к нему вернется прежний блеск.

Особенно большим могуществом обладает женщина, менструирующая впервые в жизни или сразу после потери девственности; магическое действие имеют сами менструальные выделения, даже если они не вступают в контакт с объектом. Так, для предотвращения града выделения девушки сжигались на поле вместе с лавром; пропитанная ими тряпка, сжигаемая под любым ореховым деревом, заставляет дерево увянуть, а если ее расстелить вдоль дверного порога, все злые заклятия лишаются своей силы внутри дома.

Страшная сила была присуща также моче менструирующей женщины, однако свойство противодействовать любому магическому заклятию принадлежало любой моче, и в «Геопонике» говорится, что в случае некоторых лошадиных заболеваний Гиерокл предпочитал мужскую мочу[140]. Раб одного из друзей Порфирия понимал, к примеру, язык птиц, но однажды ночью мать помочилась ему в ухо, чем лишила сына его дара. Плиний рассказывает далее, что действенность мочи как средства против заклятия повышается в том случае, если, помочившись, в нее плюнуть, и что собственная моча обладает несомненными исцеляющими свойствами. Смочив ее каплей макушку, исцелялись от укуса сороконожки; от змеиных укусов следовало пить либо собственную мочу, либо мочу мальчика, еще не достигшего половой зрелости; орехи перед посадкой помещались в нее на пять дней; менструальные пятна можно было вывести только при помощи мочи той женщины, которая их произвела; что же касается женского бесплодия, то здесь не было средства более действенного, чем моча евнуха.

Экскременты не обладали той же силой, что и моча, хотя, согласно Эсхину, в запеченном виде они использовались как лекарство от многих заболеваний, а кал новорожденного, введенный в матку, был средством от бесплодия.

Целительными свойствами наделялось также особенно материнское молоко, и пес, который однажды отведал молоко женщины, недавно родившей сына, никогда не заболеет бешенством. Молоко женщины, у которой родилась дочь, было только косметическим средством, но тот, кого лечили посредством бальзама, приготовленного из молока матери и дочери, на всю оставшуюся жизнь приобретал иммунитет от глазных болезней[141].

Не лишено интереса то, что многие из этих народных снадобий вплоть до самого недавнего времени пользовались популярностью в европейской глубинке.

Мы имели уже случай указать — особенно в связи с нашими наблюдениями относительно фаллического культа, — на большое значение, придаваемое греками мужским детородным органам; данная тема будет затронута также в последующих главах, так что здесь вполне достаточно сделать лишь несколько замечаний. Слово Baokaivei v воспроизведено в латинском fascinare; оба они обозначают «заклинать», но также и «разрушать заклятье». Заклятием, которого опасались в античности больше всего, был дурной глаз[142], жертвой которого может стать каждый, даже если его обладатель не питает дурных или враждебных намерений. И действительно, можно сказать, что каждый, чьи глаза выглядели или были расположены необычным образом — особенно если это наводило на мысль о дурных замыслах, — считался способным оказывать пагубное воздействие на окружающих; даже в наши дни на юге боязнь «дурного глаза» весьма велика.

Средства защиты от этой напасти были в высшей степени многочисленными, и то, что их объединяет, — это предполагаемая способность отвращать нежелательный взгляд, отпугивая его или приводя в замешательство. Считалось, что самый действенный способ вызвать такое замешательство — это заставить обладателя дурного глаза взглянуть на изображения или слепки половых органов. Разумеется, идея заключалась не в том, чтобы «глаз немедленно отвернулся, устыдившись», но в том, что враждебный глаз будет заклят и зачарован видом непристойности, так что он будет видеть только срамное и на время окажется безвредным для всего остального. Этим объясняется, почему половые органы — предпочтительно мужские — рисовались или имитировались скульптурно повсюду, где особенно опасались действия дурного глаза. Таким образом, фаллос — иногда колоссальных размеров — можно было видеть почти везде: на домах и воротах, в общественных местах, на таких предметах повседневного пользования, как сосуды и светильники, на одежде и украшениях, на кольцах, застежках и т.п.; его носили за ручку и сам по себе; считалось, что его действие иногда усиливается, если он изготовлен в форме животного, с когтями и крыльями, или если к нему прикреплены колокольчики — звон металла рассматривался как действенное противоядие? от колдовства и всевозможных демонических существ. Этим и объясняется мода на фаллические амулеты, которая современному зрителю показалась бы верхом бесстыдства, не знай он ее истинных причин. Я уже подчеркивал тот факт, что еще и в наши дни фаллические амулеты легко увидеть и приобрести на юге.

В античности амулеты в форме женского полового органа был куда менее распространенным явлением, но это объясняется просто. Греки наделяли мужчину большей силой, и поэтому его гениталии были более действенным средством против сглаза.

Вместо того чтобы изображать на амулетах настоящий женский орган, нередко его воспроизводили символически в виде фиги (греч. σΰκον), которую часто можно видеть на сохранившихся образцах.

Эти амулеты были самой различной величины и изготавливались из самых разных материалов; их носили открыто или тайно, по отдельности или в связке, так как даже тогда считали, что «большое складывается из малого». Люди были настолько уверены в их действенности, что одно обладание ими уже рассматривалось как достаточно эффективное средство.

Разумеется, суеверия играли большую роль и в собственно половой жизни. Так называемое «завязывание узлов» (любое заклинание с целью предотвратить беременность) было прекрасно известно мудрым женщинам античности и их женской клиентуре; ненавистную соперницу посредством заговора можно было околдовать так, что у нее выпадали все волосы и она лишалась всей своей красоты (Овидий, «Любовные элегии», i, 14, 39), а ревнивые или завистливые девушки могли лишить мужчину его лучших способностей — временно или навсегда. Используемые методы были различны — иногда это было заклинание, иногда — наркотик, например, слабый настой болиголова (Овидий, «Любовные элегии», ш, 7, 27), который следовало ухитриться подмешать в питье жертвы; иногда использовался «кукольный» метод, для которого требовалось лишь изготовить восковую куклу (там же, 29 ел.; «Героиды», 6, 21) объекта колдовства и воткнуть иглу туда, где находится печень, после чего мужчина становился импотентом, ибо древние считали печень (Феокрит, ххх, 10; Гораций, «Оды», i, 13, 4; 25, 13) средоточием чувственных желаний.

Тайные способности, в том числе способность делать мужчин бессильными, приписывались также шерстяной нити (ср., например, Anth. Pal., v, 205; Гораций, «Сатиры», i, 8, 30), перед которой, согласно Клименту Александрийскому, люди испытывали особенный страх.

Сколь широко распространились эти суеверия, явствует из того факта, что правила и предписания, посредством которых считалось возможным пробудить любовь, превратить бесплодие в плодовитость, короче говоря, исполнить все желания любящего, были сведены в систему и зафиксированы письменно, так что постепенно из книг подобного рода возникает целая литература, при помощи которой любовники могли укрыться за всегда широко распахнутыми вратами суеверия во всех мыслимых затруднениях. Нижеследующие образчики этой литературы могут представлять ныне особый интерес, так как от проницательного наблюдателя не укроется тот факт, что так называемая «оккультная наука» в последнее время стоит на ногах все тверже. Спиритизм и теософия суть магические слова, которые предлагают спасение известной части встревоженного человечества. Бесчисленные филиалы оккультных союзов в больших городах и не очень раскрывают свои тайны адептам, трепещущим от предвкушения мистики и волшебства; мудрые женщины, умеющие с помощью изогнувшегося дугой кота предсказывать будущее по узорам на кофейной гуще или раскладу карт, не могут пожаловаться на то, что дела их идут плохо. Точно так же и в античной Греции верили, что правильное использование сил природы, а также принуждение, применяемое и против самих богов, способны одарить человека множеством благ, например, здоровьем и богатством, но прежде всего любовью, или околдовать врага и довести его до болезни и смерти. Чем с более ранней эпохой имеем мы дело, тем проще обычные магические формулы, которые постепенно, особенно в эллинистический период, под влиянием тайной науки Востока становятся столь изощренными, что их доверяют письму. Отдельные предписания были собраны в большие магические книги, часть которых (около двенадцати), датируемая позднейшим периодом греческой античности, дошла до нас. Важнейшая и самая интересная из этих книг (Richard Wiinsch, Aus einem griechischen Zauberpapyrus), хранящаяся ныне в Национальной библиотеке Парижа, была составлена в четвертом веке нашей эры — в то время, когда новая вера еще не полностью вытеснила старые суеверия.

Мы приведем несколько примеров из этой рукописи, столь интересной с точки зрения истории культуры, а все необходимые не филологу разъяснения будут даны в квадратных скобках. Предваряя наш образец, следует заметить, что он представляет собой любовное заклинание; здесь содержатся предписания насчет того, как снискать любовь девушки ворожбой и с помощью богини Гекаты подействовать на нее так, как это угодно заклинателю. В греко-восточной магии Геката тождественна богине луны Селене, тогда как последняя объединяется с Артемидой и Персефоной, богиней подземного мира, так что в соответствии со своими тройственными функциями Геката имеет три ипостаси; тем самым она превращается в богиню Трех Дорог, которые, согласно суеверной фантазии, с незапамятных времен населены демоническими существами. Мысль, лежащая в основе данного любовного заклинания, сводится к тому, что богиня должна «пыткой» доставить девушку к домогающемуся ее заклинателю; но чтобы богиня это сделала, в «хулительной» части девушка обвиняется в клевете на нее. Легко смеяться над такой наивностью, но не следует забывать о том, что многие наши современники ждут от богов, не говоря уже об обычаях тех племен, которые даже и сегодня воображают, что воздают своим богам тем большие почести, чем больше плюют на их образ.

Полное греческое магическое заклинание состоит из следующих частей: во-первых, восхваляется могущественное действие рецепта; затем описываются существенные части необходимого приношения или жертвы и показывается, каким образом данная жертва используется в данном заклинании; к этому примыкает формула логоса, или молитвы, в соответствии с которой в жертвенный огонь подсыпается новая порция фимиама. Затем принимаются меры предосторожности, чтобы чары не повредили самому заклинателю — ибо духи особенно чутки именно в такие моменты. Затем следуют указания по изготовлению амулета и вторая-молитва — с тем, чтобы сделать получение ожидаемого результата еще более несомненным, — и один или несколько стихотворных гимнов, восхваляющих могущество богини, а в качестве противовеса — стихотворение, перечисляющее злодеяния девушки, чтобы богиня приступила к ее преследованию и, как было сказано выше, «пыткой» доставила ее к молящему. Хвалебный гимн написан размером героической поэзии — эпическим гекзаметром, а стихи-поношение ямбами, которые использовались для хулы с тех самых пор, как некая прачка, ставшая после этого знаменитой, вернула поэта Архилоха из классических сфер поэзии к прозаичной действительности: «Посторонись, дружок, не то перевернешь лохань» (Dracon. Straton., 162, Непп.: aпeлф', avфрwпe, tnv okaфnv avatрeпeic). Пусть же теперь старая магическая книга говорит сама за себя:

«[Восхваление] Приготовление дымного жертвоприношения, очаровывающего богиню луны. Без сопротивления и в тот же день оно доставляет сюда душу [того, к кому относится заклинание]; оно приковывает врага к ложу болезни и убивает его наверняка; оно насылает блаженные сновидения и показало свою действенность в большинстве заклинаний. Панкрат, жрец гелиопольский, совершил это приношение перед лицом императора Адриана и тем доказал ему силу своей божественной магии; чары возымели действие через час, болезнь последовала через два, смерть — через шесть; самого императора он погрузил в сон, во время которого тот ясно видел все вокруг себя околдованным и сообщал об этом. Пораженный искусством пророка, он постановил выплатить ему двойной гонорар.

[Предписание] Возьми землеройку и «обожестви» ее в воде источника [т.е. «убей ее»; этого слова следовало избегать, так как оно являлось недобрым предзнаменованием]; сделай то же самое с двумя лунными жуками, но в воде потока; затем возьми речного рака, жир пятнистой девственной козы, кал собакоголовой обезьяны, два яйца ибиса, на две драхмы [около девяти грамм] камеди, мирровой смолы и шафрана; на четыре драхмы италийской альпийской травы, и фимиама, и лук без боковых отростков. Помести все это в ступку, тщательно истолки и храни смесь на случай необходимости в свинцовом сосуде. Когда захочешь ею воспользоваться, возьми от нее из сосуда, поднимись с жаровней на чердак и, когда восходит луна, принеси смесь в жертву со следующей молитвой, и немедленно явится Селена.

[Молитва] Пусть рассеется надо мной угрюмая пелена облаков и пусть передо мной ослепительно восстанет богиня Актиофида, внемлющая моей святой молитве, потому что я разоблачаю клевету гнусной и нечестивой Н.Н. [здесь заклинатель вставляет имя интересующей его девушки]. Она выдала священные таинства людям. Н.Н. еще сказала: «Я видела, как великая богиня покинула свод неба и необутой стопой, с мечом в руке шла над землей в молчании». Н.Н. еще сказала: «Я видела, как она пьет кровь». Н.Н. сказала это, не я. Актиофида Эресхигаль Небутосалевфи Форфорбаса Трагиаммон [возникшие под влиянием восточного чародейства магические имена богини]! Пойди к Н.Н., лиши ее сна, разожги пожар в ее душе и покарай ее смятением безумия, преследуй ее и приведи из любого места и из любого дома ко мне!

После этих слов принеси жертву и издай громкие крики [чтобы удержать внимание богини], спиной вперед спустись вниз, и вскоре явится душа околдованной. Ты, однако, открой ей дверь, иначе она умрет [так как ее преследует разгневанная богиня, которая настигнет ее в случае промедления].

Если же ты хочешь наслать на кого-нибудь болезнь, используй ту же молитву и добавь: «Наведи болезнь на Н.Н., дочь Н.Н.». Если она должна умереть, тогда скажи: «Возьми дыхание, госпожа, из ноздрей Н.Н.». Если ты хочешь навести сновидение, моли так: «Приди к ней в облике богини, которой служит Н.Н.». Если же ты сам желаешь увидеть сон, скажи: «Приди ко мне, госпожа, и подай мне во сне совет о том-то и том-то», и она придет к тебе и сообщит все без обмана. Однако не пользуйся этим заклинанием необдуманно, но лишь когда у тебя имеются для этого веские причины.

[Амулет] Существуют также меры предосторожности, чтобы не случилось с тобой несчастья. Если кто-нибудь прибегает к этому заклятию неосторожно, богиня обычно заставляет его скакать по воздуху и низвергает его с высоты на землю. Поэтому я считаю полезным описать также амулет. Но храни его в тайне! Возьми лист лучшего папируса и носи его на правой руке во время жертвоприношения. На листе должны быть начертаны слова: «Мулафи Хернуф Амаро Мулландрон! Защити меня от злого духа — мужского или женского!» И все же храни его в тайне, сынок!»

В тексте оригинала за этим следуют упомянутые гимны — хвалебный в гекзаметрах, хулительный в ямбах. Хвалебный гимн весьма напоминает орфические гимны, его слова звучат торжественно и таинственно, пробуждая в некоторых душах чувство благоговейного страха. Ямбы содержат поругание, которому якобы подверг богиню объект колдовства, позволяют лучше ощутить могущество суеверия, мраком которого необразованные люди были окутаны в четвертом веке нашей эры. Для того чтобы сделать некоторые детали понятными, потребовались бы обстоятельные объяснения; однако следует сказать хотя бы о том, что верующие люди того времени полагали вполне совместимым с сущностью божества то, что оно поедает плоть и пьет кровь. Таким образом, книга заклинаний, небольшой раздел которой был нами только что приведен, представляет собой примечательный документ античности, и кто может сказать, сколь многие пользуются этими и схожими формулами, чтобы достичь — или не достичь — предмета своих желаний?

Сегодня, разумеется, никто не накладывает заклятий согласно этому предписанию; однако изменилась не сущность, а только форма, и вечно истинны слова Шиллера: «Сами боги сражаются с глупостью впустую».

5. «Разговоры гетер» Лукиана

После этого экскурса в область любовной магии мы возвращаемся к «Разговорам гетер» Лукиана. Во втором диалоге гетера Миртион жалуется своему любовнику Памфилу на то, что он бросает ее ради женитьбы на дочери судового маклера. Все его клятвы оказались пустыми, он забыл свою Миртион, и это при том, что она находится на восьмом месяце беременности — «самое худшее, что может случиться с гетерой». Она не станет подбрасывать ребенка, особенно если это окажется мальчик; она назовет его Памфилом и воспитает как свое горькое утешение. А кроме того, он выбрал себе в жены уродину с бесцветными косыми глазами. Памфил отвечает, что она, несомненно, выжила из ума, если прислушивается к таким бабьим россказням, или же у нее похмелье, хотя вчера она выпила совсем немного. Наконец выясняется, что всему виной — недоразумение: Дорида чересчур ретивая служанка Миртион — видела венки на доме Памфила и слышала доносящиеся оттуда звуки свадебного веселья; она немедленно поспешила к госпоже сообщить о том, что дочь судового маклера вступила в этот дом молодой женой. Только в спешке она перепутала дом Памфила с домом его соседа. Итог размолвке подводит радостное примирение; как любовники отпраздновали счастливое разрешение недоразумения, Лукиан деликатно предоставляет домыслить воображению читателя.

Ревность лежит в основе третьего диалога, который приводим здесь целиком.

«МАТЬ: С ума ты сошла, Филинна? Что это с тобой сделалось вчера на пирушке? Ведь Дифил пришел ко мне сегодня утром в слез'ах и рассказал, что он вытерпел от тебя. Будто ты напилась и, выйдя на середину, стала плясать, как он тебя ни удерживал, а потом целовала Ламприя, его приятеля, а когда Дифил рассердился на тебя, ты оставила его и пересела к Ламприю и обнимала его, а Дифил задыхался от ревности при виде этого. И ночью ты, я полагаю, не спала с ним, а оставила его плакать одного, а сама лежала на соседнем ложе, напевая, чтобы помучить его.

ФИЛИННА: А о своем поведении, мать, он, значит, тебе не рассказал? Иначе бы ты не приняла его сторону, когда он сам обидчик: оставил меня и перешептывался с Фаидой, подругой Ламприя, пока того еще не было. Потом, видя, что я сержусь на него, он схватил Файлу за кончик уха, запрокинул ей голову и так припал к ее губам, что едва оторвался. Тогда я заплакала, а он стал смеяться и долго говорил что-то Фаиде на ухо, ясное делр, обо мне, и Фаида улыбалась, глядя на меня. К тому времени, когда они услышали, что идет Ламприй, они уже достаточно нацеловались; я все же возлегла с Дифилом на ложе, чтобы он потом не имел повода попрекать меня. Фаида же, поднявшись, первая стала плясать, сильно обнажая ноги, как будто у ней одной они хороши. Когда она кончила, Ламприй молчал и не сказал ни слова, Дифил же стал расхваливать ее грацию и исполнение: и как согласны были ее движения с кифарой, и какие красивые ноги у Фаиды и так далее, как будто хвалил красавицу Сосандру, дочь Каламида, не Фаиду — ты же знаешь, какова она, ведь она часто моется в бане вместе с нами. А Фаида, такая дрянь, говорит мне тотчас с насмешкой: «Если кто не стыдится своих худых ног, пусть встанет и тоже спляшет». Что же мне еще сказать, мать? Понятно, я встала и стала плясать. Что же мне оставалось делать? Не плясать? И признать справедливой насмешку? И позволить Фаиде командовать на пирушке?

МАТЬ: Самолюбива ты, дочка. Нужно было не обращать внимания. Но скажи все же, что было после?

ФИЛИННА: Ну, другие меня хвалили, один только Дифил, опрокинувшись на спину, глядел в потолок, пока я не перестала плясать, уставши.

МАТЬ: А что ты целовала Ламприя, это правда? И что ты перешла к нему на ложе и обнимала его? Что молчишь? Это уж непростительно. ФИЛИННА: Я хотела помучить его в отместку.

МАТЬ: А потом ты не легла с ним спать и даже пела, между тем как он плакал? Разве ты не понимаешь, что мы бедны, и не помнишь, сколько мы получили от него, и не представляешь себе, какую бы мы провели зиму в прошлом году, если бы нам не послала его Афродита? ФИЛИННА: Что же? Терпеть от него такие оскорбления?

МАТЬ: Сердись, пожалуй, но не оскорбляй его в ответ. Ведь известно, что любящие отходчивы и скоро начинают сами себя винить. А ты уж очень строга всегда к нему, так смотри, как бы мы, по пословице, не порвали веревочку, слишком ее натягивая».

[перевод Б. Казанского]

Четвертый диалог начинается с предположения о том, что любовник Мелитты ей изменил. Она жалуется на эту обиду своей подруге Вакхиде и говорит ей, что молодой человек отдалился от нее без всякой причины. Она видела на стене в Керамике надпись: «Мелитта любит Гермотима», и чуть ниже: «Судовщик Гермотим любит Мелитту». Но это все чепуха; она даже не знает судовщика по имени Гермотим. Не будет ли ее подруга столь добра, чтобы подыскать ей одну из тех старух, о которых говорится, будто своими чарами и заклинаниями они способны напомнить неверному любовнику о его долге и склеить осколки разбитой любви. По счастью, Вакхида знает колдунью, «довольно бодрую и крепкую сириянку», которая уже помогла ей однажды в схожих любовных затруднениях и не очень дорого взяла; она просит только драхму и хлеб, «...и нужно еще, — говорит Вакхида, — кроме соли, дать семь оболов, серу и факел. Старуха берет это себе. Нужно подать ей и кратер вина, разбавленного водой; она одна будет его пить. Понадобится еще что-нибудь, принадлежащее самому Харину, например плащ, или сандалии, или немного волос, или что-нибудь в этом роде». — У меня есть его сандалии. «Она повесит их на гвоздь и станет обкуривать серой, бросая еще и соль в огонь и называя при этом имена, его и твое. Потом, достав из-за пазухи волшебный волчок, она запустит его, бормоча скороговоркой какие-то варварские заклинания, от которых дрожь берет. Так она сделала в тот раз. И вскоре после этого Фаний вернулся ко мне, хотя товарищи упрекали его за это, и Фебида, с которой он жил, очень упрашивала его. Скорее всего, его привели ко мне заклинания. И вот еще чему научила меня старуха — как вызвать в нем сильное отвращение к Фебиде: надо высмотреть ее свежие следы и стереть их, наступив правой ногой на след ее левой, а левой, наоборот, на след правой, и сказать при этом: «Я наступила на тебя, и я взяла верх!» И я сделала так, как она велела» [перевод Б. Казанского].

Пятый диалог посвящен лесбийской любви и не имеет отношения к теме нашего разговора; шестой диалог мы приводили ранее (с. 244 ел.)

В седьмом диалоге, в котором участвуют мать и ее дочь Мусарион, воспроизведен низменный ход мыслей умудренной матери-сводни, которая не способна думать ни о чем, кроме денег, тогда как ее неопытная дочь все еще верит в идеальную любовь и мечтает о браке с самым миловидным из своих любовников, хотя он почти нищий. Наивность девушки изображена здесь столь же мастерски, как и сугубо материалистический прагматизм ее матери, которая обращается к дочери с такими словами: «Твой Херея все сидит сложа руки, разоряя нас. Но тебе следует быть мудрее, Мусарион. Ты думаешь, тебе всегда будет восемнадцать лет? Или ты воображаешь, будто Херея останется при нынешнем образе мыслей, когда разбогатеет и мать подыщет ему богатую невесту? Ты думаешь, будто, когда он увидит, что ему в руки идут пять талантов, он вспомнит о твоих слезах, поцелуях и клятвах?»

В восьмом диалоге принимают участие гетера Ампелида, которая занимается этим ремеслом уже двадцать лет, и восемнадцатилетняя Хрисида. После нескольких кратких замечаний о пользе ревности в делах любви и о том, что иногда весьма целесообразно привести любовника в ярость, Ампелида, делясь своим богатейшим опытом, рассказывает, как она поступила однажды с одним из своих поклонников. Он никогда не давал ей более пяти драхм (около пяти шиллингов) за ночь, но, возбуждая в нем ревность, она довела его до такого состояния, что он, боясь ее измены, расстался с целым талантом (около 250 фунтов), лишь бы восемь месяцев владеть ею безраздельно.

Девятый диалог не представляет достаточного интереса, чтобы излагать его здесь.

Десятый диалог показывает, что гетер иногда посещали также и школьники; я вернусь к нему позже, так как он представляет большой интерес для истории греческих нравов.

В одиннадцатом мы застаем юношу Хармида на одном ложе с гетерой Трифеной. Но вместо того, чтобы предаваться радостям любви, молодой человек всхлипывает, как ребенок. После долгих уговоров Трифене убеждает его поведать о своем горе; оказывается, он безумно влюблен в гетеру Филематион, но предмет его страсти недоступен: отец держит юношу на коротком поводке и поэтому он не в силах заплатить ту немалую сумму, в которую Филематион себя оценила. Тогда она прогнала Хармида и, чтобы его позлить, открыла свои двери Мосхиону. Он же, чтобы заставить страдать Фъыематион, пришел к Трифене. Но Трифена знает, как исцелить его недуг. Она неопровержимо доказывает, что его обожаемая Филематион выглядит юной благодаря всевозможному притворству и обману, тогда как на самом деле ей уже сорок пять. Ему не доставит ни малейшей радости лицезреть эту «погребальную урну» раздетой и тем более обладать ею. Эти откровения немедленно обращают Хармида в новую веру; молодой человек отбрасывает разделяющую их простыню, которую он положил между собой и Трифеной, чтобы уклониться от ее ласк, и, исполнившись вожделения, со словами «Черт с ней, с Филематион!» бросается в объятия Трифены.

После всего сказанного о греческих гетерах мы должны еще раз бегло подчеркнуть, что общение с ними никоим образом не сводилось к однократному наслаждению (хотя, конечно, это тоже было не редкостью), но что нередко возникала привязанность, длившаяся более или менее продолжительное время, в которой большую роль играют верность и измена, ссоры и ревность.

В двенадцатом диалоге также разворачивается сцена ревности. Гетера Иоэсса упрекает своего любовника Лисия в том, что он преднамеренно оскорбил ее, отдав в ее присутствии предпочтение другой гетере. «Наконец, — говорит она, — ...ты надкусил яблоко и, подавшись вперед, ловко метнул ей за пазуху, даже не стараясь сделать это незаметно от меня. А она, поцеловав яблоко, опустила его между грудей под повязку. Так-то ты со мной поступаешь, хотя я никогда не просила у тебя денег, и никогда не закрывала перед тобой дверей со словами «У меня уже есть кто-то», и отвергла из-за тебя многих ухажеров, а ведь некоторые из них были весьма богаты. Но помни, есть богиня, которая покарает и отомстит. И ты когда-нибудь огорчишься, может быть, услыхав обо мне, что я задушила себя в петле, или бросилась головой вниз в колодец, или нашла еще какой-нибудь способ умереть, чтобы больше не мозолить тебе глаза. Торжествуй тогда, будто совершил великое и славное дело. Что глядишь на меня исподлобья и стиснув зубы? Пусть вот хотя бы Пифиада нас рассудит» [перевод Б. Казанского].

Пифиада, разумеется, становится на сторону подруги. «Это не человек, а камень» — таково ее мнение; «тебе нет извинения, ведь ты сама испортила его».

Наконец и Лисию удается вставить слово. Он отвечает упреком на упрек и заявляет, что у Иоэссы вообще нет никаких оснований жаловаться, потому что недавно он застал ее в объятиях другого. Встав на спину другу, он забрался в ее окно, подкрался к ее кровати и заметил, что она спит не одна, что с ней лежит еще кто-то; ощупав незнакомца, он убедился, что это — «безбородый, по-девичьи нежный юноша, без волос на теле и сильно надушенный».

Маленькая драма ревности завершается удовлетворяющей всех развязкой, когда выясняется, что мнимым юношей был не кто иной, как подруга Иоэссы Пифиада, которая, чтобы не оставлять подругу в печали, провела с ней ночь. Однако Лисия это удовлетворяет не полностью; «Но на нем вовсе не было волос, и как же тебе удалось за шесть дней отрастить такие густые волосы?», — все еще сомневается он. «Да ведь это объяснить проще простого. Из-за некоторой болезни ей пришлось остричь волосы, и с тех пор она носит парик. Докажи ему, сними парик, пусть узнает, кем был в действительности тот юноша, к которому он меня приревновал». Пифиада так и делает, после чего решено устроить пир в честь примирения, в котором должна участвовать и Пифиада — без вины виноватый объект лисиевой ревности. Она охотно соглашается, с тем, однако, условием, что Лисий никому не откроет ее тайны.

В тринадцатом диалоге разглагольствует Miles gloriosus — тщеславный, якобы овеянный славой, но совершенно пустой вояка. Громогласно, с бесконечной напыщенностью, противореча сам себе, он похваляется своими героическими деяниями, в чем ему живо подыгрывает его столь же глупый и пустоголовый друг Ксенид. «Все это правда, — говорит последний, — да ты и сам знаешь, сколь усердно просил я тебя не подвергать свою драгоценную жизнь такой опасности. Ведь я не смогу больше жить, если ты падешь на поле боя». Комплимент друга подвигает великого полководца на дальнейшее хвастовство. Но здесь обнаруживается поразительный эффект психологически тонкой сатиры. Вместо того чтобы подпасть под очарование его подвигов, на что он вполне естественно надеялся, чуть более гуманная и не лишенная образованности гетера заявляет, что не желает иметь ничего общего с таким кровожадным головорезом, и немедленно дает ему отставку. О том, что получилось в итоге, пусть поведает сам Лукиан:

«ЛЕОНТИХ: Но я смело выступил перед строем, вооруженный не хуже пафлагонца, весь тоже в золоте, так что сразу поднялся крик и с нашей стороны, и у варваров. Ибо и они меня узнали, как только увидели, особенно по щиту, и по знакам отличия, и по султану. Скажика, Ксенид, с кем это меня тогда сравнивали?

КСЕНИД: С кем же, как не с Ахиллом, сыном Фетиды и Пелея, клянусь Зевсом! Тебе так шел шлем, и так горел пурпурный плащ, и блистал щит.

ЛЕОНТИХ: Когда мы сошлись, варвар первый ранил меня слегка, только задев копьем немного повыше колена; я же, пробив его щит пикой, пронзил ему грудь насквозь, потом, подбежав, быстро отсек мечом голову и возвратился с его оружием и его головой, насаженной на пику, весь облитый его кровью.

ГИМНИДА: Фу, Леонтих. Постыдись рассказывать о себе такие мерзости и ужасы! На тебя нельзя и смотреть без отвращения, раз ты такой кровожадный, не то что пить и спать с тобой. Я, во всяком случае, ухожу.

ЛЕОНТИХ: Возьми двойную плату!

ГИМНИДА: Я не в силах спать с убийцей.

ЛЕОНТИХ: Не бойся, Гимнида, это произошло в Пафлагонии, а теперь я живу мирно.

ГИМНИДА: Но ты запятнанный человек! Кровь капала на тебя с головы варвара, которую та нес на пике. И я обниму такого человека и буду целовать? Нет, клянусь Харитой, да не будет этого! Ведь он ничуть не лучше палача!

ЛЕОНТИХ: Однако, если бы ты видела меня в полном вооружении, я уверен, ты бы в меня влюбилась.

ГИМНИДА: Меня мутит и трясет от одного твоего рассказа, и мне чудятся тени и призраки убитых, особенно несчастного лохага, с рассеченной надвое головой. Что же, ты думаешь, было бы, если бы я видела самое это дело, и кровь, и лежащие трупы? Мне кажется, я бы умерла! Я никогда не видела даже, как режут петуха». [перевод Б. Казанского]

После этих и немногих других слов («Прощай, герой и тысяче-начальник, продолжай убивать, сколько тебе заблагорассудится») Гимнида решительно отворачивается от сочащейся кровью похвальбы и бежит к своей матушке. Наш хвастун, рвение которого только распалилось, пытается восстановить отношения с ней при помощи Ксенида. Последнему известно, что большинство подвигов приятеля — чистая выдумка, и лишь после того, как хвастун весьма неохотно сознается в том, что беззастенчиво преувеличивал, и просит передать свое признание Гимниде, вновь появляется некоторая надежда на то, что вскоре он будет держать ее в своих объятьях.

Четырнадцатый диалог настолько важен для знания описываемой нами среды, что мы приведем его целиком:

«ДОРИОН: Теперь, когда я стал беден из-за тебя, Миртала, теперь ты не пускаешь меня к себе! А когда я приносил тебе подарок за подарком, я был для тебя возлюбленным, мужем, господином, всем! И вот, так как я прихожу с пустыми руками, ты взяла себе в любовники вифинского купца, а меня не принимаешь, и я простаиваю перед твоею дверью в слезах, между тем как он один проводит с тобой ночи напролет, лаская тебя, и ты говоришь даже, что ждешь от него ребенка!

МИРТАЛА: Досада меня берет с тобой, Дорион, особенно когда ты говоришь, будто делал мне много подарков и стал нищим из-за меня! Ну, сосчитай-ка, сколько ты мне дарил с самого начала.

ДОРИОН: Ладно, Миртала, давай сосчитаем. Первое — обувь, что я привез тебе из Сикиона, две драхмы. Клади две драхмы.

МИРТАЛА: Но ты спал тогда со мной две ночи!

ДОРИОН: И когда я возвратился из Сирии — склянку финикийского душистого масла, клади две драхмы и на это, клянусь Посейдоном!

МИРТАЛА: А я, когда ты уходил в плаванье, дала тебе тот короткий хитон до бедер, чтобы ты надевал его, когда гребешь. Его забыл у меня кормчий Эпиур, проведя со мной ночь.

ДОРИОН: Эпиур узнал его и отнял у меня на днях на Самосе — после долгой схватки, клянусь богами! Еще луку я привез с Кипра и пять сельдей и четырех окуней, когда мы приплыли с Боспора, сколько это выйдет? И сухарей морских в плетенке, и горшок фиг из Карий, а напоследок из Патар позолоченные сандалии, неблагодарная ты! А когда-то, помню, большой сыр из Гития.

МИРТАЛА: Пожалуй, драхм на пять наберется за все это.

ДОРИОН: Ах, Миртала! Это все, что я мог дарить, служа наемным гребцом. Но теперь-то я уже командую правым рядом весел, а ты мною пренебрегаешь? А недавно, когда был праздник Афродисий, разве не я положил серебряную драхму к ногам Афродиты за тебя? И опять же матери на обувь дал две драхмы, и Лиде вот этой часто в руки совал, когда два, когда четыре обола. А все это, если сложить, — все богатство матроса.

МИРТАЛА: Лук и селедки, Дорион?

ДОРИОН: Ну да. Я не мог привозить лучшего. Разве я служил бы гребцом, если бы был богат? Да я собственной матери никогда и одной головки чеснока не привез! Но я хотел бы знать, какие у тебя подарки от твоего вифинца?

МИРТАЛА: Первое — видишь вот этот хитон? Это он купил. И ожерелье, которое потолще.

ДОРИОН: Это? Да ведь я знаю, что оно давно у тебя!

МИРТАЛА: Нет, то, которое ты знаешь, было много тоньше, и на нем не было изумрудов. И еще подарил эти серьги и ковер, а на днях две мины. И плату за помешение внес за нас. Это тебе не татарские сандалии да гитийский сыр и тому подобная дрянь!

ДОРИОН: А того ты не говоришь, каков он собой, тот, с которым гы спишь? Лет ему, во всяком случае, за пятьдесят, он лыс, и лицо у него цвета морского рака. А что за зубы у него, ты не видишь? А сколько в нем приятности, о Диоскуры, особенно когда он запоет и начнет нежничать настоящий осел, играющий на лире, как говорится. Ну, и радуйся ему. Ты его стоишь, и пусть у вас родится ребенок, похожий на отца! А я-то уж найду себе какую-нибудь Дельфину или Кимвалию, или соседку вашу флейтистку, или еще кого-нибудь мне по средствам. Ковры-то, да ожерелья, и плату в две мины не все мы можем давать.

МИРТАЛА: Вот-то счастлива будет та, которая возьмет тебя в любовники. Ведь ты будешь ей привозить лук с Кипра и сыр, возвратясь из Гития!» [перевод Б. Казанского]

Пятнадцатый и заключительный диалог показывает брутальные последствия ревности, выливающейся в дикие сцены побоев, которые, несомненно, не ограничиваются расквашенными носами и жестокими увечьями. Героем этого диалога также является хвастливый воин.

6. Храмовая проституция

Если «Разговоры гетер» Лукиана позволяют нам глубже проникнуть в жизнь и нравы греческого полусвета, то другие письменные источники дают немало дополнительных и весьма любопытных подробностей. Так, у Афинея (xiii, 573с) мы яитаем: «Как свидетельствует также историк Хамелеонт в книге о Пиндаре, в Коринфе издревле существовал обычай, по которому город, возносящий молитвы Афродите во время великого шествия, привлекает к участию в нем как можно больше гетер, и они молятся богине, а позднее присутствуют также на жертвоприношении и жертвенном пире. Это совершается в память о том времени, когда перс подвел свои огромные полчища к храму Афродиты, куда прошли также и гетеры, молясь об освобождении отечества, что подтверждают также историки Феопомп и Тимей. Когда впоследствии коринфяне установили богине посвятительную плиту, которую можно видеть и поныне, с именами гетер, прошествовавших тогда к храму, Симонид сочинил такую эпиграмму:

Женщины эти за греков и с ними сражавшихся рядом
Граждан своих вознесли к светлой Киприде мольбы,
Слава богине за то, что она не хотела акрополь,
Греков твердыню, отдать в руки индийских стрелков.

[перевод Л. Блуменау]

И частные лица принесли Афродите обет, что, услышав их молитву, они допустят гетер в ее храм».

Так говорит Афиней, который затем в подтверждение своих слов ссылается на дар коринфянина Ксенофонта, который, как уже отмечалось (с. 232), победив на Олимпийских играх, ввел в храм Афродиты сто девушек.

Очевидно, что здесь речь идет о религиозной или храмовой проституции (см. с. 86, 132-133, 139). Храмы Афродиты Порнеи существовали в Абидосе (Афиней, xiii, 572e), на Кипре (Геродот, i, 199), в Коринфе (Афиней, xiii, 573с; Страбон, viii, 378) и в других местах, а согласно историку Демохару (Афиней, vi, 253а), племяннику Демосфена, афиняне даже посвятили свои храмы Афродиты знаменитым гетерам Ламии и Леене. В Абидосе храм Афродиты был посвящен данной ипостаси богини потому, что во время оккупации городской твердыни вражеским войском гетеры опьянили стражу вином и ласками и передали ключ от акрополя властям, так что те смогли напасть на сонную стражу и освободить город.

О храме Афродиты Порнеи в Коринфе Страбон говорит: «Святилище Афродиты было так богато, что имело более 1000 храмовых рабынь-гетер, которых посвящали богине как мужчины, так и женщины; и благодаря этим женщинам город становился многолюдным и богател; так, например, капитаны кораблей легко растрачивали здесь свои деньги, и отсюда идет пословица: «Не всякому в Коринф доступен путь».

Между прочим, рассказывают, что какая-то гетера в ответ на упреки одной женщины в том, что она не любит работать или прясть шерсть, сказала: «Да, вот такая я, а все же за это короткое время я уже успела сокрушить три ткацких станка»[143] [перевод Г. А. Стратановского].

Религиозная проституция существовала уже в вавилонском культе Милитты и в схожем служении Афродите в финикийском Библосе, современном Джейбеле. Геродот (i, 195) упоминает следующий обычай как одно из разумнейших вавилонских установлений и замечает, что он также практиковался среди иллирийских энетов (под последними имеются в виду венеты). Раз в году, говорит он, в каждом селении собирали многочисленных девушек-невест в назначенном месте, куда вскоре стекались мужчины. Затем глашатай выставлял каждую на продажу, начиная с самой красивой. После того как ее продажа приносила крупную сумму денег, он предлагал покупать следующую за ней по красоте. Однако девушки выставлялись на продажу только как законные жены (т.е. не как рабыни). Богачи и достигшие брачного возраста вавилонские юноши изо всех сил повышали ставки, лишь бы им достались прекраснейшие девушки; мужчины победнее — не придававшие большого значения красоте — могли жениться на некрасивых девушках, получив вместе с ними деньги, так как глашатай, распродав самых привлекательных девушек, предлагал брать самую уродливую и отдавал ее тому, кто соглашался принять вместе с ней

143 Игра слов: iotovc может означать как корабельные мачты, т.е в данном случае моряков, так и ткацкие станки. самое малое приданое; необходимые средства доставляла продажа красавиц, так что фактически именно они обеспечивали приданым своих менее привлекательных сестер. Но никго не мог отдать дочь в жены кому угодно; никто также не мог забрать свою покупку, не предъявив надежного ручательства в том, что он действительно сделает ее своей женой. Если впоследствии оказывалось, что супруги не подходят друг другу, такой брак расторгался по закону и приданое подлежало возврату.

Геродот добавляет, что в его время этого обычая более не существовало, но вместо него был другой, позволявший обедневшему отцу выступать в роли сводника собственной дочери. То же самое уже говорилось им о лидийцах (i, 93): «В стране лидийцев все дочери занимаются проституцией, чтобы обеспечить себя приданым, и живут этим до тех пор, пока не выйдут замуж».

Если подробный пересказ сообщения Геродота больше говорит о том, каким образом вавилоняне подыскивали мужей своим дочерям, причем не только красивым и приятной наружности, но и уродливым, то рассказываемое им в другом месте знакомит нас с религиозной проституцией в подлинном значении этого слова. Он замечает: «Самый же позорный обычай у вавилонян вот какой. Каждая вавилонянка однажды в жизни должна садиться в святилище Афродиты и отдаваться [за деньги] чужестранцу. Многие женщины, гордясь своим богатством, считают недостойным смешиваться с [толпой] остальных женщин. Они приезжают в закрытых повозках в сопровождении множества слуг и останавливаются около святилища. Большинство же женщин поступает вот как: в священном участке Афродиты сидит множество женщин с повязками из веревочных жгутов на голове. Одни из них приходят, другие уходят. Прямые проходы разделяют по всем направлениям толпу ожидающих женщин. По этим-то проходам ходят чужеземцы и выбирают себе женщин. Сидящая здесь женщина не может возвратиться домой, пока какой-нибудь чужестранец не бросит ей в подол деньги и не соединится с ней за пределами священного участка. Бросив женщине деньги, он должен только сказать: «Призываю тебя на служение богине Милитте!» Милиттой же ассирийцы называют Афродиту. Плата может быть сколь угодно малой. Отказываться брать деньги женщине не дозволено, так как деньги эти священные. Девушка должна идти без отказа за первым человеком, кто бросил ей деньги. После соития, исполнив священный долг богине, она уходит домой и затем уже ни за какие деньги не овладеешь ею вторично. Красавицы и статные девушки скоро уходят домой, а безобразным приходится долго ждать, пока они смогут выполнить обычай. И действительно, иные должны оставаться в святилище по три-четыре года. Подобный этому обычай существует также в некоторых местах на Кипре» [перевод Г.А. Стратановского] (Геродот, i, 199; см. также Страбон, xvi, 745).

Так пишет Геродот, слова которого подтверждает так называемое «послание Иеремии» в Книге Баруха (vi, 43): «[Халдейские] женщины сидят с вязаньем на улицах и сжигают благовонные глины. Если же прохожий уведет одну из них и возляжет с ней, она насмехается над соседками за то, что их не почтили, как ее, и не распустили их пояс».

На Кипре также существовали священные города Афродиты-Астарты — Пафос и Амафунт, где обыкновенным явлением была религиозная проституция, которую в своем простодушном благочестии разгневанно поносит Лактанций (i, 17). Этот религиозный обычай проник также в Армению и в культ Анаитиды, о чем у Страбона (xii, 532) мы читаем следующее: «Мидийцы и армяне почитают все священные обряды персов. В особом почете культ Анаитиды у армян, которые в честь этой богини построили святилища в разных местах, в том числе и в Аксилене. Они посвящают здесь на служение богине рабов и рабынь. В этом нет ничего удивительного. Однако знатнейшие люди этого племени также посвящают богине своих дочерей еще девушками. У последних в обычае выходить замуж только после того, как в течение долгого времени они отдавались за деньги в храме богини, причем никто не считает недостойным вступать в брак с такой женщиной... При этом они так ласково обращаются со своими любовниками, что не только оказывают им гостеприимство и обмениваются подарками, но нередко дают больше, чем получают, так как они происходят из богатых семей, снабжающих их для этого средствами» [перевод Г. А. Стратановского].

Мы завершаем список античных свидетельств о религиозной проституции заметкой из Лукиана (Dea Syria, 6): «В Библосе я также видел великий храм Афродиты и познакомился с распространенными здесь оргиями. Горожане верят в то, что смерть Адониса, убитого вепрем, произошла в их стране, и в память об этом они каждый год бьют себя в грудь и сокрушаются, и вся страна объята великой скорбью. Когда же они перестают бить себя в грудь и сокрушаться, они справляют похороны Адониса и утверждают, будто на следующий день он пробуждается к жизни, помещают его на небеса и обривают головы, как египтяне в ознаменование смерти Аписа. Что касается тех женщин, которые отказываются стричь волосы, то все они претерпевают следующее наказание: в назначенный день они обязаны выставить себя на продажу; на этот рынок доступ имеют одни чужестранцы, а доходы идут в храм Афродиты».

Для понимания храмовой проституции следует помнить, что, по представлениям древних, Афродита не только одаряет радостями любви, но и прямо повелевает предаваться этим радостям, так что вполне логично, если любовь является требованием ее культа. Если девушки зарабатывают себе приданое проституцией, тем самым они способствуют своему браку, а следовательно, совершают дела благочестия, и если девушки, отдающиеся за деньги, передают свои заработки в сокровищницу храма, это тоже дело благочестия, потому как эти деньги считаются благодарственным приношением богине, которая является источником всей женской красоты, зрелости и плодовитости и чествуется таким образом в своем святилище. Нам известно немало народов и немало эпох, когда больше ценилась та девушка, которая отдавалась мужчине до замужества, чем та, что вступала в брак девственницей. Среди многих других народов мы встречаем установление, по которому hierodouli, т.е. девушки, занимавшиеся проституцией, некоторым образом назначались в храм богини любви не только для того, чтобы предлагать себя посетителям, но также и для того, чтобы придать больший блеск праздникам в честь богини своими танцевальными и музыкальными талантами. Еще в римскую эпоху на горе Эрик в Сицилии существовал храм Венеры Эрицины, служение в котором отправляли hierodouli, о которых Страбон (63 г. до н.э. — 23 г. н.э.) не без сожаления говорит так: «Колония насчитывает в наши дни не так много мужчин, как прежде, и число священных тел [имеются в виду hierodouli] значительно сократилось» (vi, 272). После того как Сицилия превратилась в римскую провинцию, римляне, будучи весьма ловкими политиками, взяли храм и священных рабов под свое особое покровительство, стали помещать крупные денежные средства в храмовую сокровищницу (правда, делалось это за счет семнадцати сицилийских городов) и в качестве постоянной охраны священных рабов, а также для других целей разместили на священном участке двести солдат. Об этом повествует Диодор Сицилийский (iv, 83), который также приводит краткий рассказ о славной истории храма на Эрике.

Каждому, кто, несмотря на все перечисленные факты, продолжает относиться к греко-восточной храмовой проституции без симпатии, мы должны напомнить, что среди древних индийцев, которые уступали лишь грекам, а возможно, даже были им ровней в качестве самого умственно развитого народа мира, возникли очень похожие установления, на которые нельзя не указать ради сопоставления с Грецией. Никому еще не удавалось описать эту практику удачнее, чем датчанину Карлу Гьеллерупу, из романа которого (Der Pilger Kamanita, Frankfurt a. M., 1907, S. 84) я приведу следующую сокращенную выдержку: «Мой родной город Удзени славится по всей Индии своими увеселениями и шумными радостями жизни не менее, чем своими роскошными дворцами и величественными храмами. Его широкие улицы днем оглашаются ржанием лошадей и трубным ревом слонов, а ночами — музыкой лютен, на которых наигрывают влюбленные, и пением на веселых застольях.

Но особенно большой славой пользуются гетеры Удзени. Все они — от знаменитых куртизанок, которые живут во дворцах, посвящают храмы богам, открывают публичные сады для народа и принимают в своих гостиных поэтов и художников, актеров и выдающихся чужестранцев, а нередко и принцев, до заурядных шлюх — отличаются здоровой, пышной красотой и неописуемой прелестью. На великих празднествах, представлениях и шествиях они составляют главное украшение улиц, которые изящно убраны цветами и развевающимися флажками. В кошенильно-красных платьях, с душистыми венками в руках, благоухая ароматами и сверкая алмазами, восседают они на отведенных им великолепных трибунах или расхаживают по улицам с исполненными любви взорами, совершая волнующие телодвижения и отпуская игривые шутки, повсюду раздувая яркий огонь из чувственного пыла тех, что жаждут наслаждений, любо-дорого посмотреть, о братья!

Почитаемых царем, боготворимых народом, воспеваемых поэтами, их называют «пестрым венком возвышающегося на скалах Удзени», и это они заставляют завидовать нам соседние города. Часто туда приезжает самая видная из наших красавиц, и даже случается, что ее приходится возвращать обратно царским указом».

7. Дальнейшие замечания о гетерах

Возможно, в Древней Греции дело обстояло схожим образом. О том, что жизнь гетер была посвящена не только добыванию хлеба насущного для себя и рабскому утолению чувственных желаний других, но что обыденность этого ремесла облагораживалась красотой, свидетельствуют наряду с прочим также празднества Афродиты, справлявшиеся гетерами в честь богини по всей Греции. Афиней (xiii, 574b) приводит на этот счет некоторые подробности, повторять которые после всего вышесказанного было бы излишним; но тот же самый урок преподают поистине очаровательные любовные рассказы о греческих гетерах. Здесь следует привести, по меньшей мере, один из них, взятый из «Рассказов об Александре» Харета Митиленского (Ath., xiii, 575b): «Однажды Одатис увидела Зариадра во сне и влюбилась в него. То же самое приключилось и с ним. Они непрестанно стремились друг к другу, потому что обоим привиделся один и тот же сон. Одатис была прекраснейшей женщиной Азии, Зариадр тоже бьш очень мил. Итак, Зариадр отправил посланца к ее отцу Гомарту, прося руки его дочери. Но отец не дал своего согласия, так как, не имея сыновей, хотел выдать дочь за одного из сородичей. Вскоре после этого Гомарт пригласил виднейших мужей царства наряду с друзьями и родственниками на свадебный пир дочери, не говоря при этом, за кого он ее выдает. Когда опьянение достигло высшей точки, он призвал свою дочь Одатис в зал и сказал ей так, чтобы слышали все гости: «Мы желаем ныне, наша дочь Одатис, выдать тебя замуж. Огляди зал, посмотри на всех гостей, а затем возьми золотую чашу, наполни ее вином и вручи ее, кому пожелаешь; ему-то ты и будешь женой». Но когда Одатис рассмотрела всех, она плача вышла в переднюю, где стоял сосуд для смешивания вина, так как среди присутствующих она не увидела Зариадра, хотя ранее она сообщила ему, что вот-вот должна состояться ее свадьба. Он в ту пору участвовал в походе на Танаисе, но тайно переправился через реку, сопровождаемый лишь одним колесничим, и проехал на своей колеснице около восьмисот стадий [приблизительно 100 миль]. Когда Зариадр приблизился ко дворцу, где был устроен пир, он оставил повозку и слугу и пошел пешком, одетый в скифское платье. Войдя в дом и увидев плачущую Одатис, которая медленно-медленно наполняла чашу, он подошел к ней и сказал: «Вот и я, Одатис, — тот Зариадр, по которому ты тосковала». Когда Одатис взглянула на незнакомца и поняла, что он красив и похож на человека, виденного ею во сне, она преисполнилась радости и отдала чашу ему; он же посадил ее на колесницу и увез прочь. Рабы, которые знали об этой любовной страсти, не сказали ничего; и когда отец стал их спрашивать, они заявили, что не знают, где Одатис». Эту историю часто с гордостью рассказывали негреческие обитатели Малой Азии; ее часто воспроизводали художники в храмах, во дворцах царей и даже в частных домах, а многие видные граждане называли своих дочерей Одатис.

Хотя в данной истории нет речи о самих гетерах, все же она заслуживает того, чтобы ее изложить здесь, так как принадлежит к жанру «эротических новелл», рассказываемых гетерами в кругу своих любовников, с тем чтобы побудить их к большему постоянству и верности или — в зависимости от обстоятельств — к большей щедрости.

Я завершаю эту главу, посвященную гетерам, о которых все более или менее важное уже было сказано, дополнив вышеизложенное некоторыми малоизвестными подробностями, почерпнутыми из древних источников.

Идоменей (Ath., xiii, 576с; xii, 533d — FHG, II, 491), ученик Эпикура, представил в своей книге «О демагогах» скандальную хронику великих афинских политиков. В ней он, например, сообщал, что Фемистокл, в эпоху, когда пьянство было еще редкостью, однажды посреди бела дня промчался по заполненному народом рынку на колеснице, в которую вместо лошадей были впряжены четыре знаменитейшие гетеры того времени. К сожалению, ничего не говорится о том, в какие костюмы были одеты эти «жеребята Афродиты» (с. 90). По другому чтению, гетеры не были запряжены в колесницу, но восседали рядом с Фемистоклом как его спутницы. В этой связи можно вспомнить, что Фемистокл и сам был сыном гетеры Абротонон — фракиянки, на которую, как сообщает Амфикрат (Ath., xiii, 5765с — FHG, IV, 300), была написана эпиграмма с тем примерно смыслом, что Абротонон была только фракийской гетерой, однако же родила великого Фемистокла.

Антифан (Ath., xviii, 587b) говорил в своей книге о гетерах, что гетера Наннион получила прозвище Маска потому, что у нее были тонкие черты лица, она носила золотые украшения и дорогие одежды, но, раздетая, Наннион была чрезвычайно безобразна. Она была дочерью Короны, дочери Наннион; и так как в ее семье это ремесло передавалось по наследству уже в течение трех поколений, ее прозвали Тета («бабушка»).

Ксенофонт в своих «Воспоминаниях о Сократе» (iii, 11,1, цитируется у Афинея, xiii, 588d) говорил об учителе следующее: «Кто-то в присутствии Сократа упомянул о гетере Феодоте и сказач, что красота ее выше всякого описания и что живописцы приходят к ней писать с нее и она показывает им себя настолько, насколько позволяет приличие. Надо бы сходить посмотреть, сказал Сократ, ведь по одним слухам не представишь себе того, что выше описания... Так они пошли к Феодоте и застали ее позировавшей перед каким-то живописцем» [перевод С. И. Соболевского]. «Согласно Ксенофонту, они нашли, что она превосходит все ожидания, а Сократ беседовал с прекрасной гетерой и другими присутствующими о наилучшем способе приобрести настоящих друзей. Одной красоты, говорил он, недостаточно: здесь требуются также добрая воля и здравая умеренность при оказании милостей».

Если здесь речь идет лишь о визите великого мудреца и самого выдающегося воспитателя юношества к публичной женщине, который отнюдь не обязательно закончился бы близостью, хотя это, учитывая эротическую установку Сократа, более чем маловероятно, то следует лишь перенести описанную Ксенофонтом сцену в наши дни, чтобы оценить неизмеримость контраста. Тогда поступок Сократа никому не показался вызывающим, и даже такому щепетильному писателю, как Ксенофонг, ничто не мешает совершенно откровенно упоминать о таких предметах в своих «Воспоминаниях», источником которых была его страстная привязанность к Сократу. Другие духовные вожди тогдашней Греции заходили куда дальше Сократа.

У Афинея (xiii, 589с) читаем: «Аристотель имел сына Никомаха от гетеры Герпиллиды и любил ее до самой своей смерти, ибо, как говорит Гермипп (FHG, III, 46), она с надлежащим вниманием относилась к потребностям философа; и разве прекрасный Платон не любил колофон-скую гетеру Археанассу, о чем свидетельствует он сам в посвященной ей эпиграмме?»

Афиней цитирует эту эпиграмму и заводит разговор об уже упоминавшейся любви Перикла к гетере Аспасии, дружбу с которой водил сам Сократ. Затем он продолжает: «Перикл вообще был падок до чувственных наслаждений. Он также состоял в интимных отношениях с женой сына, что засвидетельствовано его современником Стесимбротом (FHG, И, 56)». Антисфен добавляет, что Перикл входил и выходил из дома Аспасии по два раза в день. Когда позднее ее обвинили в нечестии, Перикл стал ее защитником и пытался вызвать сострадание судей, проливая больше слез и испуская больше стонов, чем если бы дело шло о его жизни. Когда же Кимон вступил в беззаконную связь со своей сестрой Эльпиникой и должен был отправиться в изгнание, Перикл в награду за разрешение Кимону вернуться испросил его согласия сделать Эльпинику своей любовницей.

Сегодня, конечно же, невозможно установить, какие из этих историй, с легкостью множившихся вокруг многих других мужей, истинны; тем не менее, не подлежит сомнению — и именно поэтому я говорю здесь о подобных вещах — то, что в те дни внебрачные связи никому не ставились в упрек, но считались чем-то само собой разумеющимся и обсуждались с предельной откровенностью. Взгляд античности на эти вопросы нигде не был выражен лучше, чем в речи, приписанной — правильно ли, нет ли — самому Демосфену (In Neaeram, 122): «Мы держим гетер ради чувственных наслаждений, наложниц для повседневного пользования, а жен, чтобы они производили на свет наших детей и были верными хозяйками нашего дома».

Сам Демосфен тоже отличался распутством, если верить Афинею (xiii, 592e), который пишет: «Говорили, что оратор Демосфен также имел детей от гетеры. Во время судебного процесса он сам привел их в суд, чтобы вызвать к себе сострадание, но не привел их матери, хотя обычаями того времени это и дозволялось».

О других любовных связях великого оратора мы будем говорить позднее, так как они имели гомосексуальный характер.

Афиней (xiii, 594b) рассказывает такую историю о знаменитой гетере Плангон: «Так как она была исключительно красива, в нее влюбился юноша из Колофона, который прежде любил Вакхиду с Самоса. Юноша говорил Плангон о красоте Вакхиды, и поскольку Плангон желала от него избавиться, она потребовала в подарок знаменитое ожерелье Вакхиды. Вакхида уступила его неистовому напору и отдала ему ожерелье, который он вручил Плангон. Последняя, тронутая щедростью Вакхиды, отослала ожерелье обратно и позволила молодому человеку снова насладиться своими милостями. С этого времени две гетеры сделались неразлучными подругами и сообща услаждали юношу своей любовью. Ионийцы гордились таким великодушием и впоследствии всегда называли Плангон «Пасифила» [подруга всем], что засвидетельствовано Архилохом [фрагм. 19] в одной его эпиграмме, где Пасифила сравнивается со смоковницей, питающей множество ворон».

Из «Палатинской Антологии» (о ее содержании мы подробно говорили выше, на с. 172 и далее) также могут быть приведены отдельные подробности из жизни греческих гетер. Согласно эпиграмме Руфина (Anth. Pal., v, 44, ср. v, 161), две особенно коварных гетеры по имени Лембион и Керкирион сделали самосскую гавань небезопасной; поэт выразительно предостерегает юношей от общения с этими «пиратами в юбках» в тех же словах, что и автор эпиграммы, которую мы приводили выше.

Павел Силенциарий (v, 181) с забавной серьезностью сообщает о том, как однажды после обильной попойки он отправился к дому гетеры Гермонассы и принялся украшать ее двери цветами. Но она оказалась немилосердной и вылила на него воду из верхнего окна. С комическим пафосом он жалуется на то, что она совершенно уничтожила его со вкусом уложенную прическу. Надменная, безусловно, не достигла своей цели, так как вода пролилась из сосуда, который она имела обыкновение подносить к своим сладким губкам, а поэтому жар любви проник и в воду, только еще более распалив любовника.

Бесцеремонность доходила до того, что даже на надгробных памятниках люди не боялись говорить о профессии шлюхи, и среди нескольких эпитафий подобного содержания образцом может служить эпиграмма Агафия (схолии к Anth. Pal, 8Cf): «Я была проституткой в Византии-граде и всем услуживала продаваемой мною любовью. Я, Каллироя, искушенная во всех сладострастных утехах; побуждаемый жалом любви, Фома поместил эту надпись на мою могилу и тем показал, какая страсть жила в его душе; его сердце таяло и превращалось в размягченный воск».

Хотя не лишено вероятия и даже в высшей степени возможно, что эта «эпитафия» жившего в шестом веке нашей эры эпиграмматиста Агафия является фиктивной, мы, тем не менее, располагаем множеством неоспоримых свидетельств о том, как относились к покойным гетерам в греческой античности. Афиней рассказывает (xiii, 594e), что македонянин Гарпал, назначенный Александром наместник Вавилона, украв немало золота, бежал в Афины и здесь влюбился в гетеру Пифионику, которая постепенно все более и более прибирала его состояние к рукам. После смерти ей воздвигли чрезвычайно пышный памятник; по свидетельству Посидония (FHG, III, 259), ее тело несли к могиле под хоровые песни, исполнявшиеся самыми выдающимися артистами и под аккомпанемент всевозможных инструментов.

Дикеарх (FHG, II, 266) в своей книге «О нисхождении в пещеру Трофония»[144] сообщает: «Путешественник, который идет из Элевсина в Афины по так называемой Священной дороге, переживает настоящее чудо. Когда он доходит до места, где перед ним впервые открывается вид на храм Афины и на город, он замечает самый впечатляющий надгробный памятник из всех, расположенных поблизости. Поначалу он, пожалуй, решит, что это могила Мильтиада, или Перикла, или Кимона, или какого другого великого афинянина и подумает, что он был воздвигнут государством на общественные средства. Что же будет у него на душе, когда ему скажут, что это гробница гетеры Пифионики?»

Это сообщение дополняется Феопомпом в его письме к Александру (FHG, I, 325), где он сурово порицает распущенность наместника Гарпала: «Рассмотри и внимательно выслушай, что рассказывают вавилоняне о пышности, которую он явил на похоронах гетеры Пифионики. Первоначально она была служанкой флейтистки Вакхиды, которая, в свою очередь, была служанкой той самой фракиянки Синопы, что перенесла проституцию с Эгины в Афины, так что Пифионику можно по справедливости назвать не только трижды служанкой, но и трижды шлюхой. Итак, Гарпал воздвиг ей два памятника стоимостью более 200 талантов (около 50 000 фунтов). Чему поражается брльшинство из нас, так это следующему: тем, кто пал в Киликии за твое царство и за свободу Греции, ни этот превосходный наместник, ни кто другой памятника не поставил; зато в Афинах мы с изумлением будем лицезреть памятник шлюхе Пифионике, при том что в Вавилоне памятник ей давно уже закончен. Этой девке, которая, как всем нам известно, отдавалась за гроши каждому желающему, человек, хваставшийся дружбой с тобой, осмелился назначить святилище вместе с храмовым округом и опозорить храм и алтарь именем «Пифионики-Афродиты», показав тем самым, что он не только смеется над божественной карой, но и пытается попрать твой авторитет».

Афиней (xiii, 595d)· далее говорит: «По смерти Пифионики Гарпал послал за Гликерой, тоже гетерой, как свидетельствует Феопомп»; он говорит также, что «Гарпал не желал, чтобы его отличили венком, если гетера не будет увенчана вместе с ним. Он воздвиг бронзовую статую Гликеры в сирийском городе Росс на том самом месте, где ныне намеревается поставить твою статую. Кроме того, он разрешил ей жить в царском замке в Тарсе и подбивает народ оказать ей царские почести, величая ее царицей и относясь к ней со всем благоговением, какое подобает лишь твоей матери и жене». С этим согласен автор сатировской драмы «Аген» (TGF, 810); «Аген» был исполнен во время Дионисий на Гидаспе, когда Гарпал уже подвергся преследованию и бежал за море. Поэт упоминает здесь Пифионику как очень красивую женщину, к этому времени уже покойную, но думает, что Гликера живет с Гарпалом и что благодаря ей афиняне получили отменные подарки.

Затем Афиней цитирует несколько строк из этой сатировской драмы, где вскользь упоминается «знаменитое святилище шлюх», о котором говорилось выше. Согласно этому отрывку, некие маги предлагали вывести Пифионику из подземного царства назад к Гарпалу.

Афиней продолжает (xiii, 596b): «Славившиеся красотой гетеры жили также в египетском Навкратисе. Такова Дориха, которую поносит в своих стихах прекрасная Сафо (фрагм. 138, Bergk; ср. также прелестную оду в книге Diehl, Supplementum Lyricum, Bonn, 1917, p. 29), потому что она, будучи любовницей брата поэтессы, способствовала его отчуждению от сестры, когда он прибыл по своим делам в Навкратис. У Геродота (ii, 135) Дориха названа «Родопис», однако историк, по-видимому, не знал, что это имя принадлежало другой знаменитой гетере, воздвигшей, согласно Кратину (CAP, I, 110), в Дельфах знаменитые «обелиски» [железные вертелы]». Это явствует из Геродота, который наряду с другими замечаниями относительно Дорихи Родопис говорит следующее: «Родопис, первоначально рабыня-фракиянка, после различных приключений прибыла в Навкратис, где была любовницей своего хозяина», пока ее не выкупил за большие деньги Харакс из Митилены, брат поэтессы Сафо. После этого она оставалась в Египте и, будучи известной куртизанкой, нажила много денег, по крайней мере для гетеры, которых было, однако, недостаточно для того, чтобы построить пирамиду. Тогда Родопис «пожелала оставить о себе память в Элладе и придумала послать в Дельфы такой посвятительный дар, какого еще никто не придумал посвятить ни в один храм. На десятую долю своих денег она заказала (насколько хватило этой десятой части) множество железных вертелов[145], столь больших, чтобы жарить целых быков, и отослала их в Дельфы. Еще и поныне эти вертелы лежат в куче за алтарем, воздвигнутым хиосцами, как раз против храма» [перевод Г. А. Стратановского].

Афиней цитирует эпиграмму Посидиппа к Дорихе, в которой говорится о том, что ее будут помнить в Навкратисе до тех пор, пока корабли выходят из Нила в море.

Афиней далее говорит (xiii, 596d): «Прелестная гетера Архедика также происходила из Навкратиса». Известностью пользовалась также гетера из Эреса, носившая то же имя, что и поэтесса Сафо, и любившая красавца Фаона, как свидетельствует Нимфид (FHG, III, 16) в своем «Перипле Азии».

Гетера Никарета из Мегар происходила из очень хорошей семьи; ее общества усердно искали ввиду того, что она была весьма хорошо образованна и училась у философа Стилъпона. Знаменитыми гетерами были Билистиха из Аргоса, возводившая свой род к Атридам, а также Леена, возлюбленная тираноубийцы Гармодия, которая была схвачена приближенными тирана Гиппия и умерла под пытками, не выдав товарищей.

Гетера Лерна, звавшаяся также Парорамой, была любовницей оратора Стратокла. Так как она шла за любым мужчиной, желавшим получить ее за две драхмы, ее называли иногда также Дидрахмой.

Некий Гераклид написал письмо царю Птолемею IV Филопатору (письмо сохранилось, см. Sudhoff, Arztliches aus griechischen Papyruskunden, S. 108, Bull. Hellen., xxvii, 1903), в котором жалуется на поведение гетеры Псенобастис. Когда он проходил мимо ее дома, она лежала на окне и пригласила его зайти, а потерпев неудачу, вышла из дома и схватила его за руку. Когда же он отверг ее домогательства, она сорвала с него плащ и плюнула ему в лицо. Некоторые прохожие попытались встать на сторону старика; тогда она вернулась в дом и облила их из окна мочой.

Из Плавта («Менехмы», 388) нам известно, что в Эпидавре гетеры посылали своих слуг или служанок в гавань зазывать прибывших путешественников к ним домой; мы вправе предположить, что в портовых городах такая практика была делом обычным.

Вполне естественно то, что все гетеры питали слабость к подаркам; это уже было продемонстрировано несколькими отрывками из античных источников. Данный факт подтверждается вазописью. Так, на краснофигурнои чаше мы видим юношу, подносящего ожерелье гетере, которая сидит перед ним в кресле, и можно не сомневаться в том, что она примет подарок и положит его в раскрытую шкатулку для драгоценностей, стоящую рядом с ней. «Когда кого-нибудь охватит любовь, — говорит Плавт (Trinummus, 242), — тогда все его добро идет псу под хвост. «Дай, мне что-нибудь, мой сладенький, — лепечет маленькая шлюха. Дай, если ты действительно меня любишь!» И любовник отвечает: «Разумеется, дорогая, а если тебе этого мало, я дам еще!» У Алкифрона (i, 36) гетера Летала пишет своему любовнику: «О, если бы куртизанка могла содержать дом слезами! Тогда я была бы благополучна, потому что из-за тебя я проливаю их в изобилии. Но при нынешних обстоятельствах мне нужны деньги, платья, утварь и слуги. От этого зависит дело всей моей жизни. К сожалению, я не унаследовала поместье в Миррине, нет у меня доли и в серебряных рудниках. Я располагаю лишь теми деньгами, которые зарабатываю, и дорого мне обходящимися подарками от моих любовников».

Легко предположить, что даже в самых примитивных публичных домах имелась баня, учитывая любовь к ней греков; к тому же об этом ясно свидетельствует Плавт (Poenulus, 702). Менее понятным для нас является обычай — о нем Плавт говорит в том же месте — перед соитием придавать телу гибкость, втирая в него оливковое масло. По-видимому, это делалось скорее из гигиенических соображений, чем для усиления наслаждения, так как знаменитый врач Гален посвящает не менее двух глав своего трактата «О сохранении здоровья» (De sanitate tuenda, iii, 11) смазыванию тела маслом перед половым сношением.

Что касается искусств туалета, которые уже были описаны нами с некоторыми подробностями, можно добавить, что у Плавта (Mostellaria, 273) старая служанка гетеры Филематион высказывает несомненно еретическую, но очень разумную идею:

Лучший запах в женщине — без запаху
Вовсе быть. Когда старухи, дряхлые, беззубые,
Мажутся, порок телесный пряча под прикрасою,
То, как только пот сольется с мазями, получится,
Точно повар много разных соусов послил в одно:
И не разберешь, чем пахнет, только чуешь скверный дух.

[перевод А. Артюшкова]

Автор сочинения «Две любви» (ошибочно приписанного Лукиану; Amores, 39) высмеивает искусства туалета еще более зло: «Тот, кто взглянул бы на женщин, когда они только что встали с ночного ложа, решил бы, что они противнее тех тварей, которых и назвать утром — дурная примета. Поэтому и запираются они так тщательно дома, чтобы никто из мужчин их не увидел. Толпа старух и служанок, похожих на них самих, обступает их кругом и натирает изысканными притираниями их бдедные лица. Вместо того чтобы, смыв чистой струей выды сонное оцепенение, тотчас взяться за какое-нибудь важное дело, женщина разными сочетаниями присыпок делает светлой и блестящей кожу лица; как во время торжественного народного шествия, подходят к ней одна за другой прислужницы, и у каждой что-нибудь в руках: серебряные блюда, кружки, зеркала, целая куча склянок, как в лавке торговцев снадобьями, полные всякой дряни банки, в которых, как сокровища, хранятся зелья для чистки зубов или средства для окраски ресниц.

Но больше всего времени и сил тратят они на укладку волос. Одни женщины прибегают к средствам, которые могут сделать их локоны светлыми, словно полуденное солнце: как овечью шерсть, они купают волосы в желтой краске, вынося суровый приговор их естественному цвету. Другие, которые довольствуются черной гривой, тратят все богатства своих супругов: ведь от их волос несутся чуть ли не все ароматы Аравии. Железными орудиями, нагретыми на медленном огне, женщины закручивают в колечки свои локоны; излишек волос спускается до самых бровей, оставляя открытым лишь маленький кусочек лба, или пышными завитками падает сзади до самых плеч.

Затем пестрые сандалии затягивают ногу так, что ремни вонзаются в тело. Для приличия надевают они тонкотканую одежду, чтобы не казаться совсем обнаженными. Все, что под этой одеждой, более открыто, чем лицо, — кроме безобразно отвисающих грудей, которые женщины всегда стягивают повязками. Зачем распространяться и о других негодных вещах, которые стоят еще дороже? С мочек свисают грузом во много талантов эритрейские камни; запястья рук обвиты змеями — если бы это были настоящие змеи, а не золотые! Диадема обегает вокруг головы, сверкая индийскими камнями, как звездами; на шее висят драгоценные ожерелья, и до самых ступней спускается несчастное золото, закрывая каждый оставшийся обнаженным кусочек голени. А по заслугам было бы железными путами связать им ноги у лодыжек! Потом, заколдовав себе все тело обманчивой привлекательностью поддельной красоты, они румянят бесстыдные щеки, натирая их морской травой, чтобы на бледной и жирной коже заалел пурпурный цветок»[перевод С. Ошерова].

Возможно, в отдельных местах и в отдельные эпохи среди проституток и гетер было принято носить особые, броские наряды (Pauly, Realenzyklopadie, viii, Sp. 1353), однако это едва ли было общим правилом, как показывает множество рисунков на вазах, и с уверенностью сказать мы можем лишь то, что наряды гетер менялись вместе с модой.

Знаменитые гетеры обычно наделялись прозвищами, подобными приводимым ниже:

«Антикира» (чемерица) (Афиней, xiii, 586 ел.) считалась древним лекарством от умственных расстройств, и гетера Эойя была прозвана Антикирой потому, что имела привычку ходить с чрезвычайно возбужденными либо безумными приятелями, или, как говорили впоследствии, потому, что ее покровитель врач Никострат не оставил ей после смерти ничего, кроме пучка чемерицы.

Лайда получила прозвище «Аксина» (ось) (Элиан, Var. hist., xii, 5; xiv, 35) ввиду резкости — или грубости? — ее требований.

«Афия» (анчоус) (Ath., xiii, 586ab) было прозвищем нескольких гетер из-за цвета их кожи, стройности и больших глаз.

«Кинамия» (собачья морда) (Ath., iv, 157a) — так прозвали гетеру Никион из-за выражения ее лица.

«Пагис» (удавка) (Лукиан, «Разговоры гетер», xi, 2) — прозвище гетеры Филематион, околдовывавшей мужчин своими чарами.

«Проскенион» (занавес) (Ath., xiii, 587b) — прозвище гетеры Наннион, которая имела прелестное лицо и дорогие наряды, но безобразное тело.

«Птохелена» (нищенствующая Елена) (Ath., xiii, 585b) — это прозвище гетера Каллистион получила из-за своего бедного платья. Афиней рассказывает, что однажды она была нанята неким бездельником. Когда он лежал рядом с ней, она заметила у него на теле свежие следы порки и спросила у него, что это. Он отвечал, что в детстве он вылил на тело немного горячего бульона; услышав это, она со смехом возразила: «должно быть, это был бульон из телятины»[146].

«Хюс» (свинья) (Ath., xiii, 583a) — так прозвали Каллистион, имея в виду, скорее всего, не ее жадность или животные привычки, но просто недостаточную ее чистоплотность.

«Фтейрофила» (Ath., xiii, 586a) — прозвище Фаностраты, которую однажды видели стоящей у своих дверей и выбиравшей у себя вшей.

Существовало множество ласкательных имен, которые любовники давали своим гетерам; характерными примерами могут служить следующие: сестренка, соловей, щеголек, виноградинка, пучина, медовые соты, коровушка, ласточка, чрево, газель, олениха, слоновая кость, сладенькая, голыш, выемка (по-гречески ίππάφεσις — то место на ипподроме, откуда стартуют кони), смоква, дорогуша, улитка, комарик, ворона, кифаристка, охотница, сучка, зайчик, зайчонок, светлячок, львица, малышка, блюдечко, волчица, лира, квашня, матушка, любительница мальчиков, пчелка, теленочек, муха, куколка, челн, клевер, девочка, ристатель и ристалище, милашка, бессонница, девчоночка, факелочек, поцелуйчик, лягушонок, каракатица, воробышек, нос картошкой, злюка, тигрица.

ГЛАВА V Мужской гомосексуализм

1. Введение и замечания общего характера

АНРИ БЕЙЛЬ (Стендаль) пишет в своей книге «О любви»: «Нет ничего более комичного, чем наши представления о древних и древнем искусстве. Читая только поверхностные переводы, мы не осознаем, что они посвятили особый культ Наготе, что, на наш взгляд, представляется отталкивающим. Во Франции «прекрасным» большинство называет только женский пол. Среди древних греков не существовало такого понятия, как «галантность», зато у них была любовь, которая нам сегодня кажется противоестественной... Они, так сказать, культивировали чувство, отвергнутое современным миром».

Несомненно, именно этим чувством следует объяснить тот факт, что общеизвестные и в прочих отношениях превосходные справочники обходят данную тему почти полным молчанием. Приведем некоторые примеры: в шестисотстраничной книге Holm-Deecke-Soltau, Kulturgeschichte des klassischen Altertums, Leipzig, 1897, гомосексуализм не упоминается вовсе; в основательном двухтомном труде Л. Шмидта (Die Ethik der alien Griechen, Berlin, 1882) данному предмету уделено менее трех страниц; в четырех гигантских · томах «Истории греческой культуры» (Griechische Kulturgeschichte ) Буркхардта мы не находим почти ничего, а в новом пересмотренном издании широко известной Pauly's Realenzyklopadie der klassischen Altertumswissenschaft (разросшейся до десяти томов, в каждом из которых не менее 1300 страниц) составленная видным профессором университета в Бреслау В. Кроллем четырехстраничная статья «Педерастия» излагает немало безусловно правильного, однако столь неполно, что она была бы уместна скорее в сжатом очерке, а не в монументальном труде, целью которого является исчерпывающее рассмотрение культуры классической древности. Статья «Гетеры» в той же энциклопедии занимает двадцать страниц.

В результате такого подхода, свойственного всей современной литературе, у читателя, который не может самостоятельно обратиться к источникам, может сложиться впечатление, что греческий гомосексуализм был явлением побочным, чем-то изолированным, редким, имевшим место лишь кое-где и кое-когда.

Не забегая вперед, выслушаем вначале великого философа Платона, который писал: «Таким образом, многие сходятся на том, что Эрот — бог древнейший. А как древнейший бог, он явился для нас первоисточником величайших благ. Я, по крайней мере, не знаю большего блага для юноши, чем достойный влюбленный, а для влюбленного — чем достойный возлюбленный. Ведь тому, чем надлежит всегда руководствоваться людям, желающим прожить свою жизнь безупречно, никакая родня, никакие почести, никакое богатство, да и вообще ничто на свете не научит лучше, чем любовь. Чему же она должна их учить? Стыдиться постыдного и честолюбиво стремиться к прекрасному, без чего ни государство, ни отдельный человек не способны ни на какие великие и добрые дела. Я утверждаю, что, если влюбленный совершит какой-нибудь недостойный поступок или по трусости спустит обидчику, он меньше страдает, если уличит его в этом отец, приятель или еще кто-нибудь, — только не его любимец. То же, как мы замечаем, происходит и с возлюбленным: будучи уличен в каком-нибудь неблаговидном поступке, он стыдится больше всего тех, кто его любит. И если бы возможно было образовать из влюбленных и их возлюбленных государство или, например, войско, они управляли бы им наилучшим образом, избегая всего постыдного и соревнуясь друг с другом; а сражаясь вместе, такие люди даже и в малом числе побеждали бы, как говорится, любого противника: ведь покинуть строй или бросить оружие влюбленному легче при ком угодно, чем при любимом, и нередко он предпочитает смерть такому позору; а уж бросить возлюбленного на произвол судьбы или не помочь ему, когда он в опасности, — да разве найдется на свете такой трус, в которого сам Эрот не вдохнул бы доблесть, уподобив его прирожденному храбрецу? И если Гомер прямо говорит, что некоторым героям «отвагу внушает бог», то любящим ее дает не кто иной, как Эрот» [перевод С. К. Апта].

Для того чтобы найти подход к проблеме, решить которую значило бы подобрать ключ к пониманию всей древнегреческой культуры, прежде всего следует ознакомиться с документально подтвержденными и бесспорными фактами.

2. Терминология

Чаще всего используемое слово «педерастия» (παιδεραστία) образовано из παις (мальчик) и έραν (любить) и, следовательно, обозначает духовную и телесную привязанность к мальчику, хотя следует отметить, что, как более обстоятельно будет показано ниже, слово «мальчик» не следует понимать, исходя из современного словоупотребления. В греческом языке слово «педерастия» не имело того отвратительного призвука, который находим в нем мы, потому что рассматривалось просто как название одного из видов любви и не имело никаких позорящих коннотаций.

Лишь однажды мы встречаем слово παιδέρως в значении «педераст», гораздо более употребителен глагол παιδεραστεΐν. Лукиан однажды пользуется выражением τα παιδεραστικά в значении «педерастия». Неистовая, безудержная страсть к мальчикам называлась παιδομανία, а человек, объятый этой страстью, — παιδομανής; оба слова произведены от μανία (страсть, безумие). Слово παιδοπίπης (подглядывающий или шпионящий за мальчиками) имеет дополнительную шутливую коннотацию, в которой проявляется другой оттенок значения: «тот, что засматривается или следит влюбленным взором за светловолосыми мальчиками».

Слова παιδοτρίβης и ποαδοτριβεΐν, сами по себе совершенно невинные и обозначающие «наставник (наставлять) мальчиков в искусстве борьбы», употреблялись также в обеденном значении, причем второй смысл легко объясним, потому что оба слова связаны с глаголом τρίβειν.

Поздние авторы, особенно Отцы Церкви, предпочитают использовать в обеденном смысле слова παιδοφθορία, παιδοφθόρος, παιδοφθορεϊν (растление мальчиков, растлитель мальчиков, растлевать мальчиков).

В дополнение к вышеприведенным выражениям общеупотребительны были также словосочетания παίδων έρως и παιδικός έρως.

Слово «эфебофилия» не античное, но является новообразованием. Оно означает любовь к эфебу (έφηβος), под которым подразумевается молодой мужчина, достигший половой зрелости; однако прилагательное φιλέφηβος (любящий молодых мужчин), несомненно, существовало. Насколько мне известно, существительное παιδοφιλία у греческих авторов не встречается, однако глагол παιδοφιλεΐν (любить мальчиков) и прилагательное παιδοφίλης (любящий мальчиков) являются довольно распространенными.

В нескольких греческих диалектах любовник мальчика назывался различно; так, к примеру, на острове Крит, где любовь к мальчикам процветала с древнейших времен, его называли εραστής, а после того как союз был заключен, — φιλήτωρ; это слово трудно перевести — возможно, «ухаживатель и друг»; мальчик, являвшийся объектом привязанности, звался ερωμένος (любимый) до тех пор, пока влюбленный искал его расположения, но если он был другом великого деятеля, его называли κλεινός (славный, знаменитый). Особняком стоит слово φιλοβούπαις, употреблявшееся по отношению к тем, кто любил мальчиков-переростков. Словом βούπαις называли «взрослого молодого человека»[147]. Слово φιλομεΐραξ также встречается редко; оно произведено из μείραξ, «подросток», а следовательно, обозначает того, кто особенно любит прекрасных мальчиков. В Афинах оно было почетным титулом, которым был награжден Софокл.

Выражением, которое чаще всего встречается в греческих текстах в качестве обозначения возлюбленного мальчика или юноши, является τα παιδικά (мальчишеское; нечто, относящееся к мальчикам), что объясняется следующим образом: в предмете своей любви человек любит именно «то, что является в нем мальчишеским», или те свойства души и тела, которые отличают мальчика: мальчик мил любовнику потому, что тот видит в нем воплощение «отрочества», «мальчишеского». Я не знаю слова, которое полностью передавало бы заключенную в этом выражении идею, и не умею придумать нового. В дорийском диалекте любовника обычно называли ε'ίσπνηλος или είσπνήλας, буквально, «вдохновитель»; в этом слове содержится намек на то, что любовник, который и на самом деле, как мы увидим ниже, брал на себя ответственность за мальчика в любом виде связи, вдыхал в восприимчивую душу все доброе и благородное. Поэтому дорийцы употребляли εΐσπνεϊν в значении «любить», если речь шла о мальчике. То, что это «вдыхание вовнутрь» следует понимать в вышеуказанном этическом значении, ясным образом констатирует Элиан. Еще более категоричен и недвусмыслен Ксенофонт: «Благодаря тому, что мы вдыхаем нашу любовь в прекрасных юношей, мы удерживаем их от корыстолюбия, усиливаем их наслаждение от работы, трудностей и опасностей и укрепляем их скромность и самообладание».

С этим согласуется дорийское название возлюбленного — αϊ'τας, «вслушивающийся, умственно восприимчивый».

Наряду с этими в высшей степени серьезными терминами с течением времени образовалось известное число других, обязанных своим происхождением шутке или насмешке. Они будут рассмотрены позднее; однако мимоходом отметим, что ввиду легко объяснимого вторичного значения любовника часто называли «волком», тогда как любимец звался «ягненком» или «козленком». Для древних греков волк был символом алчности и дерзкой свирепости. Так, мы читаем в эпиграмме Стратона: «Выйдя после ужина на пирушку, я, волк, нашел стоящего перед дверью ягненка, сына моего соседа Аристодика, и, обвив его руками, целовал, пока не насытил сердце, клятвенно обещая ему многие подарки».

В одной эпиграмме Платона сказано: «Как волки любят ягнят, так любовники любят своих любимцев».

Изредка любовника называли также вороном, тогда как «Сатон» и «Постои» нередко служили прозвищами любимца[148]. Во всех сексуальных вопросах греки были потрясающе наивны — оба эти слова были серьезными фамильными именами.

3. ОТРОЧЕСТВО И ГРЕЧЕСКИЙ ИДЕАЛ КРАСОТЫ

Рассуждая о греческой любви к мальчикам, ни в коем случае нельзя забывать об одном: что речь никогда не идет о мальчиках — детях нежного возраста (именно в таком значении это слово наиболее употребительно у нас), но только о мальчиках, достигших половой зрелости. Именно этот возраст подразумевается под словом пaic в большинстве мест из интересующих нас греческих авторов; нередко ему даже соответствует то, что мы назвали бы «молодым человеком». Мы должны также помнить о том, что в Греции, как и в большинстве стран так называемой Сотадической зоны[149], половая зрелость наступает раньше, чем на севере, так что мы вполне можем по-прежнему пользоваться словом «мальчик», помня, что эти мальчики уже достигли половой зрелости. Половое сношение с мальчиками в нашем смысле этого слова, т.е. сексуально не созревшими детьми, в Древней Греции, разумеется, каралось, и порой весьма сурово; об этом мы будем говорить в следующей главе.

О различных возрастных ступенях мальчиков и юношей, любимых греками, можно было бы написать отдельный трактат под эпиграфом из Гете, который по отношению к этой проблеме, столь непонятной большинству людей нашего времени, проявил универсальность своего разума, знавшего и постигшего все; в «Ахиллеиде» мы читаем: «К Крониону приблизился Ганимед с серьезностью юношеского взора в детских очах, и возрадовался бог».

Нам следует также вспомнить отрывок из гомеровской «Одиссеи» (х, 277), где мы слышим о том, как Одиссей решил двинуться в глубь суши, чтобы исследовать остров Кирки. По пути его встретил Гермес (которого герой, конечно, не узнал): «...пленительный образ имел он //Юноши с девственным пухом на свежих ланитах, в прекрасном //Младости цвете» [перевод В. А. Жуковского].

Греческий поэт Аристофан («Облака», 978) восхваляет греческих мальчиков на тот же лад, разве что пушок, о котором говорит он, покрывает отнюдь не ланиты.

На вышеприведенный отрывок из Гомера указывает Платон в начате своего «Протагора»:

«Друг: Откуда ты, Сократ? Впрочем, и так ясно: с охоты за красотою Алкивиада! А мне, когда я видел его недавно, он показался уже мужчиной хоть и прекрасным, но все же мужчиной: ведь, между нами говоря, Сократ, у него уже и борода пробивается.

Сократ: Так что же из этого? Разве ты не согласен с Гомером, который сказал, что самая приятная пора юности — это когда показывается первый пушок 'над губой — то самое, что теперь у Алкивиада?» [пер. Вл. С. Соловьева]

О различных возрастных стадиях Стратон (Anth. Pal., xii, 4) говорит: «Юношеский цвет двенадцатилетнего мальчика приводит меня в радость, но предпочтительнее мальчик лет тринадцати. Тот, кому четырнадцать, — еще более сладостный цветок Эротов, и еще прелестнее тот, кому только исполнилось пятнадцать. Шестнадцатый год — это возраст богов, а желать семнадцатилетнего — удел не мой, а Зевса. Если же кто влюблен в мальчика, который еще старше, то он более не играет, а уже требует гомеровского «он же ответил»[150].

Чтобы облегчить понимание эллинской любви к мальчикам, уместно было бы сказать также несколько слов о греческом идеале красоты. Фундаментальное различие между античной и современной культурами заключается в том, что античность — культура исключительно мужская и что женщина, как говорилось выше, рассматривалась греками лишь как мать их детей и домоправительница. Носителем всей духовной жизни был в античности мужчина и только мужчина. Этим объясняется, почему греки столь непонятным для нас образом пренебрегали воспитанием и развитием девочек; с другой стороны, мальчики заканчивали образование значительно позднее, чем принято у нас. Самым своеобразным, по нашим понятиям, обычаем был тот, по которому каждый мужчина привлекал к себе какого-нибудь мальчика или юношу и, будучи близок с ним в повседневной жизни, действовал как его советник, опекун и друг, наставляя его во всех мужских доблестях. Этот обычай был особенно распространен в дорийских государствах, причем государство считало его настолько само собой разумеющимся, что для мужчины было нарушением долга не привлечь к себе юношу, а для юноши позором — не удостоиться дружбы мужчины. Мужчина был ответствен за образ жизни своего юного товарища и делил с ним хулу и похвалу. Когда во время гимнастических упражнений некий юноша вскрикнул от боли, наказан был, как сообщает Плутарх («Ликург», 18), его старший друг.

Хотя этот исконно дорийский обычай был распространен не во всей Греции, ежедневное общение юношей с мужчинами, их тесные связи с раннего утра до позднего вечера были чем-то само собой разумеющимся повсюду. Тем самым в мужчине развивалось понимание души мальчика и юноши и беспримерное рвение сеять в юных, восприимчивых сердцах семена доблести и благородства, подводя их как можно ближе к идеалу прекрасного гражданина. Для идеала мужского совершенства греки отчеканили формулу καλός καγαθός, «добрый и прекрасный», или «прекрасный телом и душой». Таким образом, телесному развитию мальчиков придавалось значение, которое невозможно переоценить. Мы можем без преувеличения утверждать, что греческие мальчики проводили три четверти дня в банях, палестрах и гимнасиях, которые — в противоположность немецкому значению слова — служили в основном телесному развитию. Во всех этих местах мальчики и юноши выполняли телесные упражнения обнаженными, на что указывает этимология слова гимнасия (от γυμνός, обнаженный).

4. Красота мальчиков в греческой литературе

Из необозримого множества интересующих нас мест отберем наиболее характерные. Юношеская красота воспевается уже в «Илиаде», где поэт говорит о Нирее, красотой превосходившем всех других греческих юношей. И действительно, красота Нирея позднее вошла в пословицу; бесчисленные вариации, в которых эта красота упоминается в античной литературе, собраны мной в комментарии к «Искусству любви» Овидия и статье «Homoerotik in den homerischen Gedichten» (Kraup, Anthropophyteia, Bd. IX, 1912, S. 291 ff).

Эстетическое наслаждение греческого глаза юношеской красотой обращает на себя внимание в другом исключительно характерном месте из «Илиады», где описывается, как отец Гектора, престарелый царь Приам, объятый великим горем, стоит перед Ахиллом, моля отдать ему мертвое тело возлюбленного сына; и все же он не может без восхищения смотреть на юношу, который убил его милого Гектора («Илиада», xxiv, 629). Об этом отрывке Герлах (Philologus, xxx, 57) тонко замечает: «Следовательно, относительно красоты Ахилла мы должны создать себе более высокое представление, чем относительно прелестей Елены; ибо Приам, которому герой причинил невыразимейшие страдания, поражен этой красотой и способен восхищаться ею в тот самый момент, когда молит выдать ему тело сына».

В одном из фрагментов своей поэзии Солон (фрагм. 44) сравнивает красоту мальчиков с весенними цветами. Из Феогнидова сборника мы можем процитировать следующие строки (1365 ел. и 1319 ел.): «О прекраснейший и прелестнейший юноша! стань передо мной и выслушай от меня несколько слов»; «О юноша, которого богиня Киприда одарила пленительным изяществом и телесной красотой, что у всех на устах, прислушайся к этим словам и прими в сердце мою благодарность, зная, сколь трудно мужам переносить любовь».

Ивик (фрагм. 5), известный всем благодаря балладе Шиллера, воздает должное красоте своего любимца в следующих словах: «Эвриал, отпрыск прелестных Харит, по которому томятся светловолосые девы, тебя взрастили среди своих роз Киприда и нежноокая Пейто (Убеждение)».

Пиндар (Nemea, viii, 1) так воздает хвалу красоте отроков:

Державная Юность,
Вестница амвросических нег Афродиты,
Ты живешь на ресницах отроков и дев,
Одного ты вверяешь ласковым ладоням Судьбы,
Другого — жестоким.
Счастлив тот,
Кто не разминулся с добрым случаем,
Кому дано
Царить над лучшими из Эротов!

[перевод М. Л. Гаспарова]

Ликимний (фрагм. 3, у Афинея, xiii, 564с) — лирический поэт с острова Хиос — повествовал в одном из своих стихотворений о любви бога сна Гипноса к Эндимиону: «Ему так нравилось любоваться глазами Эндимиона, что он не позволял им закрыться, когда погружал юношу в сон, но, усыпляя его, оставлял их открытыми, чтобы наслаждаться их созерцанием».

Восхвалению красоты мальчиков прежде всего было посвящено творчество Стратона (Anth. Pal., xii, 181):

Ложь, дорогой мой Феокл, будто Грации к нам благосклонны,
Будто бы эллины трех лишь в Орхомене их чтут.
Нет! Но пятижды десять прелестный твой лик овевают
Лучницы злые, — круша душ безмятежных покой.

В стихах Мелеагра (Anth. Pal., xii, 256) описывается красота различных юношей:

Юношей цвет изобильный собрав, богиня Киприда,
Сплел сам Эрот для тебя, сердце, манящий венок:
Вот, посмотри-ка, сюда он вплел Диодора лилию,
Асклепиада левкой дивнопрекрасный вложил,
Розы тут Гераклита, они без шипов и колючек,
Там сверкает Дион, цвет виноградной лозы,
Вот златокудрого крокус Терона средь листьев проглянул,
И благовонный тимьян дал для венка Улиад,
Нежный Минск подарил зеленую ветку маслины,
Лавра цветущая ветвь — это наш милый Арет!
Тир священный, из всех островов блаженнейший!
Миррой Дышит лесок, где цветы в дар Афродите даны!

[перевод Ю. Голубец]

Хвалу красоте мальчиков не стыдится петь и великий поэт Каллимах (Anth. Pal., xii, 73):

Лишь половина души живет... Аид ли похитил
Или Эрот, не дано ведать мне, знаю, что нет!
Снова к мальчишкам она устремилась.
О, как же стенал я Часто: «Беглянки моей, юноши, не принимать!»
У Феотима ищи. Как будто побита камнями,
Вся изойдя от любви, бродит, несчастная, там!

[перевод Ю. Голубец]

Само собой разумеющимся для греческой мысли и чувствования было то, что даже возвышенный пафос серьезной трагедии не пренебрегал тем, чтобы при любой возможности воздавать хвалу красоте мальчиков.

В одном из дошедших до нас фрагментов Софокл (фрагм. 757: δτω δ' έρωτος δήγμα παιδικού προσην; ср. также Пиндар, фраг. 123: «укушенный мальчишеской красотой») восхваляет красоту юного Пелопа (eg. фрагм. 433). Даже великий отрицатель Еврипид (фраг. 652: ώ παίδες, οίον φίλτρον άνθρώποις φρενός) выражает свое восхищение такими словами: «О мальчики, какая чара для души людской!»

Комедия также нередко находит повод загворить о красоте мальчиков. Так, в 421 году до н.э. Евполид поставил на сцене свою комедию «Автолик». Герой пьесы Автолик был юношей столь прекрасным, что Ксенофонт («Пир», 1, 9) с восхищением говорил: «...как светящийся предмет, показавшийся ночью, притягивает к себе взоры всех, так и тут красота Автолика влекла к нему очи всех...» [перевод С. И. Соболевскогo].

Следующие стихи из неизвестной комедии Дамоксена (Ath., i, 15b; CAP, III, 353) описывают красоту мальчика с острова Кос: «Юноша лет семнадцати бросал мяч. Он прибыл с Коса, с острова, где рождаются полубоги, и когда он смотрел на сидящих, принимал или отдавал мяч, мы все разражались криками, ибо во всем, что он делал, были соразмерность, достоинство и лад. Он был совершенством красоты; я не видел и не слышал прежде о такой красоте. Останься я там еще, мне пришлось бы худо, но и сейчас мне, кажется, нехорошо».

Неизвестный комический поэт (CAF, III, 451 у Плутарха, Moralia, 769b) оставил следующие строки: «И видя его красоту, я совершил промах... Безбородый, нежный, прелестный юноша... О, если бы мне умереть в его объятьях!»

Всякий, кто, прочитав вышеприведенные отрывки, останется при мнении, что таким восхвалением юношеской красоты мы обязаны лишь причуде поэтической идеализации, совершит большую ошибку. Греческая проза также изобилует вдохновенными хвалами красоте мальчиков. Одними письмами Филострата можно было бы заполнить целый том. Мы ограничимся следующими примерами:

(1) К МАЛЬЧИКУ. Эти розы страстно желают прийти к тебе, несомые своими листьями, словно крыльями. Прими их дружественно, как напоминание об Адонисе, или как пурпурную кровь Афродиты, или как зеницы земли. Оливковый венок украшает атлета, высокая тиара — великого царя, шлем — воина; но роза — это украшение прекрасного мальчика, ибо она подобна ему цветом и ароматом. Не ты украсишь себя розами, но розы украсятся тобой.

(2) К НЕМУ ЖЕ. Я послал тебе венок из роз не для того (по крайней мере не только для того), чтобы доставить тебе удовольствие, но из любви к самим розам, чтобы они не увяли.

(3) К НЕМУ ЖЕ. Спартанцы облачаются в пурпурные одежды либо для того, чтобы устрашить врага назойливостью этого цвета, либо для того, чтобы не показывать им своих ран, ибо пурпур похож на кровь. Так и вы, прекрасные мальчики, должны украшать себя одними розами: пусть будут они вашим оружием, которое посылали бы вам любовники. Гиацинт подходит светловолосому мальчику, нарцисс — темноволосому, но роза к лицу всем. Она ослепила Анхиза, обезоружила Ареса, завлекла Адониса; роза — это кудри весны, сияние земли, факел любви.

(4) К НЕМУ ЖЕ, Ты упрекаешь меня, что я не послал тебе роз. Я не сделал этого не из забывчивости, не из недостатка любви, но я сказал себе: ты мил и прекрасен, твои розы цветут у тебя на щеках, так что в других ты и не нуждаешься. Даже Гомер не увенчал главы светловолосого Мелеагра — это было бы все равно, что огонь прибавлять к огню, — ни главы Ахилла, ни главы Менела и вообще никого из тех, кто славятся в его поэмах красотой волос. К тому же, жалок удел этого цветка, ибо краток отпущенный ему срок, и скоро он увядает, и, говорят, свое происхождение ведет он от уныния. Ибо, как рассказывают критяне и финикийцы, розовый шип уколол проходившую мимо Афродиту. Так к чему же увенчивать себя цветком, который не щадит даже Афродиту?

(5) К НЕМУ ЖЕ. Как случилось, что розы, которые до того, как попасть к тебе, были прекрасны и благоухали — иначе я никогда не послал бы их тебе, завяли и умерли, едва тебя достигнув? Я не знаю действительной причины, потому что розы не пожелали бы открыть ее мне; но может статься, они не хотели проиграть в сравнении с тобой и страшились вступить в состязание с тобой, так что они тотчас умерли, едва соприкоснувшись с более прелестным благоуханием твоей кожи Так свет лампы блекнет, побежденный сверканием пламени, и гаснут звезды, которые не в силах вынести вида солнца.

(6) К НЕМУ ЖЕ. Гнезда дают пристанище птицам, скалы — рыбам, а глаза красоте Птицы и рыбы скитаются, переходят с места на место, блуждают там и сям, куда бы ни вел их случай; но если красота нашла надежный приют в глазах, то она никогда не покинет этого пристанища. Так и ты живешь во мне, и я повсюду ношу тебя в сетях глаз. Отправлюсь ли за море, и ты, словно Афродита, восстаешь из пены; пойду ли лугом, ты встречаешь меня сиянием цветов. Похожи ли цветы луга на тебя? Они тоже прекрасны, но цветут один только день. Взгляну ли в небо, мне кажется, что солнце закатилось, и на его месте сияешь ты. В обволакивающих нас сумерках ночи я вижу только две звезды: Геспер[151] и тебя.

Ввиду их необозримости невозможно перечислить все места из греческой прозы, где восхваляется красота мальчиков; мы, по крайней мере, ограничимся краткой выборкой из Лукиана.

Его «Харидем» целиком посвящен вопросу о сущности прекрасного: «Поводом для нашей беседы, о которой ты хотел бы узнать, был сам красавец Клеоним, сидевший между мной и своим дядей. Большинство гостей, которые, как я уже говорил, были людьми неучеными, не могли оторвать от него глаз; они не видели ничего, кроме Клеонима, и едва не забывали обо всем остальном, соревнуясь в восхвалении его красоты. Мы, ученые, не могли не оценить их хороший вкус по достоинству, однако так как мы считали бы себя опозоренными, превзойди нас дилетанты в том, что мы рассматривали как свою специальность, то было решено, что каждый из нас произнесет друг за другом краткие импровизированные речи. Нам показалось, что не подобает особыми славословиями в честь юноши распалять его самовлюбленность».

После этого свой панегирик красоте произносит Филон: «Все люди желают обладать красотой, хотя достойными ее считаются немногие. Те, кому действительно выпало это благо, кажутся счастливейшими из людей, а боги и люди воздают почести преимущественно им. И вот этому доказательство. Среди всех смертных, когда-либо считавшихся достойными дружбы с богами, нет ни одного, кто не был бы обязан этому предпочтению своей красоте. Только красота позволила Пелопу отведать амвросии за одним столом с богами, и именно благодаря ей Ганимед, сын Дардана, возымел такую власть над царем богов, что Зевс не позволил ни одному богу сопровождать его, когда он слетел на вершину Иды, чтобы вознести своего любимца на небеса, где тот будет пребывать с ним вовеки. Когда Зевс спускается с Олимпа к прекрасным юношам, он становится столь нежен и кроток и справедлив ко всем, что кажется, будто он отказался от Зевсова нрава; боясь непонравиться любимцам в своем настоящем виде, он принимает образ кого-нибудь другого — всегда столь пленительный, что бог твердо знает: все взгляды будут обращены на него. Такие-то почести и уважение воздаются красоте.

Зевс, однако, не единственный из богов, над которым красота имеет такую власть, и каждый, кто обратится к сказаниям о богах, найдет, что в данном отношении их вкусы совпадали: Посидон, к примеру, пал жертвой прекрасного Пелопа, Аполлон — Гиакинта, Гермес — Кадма. Если, таким образом, красота есть нечто столь благородное и божественное и так ценится самими богами, то разве не наш долг — подражать в этом богам и содействовать их прославлению теми словами и делами, что нам по силам?»

В конце своей речи Филон говорит об удовольствии, которое испытывает каждый присутствующий на Олимпийских, Истмийских и Панафинейских играх, радуя свой взор «мужеством и упорством атлетов, их телесной красотой, крепостью их членов, их проворством и ловкостью, необоримой силой, смелостью, честолюбием, выдержкой и стойкостью, их неугасимой жаждой победы».

Наконец, в «Скифе» (xi) Лукиана мы читаем о юноше, который, «стоит на него посмотреть, пленит ваше сердце своей мужской красотой и благородной осанкой; когда же он заговорит, то увлечет вас, околдовав ваш слух. Всякий раз, когда он говорит на публике, мы испытываем то же, что чувствовали афиняне, глядя на Алкивиада. Весь город прислушивается к нему с таким жаром и вниманием, что кажется, будто он желает поглотить ушами и ртом все, что юноша говорит. Единственное отличие состоит в том, что афиняне вскоре раскаялись в своей восторженной любви к Алкивиаду, тогда как здесь, напротив, все государство не только любит атлета, но находит, что он достоин уважения невзирая на возраст».

5. Красота мальчиков в греческом искусстве

В какой мере идеал мальчика представлялся грекам воплощением всей земной красоты, мы способны лучше оценить на основании того факта, что в пластических искусствах специфическая женская красота изображается как приближающаяся к типу мальчика или юноши. Истинность этого утверждения легко доказуема: стоит лишь бегло пролистать любую иллюстрированную историю греческого искусства. И действительно, даже прообраз женской прелести и женской соблазнительности — сирены — довольно часто изображались похожими на мальчиков. В греческом искусстве и особенно в вазописи мальчики и юноши изображаются куда чаще и куда тщательнее, чем девушки, — это бросается в глаза каждому, кто лишь однажды возьмет в руки альбом с великими творениями вазописи; ее излюбленным предметом является прежде всего юный Эрот наряду с Гиакинтом, Гиласом и другими мальчиками-любимцами, о которых повествует греческая мифология. Следует, далее, помнить о том, что целые главы справочников по мифологии посвящены перечислению прекрасных мальчиков, как, например, школьный учебник по мифологии Гигина (Fabulae, 271); здесь нужно назвать также Erotes Фанокла, которые будут рассмотрены позже, — поэтический каталог многих прекрасных мальчиков и их любовников.

Другим доказательством того, что эллины видели идеал красоты в мальчике и юноше, является весьма примечательный факт: надпись καλός (красавец) встречается на огромном множестве ваз, тогда как надпись καλή (красавица) относительно редка. Что касается так называемых «надписей с именами любимцев», то здесь дело обстоит следующим образом

Во все времена существовал обычай писать, вырезать или выцарапывать имена любимых всюду, где только представляется такая возможность или позволяет наличествующий материал. Так же было и в древней Греции, и мы располагаем множеством памятников письменности, из которых явствует, что имя любимого мальчика или девушки писалось на стенах, дверях и везде, где только можно, — особенно в таких многолюдных местах, как афинский Керамик (мы говорили о нем, разбирая «Разговоры гетер» Лукиана); иногда они вырезались на коре деревьев[152]. Великий художник Фидий не удержался от того, чтобы почтить своего любимца, написав «прекрасный Пантарк» (Павсаний, v, 11, 3; vi, 10, 6; 15, 2; Климент Александрийский, «Протрептик», 35с) на пальце своего величественного Зевса Олимпийского. Сохранился черепок, на котором мастер по имени Аристомед нацарапал слова: «Гиппей прекрасен! Так кажется Аристомеду». (Iппevc Ιππευς καλός Αριστομήδει δοκεϊ, CIGr, 541). Сентиментальные любовники писали имя мертвой возлюбленной с добавлением «прекрасная» собственной кровью на ее могиле (Ямвлих у Фотия, Bibliotheca, 94 — р. 77, Becker).

Как показывает эпиграмма Арата (Anth. Pal., xii, 129), на могилах писали также имена мальчиков-любимцев:

В Аргосе слава красы Филокла гремела; известна
Слава мегарских гробниц, слава коринфских колонн;
Все о той красоте до источников Амфиарая
Вписано — только к чему? Что остается в письме?
Ибо твою красу не камень расскажет — расскажет
Видевший это Арат, знает он лучше других.

[перевод Ю. Голубец]

До того, чтобы оставлять такие знаки любви также и на вазах, достаточно было сделать всего один шаг. Иногда на греческих сосудах встречается надпись «прекрасный», однако более распространены надписи «мальчик прекрасен» или «такой-то прекрасен»; то же мы находим на колоннах, щитах, бассейнах, табуретках, столбах, алтарях, ящиках, бурдюках, ободках дисков и на множестве других предметов. На многих вазах приведены даже настоящие диалоги, как на одной Мюнхенской вазе, где между рисунками волнистыми буквами выведена надпись:

А. Прекрасен Дорофей, о Николай, прекрасен!

Б. Он и мне кажется прекрасным; но и другой мальчик Мемнон прекрасен.

А. Для меня он тоже прекрасен и дорог.

Может быть упомянуто и то, что эпитет любимца καλός мы обнаруживаем даже на вазах, где изображены сцены в школьном классе, например, на краснофигурной чаше Дуриса, нередко бывшей предметом для подражания и хранящейся ныне в Антиквариуме старого Берлинского музея.

Хотя относительно «надписей с именами любимцев» уже существует обширная литература, их сущность и назначение не получили до сих пор адекватного объяснения. Итоги проведенных ранее исследований могут быть ясным образом обобщены в виде следующих положений:

(1) В сущности, имена любимцев были явлением, обычным лишь для аттической вазописи и только в течение около семидесяти лет в пятом веке до н.э.

(2) Надпись καλός (прекрасный) имеет несколько значений. Иногда художник хочет тем самым похвалить самого себя, в других случаях надпись относится к отдельным нарисованным фигурам, будучи выражением испытываемой им наивной радости от сознания того, что тот или иной образ удался ему особенно хорошо.

(3) Но чаще вазописец желал выразить свое восхищение юным любимцем.

(4) Многие заказчики требовали, чтобы художник дополнял рисунок надписью «прекрасный Гиппий» или «прекрасный такой-то» с тем, чтобы порадовать мальчика, которому они намеревались подарить вазу, похвалой его телесному очарованию, тем более что происходило это в эпоху, когда каждый юноша гордился своей красотой и считал не позором, но высокой наградой, если находился человек, восхищавшийся его душевными и телесными достоинствами.

(5) Наконец, вазописцы надписывали на сосудах имена тех мальчиков и юношей, красотой и дикими выходками которых восторгался весь город. Мы вправе предположить, что многим гончарам удавалось быстрее распродать свой товар, если он был украшен именем мальчика, боготворимым в ту пору всеми[153]

6. Прекрасный мальчик: исследование греческого идеала

После того как мы установили основные черты греческого идеала красоты и предприняли попытку облегчить его понимание для современного наблюдателя, нам остается обстоятельнее остановиться на деталях эллинского идеала мальчика. Из всех телесных прелестей мальчика более всего греки пленялись красотой глаз, которая поэтому справляет в поэзии свой высочайший триумф. Софокл, возможно, нашел лучшие слова, говоря в одном — безусловно, труднопереводимом — фрагменте (фрагм. 433, Nauck2, у Афинея, хш, 564Ь) о глазах юного Пелопа:

Таким Пелоп владеет талисманом Неотразимым[154].
Молния во взоре Его горит и, душу согревая
Его, воспламеняет кровь мою.

[перевод Ф. Ф. Зелинского]

В драме «Поклонники Ахилла» (фрагм. 161, Nauck2) Софокл говорил о «желании, что воспламеняется взором его очей», о глазах, «мечущих дротики любви». Цитирующий эти слова Гесихий(ш, 203: όμμάτειος πόθος δια το εν τω όραν άλίσκεσθαι ερωτν εκ γαρ του έσοραν γίνεται άνθρώποις έραν. Και εν Αχιλλέως έρασταϊς ομμάτων από λόγχας ϊησιν) напоминает о том, что глаза любимого — врата, через которые входит любовь, ибо, по греческой пословице, «любовь возникает в людях благодаря зрению».

Мы уже упоминали выше (с. 282) слова Ликимния о красоте глаз его любимца. Сафо (фрагм. 29, Bergk4, у Афинея xiii, 564d) молит: «Стань предо мною, друг мой, излей очей своих прелесть».

От Анакреонта (фрагм. 4, Bergk4) дошли стихи:

Мальчик с видом девическим,
Просьб моих ты не слушаешь
И не знаешь, что душу ты
На вожжах мою держишь.

[перевод В. В. Вересаева]

Громогласный Пиндар (фрагм. 123, Bergk4) начинал несохранившийся сколий словами:

В должное время, В юные годы
Надобно пожинать любовные утехи;
Но лучащийся блеск из глаз Феоксена
Кто, увидев его, не вспенится страстью,
Сердце у того
Черное,
Из железа и стали
На холодном выкованное огне..

[перевод М. Л. Гаспарова]

Великий философ Аристотель (фрагм. SIR, Ath., xiii, 564b), сильнейший и наиболее универсальный мыслитель античности, признает: «Ни на одну другую телесную прелесть своих любимцев любящие не обращают такого внимания, как на глаза, в которых живет тайна всех доблестей мальчика».

Разумеется, лирические поэты не отстают в восхвалении любимых глаз: в одном из своих стихотворений Ивик (фрагм. 2) прославляет их так:

Эрос влажно-мерцающим взором очей своих черных глядит
из-под век на меня
И чарами разными в сети Киприды
Крепкие вновь меня ввергает.

[перевод В. В. Вересаева]

Другой раз он сравнивает глаза мальчика со звездами, которые мерцают в темном ночном небе.

Особенно часто хвалу глазам мальчика воздают поэты «Палатинской Антологии». Так, Стратон (Anth. Pal., v, 196) говорит о мальчике: «В глазах твоих, богоравный Ликин, искрится огонь; нет, мой владыка, это — лучи, сеющие пламя. Поэтому я не могу долго всматриваться в них — столь ослепительно сверкают они». В другом месте он пишет: «Мне по нраву и карие глаза, но более всего я люблю черные, с искрой во взоре».

Эта небольшая подборка отрывков, в которых восхваляются прекрасные глаза, позволяет ясно представить, с каким восхищением относились греки к телесной красе своих мальчиков. Хотя нельзя отрицать того, что греки прославляли и другие части отроческого тела едва ли не столь же часто, как и глаза, нет нужды утомлять современного читателя рассмотрением всех прелестей тела и систематически приводить подходящие выдержки из греческих авторов, анализируя все их по отдельности; достаточно будет кратко перечислить другие физические достоинства, привлекавшие особое внимание греков.

При взгляде на юношу, на щеках которого горел румянец стыдливого смущения, Софокл процитировал стих трагического поэта Фриниха (фрагм. 13, TGF, р. 723, у Афинея, xiii, 604a): «На пурпурных щеках огонь любви сияет»; сам Софокл («Антигона», 783) говорил: «На нежных щеках несет стражу Эрос».

Для греков одним из главных очарований отроческого тела были волосы. Гораций («Оды», i, 32, 9 ел.) свидетельствует о великом Алкее:

Вакха, Муз он пел и Венеру с сыном,
Что повсюду с ней неразлучен, Лика
Черных блеск очей воспевал, красавца,
Черные кудри.

[перевод Н. С. Гинцбурга]

Если верить Цицерону (Nat. dear, i, 28, 79), Алкей какое-то время был особенно упоен маленькой родинкой на пальце своего любимца Лика.

Комедиограф Ферекрат (фрагм. 189, CAF, I, 201) восхвалял мальчика, которого украшали светлые вьющиеся волосы, такими словами: «О ты, что блещешь в завитках златых волос!»

Когда Анакреонт пребывал при дворе правителя Самоса Поликрата, он влюбился в прекрасного Смердиса (Элиан, Var. hist., ix, 4), одного из царских пажей, и не уставал любоваться ослепительными локонами паренька и воспевать их темное богатство в своих стихах. Юношескому тщеславию Смердиса было чрезвычайно приятно принимать столь изобильно расточаемые ему хвалы. Но чтобы уязвить мальчика и поэта, Поликрат — то ли по тираническому капризу, то ли в приступе ревности — повелел обрезать волосы Смердиса. Поэт, однако, не пожелал обнаружить своего гнева, но повел себя так, словно мальчик по собственной доброй воле лишил себя красы своих волос, и упрекнул его за безрассудство в новом стихотворении, которое стало тем самым еще одним выражением почтения со стороны поэта. От него сохранились только следующие слова: «Ты состриг такой прекрасный //Нежный цвет его кудрей,.. //Тех кудрей, что так чудесно //Оттеняли нежный стан» [перевод С. Лурье].

Другим его любимцем был Бафилл (ср. Максим Тирский, xxxvii, 439; Гораций, «Эподы», 14, 9), который пленил поэта не только красотой, но и своей искусной игрой на флейте и кифаре. Поликрат воздвиг статую юноши в храме Геры на Самосе, которую видел еще описывающий ее Апулей (Florilegium, ii, 15). ,

По античным представлениям, любовь есть не что иное, как стремление к прекрасному, и потому после всего вышесказанного нас ничуть не удивит тот факт, что чувственная любовь греков была направлена на мальчиков и что греки искали в их обществе духовной близости. К идеалу красоты присоединялись, по выражению Луки, «более богатые духовные задатки мальчиков, делавшие возможной осмысленную беседу, тогда как с девушками мужчина мог лишь шутить. Таким образом, стремление греков к обществу своих товарищей по полу имело не только социальный смысл». Древнегреческая любовь к мальчикам (пaidoфiлia) кажется нам неразрешимой загадкой, однако из истории этой любви и ее выражения в греческой литературе легко доказать, что самые видные и влиятельные носители греческой культуры наиболее решительным образом придерживались гомосексуальных воззрений.

Теодор Дейблер в своей книге о Спарте (Leipzig, 1923) говорит: «Каждый, кто не способен видеть в эллинской любви к мальчикам или сафическом расположении к собственному полу чего-то возвышенного и священного, отрекается от Греции. Свободой Европы и крушением персидского произвола по отношению к многообразию естественных инстинктов человека мы обязаны парам греческих любовников в большей степени, чем прекраснейшему искусству в истории человечества... В Спарте эпохи расцвета всякое покушение на любовь к мальчикам имело бы разрушительное действие и было бы воспринято как безрассудство и предательство народа». (Ср. Lucka, Die drei Stufen der Erotik, S. 30; M. Hirschfeld, Die Homoseksualitat des Mannes und der Weibes, 1914).

7. Греческая любовь к мальчикам: дальнейшие этапы

Если мальчику присущи качества, вкратце разобранные на предыдущих страницах, тогда он достоин того, чтобы стать предметом более пристального рассмотрения.

Двенадцатая книга «Палатинской Антологии» — это настоящий гимн любви к мальчикам. В литературном и историческом очерке мы к ней непременно еще вернемся, а сейчас удовольствуемся описанием отдельных этапов гомосексуальной любви, почерпнутым из поэтических отрывков, которые дошли до нас в составе этого сборника.

Если Стратон однажды (Anth. Pal., xii, 198) признается в том, что его пленяет «все мальчишеское», то этим он открывает не только свою душу, но и душу большинства греков.

Другой раз (Anth. Pal., xii, 192) он высказывает сокровенную мысль многих эллинов: «Меня не прельщает ни роскошь волос, ни курчавые локоны, если они произведены не природой, а усердием искусства. Нет, мне мила густая грязь на мальчике, который только что из палестры, и нежный блеск его тела, увлажненного свежим оливковым маслом. Мне сладостна любовь без прикрас, а искусственная краса — дело женской Киприды».

Всякий раз, когда античная литература и искусство рисуют картины застолья, мы находим на них юношей, подающих гостям вино, обменивающихся с ними шутками или даже предлагающих использовать свои роскошные волосы в качестве полотенца, как — ограничимся единственным примером — сообщает Петроний (27, 31, 41). Он рассказывает о «юношах из Александрии, поливающих на руки гостям ледяную воду, в то время как другие омывают им стопы или с невыразимой нежностью полируют ногти». В другом месте тот же автор пишет: «После того как мы наговорились, вошел очень красивый мальчик, увенчанный листьями винограда и плющом; он обходил гостей с корзинкой, наполненной виноградными гроздьями, и пел голосом, который звенел, как колокольчик. И мы целовали порхавшего вокруг нас мальчика, целовали, пока не насытилось сердце».

О том, сколь тесно идеал прекрасного мальчика связывался у греков с их пирушками, явствует из рассказа, изложенного Филостратом (i, 105, 13, Kayser): во дворце могущественного индийского царя стояли четыре изысканных треножника. Их носили бронзовые юноши, «которые были такими же красавцами, какими греки представляют себе своего Ганимеда или Пелопа». Нередко мальчики принимали участие и в попойках — на эту мысль наводит фрагмент комедиографа Филиллия (Ath., xi, 485с; CAP, I, 783).

8. Мужская проституция

Во все времена и у всех народов любовь можно было купить за деньги; так будет всегда, сколь бы огорчительно это ни было в силу самых различных соображений. Мужская проституция стара, как сама любовь. Мы уже неоднократно говорили, что среди храмовых проституток можно было встретить не только женщин, но и хорошеньких мальчиков. Сколь широко была распространена мужская проституция в эпоху Солона, явствует из того, что этот великий государственный деятель, поэт и философ в своем законодательстве не только запретил педерастию для рабов, так как это самое свободное проявление человеческого самоопределения подобало только свободным, но и установил наказания для тех, кто превращал свою красоту в ремесло. Оратор Эсхин (нашим знанием этих законов Солона, многие детали предания о которых остаются неясными, мы обязаны в основном ему) говорил: «Следует опасаться, что тот, кто торгует собственным телом за деньги, легко отречется и от общих интересов государства».

Ибо сколь бы ни были греки всех времен благосклонны к отношениям между мужчиной и мальчиком, основанными на взаимной симпатии, они всегда осуждали такую любовь, если мальчик отдавался за деньги. Об этом не только ясно свидетельствует Эсхин в своей знаменитой речи против Тимарха; это следует из множества высказываний других авторов. Профессиональная мужская любовь называлась έται'ρησις или εταιρεία, а продаваться за деньги — έταιρεΐν[155]

Остается лишь привести некоторые из тех многочисленных текстов, в которых греческие авторы 0видетельствуют о том, что повсюду находились мальчики и юноши, отдававшие свою любовь за деньги, или подарки, или за то и другое вместе. В качестве доказательства проицитируем следующие строки из Аристофана («Плутос», 153): «И мальчики, как слышно, это делают — // Не по любви, а по корыстолюбию. // Да, мальчики развратные, хорошим же // Не надо денег вовсе» [пер. В. Холмского].

Поэтому мы не станем обходить молчанием жалобы поэтов на корыстолюбие мальчиков, тем более что последние ловко научились скрывать свою алчность при помощи всяческих уловок и кокетства. Так, Стратон (Anth. Pal., xii, 212) сокрушается: «Увы мне! Почему ты снова в слезах и безутешен? Скажи откровенно; я хочу знать, в чем дело. Ты протягиваешь ладошку? Я пропал! Ты, кажется, просишь о плате? Ты не любишь больше играть печеньем с тмином, сладким сесамом и орехами, но все твои мысли о выгоде. Пусть пропадет тот, кто выучил тебя этому! Какого мальчика он мне испортил!»

С незначительными изменениями эта малоприятная тема всплывает весьма часто в произведениях, вдохновляемых «мальчишеской Музой», но нам достаточно одного показательного примера.

Особенно видные и выдающиеся мужчины едва ли могли противостоять всем предлагавшим себя юношам. Так, Каристий (Ath., xii, 542f, FHG, IV, 358) сообщает в своих «Воспоминаниях»: «Все афинские юноши страстно завидовали Диогнису, ибо он был в особой чести у Деметрия, с которым они жаждали познакомиться. Поэтому вечером, когда Деметрий выходил на прогулку, все прекраснейшие юноши города выходили туда, где он прохаживался, чтобы он их увидел».

Мальчиков можно было не только купить за деньги, но и заключить с ними договор о найме на более или менее продолжительный срок. Помимо других доказательств мы располагаем чрезвычайно интересным свидетельством в виде речи, составленной в 393 году Лисием для некоего афинянина, любившего мальчика из Платей по имени Феодот; клиент Лисия был обвинен неким Симоном, который также был влюблен в Феодота, в преднамеренном нанесении телесных повреждений, которое в те времена являлось преступлением, каравшимся изгнанием и конфискацией имущества. В этом примечательном юридическом документе самым подробным и откровенным образом говорится как о чем-то само собой разумеющемся, что мальчик был нанят по контракту для того, чтобы использоваться именно таким образом. В качестве материальной компенсации Феодот получил 300 драхм (около 12 фунтов).

Мало того. Мы имеем несколько письменных свидетельств, из которых с достаточной уверенностью можно заключить, что в Греции, по крайней мере в Афинах, существовали публичные дома или гостиницы, где содержались мальчики и юноши — вместе с девушками или отдельно, — которых можно было купить за деньги. Так, Эсхин говорит: «Взгляните на тех, что, как всем известно, занимаются этим ремеслом, сидя в публичных домах. Даже они, стыдясь, пользуются некими занавесками и запирают двери» (Tim., 30).

Весьма часто обитателями таких домов становились молодые люди, попавшие в плен и после этого проданные. Самым известным тому примером является Федон из Злиды (Диоген Лаэрций, ii, 105), с которым в последний день своей жизни Сократ беседовал о бессмертии души. Федон происходил из благородной семьи и во время войны между Элидой и Спартой, будучи еще очень юным, попал в руки врагов, которые продали его в Афины, где его купил владелец публичного дома. Здесь с ним познакомился Сократ, который убедил одного из своих богатых почитателей выкупить юношу. Несомненно, весьма примечателен тот факт, что восхищавший столь многих диалог «Федон», возможно, самый волнующий из всего написанного Платоном, назван именем молодого человека, являющегося одним из главных действующих лиц диалога, молодого человека, который, пусть и не по доброй воле, еще недавно должен был подчиняться прихотям любого посетителя публичного дома, пожелавшего за него заплатить.

Однако иные свободные юноши добровольно кружили вокруг подобных домов, чтобы заработать денег продажей своего тела. Эсхин так упрекает Тимарха (Tim., 40): «Едва детские годы остались позади, он принялся посещать баню[156] Эвтидика, делая вид, будто изучает это ремесло, но в действительности затем, чтобы продаться, что и показало происшедшее».

Из того, что говорит Эсхин далее, явствует, что любовники не только посещали мальчиков-проституток в публичных домах (бордели с обитателями-мужчинами упоминаются также Тимеем у Полибия, xii, 13, FHG, I, 227: των επί. τέγους άπο του σώματος ειργασμένων), но и приводили их к себе домой, где они попадали в распоряжение хозяина или — во время праздников гостей. «Есть, о афиняне, — говорит Эсхин, — некий Мисгол, в остальных отношениях человек порядочный и безупречный, который чрезвычайно предан любви к мальчикам и не может жить без того, чтобы вокруг него не вились какие-нибудь певцы и кифаристы. Едва он уразумел истинную причину пребывания Тимарха у Евтидика, он увел его оттуда, заплатив ему за это некоторую сумму, и держал при себе, так как был бесшабашен, молод, сладострастен и весьма приспособлен к тем вещам, на которые решился и которые Тимарх предпочел терпеть. У Тимарха не бьшо никаких угрызений относительно такого поступка, он подчинился, хотя будь его требования скромнее, он не знал бы нужды ни в чем». Один из афинских публичных домов, где содержались мальчики, был расположен, по-видимому, на скалистом конусе горы Ликабет, которая возвышается над городом примерно на 900 футов; к такому выводу мы приходим на основании отрывка из комедии Феопомпа (см. Schol. Find., Pyth., 2, 75, CAF, I, 740), где олицетворенный Ликабет говорит: «На моей скалистой вершине мальчики охотно отдаются сверстникам и мужчинам».

9. Этика греческой любви к мальчикам

Несмотря на все эти факты, было бы ошибкой полагать, будто чувственность являлась единственной (или, по крайней мере, важнейшей) составляющей эллинской любви к мальчикам. Дело обстоит совершенно обратным образом: все, что сделало Грецию великой, все, что создало для греков культуру, которой человечество не перестанет восхищаться до конца времен, имело свои корни в беспримерной этической ценности, которая придавалась мужскому характеру в общественной и частной жизни. Мы уже указывали, сколь высокого мнения придерживался Платон о любви к мальчикам (см. Lagerborg, Die platonische Liebe, Leipzig, 1926), и, наконец, настало время подробнее остановиться на этических основаниях греческой «педофилии».

Эрот — это принцип не только чувственной, но и идеальной стороны греческой педофилии. Прелестный рисунок на вазе из Берлинского Антиквариума изображает эту идеальную сторону символически и поэтому был назван Рольфом Лагерборгом «экстазом любви». Мы видим на этой вазе Эрота, который воспаряет к вершинам неба, устремляя горе свой взор, и несет мальчика, мнимо противящегося ему и в то же время глядящего на него с любовью. Хартвиг с полным правом говорит следующее: «Возможно, здесь имеется в виду тот родовой Эрот, который-то приносит мальчикам цветок, лиру или браслет, то обращается к ним с полным жизни жестом или порывисто обрушивается на них: идеализированное изображение ухаживания влюбленных мужчин, которое так часто реалистически воспроизводят рисунки на чашах этого периода».

Педофилия была для греков прежде всего наиважнейшим способом воспитания юношества. Как добрая мать и домохозяйка была для них идеалом девочки, так καλοκαγαθία, или гармоничное развитие тела и души, являлась идеалом мальчика. Наилучшим средством приблизиться к этому идеалу была любовь к мальчикам, и ввиду того, что государство, особенно у дорийцев, ожидало от каждого мужчины, что он изберет своим любимцем юношу, а юноша, которому не удалось обрести старшего друга и любящего, — неудача, объяснимая лишь при наличия некоего нравственного изъяна, — был обречен на порицание, как мужчина, так и юноша из всех сил стремились развить в себе мужские доблести. Так как старший нес ответственность за поведение младшего, любовь к мальчикам не преследовалась, но поощрялась, чтобы стать скрепляющей государство силой и фундаментом греческой этики. Подтверждение тому, что такие этические тенденции имели место в действительности, мы находим в многочисленных памятниках греческой литературы, наилучшее из которых — уже приводившиеся слова Платона (с. 276).

Однако Платон отнюдь не предается прекраснодушным мечтам: об этом свидетельствуют исторические факты. Именно по этой причине в евбейской Халкиде (Plut, Amat., 761) исполнялись песни, восхваляющие добрую дружбу; именно поэтому перед битвой спартанцы совершали жертвоприношение Эроту (Ath., xiii, 56le); именно поэтому подразделение фиванского войска, называвшееся «священный отряд» (ιερός λόχος), был гордостью нации и предметом восхищения Александра Великого; и именно поэтому перед выступлением на бой друзья приносили последние клятвы верности у могилы Иолая в Фивах.

Когда халкидяне воевали с эретрийцами, Клеомах пришел им на помощь во главе внушительного конного отряда; Клеомах был влюблен в некоего юношу. Сражение было жестоким, потому что кавалерия врага была прекрасно подготовлена. Клеомах спросил любимца, не желает ли он посмотреть на битву вместе с ним. Юноша отвечал согласием, поцеловал друга и надел шлем на его голову. Тогда сердце Клеомаха исполнилось высокого духа и, презрев смерть, он вторгся в ряды врагов. Он одержал победу, но только ценой героической гибели. Халкидяне похоронили его со всеми почестями и воздвигли на его могиле колонну, чтобы она вечно напоминала грядущим поколениям о подвиге Клеомаха.

Согласно Афинею, перед битвой спартанцы приносили жертвы Эроту потому, что были убеждены: «любовь сражающейся плечом к плечу дружеской пары несет спасение и победу».

«Священный отряд» фиванцев на все времена дал наилучшее свидетельство о возвышенной этике греческой любви к мальчикам. Этот отряд, состоявший из трехсот знатных мужчин, принесших взаимные клятвы любви и дружбы, был, по сообщениям древних, создан Горгидом. В связи с этим нередко вспоминали остроту Пармена (Плутарх, Pelop., 18; ср. также восклицание Филиппа), друга Эпаминонда. Он порицал Гомера за то, что в «Илиаде» (ii, 363) Нестор однажды призывает воинов строиться в битве «по филам и фратриям», и полагал, что ряды бойцов должны составляться из дружеских пар, так как такой строй будет нерасторжим и необорим. Священный отряд блестяще зарекомендовал себя в битве при Мантинее, в которой Эпаминонд пал вместе с Кефисодором, и традиции отважного отряда оставались неповрежденными вплоть до поражения при Херонее, положившего конец расцвету греческой свободы. Когда победитель, царь Филипп Македонский, взглянул на поле битвы после сражения и увидел, что тела всех трехсот имеют смертельные раны на груди, он не мог сдержать слез и сказал: «Горе тем, что подумают плохо о таких мужах!»

Нетрудно подыскать аналоги фиванского священного отряда. Мы уже цитировали слова Платона, говорившего о великих воинских доблестях и возвышенной готовности к самопожертвованию такого войска, хотя Сократ в «Пире» Ксенофонта (8, 32) соглашается с таким взглядом, пожалуй, не без оговорок. Но прочтите рассказ из «Анабасиса» Ксенофонта (VII, iv, 7) о соперничестве Эписфена и мальчика, о готовности каждого из них умереть ч за друга. Это был тот самый Эписфен из Олинфа, который позднее «образовал настоящее содружество прекрасных юношей и среди них проявил себя героем». В «Киропедии» (vii, 1, 30) говорится: «В других случаях уже неоднократно оказывалось, что нет более прочного боевого строя, чем составленного из товарищей или близких друзей»; это подтвердили как сражение между Киром и Крезом, так и битва при Кунаксе («Анабасис», i, 8, 25; i, 9, 31), в которой рядом с Киром пали смертью героев также его «друзья и сотрапезники». Все это подтверждается Элианом (Var. hist., iii, 9), который объясняет готовность к самопожертвованию тем, что влюбленного воодушевляют два бога — Арес и Эрот, тогда как воин, не знающий любви, вдохновляем одним Аресом. Даже в Eroticus Плутарха, не одобряющего страсть к мальчикам, сила любви на войне показывается на многих примерах. Вельфлин (Philologus, xxxiv, 413) обратил наше внимание на «отряд друзей» в войске Сципиона, а Цезарь говорит о союзе юношей в стране сонтиатов, одного из галльских племен (Bell. Gall., iii, 22): «...галлы называют их «солдуриями». Их положение таково: они обыкновенно пользуются всеми благами жизни сообща с теми, чьей дружбе они себя посвятили; но если этих последних постигнет насильственная смерть, то солдурии разделяют их участь или же сами лишают себя жизни; и до сих пор на памяти истории не оказалось ни одного такого солдурия, который отказался бы умереть в случае умерщвления того, кому он обрек себя в друзья» [перевод M. M. Покровского].

Проведя эти параллели, число которых нетрудно умножить, невозможно долее считать, будто сообщаемое о священном отряде фиванцев — преувеличение. Несомненно, век данного феномена, как и самого эллинства, был недолог. Впервые мы слышим о нем в битве при Левктрах (371 г. до н.э.), а после несчастливой битвы при Херонее (338 г. до н.э.) он прекращает свое существование. Таким образом, ему было отпущено всего 33 года.

Заслуживает упоминания и история, излагаемая Плутархом («Ликург», 18). Когда в битве некий юноша издал возглас боли, его друг понес за это наказание от государства.

Таким образом, влюбленный с помощью вдохновляющего его Эрота «пройдет сквозь огонь, воду и неистовую бурю» (Плутарх, Amat., 760a) ради любимого (так гласит строчка из неизвестного трагика), и отвага любовника противится даже гневу богов. Когда за грехи Ниобы (Софокл, фрагм. 410m TGF, 229) ее сыновья были поражены стрелами Аполлона, друг пытался прикрыть нежное тело младшей дочери; когда обнаружилось, что усилия его тщетны, скорбящий друг заботливо оборачивает ее тело в саван. Даже об идеальном воплощении греческой героической мощи — Геракле — сообщается, что подвиги давались ему легче, когда он совершал их на глазах своего возлюбленного Иолая, гимнасий и героон которого вплоть до относительно позднего времени существовали перед Пройтидскими воротами в Фивах (Павсаний, ix, xxiii, 1; ср. также Плутарх, Pelop., 8). В память о любви между Гераклом и Иолаем фиванцы справляли Нолей (Пиндар, Olymp., vii, 84, и схолии ad 1.), которые состояли из гимнастических и конных игр, чьим победителям в качестве награды преподносили оружие и железные сосуды.

У Павсания читаем, что афинянин по имени Тимагор любил некоего Мелеса или Мелета (i, 30, 1), который обращался с ним весьма пренебрежительно. Однажды, когда они находились на крутом горном склоне, Мелес потребовал от Тимагора броситься вниз, что и было исполнено, ибо последний ценил свою жизнь меньше, чем исполнение любого желания, высказанного любимцем. В отчаянии от гибели друга Мелес затем также бросился со скалы.

Если мы вправе делать выводы из того, что было сказано об этике греческой любви к мальчикам, то неопровержимым фактом окажется следующее: греческая любовь к мальчикам является свойством характера, опирающимся на эстетические и религиозные основания. Ее целью, в осуществлении которой ей помогает государство, является сохранение последнего и укрепление основ гражданских и личных добродетелей. Она не враждебна браку, но дополняет его как важный воспитательный фактор. Таким образом, мы вправе говорить о ясно выраженной бисексуальности греков.

Многочисленные эпитафии, нежностью языка, достоинством содержания и красотой формы возвышающиеся до благороднейших творений греческой поэзии, показывают, что перед серьезностью смерти страсть отступает, давая место просветленному, погруженному в мечты и воспоминания счастью — счастью дружбы, которая продолжается даже за гробом.

Седьмая книга «Палатинской Антологии», в которую вошло 748 эпитафий, показывает, с каким изысканным вкусом и тактом греки украшали могилы своих мертвых героев, возводя памятники в их честь. Я уже сопоставлял ранее[157] эпитафии, посвященные любви к юношам, так что здесь достаточно будет привести прекраснейшую из них. Эта эпиграмма была написана поэтом Кринагором (Anth. Pal., vii, 628) в честь его любимца, которого он называл Эротом; мальчик рано умер на каком-то острове, и поэт высказывает пожелание, чтобы отныне этот и соседний острова носили имя Островов Любви:

От названий своих острова отрекались иные,
Славы не знавшие, взяв общее имя с людьми;
Пусть назовут Эротидами вас. Нисколько не стыдно
Вам, Оксейям, иметь имя такое теперь.
Мальчику ведь, кто сокрыт был Днем в этой могиле,
Имя свое и красу бог сам Эрот подарил.
Ты, гробовая земля, и море вблизи побережья,
Легкой ребенку пребудь, ты же — спокойным всегда!

[перевод Ю. Шульца]

В греческой древности не было, разумеется, недостатка в мнениях, которые отвергали любовь к мальчикам как таковую либо с определенными оговорками. Так, эпиграмма Мелеагра (Anth. Pal., v, 208), в которой содержится мысль «тот, кто дарует эту любовь, не может в то же время принимать ее сам», представляет собой отрицание такой любви. Мелеагр, несомненно, придерживался этого мнения не всегда, так как мы располагаем многочисленными его эпиграммами, в которых прославляется любовь к юношам.

В романе Ксенофонта Эфесского (п, 1) влюбленная пара, Габроком и Антия, попадают в руки пиратов, предводителя которых охватывает неистовая страсть к Габрокому. Но последний говорит: «Увы тебе, несчастливый дар красоты! Сколь долго сохранял я чистоту только для того, чтобы теперь постыдно уступить похоти пирата! Зачем мне после этого жить, если из мужчины я сделаюсь шлюхой? Но я не покорюсь его желаниям, уж лучше умереть и сохранить свое целомудрие!»

Растление мальчиков в любом случае безоговорочно отвергалось. Так, в комедии Анаксандрида (фрагм. 33, 12, у Афинея, vi, 227b, CAP, II, 147) говорилось: «Малое дитя в цвете юных лет — какими чарами, какими льстивыми словами ты сможешь его изловить, не пользуясь при этом хитростями рыболова?» В комедии Батона (фрагм. 5, у Афинея, ш, 103с и vii, 279am CAP, III, 238) негодующий отец жалуется на философа, который испортил его сына своими лжеучениями.

Далее. В целом осуждалось и то, что мальчик отдается за деньги или любой другой вид платы. Я уже доказал это цитатой из «Плутоса» Аристофана (153 ел.), и поэты никогда не уставали вспоминать о старом добром времени, когда мальчик в награду за оказанные милости довольствовался птичкой, синицей, дроздом, малиновкой, перепелом или даже мячом и тому подобными пустяками.

Здесь нужно также сказать, что женщины, как и следовало ожидать, в целом порицали все, что относится к мужской гомосексуальной любви; так, в комедии неизвестного автора некая женщина говорит: «Мне нет дела до мужчины, которому самому нужен мужчина» (фрагм. у Лукиана, pseud., CAP, III, 497).

Само собой разумеется, что гетеры также ревновати своих клиентов, если те вступали в гомосексуальные связи; к тому же это подтверждает беседа (Лукиан, «Разговоры гетер», 10) двух гетер — Дросиды [»росистая»] и Хелидонион [»ласточка»]. Дросида получила письмо от ученика Клиния, который пишет, что не может посещать ее более, так как учитель Аристенет следит за каждым его шагом. Она жалуется на затруднения своей подруге Хелидонион:

«ДРОСИДА: Но я погибаю от любви! Однако Дромон[158] говорит, что Аристенет какой-то педераст и под предлогом обучения живет с красивейшими; и что он, оставаясь наедине с Кликнем, разглагольствует, суля ему, что будто сделает его чуть ли не равным богам; и что он читает с ним какие-то речи древних философов о любви к ученикам и вообще не отходит от юноши. Дромон даже грозил, что перескажет это отцу Клиния.

ХЕЛИДОНИОН: Тебе следовало угостить Дромона.

ДРОСИДА: Я его угостила, да он и без того за меня, потому что сохнет по Небриде.[159]

ХЕЛИДОНИОН: Не унывай, все будет хорошо. А я намерена написать на стене в Керамике[160], где обычно прогуливается Архитель [отец Клиния], «Аристенет развращает Клиния», чтобы этим поддержать сплетню Дромона.

[Возможно, этим она добилась бы своей цели и разлучила любовника Дросиды с ее соперником; в то же время она чрезвычайно скомпрометировала бы возлюбленного. В древней Греции это означало бы не порицание педерастии как таковой, к чему стремится Хелидонион, обличая Аристенета, но было бы сочтено, что последний злоупотребляет своим положением учителя. В то время, как отец надеется, что наставник воспитает из его сына знаменитого человека, тот рассматривает воспитанника лишь как своего фаворита.]

ДРОСИДА. Как же ты это напишешь незаметно?

ХЕЛИДОНИОН: Ночью, а уголь добуду откуда-нибудь.

ДРОСИДА: Отлично! Только выступи со мной, Хелидонион, в поход против этого шарлатана Аристенета!» [перевод Б. Казанского]

10. История греческой любви к мальчикам

Разумеется, в задачу настоящей книги не входит вдаваться в многочисленные теории, особенно выдвигаемые медиками, которые пытаются объяснить природу этого явления. Это было бы излишним, так как различные попытки объяснить данный феномен ясным и удобопонятным образом изложены в классическом труде Хершфельда, и к тому же любовь к мальчикам, по крайней мере греческая— а здесь мы говорим только о ней, — в целом отнюдь не нуждается в объяснении. Однако мы должны уделить известное место описанию ее исторического развития.

Утверждение Гете: «Любовь к мальчикам стара, как само человечество» находит подтверждение в современной науке. Древнейшее из. известных на сегодняшний день свидетельств на этот счет обнаружено на составленном более четырех с половиной тысячелетий назад египетском папирусе, который доказывает, что в ту эпоху педерастия была широко распространена в Египте, где само собой разумеющимся считалось то, что она существует и среди самих богов.

Истоки греческой любви к мальчикам теряются в доисторической эпохе, даже во мраке греческой мифологии, изобилующей преданиями о педофилии. Сами греки относили ее возникновение к древнейшим временам своей легендарной истории. Часто встречающееся наивное утверждение, будто в гомеровских поэмах невозможно найти и следа любви к мальчикам и что это явление впервые обнаруживается в так называемую эпоху упадка, является, на мой взгляд, ошибочным, потому что в одной из моих предыдущих работ (см. Anthropophyteia, ix, S. 291 ел.) я показал, что узам дружбы между Ахиллом и Патроклом (важнейшие места: «Илиада», xxiii, 84; ix, 186, 663; xviii, 22 ел., 65, 315, 334; xix, 209, 315), сколь бы идеальный характер они ни носили, в значительной мере присущи гомоэротические чувства и действия, что гомеровский эпос изобилует несомненными следами эфебофилии и что в древности никто из греков не думал на этот счет иначе.

«Илиада», величайший из дошедших до нас древнегреческих эпосов, представляет собой гимн дружбе. Начиная с третьей песни, вся поэма пронизана темой любви двух юношей — Ахилла и Патрокла, которая изображается с такими подробностями, что говорить просто о дружбе невозможно. В еще большей степени это проявляется в эпизоде, когда Ахилл узнает о том, что Патрокл пал в бою. Горе несчастного юноши безмерно; жертва мрачных предчувствий, он стоит на морском берегу, томясь нерешительностью; слова замирают у него на устах, горе всколыхнуло всю его душу; он посыпает макушку пылью; затем, в полном изнеможении, падает на землю и рвет на себе волосы. После того как первая вспышка скорби постепенно улеглась, когда за инстинктивным взрывом страсти приходит мука исходящей кровью души, единственной мыслью Ахилла становится мысль об отмщении тому, кто лишил его любимейшего на свете существа. Он не хочет ни есть, ни пить, душа его жаждет одной мести.

Он приносит обет мертвому другу, что не справит его похорон, «пока не принесет ему доспехи Гектора, его убийцы. Разгневанный его убийством, перед тем как зажечь погребальный костер, он предаст закланию двенадцать благородных юношей — благородных сынов Трои». Но перед тем как осуществить мщение, он облегчает сердце трогательным плачем по мертвому. Помимо прочего он говорит: «Никогда не случилось бы со мной горчайшего, даже если бы мне принесли весть о смерти отца».

Все это — язык любви, не дружбы; именно так почти все древние рассматривали'союз двух героев. Так, — ограничимся единственным примером, одно из стихотворений Антологии (Anth. Pal., vii, 143; ср. Пиндар, Olymp., х, 19; Xen., Sympos., 8, 31; Lucian.,7bxara, 10; Ovid., Tristia, i, 9, 29) гласит: «Два мужа, наиболее отличившиеся в дружбе и сражении, сын Эака, и ты, сын Менетия, прощайте!»

Из «Одиссеи» (xxiv, 78; ср. ш, 109; xi, 467; xxiv, 15) явствует, что после гибели Патрокла его место подле Ахилла занял Антилох, а это, конечно же, означает, что Гомер не способен представить себе главного героя своей поэмы без любимца. Далее из этого отрывка мы узнаем, что Ахилл, Патрокл и Антилох были погребены в общей могиле — так и в жрзни их имена часто стояли рядом.

Узы дружбы между Ахиллом и Патроклом основывались, по мнению великого трагика Эсхила, на чувственности; этот автор был еще достаточно близок к эпохе гомеровского эпоса, чтобы в совершенстве понимать проникающий его дух. Одна из несохранившихся драм Эсхила носила название «Мирмидоняне» (фрагм. в книге TGF, 42 ел.; ср. Афиней, xiii, 601a, 602е); сюжет пьесы был следующим: жестоко удрученный Агамемноном Ахилл в гневе своем отказывается участвовать в битве и утешается в своем шатре радостями любви. Хор, состоящий из мирмидонян, подданных Ахилла, в конце концов убеждает героя позволить им вступить в бой под началом Патрокла. Драма заканчивалась гибелью последнего и неистовой скорбью Ахилла.

Это подтверждает и Лукиан (Amores, 54; ср. Plut., Amat., 5; De adul., et amico, 19; Xen., Sympos., 8, 31; Aeschines, i, 142; Martial., xi, 44, 9), который говорит: «И Патрокл не был любим Ахиллом лишь настолько, чтобы сидеть напротив и // Ждать Эакида, пока песнопения он не окончит. //

Нет, и в их дружбе посредником было наслаждение» [перевод С. Ошерова].

Следует упомянуть, что Федр (Платон, «Пир», 179е ел.) в своей речи об Эроте изображает дело противоположным образом, делая Патрокла любящим, а более молодого и пригожего Ахилла любимцем.

Однако мы можем привести и другие доказательства, опровергающие утверждение, будто гомеровский эпос ничего не знает о гомосексуализме. Уже Гомер говорит не только о похищении фригийского царевича Ганимеда («Илиада», хх, 231), ясно давая понять, что причиной тому была его прекрасная фигура, но и об оживленной торговле мальчиками, которые главным образом покупались или еще чаще похищались финикийскими капитанами, чтобы пополнить гаремы богатых пашей («Одиссея», xiv, 297; xv, 449; ср. Movers, Phonizien, ii, 3, 80). Когда Агамемнон и Ахилл приходят, наконец, к примирению, Агамемнон предлагает последнему некоторые почетные дары, среди которых — несколько благородных юношей («Илиада», xix, 193). Если боевая колесница Ахилла зовется «священной» («Илиада», xvii, 464), то, как заметил уже Негельсбах, «тем самым обозначен священный характер дружбы между воином и его возницей» (Нотеrische Theologie, S. 50).

Таким образом, гомосексуализм встречается уже в древнейшую эпоху, от которой до нас дошли некоторые известия о греках. Наскальная надпись с острова Фера (ныне — Санторин) в Кикладах достаточно хорошо показывает то, как посредством официальных документов чувственная практика гомосексуализма передавалась потомкам. Положение дел оставалось неизменным до самого конца античного мира, и в историческом очерке необходимо упомянуть лишь отдельные фазы развития.

Важной вехой является имя Солона (Эсхин, Tim., 138; Charicles, ii, 262 ел.), который, сам будучи гомосексуалистом, издает важные законы, регулирующие практику педерастии, предусмотрев в первую очередь то, что раб не может вступать в связь со свободнорожденным мальчиком. Из этого вытекают два вывода: во-первых, законодатель признал педофилию в Афинах, и во-вторых, законодатель не желал, чтобы чувство собственного превосходства свободнорожденного умалялось из-за интимных связей с рабом. Кроме того, были изданы законы (Эсхин, Tim., 13-15), имевшие своей целью оградить не достигшую совершеннолетия свободнорожденную молодежь от злоупотреблений. Другой закон лишал гражданских прав тех, кто склонял свободных мальчиков к профессиональной продаже собственных прелестей; проституция не имеет ничего общего с педофилией, о которой здесь идет речь и в которой мы всегда должны видеть добровольные, основывающиеся на взаимной привязанности отношения.

Далее, эти законы Солона касались лишь полноправных афинских граждан, тогда как великое множество ксенов, т.е. переселенцев-неафинян, имело в этом отношении полную свободу. Ввиду этого действенность законов довольно рано оказалась под вопросом; даже суровость[161] наказаний не слишком устрашала, так как всегда оставалась лазейка в виде прoфaoic фiлiac, т.е. заявления о том, что «это было сделано из любви», а юноши, разумеется, выбирали сиюминутную выгоду, не слишком беспокоясь об утрате гражданских прав, потенциально угрожавшей им в отдаленном будущем. Однако то, что эти законы писались вовсе не для того, чтобы нанести удар по педерастии как таковой и даже по ее организованным и профессиональным формам, явствует из того факта, что само государство облагало налогом тех, кто поставлял мальчиков и юношей любовникам, так же, как и содержателей женских публичных домов (Эсхин, Tim., 119).

Диоген Лаэрций (Xen., Mem., И, 6, 28) говорит, что Сократ, будучи мальчиком, стал любимцем своего учителя Архелая, что подтверждает и Порфирий, который замечал, что семнадцатилетний Сократ не отверг любви Архелая, так как в ту пору ему была присуща большая чувственность, которую впоследствии ему удалось преодолеть благодаря усердной духовной работе.

Ксенофонт вкладывает в уста Сократа такие слова: «Возможно, я был бы способен помочь тебе в поиске добрых и благородных юношей, ибо я знаю толк в любви; когда я полюблю человека, всем своим сердцем, я стремлюсь к тому, чтобы и он меня любил, желая его — чтобы и он меня желал, желая находиться с ним — чтобы и он искал моего общества».

В «Пире» Платона (177d, 198d) Сократ говорит: «Я сознаюсь, что знаю толк ни в чем ином, как в любовных делах» и «Я утверждаю, что весьма сведущ в делах любви»; с этими заявлениями хорошо согласуются некоторые отрывки из «Пира» Ксенофонта (i, 9, iii, 27), например: «Не припомню такого времени, когда бы я не был в кого-нибудь безумно влюблен», или описание красоты Автолика, цитировавшееся выше.

Воздействие, которое произвел на Сократа сидящий рядом с ним Критобул, описывается следующим образом (Xen., Mem., i, 3, 12): «Случилась ужасная! вещь. Мне пришлось тереть плечо пять дней подряд, словно после укуса тарантула, и мне казалось, будто в самом костном мозге я различаю боль, которую причиняет тарантул».

Неужели все это слова человека, отвергающего чувственную сторону любви? Из платоновского «Алкивиада I» и «Пира» явствует также, что красота Алкивиада произвела на Сократа огромное и глубокое впечатление.

Конечно, существуют некоторые отрывки, в которых Сократ не только не восхваляет чувственную любовь к юношам, но даже пытается отговорить от нее своих друзей. Один из них содержится в беседе Сократа с Ксенофонтом, где дается предостережения от поцелуев с юношей: «А красавцы при поцелуе разве не впускают что-то [подобно тарантулу]? Ты не думаешь этого только оттого, что не видишь. Разве ты не знаешь, что этот зверь, которого называют молодым красавцем, тем страшнее тарантулов, что тарантулы прикосновением впускают что-то, а красавец даже без прикосновения, если только на него смотришь, совсем издалека впускает что-то такое, что сводит человека с ума?... Нет, советую тебе, Ксенофонт, когда увидишь какого красавца, бежать без оглядки» [перевод С. И. Соболевского].

С другой стороны, невозможно скрывать, что сама греческая античность не особенно верила в то, что педофилия Сократа была чисто интеллектуальной; для нас это обстоятельство является решающим, так как люди, живущие в интересующую нас эпоху или близкие к ней, находятся в гораздо более выгодном положении для того, чтобы вынести существенно лучшее суждение, чем мы с нашими весьма и весьма фрагментарными сведениями. В юмористической комедии Аристофана»Облака», где Сократ высмеивается всеми мыслимыми способами, мы найдем не один намек, из которого можно заключить, что наставник (Сократ) был склонен к грубым чувственным формам педофилии.

Подведем итог: Сократ, как истинный эллин, всегда смотрел на красоту мальчиков и юношей широко открытыми глазами; доверительное общение с эфебами было для него совершенно необходимым, однако сам он, насколько возможно, воздерживался от того, чтобы переводить эти отношения в телесную плоскость. Он был готов отказываться от чувственного потому, что его несравненное искусство «настройки» юношеских душ и подведения их к наивысшему возможному совершенству служило ему достаточным возмещением отказа от чувственности. Такую силу воздержания он стремился поставить перед другими как идеал; то, что он требовал ее ото всех, не только не подтверждается источниками, но и противоречило бы мудрости «мудрейшего из греков».

11. Местные особенности

Мы начнем с критян, ибо, по Тимею (Ath., xiii, 602f), они были первыми греками, которые любили мальчиков. Прежде всего следует помнить, что, согласно Аристотелю (De republica, ii, 10, 1272), государство на Крите не только терпело любовь к мальчикам, но и регулировало ее практику, чтобы избежать перенаселенности. Насколько глубокие корни были здесь у любви к мальчикам, вытекает из того факта, что критяне приписывали похищение Ганимеда — которое, по единодушной традиции, было совершено Зевсом, — своему древнему царю Миносу, о чем можно было прочесть в «Истории Крита» Ахемена (Ath., xiii, 601e).

Был ли похитителем Ганимеда Зевс или Минос, несомненно, что на Крите, как и во многих других греческих государствах, похищение мальчиков долгое время было устоявшимся обычаем[162]. Умыкание мальчиков на Крите засвидетельствовано многими авторами: полнее всего оно описано Эфором Кимским (Страбон, х, 483Г; ср. также Плутарх, De lib educ., llf; Платон, «Законы», viii, 836), который составил обширную «Историю греков», охватывавшую события с древнейших времен до 340 г. до н.э.

«Любовник (eрaotnc) предупреждает друзей дня за три или более, что он собирается совершить похищение. Дли друзей считается величайшим позором скрывать мальчика или не пускать его ходить определенной дорогой, так как это означало бы их признание в том, что мальчик недостоин такого любовника. Если похититель при встрече окажется одним из равных мальчику или даже выше его по общественному положению и в прочих отношениях, тогда друзья преследуют похитителя и задерживают его, но без особого насилия, только отдавая дань обычаю; впрочем, затем друзья с удовольствием разрешают увести мальчика. Если же похититель недостоин, то мальчика отнимают. Однако преследование прекращается тогда, когда мальчика приводят в «андрий» похитителя. Достойным любви у них считается мальчик, отличающийся не красотой, но мужеством и благонравием. Одарив мальчика подарками, похититель отводит его в любое место в стране. Лица, принимающие участие в похищении, следуют за ними; после двухмесячных угощений и совместной охоты (так как не разрешается долее задерживать мальчика) они возвращаются в город. Мальчика отпускают с подарками, состоящими из военного убранства, б, ыка и кубка (это те подарки, что полагается делать по закону), а также из многих других предметов, настолько ценных, что из-за больших расходов друзья помогают, устраивая складчину. Мальчик приносит быка в жертву Зевсу и устраивает угощение для всех, кто возвратился вместе с ним. Затем он рассказывает о своем общении с любовником, доволен ли он или нет поведением последнего, так как закон разрешает ему в случае применения насилия или похищения на этом празднике отомстить за себя и покинуть любовника. Для юношей красивой наружности или происходящих от знатных предков позор не найти себе любовников, так как это считается следствием их дурного характера... [Похищенные] получают почетные права: при хоровых плясках и состязаниях в беге им предоставляют самые почетные места и разрешают носить особую одежду для отличия от других — одежду, подаренную им любовниками; и не только тогда, но даже достигнув зрелости, они надевают отличительное платье, по которому узнают каждого, кто стал κλεινός; ведь они называют возлюбленного κλεινός, а любовника — φιλήτωρ» [перевод Г. А. Стратановского]. Похищение мальчиков было издревле принято также в Коринфе, о чем Плутарх (Amat. narr., 2, 772f) излагает следующую поучительную историю: «Сыном Мелисса был Актеон, самый прекрасный и скромный из своих сверстников, так что очень многие желали его, но больше всех Архий, чей род восходил к Гераклидам и который выделялся среди коринфян богатством и могуществом. Поскольку мальчик отказывался прислушаться к его уговорам, Архий решил похитить его силой. Во главе отряда из друзей и рабов он явился к дому Мелисса и попытался увести мальчика. Но отец и его друзья оказали жестокое сопротивление, на помощь им пришли и соседи; переходя во время схватки из рук в руки, мальчик получил смертельную рану и умер. Отец поднял мертвое тело мальчика, отнес его на рыночную площадь и показал коринфянам, требуя от них покарать виновника его гибели. Народ симпатизировал ему, но ничего не предпринял. Тогда несчастный отец отправился на Истм и бросился со скалы, призвав перед этим на голову обидчика отмщение богов. Вскоре после этого государство поразили неурожай и голод. Оракул объявил, что это гнев Посидона, которого можно умилостивить, лишь искупив смерть Актеона. Когда Архий, бывший одним из послов к оракулу, услыхал это, он не вернулся в Коринф, но отплыл в Сицилию и основал город Сиракузы. Здесь он стал отцом двух дочерей Ортигии и Сиракузы и был убит своим любимцем Телефом».

Такая вот история. Смысл ее ясен. Похищение мальчиков должно оставаться мнимым. Применение насилия, когда отец отказывается дать свое согласие, становится преступлением, грехом, за который карают сами боги, причем — в этом-то и заключается трагическая ирония — рукой мальчика; так за Гибрис следует Дика. Это находится в согласии с Гортинскими законами, которые сурово карают насилие по отношению к мальчику.

В Фивах обычай похищения мальчиков возводили к древнему царю Лаю, который, по фиванской версии, ввел педерастию, умыкнув Хрисиппа, сына Пелопа, и сделав ,его своим любимцем (Ath., xiii, 602; Aelian., Hist, an., vi, 15; Var. hist., xiii, 5; Apollodorus, iii, 44).

Как в Фивах (Xen., Sytnp., viii, 32f; Платон, «Пир», 182b), так и в Элиде любви к мальчикам был присущ чувственный элемент, хотя она не была лишена и религиозной санкции. Плутарх также свидетельствует, что в Халкиде (Плутарх, Amat., 17; здесь же приведена песня) на острове Эвбея и в ее колониях чувственность сочеталась с героическим духом самопожертвования. Сохранилась песня, приобретшая здесь популярность, а также схожая с ней эпиграмма Селевка (Ath., xv, 697d), который называет любовь к мальчикам более ценной, чем брак, объясняя это тем, что она является причиной рыцарственной дружбы. Песня народа Халкиды, автор которой неизвестен, звучала так: «О юноши отважных отцов, блистающие в изяществе своих прелестей, никогда не жалейте связать свою красу с честными мужами, ибо в городах Халкиды рядом с мужской доблестью всегда цветет ваша грациозная, пленяющая сердце юность».

Согласно Аристотелю (Плутарх, Amat., 761), эта песня обязана своим происхождением узам любви между героем Клеомахом и его юным другом, о которых мы уже говорили на с. 296; возможно, она возникла потому, что халкидяне верили, будто своей победой Клеомах обязан энтузиазму, который питался и поддерживался сознанием того, что друг является свидетелем его отваги. С каким пристрастием относились халкидяне к прекрасным мальчикам, свидетельствует заметка Гесихия, утверждающего, что хaлkidiceiv является синонимом к пaideрaoteiv. Это подтверждает и Афиней, который добавляет, что халкидяне, как и другие, притязали на то, что Ганимед был похищен из миртовой рощи близ их города, и с гордостью показывали это место, называемое Harpageion («место похищения»), чужестранцам.

Согласно Ксенофонту (Rep. Lac., 2, 13), любовь между мужчиной и юношей рассматривалась исключительно как супружеский союз.

По всей Греции существовали праздники, служившие прославлению отроческой и юношеской красоты, либо праздники, на которых мальчики и юноши выступали в полном сознании своей прелести. Так, в Мегарах справлялся весенний праздник Диоклии (Diocklia, Феокрит, xii, 30), во время которого устраивались состязания мальчиков и юношей в поцелуях; в Феспиях (Плутарх, Amat., 1; Павсании, ix, 31, 3; Ath., xiii, 601a) справлялся праздник Эрота, на котором вручался приз лучшей песне о любви к мальчикам; в Спарте существовал праздник обнаженных юношей, Гимнопедии, а также Гиакинтии; жители острова Делос (Лукиан, De saltat., 16) любовались хороводами мальчиков.

Когда Плутарх (Prov. AL, i, 44), говоря о мальчиках пелопоннесского города Аргос, утверждает, что «сохранившие цвет своей юности чистым и непорочным, в Согласии с древним обычаем, удостаивались чести возглавлять праздничное шествие, неся в руке золотой щит», он отнюдь не имеет в виду, что эти мальчики не были любимцами мужчин, но только, что, будучи мальчиками, они воздерживались от близости с женщинами.

Очень трудно решить вопрос о любви к мальчикам в Спарте (Хеп., Rep. Lac., 2, 13; Sympos., 8, 35; Plut., Lye., 17f; Ages., 20; Cleom., 3; Institut. Lac., 7; Aelian., Var. hist., iii, 10), так как в этом случае свидетельства древних фактически противоречат друг другу. Ксенофонт и Плутарх утверждают, что, хотя спартанская любовь к юношам основывалась на чувственном удовольствии от созерцания телесной красоты, она, однако, не возбуждала чувственных желаний. Чувственное влечение к мальчику приравнивалось к вожделению отца к сыну или брата к брату, и всякий, кто ему поддавался, был на всю жизнь «обесчещен», т.е., терял свои гражданские права.

Максим Тирский (Diss,, xxvi, 8), ритор, живший во времена Антонинов и Коммода, а стало быть, писавший довольно поздно, говорит, что в Спарте мужчина любил мальчика, словно прекрасную статую, что многие мужчины любили одного мальчика, а один мальчик многих мужчин.

Все это представляется невероятным не только ввиду греческих представлений о природе любви к мальчикам, описанных довольно подробно, и, прежде всего, физиологических причин, но и по следующим соображениям. Самому Ксенофонту (Rep. Lac., 2, 14) приходится допустить, что ни один грек не верил в то, что спартанская любовь к юношам исчерпывается лишь этой идеальной стороной; аттические комедиографы постоянными выпадами также проливают свет на чувственный характер именно спартанской педерастии, что потверждается выражениями, собранными Гесихием и Судой (s.v. κυσολάκων, λακωνιζειν, Λακωνικον τρόπον), посредством которых язык повседневной жизни обозначал своеобразие спартанцев в этом отношении. Однако решающим является свидетельство человека, наиболее сведущего в таких вопросах, а именно Платона («Законы», i, 636; viii, 836; ср. также Цицерон, Rep., iv, 4), который категорически отвергает мысль о том, что дорийская любовь к мальчикам не имела ничего общего с чувственностью.

I. Эпическая поэзия

1. Мифический период до истории

Гимны Эроту писал уже Памф (Павсаний, ix, 27, 2), так что мы с полным правом можем говорить, что Эрот стоит у истоков эллинской культуры.

Мы уже отчасти касались (с. 161) предания об Орфее, существование которого отрицалось Аристотелем (Цицерон, De nat. deor., i, 38, 107) и который, по мнению Эрвина Роде[163], символизирует союз религий Аполлона и Диониса; за окончательным исчезновением Эвридики в Аиде последовало удивительное продолжение. В одиночестве Орфей возвращается на свою гористую родину во Фракию, где прославленного певца окружают восторженные толпы женщин и девушек, восхищенных его трогательной любовью к жене. Но Орфей «отвергает всю женскую любовь», потому ли, что его прежний опыт оказался несчастливым, или не желая нарушить верность жене. Он стал учить фракийцев обратить свою привязанность на любовь к мальчикам и, «пока звучит юношеский смех, наслаждаться быстротечной весной жизни и ее цветами». Так говорит Овидий. Чрезвычайно важное место, так как оно показывает, что оставшийся в одиночестве муж утешается любовью к мальчикам, и — это еще более важно что, по античным представлениям о гомосексуальном общении, такие связи не рассматривались как попрание супружеской верности, «так как он не хотел оказаться неверным своей жене». С этого времени он так сосредоточивается на этом греческом виде любви, что не только брак с Эвридикой становится для него лишь эпизодом, но отныне все его песни посвящены исключительно прославлению любви к мальчикам[164]. Таким образом, налицо парадокс: Орфей, в наши дни известный главным образом как образец супружеской верности, для античности был человеком, который ввел у себя на родине во Фракии любовь к мальчикам ; и был столь ей предан, что, сочтя себя оскорбленными, девушки и женщины напали на него, жестоко изувечили и убили. Легенда далее гласит, что его голова была брошена в море, которое в конце концов выбросило ее на побережье Лесбоса. Лесбоса? Это, разумеется, отнюдь не случайное совпадение, ибо именно здесь позднее родилась Сафо, ставшая величайшей проповедницей гомосексуальной любви среди греков.

2. Эпический цикл

«Эдиподия» повествовала о том, как отец Эдипа Лай отчаянно влюбился в прекрасного Хрисиппа, сына Пелопа, и в конце концов похитил его силой. Пелоп произносит страшное проклятие похитителю (с. 92-93).

«Малая Илиада» (Ilias Parva, v. Kinkel, Epicorum Graecorum Fragmenta, Leipzig, 1877, p. 41, фрагм. 6) Лесха содержит эпизод похищения Ганимеда («Илиада», хх, 231; v, 266), юного сына троянского царя Лаомедонта, которому в виде возмещения Зевс дарит изготовленную Гефестом золотую виноградную лозу, тогда как у Гомера Ганимед — сын царя Троса, который получает взамен пару благородных скакунов.

Еще более подробно похищение Ганимеда описано в пятом из так называемых «Гомеровских гимнов» (v, 202 ел.).

3. Гесиод

В своем «Щите Геракла» (57) Гесиод повествует о битве с Кикном, предстоящей Гераклу. Герой призывает своего побратима Иолая, которого «любил больше всех на свете». Обстоятельность их бесед не позволяет привести их в настоящем месте; нежность языка и весь их тон доказывают, что уже Гесиод, как и все позднейшие авторы, считал Иолая не только товарищем по оружию, но и любимцем Геракла.

Из фрагмента мы узнаем, что сам Гесиод любил юношу по имени Батрах (Суда, см. Kinkel, p. 78), на безвременную смерть которого он написал элегию.

4. Фанокл

В эпоху, не поддающуюся точному определению, Фанокл сочинил венок элегий, озаглавленных Ερωτες η καλοί («Любовные истории, или Красавцы»). Эти элегии представляли собой то, что можно было бы назвать поэтической историей любви к мальчикам, уснащенной обильными примерами из мифов о богах и героях. Среди фрагментов выделяется отрывок в двадцать восемь строк (Стобей, Flor., 64, 14), описывающий любовь Орфея к мальчику Калаиду и жестокое убийство певца разъяренными фракиянками. Интересно обнаружить, что христианские Отцы Церкви — такие, как Климент Александрийский, Лактанций и Орозий, — использовали стихотворения Фанокла, чтобы доказать безнравственность язычества, тогда как Фридрих Шлегель (Werke, iv, 52) переводил его фрагменты.

5. Диотим и Аполлоний

Диотим (Ath., xiii, 603d; Schol. Iliad., xv, 639; Clem. Rom., Homil., v, 15; Suidas, s.v. ЕvрvBatoc) из Адрамиттия в Мисии написал в третьем веке до н.э. эпическую поэму «Подвиги Геракла», в которой он попытался доказать дурацкую мысль, будто все деяния Геракла следует приписать его любви к Эврисфею.

Аполлоний Родосский (Apol. Rhod., I, 1207; III, 114 ел.), самый выдающийся из александрийских эпиков, жил в третьем веке до н.э. Сохранилась лишь наиболее знаменитая из его поэм, именно «Аргонавтика», т.е. приключения аргонавтов, в четырех книгах. Поэма, изобилующая очаровательными подробностями, содержит рассказ о любви Геракла к Гиласу, о его похищении нимфами источника и безмерной скорби героя об утрате любимого мальчика.

Приведу эпизод, повествующий об игре Эрота и Ганимеда:

Играли они в золотые
Бабки, как то подобает мальчишкам, сходным по нраву.
Бабок полную горсть, к груди ее крепко прижавши,
Левой рукою держал Эрот ненасытный, и прямо
Он во весь рост стоял, торжествуя, и милым румянцем
Рдели ланиты его. А товарищ на корточках рядом
Молча сидел, огорчен: у него лишь две бабки остались.
Бросил одну за другой, рассердившись на хохот Эрота,
Он, но и их потерял невдолге, как и все остальные.
Прочь смущенный пошел Ганимед с пустыми руками...

[перевод Г. Церетели]

6. Нонн

Нонн, грек из Панополя в египетской Фиваиде, живший в IV или V веке н. э., является автором обширной поэмы «Дионисиака», посвященной жизни и деяниям Диониса и состоящей — ни много ни мало — из сорока восьми песен. Этот грандиозный эпос с ошеломляющей чрезмерностью описывает победоносный поход Диониса в Индию; в него вплетено столько эпизодов и самостоятельных мифов, что, хотя произведение в целом, несомненно, чрезвычайно ценно и интересно, его никоим образом нельзя считать единым. Особенно любопытно, что его автор был христианином, который, однако, создал вдохновенный гимн вакхическому, а следовательно, языческому экстазу, единственный в своем роде во всей мировой литературе. Поэтому в этой огромной поэме встречается множество гомосексуальных эпизодов, из которых, не вдаваясь в подробности, мы упомянем лишь важнейшие.

Нонн красноречиво описывает красоту юного Гермеса (iii, 412 ел.), тогда как красоте Кадма посвящено целых пятьдесят шесть строк (iv, 105). На свадьбе Кадма и Гармонии пляшут Эроты (v, 96); с очевидным удоволетворением поэт рассказывает об играх с мальчиками, в которых участвовал и находил удовольствие Дионис (ix, 96), и подробно описывает купание Диониса в обществе распущенных и сладострастных сатиров (х, 139).

Большое место отведено идиллии с мальчиком Ампелом (х, 175 до xii), красота которого обрисована страстными красками; Дионис приметил мальчика и воспылал к нему любовью; изображению этой любви и различных ее эпизодов отведено две песни. Словно второй Эрот, только без колчана и крыльев, Ампел предстает однажды перед Дионисом во фригийском лесу. Мальчик преисполняется счастья от любви, выказываемой к нему Дионисом. Между богом и его любимцем устанавливаются идиллические отношения, которые — подробно и с немалым изяществом живописуются поэтом. Дионис страшится лишь одного: как бы мальчика не увидел и не похитил Зевс, ибо Ампел прекраснее самого Ганимеда. Однако, несмотря на греческое представление о недолговечности всего прекрасного, Зевс не завидует счастью Диониса. В юношеской страсти к приключениям Ампел отправляется на охоту, смеясь над предостережениями Диониса, советующего ему опасаться диких лесных зверей. Устрашенный дурным предзнаменованием, бог спешит за мальчиком, находит его и, очарованный, заключает в свои объятья. Однако рок не медлит; некий злой дух убеждает Ампела поскакать к неопасному на вид быку, который внезапно свирепеет и сбрасывает его с коня; падение оказывается столь неудачным, что Ампел умирает.

Дионис безутешен; он покрывает тело не подурневшего и после смерти юноши цветами и поет трогательную заплачку. Затем он молит отца Зевса ненадолго вернуть его любимца к жизни, лишь бы услышать еще раз слетающие с его уст слова любви; он даже проклинает свое бессмертие, так как из-за него он не может разделить с возлюбленным вечность в Аиде.

Самого Эрота охватывает жалость при виде отчаяния и безграничной скорби Диониса. Он является перед ним в образе сатира, ласково беседует с ним и советует положить конец скорби, полюбив снова, «ибо, — говорит Эрот, лучшее лекарство от старой — новая любовь; посему поищи вокруг себя еще более пригожего юношу, как поступил Зефир, который после смерти Гиакинта влюбился в Кипариса»; затем, чтобы утешить потрясенного бога и убедить его полюбить вновь, Эрот подробно рассказывает ему о Каламе и его любимце Карпе.

«Калам, сын речного бога Меандра, сочетался нежной любовью с Карпом, сыном Зефира и одной из Ор, юношей красоты непревзойденной. Когда они купались в Меандре и плавали наперегонки, Карп утонул. Изойдя от горя, Калам обратился в тростник, в шуршании которого под дуновением ветра древним слышались звуки скорбной песни, Карп же становится плодом полей, возвращающимся из года в год».

Лакуна в тексте не позволяет узнать, какое действие возымели эти слова на Диониса. Вероятно, крайне малое, потому что за ними с пылкой чувственностью описывается сладострастный хоровод Ор, который вводится здесь лишь затем, чтобы навести поглощенного страстью бога на другие мысли. «Оргией ног, которые видны сквозь прозрачные одежды в неистовом вихре танца», завершается одиннадцатая песнь поэмы о деяниях Диониса.

В двенадцатой песни повествуется о том, как из сострадания к горю Диониса боги превращают Ампела в виноградную лозу. Очарованный бог принимает это славное растение, посвященное отныне ему, и изобретает драгоценный дар вино, которое он восхваляет в восторженной речи. Затем совершается первый сбор и выжимка новосотворенного винограда, после чего вакхическая оргия венчает праздник перехода от глубочайшей скорби к безудержному веселью.

Между Римом и Флоренцией была обнаружена прекрасная мраморная группа «Дионис и Ампел» (ср. Гимерий, «Речи», 9, 560; Плиний, xviii, 31, 74), являющаяся ныне одним из ценнейших сокровищ Британского музея. Мальчик[165] изображен в момент превращения, когда он протягивает руку — виноградную гроздь нежно обнявшему его Дионису[166].

Все наши выдержки из Нонна, последнего эпического отпрыска эллинской красоты и чувственной' радости, взяты из первых двенадцати книг, составляющих лишь четверть поэмы; остальные тридцать шесть песен содержат множество иных гомосексуальных эпизодов и немало описаний юношеской красоты.

II. Лирическая поэзия

Поскольку лирическая поэзия является самым непосредственным выражением личных умонастроений и чувствований, постольку мы вправе ожидать, что греческой гомосексуальной любви в ней уделено немалое место; и действительно, было бы совершенно правильно говорить, что лирическая поэзия имеет свое начало в гомосексуальной любви. Но, к несчастью, от греческой лирики до нас дошли удручающе скудные крохи.

165 По Овидию (Fasti, iii, 407), несчастье случилось с мальчиком, когда он пытался оторвать усик от виноградной лозы, обвившейся вокруг вяза. После этого он был помещен Дионисом среди звезд под именем Vindemitor (Виноградарь).

166 Следует указать, что специалисты Британского Музея не согласны с интерпретацией этой группы (N 1636), предложенной господином Лихтом: фигура, которую обнимает Дионис, — женская и представляет собой не Ампела, но олицетворение вина. [Прим. Лоуренса Доусона к английскому переводу Фриза.]

1. Феогнид

Под именем Феогнида, который жил, главным образом, в Мегарах, в середине шестого века до нашей эры, до нас дошло собрание максим и житейских правил в 1388 строк. Последние 158 строк целиком посвящены любви к мальчикам, особенно любимцу поэта Кирну. Последний, сын Полипаида, был благородным и пригожим юношей, с которым поэт был связан не только отеческой, но и чувственной любовью. Он желает преподать ему житейскую мудрость и воспитать из него истинного аристократа. В силу этого сборник отличается богатым этическим содержанием, из-за чего в древности он использовался в качестве школьного учебника, и в то же время содержит немало слов любви, отмеченных сильной, порой пылкой чувственностью.

Поэт колеблется между любовью и безразличием, он не может без Кирна, но ему трудно любить этого скромного юношу. Он даже грозит покончить с собой, чтобы мальчик понял, чту он потерял. Другой раз он жалуется на то, что его любовь оскорблена, что он был привязан к Кирну, но не Кирн к нему. Любимец прославится благодаря ему; о нем будут петь на всех празднествах, и даже после смерти люди не позабудут о нем.

2. Платон

Под именем Платона (PLG, фрагм. 1, 7, 14, 15; ср. Апулей, De magia, 10), великого философа и ученика Сократа, до нас дошло несколько гомосексуальных эпиграмм. Нежная эпиграмма гласит:

Душу свою на устах я имел, Агафона целуя,
Словно стремилась она переселиться в него.

[перевод Л. Блуменау]

Другая эпиграмма — это эпитафия любимцу философа Диону, «который наполнил сердце безумием любви». Две эпиграммы обязаны своим написанием красавцу Астеру («Звезда»). Поэт завидует небу, которое взирает на его Астера множеством звезд-глаз, когда юноша-звезда смотрит на звезды.

3. Архилох и Алкей

Даже среди фрагментов Архилоха Паросского, известного страстной любовью к Необуле, прекрасной дочери Ликамба, мы находим отрывок (фрагм. 85), в котором поэт признается, что «его одолевает расслабляющая члены страсть к мальчику».

Мы уже упоминали (с. 291) Алкея Митиленского, бывшего одновременно поэтом и героем. Если чтение Бергка правильно, в одном из фрагментов (58) поэт в приступе злого юмора обращается к некоему Лику, говоря, что не будет более прославлять его в своих песнях. В другом из немногочисленных фрагментов (46) он просит кого-то «прислать к нему прелестного Менона, иначе пир будет нам не в радость».

4. Ивик

Лишь немногие из тех, кто наслаждается прекрасной балладой Шиллера «Ивиковы журавли», знают, что герой этого стихотворения, смерть которого от рук подлого убийцы неизменно вызывает общее сострадание, считался в античности «самым неистовым любителем юношей» (Суда, s.v. Ibykosέρωτομανέστατος περί τα μειράκια). О том, что он почитал мальчиков всю свою жизнь, свидетельствует Цицерон (Tusc., iv, 33, 71); даже в старости эта страсть была в нем столь пылкой, что Платон («Парменид», 137а) считает необходимым это подчеркнуть; анонимный эпиграмматист из «Палатинской Антологии» (vii, 714) отзывается о нем как о «любителе мальчиков», и в том же сборнике он упоминается в коротком списке лирических поэтов (ix, 184) как тот, кто всю свою жизнь «срывал сладостные цветы // Убеждения и любви к отрокам». Все это находит подтверждение в его поэзии, от которой сохранились лишь немногие фрагменты. Помимо отрывка, цитировавшегося выше (с. 282), приведем следующий фрагмент (1):

Только весною цветут цветы
Яблонь кидонских, речной струей
Щедро питаемых там, где сад
Дев необорванный. Лишь весною же
И плодоносные почки набухшие
На виноградных лозах распускаются.
Мне ж никогда не дает вздохнуть Эрос. Летит от Киприды он,
Темный, вселяющий ужас всем, — словно сверкающий
молнией северный ветер фракийский, и душу
Мощно до самого дна колышет
Жгучим безумием........

[перевод В. В. Вересаева]

5. Анакреонт и Анакреонтика

Анакреонт Теосский, вечно милый и учтивый поэт, родился около 560 г. до н.э. Согласно Лукиану, он дожил до глубокой старости и умер в восемьдесят пять лет. По-видимому, даже в старости содержанием его жизни были главным образом любовь и вино. Еще александрийцы располагали пятью книгами различных стихотворений Анакреонта, большинство которых не пощадило немилосердное время. Вся его поэзия была, по словам Цицерона (Tusc., iv, 33, 71; ср. Овидий, Tristia, ii, 363), посвящена любви. Хотя он не отвергал и женской любви — так, например, он полушутя (фрагм. 14) жалуется на прелестную лесбийскую девушку, отказывающуюся играть с ним, — однако всю его жизнь именно эфеб, только-только достигший своего расцвета, занимал его сердце и поэзию, и нам известен внушительный список имен, носители которых ранили его сердце. После пребывания во фракийской Абдере мы находим его вместе с Ивиком при дворе Поликрата — знаменитого и утонченного любителя искусства и роскоши, правителя Самоса, который окружил себя придворной челядью из тщательно отобранных пажей (Элиан, Var. hist., ix, 14). Максим Тирский говорит: «Анакреонт любит всех красавцев и восхваляет их всех; его песни полны славословий завиткам кудрей Смердиса, глазам Клеобула, юношескому цветению Бафилла» (xxiv, 9, 247, фрагм. 44). «Я б хотел играть с гобою, мальчик, милый и прелестный», — говорит он в другом месте (фрагм. 120); «Ибо мальчики за речи полюбить меня могли бы: // И приятно петь умею, говорить могу приятно... (фрагм. 45, пер. В.В. Вересаева).

О любви поэта к Смердису говорят также несколько эпиграмм (особенно Anth. Pal., vii, 25, 27, 29, 31; см. там же: 23, 23Ь, 24, 26, 28, 30, 32, 33; и vi, 346); в первой из упомянутых нами, представляющей собой эпитафию, Симонид говорит:

И в Ахеронте теперь он грустит не о том, что покинул
Солнечный свет, к берегам Леты печальной пристав,
Но что пришлось разлучиться ему с Мегистием, милейшим
Из молодежи, любовь Смердия кинуть пришлось.

[перевод Л. Блуменау]

Из четырех сохранившихся фрагментов по меньшей мере четыре обращены к Смердису. Так, мы читаем о его бурном ухаживании; поэт признается, что Эрот мощно поверг его наземь, словно кузнец своим молотом.

Любовь к Клеобулу была возжжена в поэте самой Немесидой, на чем настаивает пересказывающий один из анекдотов Максим Тирский (фрагм. 3). Эта любовь наполнила поэта непереносимым жаром; он умоляет Диониса (фрагм. 2) склонить к нему сердце мальчика и признается, что любит Клеобула, тоскует по нему, ищет его одного.

Имеется фрагмент, в котором речь идет о том, что никто не может плясать под флейту, если на ней играет Бафилл, ибо невозможно отвести глаз ог красавца флейтиста (фрагм. 30). Другой фрагмент ?обращен к Мегисту (фрагм. 41; см. Bergk, Die Ausgabe des Anakreon, S. 151, Leipzig, 1834), на празднике увенчавшем чело «травой целомудрия» (agnus castus), о которой древние рассказывали немало глубокого и любопытного (см. Плиний, Nat. hist., xxiv, 38).

Другие фрагменты посвящены любви поэта к Левкаспиду и Сималу (фрагм. 18, 22), тогда как некоторые дошли до нас без имени любимца. Мальчик у смесительной чаши должен внести вино и венки, «чтобы не уступил я Эроту в кулачной схватке». Из песни к Эроту, «которому покорствуют боги, как люди», дошло пять строк. Поэту приходится также порой страдать из-за отвергнутой любви, а другой раз он грозит, что вознесется на Олимп и пожалуется Эротам на то, что «мальчик мой не желает делить со мной свою юность». Поэт сетует, что Эрот беззастенчиво подлетел к нему, когда он дожил уже до седых волос и увидел наконец бога с его колышимыми ветром, отливающими золотом крыльями. Он шутливо угрожает Эроту, что не будет более петь ему во славу прекрасных гимнов, потому что не пожелал ранить своей стрелой эфеба, к которому влечет поэта.

Среди подражаний Анакреонту — так называемой анакреонтики, относящихся к позднему времени и часто затрагивающих любовь к мальчикам, особо отметим песенку, в которой поэт жалуется на ласточку, ранним своим щебетом пробудившую его от грез о прекрасном Бафилле. В другом стихотворении искусно соединены содержание любовной песни с ладом песни военной:

Ты мне поешь про Фивы,
Он — про фригийцев схватки,
Я про свое плененье.
Сгубил меня не конник,
Не мореход, не пеший,
Сгубила рать иная,
Что глазками стреляет,

[перевод Г. Церетели]

6. Пиндар

От Пиндара, величайшего и мощнейшего из греческих лириков, жившего между 522 и 442 г. до н. в., наряду с впечатляющим количеством фрагментов сохранились сорок пять од, дошедших до нас едва ли не в идеальном состоянии, — песен победы, которые сочинялись в честь тех, кто стяжал победный венок на общенациональных состязаниях. Благочестие поэта заставляло его излагать некоторые легенды, вокруг которых образовались нечестивые наслоения, более почтительным образом. Одно из таких сказаний повествовало о том, как Тантал, пригласив на застолье Зевса, заклал собственного сына Пелопа и, чтобы испытать всеведение богов, подал на стол его плоть. Но боги превосходно распознали страшный обман, собрали вместе куски тела и вернули мальчика к жизни, сурово покарав Тантала. Такие ужасы невыносимы для благочестивого поэта; в его изложении, Пелоп не был жертвой позорного преступления своего отца, но его красота так воспламенила Посидона, что бог похитил юношу, как впоследствии Зевс Ганимеда (Olymp., i, 37 ел.).

Так относилась античность к дружбе с эфебами, так относился к ней Пиндар. Ему мы обязаны одной из когда-либо написанных знаменитейших поэм, от которой, к сожалению, сохранился лишь отрывок (фрагм. 123; см. с. 289). Сами боги благоволили к его дружбе с юным Феоксеном. Говорили, будто Пиндар молил богов даровать ему прекраснейшую вещь на свете; даром был Феоксен, и когда однажды, поэт присутствовал на гимнастических состязаниях в Аргосе, в приступе слабости он склонился на грудь любимца и умер у него на руках.

Прах Пиндара был перенесен в Фивы, где, как рассказывает Павсаний (ix, 23, 2), он погребен в могиле на Ипподроме перед Пройтидскими воротами.

7. Феокрит

Из тридцати элегий, дошедших до нас под именем Феокрита (около 310-245 гг. до н.э.), не менее восьми целиком посвящены любви к юношам, но и в других речь часто идет о мальчиках и о любви к ним.

Одно из стихотворений Феокрита, пожалуй, лучшее из написанного им о юношах, озаглавлено Τα παιδικά («Любимцы») и содержит разговор уже немолодого поэта со своим сердцем. Разум, конечно же, советует ему отказаться от всякой мысли о любви, но сердце учит, что битва с Эротом напрасная трата сил.

Мчится юноши жизнь, быстро скользя, словно оленя бег,
Завтра к новым морям, парус подняв, он поплывет опять;
Но навек потерял он меж друзей юности сладкий цвет.
Ты же чуть вспомнишь о нем, высушит страсть даже весь мозг
в костях. Будешь видеть всегда в ночи часы рой сновидений злых.

[перевод M. Е. Грабарь-Пассек]

В другом стихотворении, которое вряд ли принадлежит Феокриту, мы читаем о последних песнях несчастливого влюбленного, который кладет конец своим мукам, кончая с собой; оскорбленный Эрот мстит его высокомерному возлюбленному, на которого, когда он купается в гимнасии, падает мраморная статуя Эрота.

Третье стихотворение, также озаглавленное παιδικά, представляет собой жалобу на непостоянство любимого, увещание сохранять верность и напоминание о том, что нежный цвет юности не вечен и ему грозит старость. Поэтому на любовь ему следует ответить любовью, чтобы однажды об их союзе говорили, как о любви Ахилла и Патрокла.

Нежно и трогательно стихотворение, в котором выражается радость при виде любимца после трех дней разлуки и пожелание, чтобы их любовь была подобна любви, процветавшей в Мегарах, где Диокл ввел состязание мальчиков в поцелуях (с. 77).

Возле могилы его собираются ранней весною
Юноши шумной гурьбой и выходят на бой поцелуев.
Тот, кто устами умеет с устами всех слаще сливаться,
Тот, отягченный венками, идет к материнскому дому...
 
 
О, если бы потомки сказали о них: «Равною мерой друг друга любили, как будто бы снова
Жили в тот век золотой, где любовь на любовь отвечала»

[пер. M. Е. Грабарь-Пассек].

Очаровательная поэма, озаглавленная «праздник жатвы» и еще стариком Гейнсием названная «царицей» идиллий Феокрита, посвящена воспоминанию о счастливо проведенном дне на острове Кос; поэт рассказывает о том, как с двумя друзьями он отправился за город. По дороге они встречают пастуха по имени Ликид, которому после краткой беседы поэт предлагает остаться и испытать свое искусство, состязаясь в песнях. Ликид охотно соглашается и запевает propemptikon (прощальную песнь), в которой желает своему возлюбленному Агеанакту счастливого пути по морю:

Агеанакт пусть закончит удачно свой путь в Митилену,

Даже коль южная буря к Козлятам на запад погонит

Влажные волны и к ним Орион прикоснется ногою.

Если к Ликиду, чье сердце сжигает огонь Афродиты,

Будет он добр, — к нему пламенею я жаркою страстью,

Чайки пригладят прибой для него, успокоят и море,

Южную бурю и ветер восточный, что тину вздымает.

Чайки, любимые птицы морских Нереид синеоких,

Всех вы пернатых милее, из волн добывающих пищу.

Агеанакта желанье — скорее доплыть в Митилену;

Пусть же он будет удачлив и пристани мирной достигнет.

Я же в тот день соберу цветущие розы, аниса

Или левкоев нарву и венок этот пышный надену.

Я зачерпну из кратера вина птелеатского, лягу

Ближе к огню, и бобы кто-нибудь на огне мне поджарит.

Ложе мое из травы, вышиною до целого локтя;

Есть асфодель, сухостебель и вьющийся цвет сельдерея.

Агеанакта припомнив, вином услаждаться я буду,

Кубки до дна осушая, губами касаясь осадка.

Будут на флейте мне двое играть пастухов: из Ахарны

Родом один, а другой — ликопеец; и Титир споет нам

Песню о том, как когда-то о Ксении Дафнис томился...

В ответ Феокрит говорит другу о том, сколь понравилась ему эта песня, и запевает другую, в которой противопоставляет свое счастье в любви злоключениям своего друга Арата, знаменитого врача и поэта из Милета, влюбленного в неприступного красавца Филина:

...вы, Эроты, чьи щечки румянее яблок,
Нынче в красавца Филина метните вы острые стрелы,
Крепче метните! Зачем беспощаден он к милому гостю?
Сам же — как плод перезрелый; недаром красотки смеются:
«Горе, ах горе, Филин! тебе красоваться недолго!»
Больше не станем, Арат, у дверей до утра мы томиться,
Ноги себе обивать. Петухов предрассветные крики
Пусть повергают других, а не нас, в огорчения злые.

[перевод М. Е. Грабарь-Пассек]

Чтобы утешить друга Арата, чье врачебное искусство не способно помочь ему в исцелении ран, нанесенных Эротом, Феокрит написал пространную эпическую поэму, где обстоятельно описаны страстная любовь Геракла к Гиласу, похищение последнего нимфами источника и отчаяние осиротевшего героя (Феокрит, 30, 23, 29, 12, 7, 13; другие гомосексуальные пассажи у Феокрита суть следующие: 15, 124; 20, 41, 6, 42; 3, 3: to kaлov пeфvлeueve — обращение к любимому, столь сладостное, что его невозможно перевести (см. Геллий, ix, 9); 2, 77-80, 44, 150, 115; эпиграмма 4).

8. Кое-что из других лирических поэтов

Праксилла, милая поэтесса здоровой веселости и чувственной житейской мудрости, рассказывала в своих стихотворениях о похищении Хрисиппа Лаем и о любви Аполлона к Карну (фрагм. 6 и 7).

Согласно Афинею, Стесихор, «сам большой сладострастник», также писал стихотворения в том жанре, который назывался в античности «песнь о мальчиках» (Ath., xiii, 601 а). Ни одно из них не сохранилось.

Вакхилид (фрагм. 13) упоминает среди мирных трудов занятия молодежи в гимнасиях, праздники, исполнение песен о мальчиках.

«Сколиями» назывались застольные песни, распевавшиеся главным образом гостями после трапезы, когда вино развязывает языки, и сочинявшиеся ex tempore. Одна из таких импровизаций звучит следующим образом: «Стать бы мне лирой слоновой кости, тогда мальчики пустились бы со мной в дионисийский пляс» (Сколий, 19).

Дошедшее до нас поэтическое наследие Биона из Смирны, младшего современника Феокрита, довольно незначительно. Из его стихотворения к Ликиду упомянем следующие строки: «Если кого из бессмертных воспеть захочу иль из смертных, //Только бормочет язык мой, и петь не хочет, как прежде; //Стоит же только запеть мне для Эроса иль для Ликида, //Тотчас из уст у меня моя песня, ликуя, польется»[167].

В другом стихотворении (viii) он обращается к Гесперу, или вечерней звезде:
Геспер, ты светоч златой Афродиты, любезной для сердца!
Геспер, святой и любимый, лазурных ночей украшенье!
Меньше настолько луны ты, насколько всех звезд ты светлее.
Друг мой, привет! И когда к пастуху погоню мое стадо,
Вместо луны ты сиянье пошли, потому что сегодня
Чуть появилась она и сейчас же зашла. Отправляюсь
Я не на кражу, не с тем, чтобы путника ночью ограбить,
Нет, я люблю. И тебе провожать подобает влюбленных.

Наконец, в восьмом стихотворении перечислены знаменитые пары друзей и восхваляются те, что нашли счастье взаимной любви: Тесей и Пирифой, Орест и Пилад, Ахилл и Патрокл.

III. Стихотворения «Антологии»

Нам уже столь часто приходилось цитировать в качестве свидетельств отрывки из тысяч эпиграмм Палатинского кодекса, что в данном очерке гомосексуальной литературы следует привести лишь те эпиграммы, которые сообщают нечто особенно характерное. Так, Антистий (Anth. Pal., xi, 40) пишет: «Клеодем, сын Евмена, еще мал, но и такая кроха, он проворно пляшет с мальчиками. Посмотри, он обвязал бедра пестрой шкурой оленя, а его золотистые волосы украшает венок из плюща! Сделай его взрослым, благой Вакх, чтобы твой юный служитель стал во главе священных танцев молодежи». Эпиграмма Лукилия (xi, 217) звучит почти современно: «Чтобы избежать подозрений, Аполлофан вступил в брак и ходил женихом по рынку, говоря: «Завтра же будет у меня ребенок». Когда же он появился на следующий день, то вел за собой не ребенка, а подозрение».

Двенадцатая книга «Палатинской Антологии», полностью посвященная любви к юношам (258 эпиграмм, 1300 строк), имеет в рукописи заголовок «Мальчишеская Муза Стратона». Помимо Стратона, стихотворения которого открывают и заключают сборник, здесь представлены девятнадцать других поэтов, среди которых — весьма славные имена; кроме того, в составе книги дошло 35 эпиграмм неизвестных поэтов. Книга может быть названа гимном к Эроту; тема всюду — одна и та же, но в столь бесконечно многообразных вариациях, как сама природа.

1. Стратон из Сард

(Anth. Pal., xii, 1, 2, 5, 244, 198, 201, 227, 180, 195)

Поэт, живший при императоре Адриане, составил сборник эпиграмм о красавцах, и двенадцатая книга «Антологии» содержит девяносто четыре стихотворения, подписанных его именем.

Сборник открывает не обращение к Музам, как было принято в античной поэзии, но призывание Зевса, который в глубокой древности подал пример мужам, похитив Ганимеда, и считался с тех пор покровителем любви к мальчикам. Тема, за которую берется поэт, значительно отличается от принятого прежде: «Не ищи на этих страницах ни Приама у алтаря, ни бед Медеи и Ниобы, ни Итиса в его покое и соловьев в листве, — все это велеречиво воспели поэты прошлого. Но ищи здесь сладостной любви, к которой примешаны милые Хариты, и Вакха. Серьезная мина им не к лицу».

Муза Стратона была не чужда и любви к мальчикам, но так как он не видит разницы и необходимости выбирать, поэт любит все, что прекрасно. Ничто не способно противостоять этой любви, она сильней поэта, который часто не прочь сбросить ее ярмо, но раз за разом он понимает, что это не в его силах. Если мальчик прекрасен, а взоры его столь чарующи, словно у его колыбели стояли Хариты, нет меры радости поэта; но чем ярче красота, тем скорее наворачивается на уста сожаление о том, что она мимолетна и вот-вот исчезнет.

Великая страсть находит свое выражение также и в поэзии; ввиду этого двенадцатая книга «Антологии» содержит известное число весьма эротичных эпиграмм, которые на современный взгляд могут показаться в высшей степени непристойными.

2. Мелеагр

(Anth. Pal., xii, 86, 117, 47, 92, 132, 54, 122, 52 (ср. 53), 125, 137, 84, 164, 256, 154, 59, 106, 159, 110, 23, 101, 65, 133, 60, 127, 126)

Мелеагр из Гадары (Келесирия), о чьих эротических стихотворениях, посвященных девушкам, уже шла речь выше (с. 173), провел свою молодость в Тире. Находясь здесь, он не желал иметь дела с девушками и поэтому был особенно восприимчив к красоте мальчиков; хотя число тех, к кому он пылал любовью, весьма внушительно, больше всех он любит Минска, чье имя мы встречаем в его эпиграммах наиболее часто.

Из шестидесяти эпиграмм Мелеагра, вошедших в двенадцатую книгу «Антологии», тридцать семь обращены к мальчикам, называемым по имени, причем восемнадцати из них посвящены отдельные стихотворения; кроме того, Мелеагр упоминает многих других, так что читатель поражается его легкой впечатлительностью, даже принимая во внимание, что некоторые стихотворения суть не что иное, как поэтическая игра, лишенная какой-либо реальной основы, и что один и тот же мальчик мог выступить в нескольких эпиграммах под разными именами. Как бы то ни было, Мелеагр твердо убежден в том, что предпочтение следует отдать любви к мальчикам, и ему известно, как подкрепить этот ответ на часто обсуждавшийся вопрос посредством нового и неожиданного аргумента:

Женственная Киприда сжигает любовию к женам,
Этот мальчишка Эрот правит любовью мужской.
Мне-то за кем? За сыном? За матерью? Мнится, Киприда
Как-то сказала сама: «Верх берет дерзкий юнец».

[перевод Ю. Голубец]

Когда вспыхивает чудо Эрота, рассудок бессилен и безраздельно господствует страсть. Да это и понятно, ибо уже в самом нежном возрасте Эрот играл душой поэта, словно в кости. Однако во всем виноваты глаза поэта, жадно впитывающие отроческую красоту, из-за чего душа подпадает под власть Эрота.

Здесь уже ничем не поможешь: душа пленена и пытается ускользнуть, словно птица, рвущаяся прочь из клетки. Сам Эрот связал ей крылья, зажег в ней огонь, и жаждущему не остается ничего другого, как утолять жажду слезами. Любые стенания напрасны, ибо из-за них Эрот забирает над сердцем еще большую власть.

Но все это, полагает поэт, вполне естественно, потому что его мальчик столь хорош, что сама Афродита предпочла бы его своему сыну Эроту. Свою красоту его любимец получил от самих Граций, однажды встретивших и расцеловавших его; этим объясняется пленительная грация его юного тела, его милый лепет и немой, но красноречивый язык его глаз. Когда он далеко, когда ему пришлось отплыть в морское путешествие, тоска по нему приходит на смену любви. Тогда поэт завидует кораблю, волнам и ветру, которые могут наслаждаться лицезрением его единственного любимца; как бы хотелось ему превратиться в дельфина, чтобы нежно донести мальчика на своей спине к желанной цели.

(а) «Любовь принесла ночью под мой покров грезу о нежно смеющемся мальчике восемнадцати лет, все еще носящем хламиду; и я, прижимая его нежную плоть к своей груди, срывал пустые надежды. В памяти моей еще теплится желание, и в глазах моих еще жкчет сон, схвативший для меня в погоне этого крылатого призрака. О душа, несчастливая в любви, перестань наконец понапрасну лелеять мечты о красавцах».

(b) Нот, мореходам попутный, страдальцы влюбленные, схитил
Подпуши у меня, — он Андрогета унес.
Трижды блаженны суда и трижды благостны воды.
Счастлив четырежды ветр, отрока морем неся. 
Если б дельфином мне стать!
На плечах перенес бы по морю,
Чтобы он смог увидать Родос, где отроков сонм.

[перевод Ю. Шульца]

Как не хочется поэту преждевременно пробуждаться от таких снов! Глупый петух, своим криком разрушивший мир мечты! Будь ты проклято, грубое создание, — пафос поэта оборачивается здесь комизмом.

Однажды поэт пускается в плавание по морю. Все опасности моря уже счастливо миновали, поэт радостно покидает качающийся корабль и ступает на твердую землю; и вновь Рок является перед ним в образе хорошенького мальчика: новая любовь — новая жизнь. Другой раз он говорит:

Терпким медом сладимы, становятся сладостны вина;
О, как приятен союз сладостно-пылких сердец!
Сладостный Алексид Клеобула пылкого любит
Разве Киприда и тут мед не смешала с вином?

[перевод Ю. Голубец]

О Минске[168] («мышонке»):

Мальчик прелестный, своим ты мне именем сладостен тоже,
Очарователь — Минск; как же тебя не любить?!
Ты и красив, я Кипридой клянусь, красив совершенно.
Если ж суров, — то Эрот горечь мешает и мед.

И в другом месте:

Знаю всего я одну красоту. Глаз мой — лакомка хочет
Лишь на Минска смотреть; слеп я во всем остальном.

[перевод Ю. Шульца]

Но особенно восторгается поэт красотой глаз Минска: (а) «Тир, я Эротом клянусь, питает красавцев; Минск же //Всех их затмил, воссияв, словно как солнце меж звезд». (Ь) «Дивная прелесть сверкнула; он пламя очами швыряет. //Или Эрот подарил мальчику громы в борьбе? //Здравствуй, Минск! Страстей огонь ты людям приносишь — // Мне же сверкай на земле благостным только огнем!» [перевод Ю. Шульца] (с) «О Минск! В тебе пристань обрел корабль моей жизни. //И последний души вздох посвящаю тебе. //Юноша милый, поверь мне, клянуся твоими очами, — //Светлые очи твои даже глухим говорят: //Если ты взгляд отуманенный бросишь, — зима предо мною, //Весело взглянешь — кругом сладкая блещет весна!» [перевод В. Печерина]

Прежде поэт сам посмеивался над слишком влюбчивыми глупцами, но Эрот не склонен с ним шутить:

Пойман теперь я, не раз смеявшийся прежде над теми,
Кто среди буйных пиров к отрокам страстью болел.
Вот, Минск, и меня Эрот перед дверью твоею
Здесь поместил, надписав: «Благоразумья трофей».

Однако не один Эрот радуется своему триумфу — Минск тоже с ликованием поздравляет себя с победой над упрямцем:

Был я еще не настигнут страстями, как стрелы очами
Выпустил в грудь мне Минск, слово такое сказав:
«Вот, я поймал наглеца и гордо его попираю.
Хоть на лице у него царственной мудрости знак».
Я же ему чуть дыша отвечал: «Не диво! И Зевса
Также с Олимпа Эрот вниз совлекал, и не раз».

[перевод Ю. Шульца]

Но поэт вскоре позволяет обратить себя в новую веру, и теперь, когда он уверен в любви своего Минска, его счастье омрачает лишь одно — опасение, как бы мальчика не похитил Зевс.

Из многочисленных стихотворений, посвященных другим звездам, приведем лишь некоторые:

Жаждущий, я целовал дитя нежнейшее летом,
Жажду свою утолив, так напоследок сказал:
«Зевс, наш отец, ты пьешь нектар на устах Ганимеда,
Видно, напиток такой стал для тебя как вино?»
Так и я, Антиоха лаская, — милей он всех прочих,
Пью сей сладостный мед из Антиоха души.

[перевод Ю. Голубец]

Если взгляну на Ферона, в нем вижу я все; если вижу
Все, но не вижу его, — мне не видать ничего.

[перевод Ю. Шульца]

В полдень я на пути повстречал Алексиса, недавно
Волосы снявшего лишь летом при сборе плодов.
Двое лучей тут меня обожгли: один — от Эрота,
Впрямь у мальчишки из глаз; солнца — вторые лучи,
Эти — ночь усыпила, а первые — те в сновиденьях
Образ его красоты все разжигают сильней.
Сон, облегчающий многих, принес мне одни лишь мученья,
Эту являя красу, льющую в душу огонь.

[перевод Ю. Шульца]

Боль мне сердце терзает — самым копчиком ногтя
Резвый, беспечный Эрот больно царапнул его.
Молвил с улыбкой он: «Вот и снова сладостна рана,
Бедный влюбленный, и мед жарко горит от любви!»
Если в толпе молодой вдруг вижу я Диофшгга,
С места не сдвинуться мне, сил не осталось моих.

[перевод Ю. Голубец]

3. Асклепиад

(Anth. Pal., xii, 135, 162, 163)

Асклепиад Самосский считался учителем Феокрита, который высоко ценил его как поэта и человека. Эпиграммы, дошедшие под его именем, отмечены изяществом формы и нежностью чувства; одиннадцать эпиграмм сохранились в «мальчишеской Музе» «Антологии»; вот одна из них:

Страсти улика — вино. Никагора, скрывавшего долго
Чувства свои, за столом выдали чаши вина:
Он прослезился, потупил глаза и поник головою,
И на висках у него не удержатся венок.

[перевод Л. Блуменау]

В другой эпиграмме поэт изображает Афродиту, которая дает малышу Эроту уроки чтения и письма. Однако итог ее усилий оказывается весьма отличным от ожидаемого; вместо текста ученик вновь и вновь перечитывает имена двух красивых мальчиков, которые связаны тесными узами сердечной дружбы; нежное восхваление отроческой дружбы мы встретим также в принадлежащей тому же автору эпиграмме 163.

4. Каллимах

(Anth. Pal., xii, 102)

Каллимах из североафриканской Кирены жил между 310-240 гг. до н. э. Он является самым выдающимся эпиграмматистом александрийского периода. После обучения в Афинах вместе с уже известным нам поэтом Аратом мы находим его в Александрии: поначалу Каллимах — прославленный преподаватель и грамматик, затем, при дворе Птолемея Филадельфа, он становится одним из деятельнейших сотрудников всемирно известной, широко разветвленной библиотеки. Его литературная деятельность была посвящена главным образом науке, но он не был чужд и поэзии. В оставленных им эпиграммах отчетливо слышится эротическая нота, и в двенадцатой книге «Антологии» мы находим ни много ни мало — двенадцать стихотворений Каллимаха, воспевающих красоту хорошеньких мальчиков и посвященных таинствам Эрота. Он знает, как осветить неисчерпаемый предмет с поразительно интересной новой точки зрения:

Ищет везде, Эпикид, по горам с увлеченьем охотник
Зайца или серпы следов. Инею, снегу он рад...
Если б. однако, сказали ему: «Видишь, раненый насмерть
Зверь здесь лежит», — он такой легкой добычи б не взял.
Так и любовь моя: рада гоняться она за бегущим,
Что же доступно, того вовсе не хочет она.

[перевод Л. Блуменау]

5. Другие поэты

Наряду с указанными выше великими поэтами в двенадцатой книге «Антологии» своими эпиграммами о любви к мальчикам представлены двадцать четыре поэта второго ряда.

От Диоскорида (II век до н. э.) помимо прочих до нас дошла такая эпиграмма (171):

Ты, в паломничий путь Евфрагора красавца унесший,
Вновь вороти его мне, сладостный ветер Зефир,
Долго его не держи; ведь даже короткое время
Тысячелетьем сочтет любящий в сердце своем.

[перевод Ю. Шульца]

Риан Критский (расцвет — III век до н.э.), раб по происхождению, был поначалу смотрителем в борцовской школе. О предпочтении, которое он оказывал юношам, можно судить по его стихам: так, нам известно, что служение Аполлона царю Адмету объяснялось им эротическими причинами (ср. Каллимах, «Гимны», ii, 49). Из одиннадцати сохранившихся эпиграмм шесть посвящены мальчикам; они несколько фривольны, зато остроумны и исполнены изящества. Он добился успехов в области филологии, подготовил ценные издания «Илиады» и «Одиссеи» и прославился как эпический поэт, особенно как автор поэмы о второй Мессенской войне.

Мы уже цитировали его стихотворение, где он говорит о «Лабиринте мальчиков, из которого нет спасенья»; к этому можно добавить еще один образчик его творчества:

Дексиник, ловивший в тени под зеленым платаном
Черного клеем дрозда, птицу за крылья схватил;
И со стенанием громким кричала священная птица...
Я же, о милый Эрот, юное племя Харит,
Я бы на месте дроздов, — лишь бы в этих руках оказаться,
Рад бы не только кричать, — слезы сладчайшие лить.

[перевод Ю. Шульца]

Одна из эпиграмм Алкея Мессенского (xii, 64) нежна и отмечена тонкостью чувства:

Писы хранитель, о Зевс, Пифенора, Киприды второго
Сына, венком увенчай ты под Кронийским холмом!
Ставши орлом, у меня не похити, однако, владыка,
Отрока кравчим себе, как Дарданида давно.
Если ж угодный тебе я от Муз приготовил подарок,
То о согласье скажи дивного отрока мне.

[перевод Ю. Шульца]

Алфей Митиленский (там же, 18) становится на оригинальную точку зрения в следующей эпиграмме из шести строк: «Несчастливы те, в чьей жизни нет любви, ибо без любви трудно что бы то ни было сделать или сказать. Я, например, слишком медлителен, но попадись мне на глаза Ксенофил, я полетел бы к нему быстрее молнии. Посему прошу всех: не робейте, но следуйте сладостному желанию: любовь — оселок души».

Автомедонт (там же, 34) берет шутливый тон в следующей эпиграмме: «Вчера я ужинал с наставником мальчиков Деметрием, блаженнейшим из мужей. Один отрок сидел у него на коленях, другой выглядывал из-за плеча, третий, вносил блюда, а последний подливал вино, — восхитительная четверка. Я спросил его в шутку: «Что, друг любезный, по ночам ты тоже с ними занимаешься?»

Звен (Anth. Pal., xii, 172; ср. Катулл, 85) находит новую формулировку для неподражаемого Odi et ото Катулла: «Если ненависть — боль и любовь боль, то из двух зол,я избираю рану боли благой».

Юлий Леонид (Anth. Pal., xii', 20) воспользовался собственной удачной находкой:

Зевс, должно быть, опять удалился на пир к эфиопам, Или же златом
проник в милой Данаи чертог.
Диво великое: как красу Периандра увидев,
Юношу милого Зевс вновь не восхитил с земли?
Или мальчиков бог больше, как прежде, не любит?..

Наконец, отберем три (xii, 87, 116, 123) из тридцати пяти анонимных эпиграмм, дошедших в составе двенадцатой книги «Антологии».

Бог ужасный, Эрот, никогда ты меня не направишь
К женщине — страстью к одним юношам пылко горю!
То я Демоном пылаю, то должен завтра Йемена
Видеть — так вот всегда длятся мученья мои!
Если бы я только двоих и видел! Как будто из сети
Страстно рвется ко всем зренье безумное вновь!

[перевод Ю. Голубец]

Другой раз страсть проводит поэта невредимым сквозь все опасности после буйной попойки:

Пьяный пойду и спою очень громко ... Прими же, мой милый,
Этот венок, ведь он весь страсти слезою омыт!
Долог мой путь пребудет, ведь час уже поздний — спустился Мрак ...
А мне Фемисон[169] светит, как светоч в ночи.

[перевод Ю. Голубец]

Автор следующей эпиграммы также неизвестен:

Стал победителем в бое кулачном отпрыск Антикла
Менехарм, и ему десять повязок я дал,
После поцеловал, окровавленного в состязанье,
Сладостней тот поцелуй меда и смирны мне был.

[перевод Ю. Голубец]

Сорвав, таким образом, лишь малую часть цветов, столь пышно благоухающих в двенадцатой книге «Антологии» (Musa puerilis Стратона), мы подошли к так называемой кинедической поэзии, важнейший представитель которой — Сотад — уже был предметом нашего рассмотрения (с. 178).

Первоначально слово кинед (kivaidoc) обозначало «любитель мальчиков» и имело обсценный смысл; затем так стали называть профессиональных танцоров в некоторых непристойных балетах, которые известны нам из Плавта и Петрония и по фрескам Виллы Дориа Памфили в Риме; они танцевали под аккомпанемент в высшей степени вольных, а с современной точки зрения, бесстыдных песен. От них сохранились только крайне незначительные фрагменты. Кулачный боец Клеомах из Магнесии влюбился в актера-кинеда и находившуюся у того на содержании девушку, что навело его на мысль вывести их персонажами своих диалогов (кинедическая поэзия: см. Плавт, «Хвастливый воин», 668 [ш, 1, 73]; Петроний, 23; О. Jahn, Wandgemalde des Columbariums in der Villa Pamphili (Philol. Abhandl. der Munchener Akademie, viii, 254 ел.); относительно истории Клеомаха см. Страбон, xiv, 648a).

Согласно Афинею (xv, 697d), «у всех на устах была песня, прославлявшая любовь к мальчикам»; автором песни, от которой сохранилось две строчки, был Селевк (начало второго века до нашей эры): «И я тоже люблю мальчиков: это прекраснее, чем изнывать под супружеским ярмом, ибо в душегубительной битве тебя прикроет от удара друг».

IV. Проза

Излишне давать здесь исчерпывающий очерк греческой прозы, перечисляя те места из нее, что касаются педерастии, так как о греческих прозаиках нами сказано довольно. Поэтому достаточно будет назвать несколько сочинений, уделяющих этому предмету особое внимание.

Под именем Демосфена до нас дошел трактат, озаглавленный Erotikos, который, очевидно, под влиянием Платонова «Федра», представляет собой восторженное восхваление в эпистолярной форме мальчика по имени Эпикрат. При всей своей приятности и занимательности трактат этот, как показала филологическая критика, не принадлежит великому оратору. Важнейшим гомосексуальным прозаическим произведением древнегреческой литературы является «Симпосий» («Пир») Платона, написанный через несколько лет после праздничного застолья, устроенного трагиком Агафоном для своих друзей Сократа, Федра, Павсания, Эриксимаха и Аристофана — по случаю победы в драматических состязаниях 416 года до н.э. После того как с едой было покончено и гости приступили к вину, Федр предлагает побеседовать о силе и значении Эрота. Так это прекраснейшее и колоритнейшее из творений Платона приобретает форму единственного во всемирной литературе гимна к Эроту, сущность которого самым увлекательным и глубоким образом рассматривается с разнообразнейших сторон. Прибегнув к остроумно изобретенному мифу, Аристофан определяет любовь как стремление половины некогда единого первоначального человека, которого бог поделил надвое к другой своей половине. Кульминационной точкой является речь Сократа, определяющего любовь как жажду бессмертия, оплодотворяющую лоно женщины семенем, а душу мальчика и юноши мудростью и доблестью. По определению Сократа, Эрот достигает высочайшего мыслимого идеала — чувственное и духовное сливаются в удивительной гармонии, из которой с логической последовательностью вытекает следующее требование: по-настоящему хороший учитель должен в то же время быть хорошим педофилом (любителем мальчиков), иными словами, посредством взаимной любви и общих усилий учитель и ученик должны стремиться к наивысшему возможному совершенству. Не успевает Сократ закончить свою речь, возможно, прекраснейшую из всех написанных на греческом и любом другом языке, как в дом Агафона вторгается слегка подвыпивший на другой пирушке Алкивиад и произносит знаменитый, искрящийся самым пылким восторгом перед любимым учителем панегирик Сократу, в котором тот возносится на вершины сверхчувственной духовности и почти сверхчеловеческого самообладания.

По сравнению с «Пиром» платоновский диалог «Алкивиад» выглядит почти бесцветным. Речь здесь идет о прекрасном, но испорченном всеобщим обожанием Алкивиаде; в диалоге развивается мысль о том, что будущему советчику народа надлежит прежде всего решить для себя, что является для народа справедливым и полезным.

Любовь к мальчикам составляет предмет платоновского «Федра», названного именем любимца его молодости. В полдень на берегу Илисса под раскидистым платаном, когда вокруг стрекочут кузнечики, протекает разговор, который постепенно подводит собеседников к сократовскому определению Эроса: педофилия представляет собой стремление к истинно прекрасному и миру идей.

До сих пор не решено окончательно, правильно или нет приписан Платону диалог Erastae («Любовники»), названный так потому, что участвуют в нем поклонники двух мальчиков, с которыми Сократ беседует о том, что многознание не имеет ничего общего с истинным философским образованием.

Одной из очень популярных в философской литературе тем является рассмотрение вопроса, всегда ли любовь мужчины к женщине должна ставиться выше любви мужчины к мальчику. Из многочисленных сочинений, посвященных этой проблеме, 'в первую очередь следует назвать дошедший под именем Лукиана трактат (Лукиану, несомненно, не принадлежащий) Erotes, или «Две любви».

Внутри прелестного рамочного повествования протекает спор между двумя друзьями, коринфянином Хариклом, отстаивающим любовь к женщинам, и афинянином Калликратидом, защищающим любовь к мальчикам.

Выступающий в роли третейского судьи Ликин в конце концов выносит суждение, наилучшим образом характеризующее греческое понимание любви: «Браки полезны людям в жизни и, в случае удачи, бывают счастливыми. А любовь к мальчикам, поскольку она завязывает узы непорочной дружбы, является, по-моему, делом одной философии. Поэтому жениться следует всем, а любить мальчиков пусть будет позволено одним только мудрецам. Ведь ни одна женщина не обладает полной мерой добродетели. А ты, Харикл, не сердись, если Коринф уступит Афинам» [перевод С. Ошерова].

То, что Erotes пользовались в античности большой популярностью, явствует из того факта, что это произведение нашло нескольких подражателей, наиболее извЬстный из которых — Ахилл Татий. В заключительных главах второй книги его романа обсуждается тот же вопрос, что лег в основу псевдолукиановых Erotes, причем обсуждение протекает схожим образом, принимая форму речей «за» и «против».

В романе Ксенофонта Эфесского о любви Габрокома и Антии имеется гомосексуальный эпизод. Гиппофой рассказывает о том, как в своем родном городе Перинфе он страстно любил мальчика по имени Гиперанф. Однако мальчика покупает богатый торговец из Византии Аристомах. Гиппофой следует за ними, убивает Аристомаха и бежит вместе с любимцем. Близ Лесбоса их корабль настигает неистовая буря, во время которой Гиперанф тонет. Находящемуся вне себя от горя Гиппофою не остается ничего иного, как воздвигнуть мертвому любимцу прекрасный надгробный памятник, после чего отчаявшийся любовник подается в разбойники.

Философ Максим Тирский, живший при императоре Коммоде (годы правления 180-192), в своих многочисленных сочинениях не раз обращался к рассмотрению проблемы любви к мальчикам. Так, мы располагаем его δνατριβαι, или беседами об Эросе Сократа. Эту же тему разрабатывал до него гермафродит Фаворин — ученейший и знаменитейший философ эпохи Адриана.

1. ЛЮБОВЬ К МАЛЬЧИКАМ В ГРЕЧЕСКОЙ МИФОЛОГИИ

После всего, что на основании письменных источников было ранее сказано о греческой любви к мальчикам, нетрудно предположить, что она играла значительную роль также в эллинской мифологии. В действительности весь круг греческих сказаний о богах и героях столь изобилует гомосексуальными мотивами, что Р. Бейеру удалось написать на эту тему целую монографию[170]. Поведать о связях с мальчиками греческих богов и героев — поистине благодарный труд, потому что эти предания принадлежат к прекраснейшим жемчужинам греческой поэзии. Однако соображения места и тот факт, что ценная диссертация Бейера является хотя и не исчерпывающим, но вполне достаточным сводом гомосексуальных мотивов в греческой мифологии, побуждают нас отказаться от сколько-нибудь полного и связного изложения этого материала. Поэтому мы должны отослать читателя к работе Бейера и заметить, что уже в античную эпоху составлялись более-менее подробные каталоги мифических любовников. Остатки этих списков сохранились у Гигина, Афинея и других авторов; однако самый полный список приводится благочестивым и ученым Отцом Церкви Климентом Александрийским: «Зевс любил Ганимеда; Аполлон — Кинира, Закинфа, Гиакинта, Форбанта, Гиласа, Адмета, Кипариса, Амикла, Троила, Бранха, Тимния, Пароса и Орфея; Дионис любил Лаонида, Ампела, Гименея, Гермафродита и Ахилла; Асклепий любил Ипполита; Гефест — Пелея; Пан Дафниса; Гермес — Персея, Хриса, Ферса и Одриса; Геракл — Абдера, Дриопа, Иокаста, Филоктета, Гиласа, Полифема, Гемона, Хона и Эврисфея».

Из этого списка, в который включены имена лишь некоторых богов, читатель получает представление о том, сколь ошеломляюще многочисленны педофилические мотивы в греческой мифологии.

2. ШУТКИ И ОСТРОТЫ, СВЯЗАННЫЕ С ГОМОСЕКСУАЛИЗМОМ

До сих пр мы рассматривали греческую любовь к мальчикам с ее серьезной стороны, но знаменитое изречение Горация «ничто не мешает говорить истину с улыбкой на устах» столь же справедливо «и отношении греческой эфебофилии, сколь и в отношении всех феноменов человеческой жизни. Последняя давала множество поводов для шуток, немалое количество которых сохранилось до нашего времени. Вполне естественно, что мишенью шутки и насмешки является не духовное содержание любви, но — в значительно большей мере — ее чувственный аспект; я воспроизведу некоторые из тех нередко весьма талантливых острот, что дошли до нас.

Слово кинед, уже объяснявшееся нами, постепенно превратилось в прозвище для тех «полумужей», которые своим женоподобным поведением и жестами, подкрашиванием лица и другими косметическими ухищрениями заслужили всеобщее презрение. Одна из сатир на них в «Палатинской Антологии» (xi, 272) гласит: «Они не желают быть мужчинами, хотя родились не женщинами; они не мужчины, ибо позволяют пользоваться собой как женщинами; они мужчины для женщин и женщины для мужчин». Часто подвергается осмеянию их манерность, как, например, у Аристофана (Thesmoph., 134 ел.):

Ответь тогда мне на вопрос, о юноша,
Ты пришел откуда женственный?
Где родина твоя? Что это за наряд?
И что за смесь всего, что только может быть?
Хоть барбит при тебе, но в платье женском ты,
Под сеткой волосы, а с маслом взял сосуд,
И пояс женский... Как все это совместить?
Ведь невозможны рядом зеркало и меч!
Мужчиной ли растешь, скажи, дитя мое?
Но где твой член мужской, где плащ и башмаки?
Ты женщина? Но груди где твои тогда?
Что скажешь? Ты молчишь, не хочешь отвечать?
Тогда по песням я определю тебя.

[перевод Н. Корнилова]

Описывая поведение кинеда, Менандр едко намекает на Ктесиппа, сына Хабрия, о котором говорили, будто он продал даже камни с могилы отца, лишь бы не отказывать себе в привычных удовольствиях (фрагм. 363).

В комедии такие женоподобные персонажи имеют женские имена. Так, Аристофан, говоря о женщине по имени Сострат, использует вместо формы мужского рода «Сострат» форму женского «Сострата», говоря о женоподобном Клеониме, называет его Клеонимой («Облака», 678, 680). Кратин высмеивает «мальчиков для утех», называя их «девчоночками»; в других случаях перед мужским именем иногда ставился артикль женского рода (CAP, I, 29).

Для изобретения новых метких прозвищ требовалось, несомненно, большее остроумие; из обильного их запаса в первую очередь можно указать на весьма распространенное грубое слово слово καταπύγων ωΨ πύγη — «задница»), известное всякому читателю греческой комедии; столь же распространенным было еще более грубое ругательство εύρύπρωκτος («широкозадый»)[171].

Не требующее объяснений слово στρόβιλος ("pirouette") у Аристофана[172] встречается лишь однажды, тогда как прозвище βάταλος обнаруживается значительно чаще. Значение слова проясняет отрывок из Эвполида, у которого оно используется как синоним к πρωκτός («зад»). Оно употреблялось также как имя собственное, и Плутарх писал о женоподобном флейтисте Батале, осмеивавшемся в комедиях Аристофана. Более безобидны такие прозвища, как παιδοπίπης («заглядывающийся на мальчиков») и πυρροπίπης («заглядывающийся на мальчиков с золотистыми кудрями»), часто встречающиеся в комедии.

Шутливым прозвищем педофилов было слово άλφηστής, первым значением которого является название некоторого вида рыбы. Сатирический перенос значения Афиней (vii, 281) объясняет таким образом: эта бледно-желтая, местами окрашенная в пурпурный цвет рыба «всегда попадается рыбакам не одна, а парами, причем одна из них плывет за хвостом другой. Так как они всегда следуют друг за другом, некоторые древние писатели перенесли их название на людей с неумеренной и извращенной чувственностью». Шутка выигрывает еще и оттого, что у Гомера и позднейших писателей это слово используется весьма часто, являясь эпитетом достойных мужей. В остроумной, но непереводимой эпиграмме Стратона, использующего музыкальные термины в непристойном значении, также обыгрывается педерастическое значение слова άλφηστής (Anth. Pal., xii, 187).

3. Детали и дополнительные замечания

Фаний Эресский рассказывал такую историю: «В нижнеиталийском городе Гераклея мальчик по 5 имени Гиппарин — статного вида и благородного происхождения — был любим Антилеонтом, который, несмотря на многочисленные попытки, не мог снискать его расположения. В гимнасии он всегда находился рядом с ним, вновь и вновь твердя ему о том, как сильна его любовь, и заявляя, что пойдет ради него на все и исполнит любое его приказание. Мальчик в шутку велел ему принести колокол, который как зеницу ока охраняла стража, поставленная гераклейским тираном Архелаем; он думал, что такую задачу Антилеонту выполнить не под силу. Однако Антилеонт тайно прокрался мимо стражников, подстерег и убил хранителя колокола и принес свою добычу мальчику, который принял его с распростертыми объятиями и с этого времени обращался с ним самым дружественным образом. Случилось, однако, что в мальчика влюбился сам тиран; Антилеонт, конечно же, был очень этим опечален, зная, что у Архелая достанет власти, чтобы осуществить свои желания. Опасаясь за своего любимца, он посоветовал ему для вида уступить требованиям тирана. Сам же он подкараулил Архелая и умертвил его. Совершив это, он пустился бежать и, конечно же, ускользнул бы, если бы не натолкнулся на стадо овец, которое его задержало. Так как теперь город был свободен от власти тирана, народ Гераклеи воздвиг Антилеонту и его любимцу бронзовые статуи и издал закон, запрещающий прогонять по улицам овечьи стада» (FHG, II, 298, 13).

Наконец, учитывая, сколь высоко ценилась юношеская красота, мы ничуть не удивимся тому, что прекрасные мальчики использовались также для уплаты дани. Уже у Гомера Агамемнон вызывается послать нескольких юношей в качестве примирительного дара оскорбленному Ахиллу.

У Геродота (ш, 97) мы читаем о том, что эфиопы были обязаны ежегодно направлять персидскому царю, помимо чистого золота, 200 стволов эбенового дерева, 20 слоновых клыков и пятерых мальчиков; раз в четыре года колхи посылали ему 100 мальчиков и 100 девочек; оба вида дани существовали еще во времена Геродота.

Эти мальчики служили персидской знати в качестве пажей, виночерпиев и фаворитов. Из другого места у Геродота (ш, 48) явствует, что им грозила еще худшая участь; Геродот повествует здесь о знаменитом правителе Коринфа Периандре, который послал 300 мальчиков с Керкиры (Корфу), сыновей самых выдающихся мужей на острове, ко двору царя Алиатта в Сарды, чтобы их там оскопили и использовали как евнухов. Историк рассказывает и о том, как самосцы, на которых была возложена обязанность переправить этих мальчиков к месту назначения, спасли пленников, и в память об этом событии учредили праздник, справлявшийся еще во времена Геродота. Из другого места, весьма примечательного с точки зрения истории культуры, явствует, что существовали лица, сделавшие оскопление мальчиков своим ремеслом. Геродот (viii, 104 ел.) говорит: «Вместе с этими мальчиками царь отправил и их воспитателя Гермотима, родом из Педас, самого главного из царских евнухов. Педасийць! же живут севернее Галикарнакасса. У этих педасийцев, по рассказам, случается иногда нечто диковинное: всякий раз, как жителям города или их соседям угрожает в скором времени какая-нибудь беда, у тамошней жрицы Афины вырастает длинная борода. И это случалось у них уже дважды.

От этих-то педасийцев и происходил Гермотим. Он отомстил за нанесенную ему обиду самой страшной местью, которую я только знаю. Гермотим был взят в плен врагами и выставлен на продажу в рабство. Купил его хиосец Панионий, который зарабатывал себе на жизнь постыднейшим ремеслом: он покупал красивых мальчиков, оскоплял их, приводил в Сарды или в Эфес на рынок и там перепродавал за большие деньги. У варваров же евнухи ценятся дороже, чем неоскопленные люди, из-за их полной надежности во всех делах. Панионий оскопил уже много других мальчиков, так как этим ремеслом он жил, в том числе и Гермотима. Впрочем, Гермотим не во всем был несчастлив: из Сард вместе с прочими дарами он прибыл к царю и спустя некоторое время достиг у Ксеркса наивысшего почета среди всех евнухов» [перевод Г. А. Стратановского]. Евнухи играли заметную роль при персидском дворе также в правление царя Дария. Вавилон и остальная Ассирия обязаны были посылать в виде дани 1000 талантов серебра и 500 оскопленных мальчиков.

Город Лебадия в Беотии — сам по себе ничем не примечательный — издревле славился священным оракулом Трофония, дававшим прорицания во сне. Павсаний, который сам обращался за советом к этому оракулу, подробно рассказывает (ix, 39, 7) о различных приготовительных шагах, предписываемых, по исполнении торжественных обрядов, желающим вопросить оракула. Наряду с прочими приготовлениями вопрошающего подводят к реке Теркине, бегущей через долину, где «два мальчика лет тринадцати из числа горожан, называемые Гермесами, моют его и умащают маслом, делая для него все то, что исполняется обыкновенно мальчиками-рабами». Прозвище мальчиков объясняется, возможно, тем, что Гермес являлся богом-покровителем мальчиков и юношей, ввиду чего ни один греческий гимнасий не обходился без алтаря и статуи этого дружественного бога[173].

Милая эпиграмма Никия из «Антологии Плануда» описывает, как в гимнасий мальчики украшают статую Гермеса, «который поставлен покровителем прелестного шмнасия, ветками ели, гиацинтами и фиалками».

От трактата Erotika Клеарха из Сол на Кипре дошла такая сентенция: «Льстец не может быть надежным другом, ибо время разоблачает ложь того, кто притязает на дружбу. Истинный любовник — это льстец любви, влюбленный в цвет юности и красоту».

ГЛАВА VI Извращения в греческой половой жизни

Каким здоровьем отличалась половая жизнь греков, явствует из того факта, что те проявления сексуальности, которые обычно объединяются понятием Psychopathia Sexualis, играли в ней чрезвычайно скромную роль. Данное утверждение не соответствует действительности, если считать гомосексуализм патологией; но, как показано в предыдущей главе, последнее — по крайней мере в отношении греческого гомосексуализма — совершенно недопустимо.

Однако и в Древней Греции не было недостатка в извращенных формах любви; от автора сексуальной истории читатель вправе потребовать их научного описания; я же позволю себе быть кратким, потому что относящийся к этому вопросу материал собран в знаменитых книгах Розенберга, Блоха и Форберга.

1. Миксоскопия

Поскольку даже названия данного извращения в Древней Греции не существовало, постольку и само это явление, суть которого состоит в возбуждении ц удовлетворении посредством тайного подглядывания за половым актом,[174] было столь редким, что я не знаю ни одного места из греческих авторов, которое можно было бы здесь привести; я также не могу сказать, имеются ли изображения вуайера в греческом искусстве. Если, как указывалось выше, Кандавл находит удовольствие в том, чтобы показать другу свою супругу обнаженной, то здесь речь может идти лишь о миксоскопии в самом широком смысле слова, потому что Гигес не жаждет насладиться этим зрелищем, но становится объектом искушения со стороны мужа, неважно, желает ли тот получить удовольствие от ожидаемого сексуального возбуждения зрителя или хочет только удовлетворить свое непомерное тщеславие, похваляясь обладанием столь красивой женщиной.

2. Трансвестизм

Для тех, кто получает сексуальное удовольствие, показываясь в одежде противоположного пола, был изобретен термин «трансвеститы». Это извращение, в конечном счете восходящее к эмбриональной андрогинности любого человеческого существа, было не чуждо грекам, хотя в наших источниках о нем говорится сравнительно немного. Я уже неоднократно упоминал трансвеститские обряды религиозного культа. На празднике Коттитии в Афинах, справлявшемся в честь богини чувственности Котис, или Котитто, мужчины плясали, надев женское платье, причем церемонии, которые поначалу указывали на сексуальное лишь символически, со временем превратились в оргии, так что, по Синесию (Calvitii Encomium, 856), «участник оргий Котис — все равно, что кинед». Наряду с облачением в женское платье сексуальное возбуждение мужчины, по-видимому, усиливало ношение женского парика. Италийские праздники Котис, упоминаемые Горацием (Epod., 17, 56), пользовались особенно дурной славой, однако в этих оргиях участвовали, как представляется, только женщины.

В одной из эпиграмм Асклепиада (Anth. Pal., xii, 161) говорится о хорошенькой девушке по имени Доркион («маленькая косуля»), любившей носить мальчишескую одежду, и «в хламиде, едва прикрывающей плечи и колени, мечущей из глаз огонь любви».

Ктесий сообщал, что наместник Вавилона Амар любил появляться на людях в женском платье и украшениях; когда же он наряжался таким образом, во время трапезы его развлекали 150 флейтисток и танцовщиц (Афиней, xii, 530).

3. Эксгибиционизм

Если под эксгибиционизмом понимать сознательное выставление напоказ половых органов перед представителями своего или противоположного пола, то нетрудно понять, что данное извращение было в Древней Греции большой редкостью. В ту эпоху было вполне достаточно возможностей видеть людей полностью нагими, так что мало кому пришло бы в голову удовлетворять свое сексуальное любопытство или разжигать в себе сладострастные желания, выставляя напоказ собственную наготу. В противоположность фактам, наблюдаемым врачами и юристами в наши дни, если в Древней Греции и говорилось об эксгибиционизме, то лишь о женском. Древнейшим примером тому является Баубо, жена Дисавла из Элевсина, у которого нашли пристанище Деметра и юный Иакх, пытаясь найти похищенную Аидом дочь богини Персефону. Чтобы развеселить горюющую мать, Баубо снимает с себя одежды, доставляя тем самым столь сильное наслаждение Иакху, что Деметре приходится рассмеяться даже против воли.

Преднамеренные обнажения при исполнении кордака (см. с. 114) также были не лишены эксгибиционистского характера.

Диодор (i, 85) рассказывает о египтянках следующее: если после смерти священного быка Аписа жрецы находят нового, то в течение сорока дней смотреть на него позволяется только женщинам, которые, однако, делают это, «приподнимая свои одежды и показывая богу срамные части».

Большинство изображений Приапа и Гермафродита производят впечатление откровенного эксгибиционизма.

Все перечисленное выше современная медицинская наука может рассматривать как эксгибиционизм весьма условно. Единственное известное мне место, где говорится об эксгибиционизме в собственном смысле слова, — это Теофраст, описывающий характер Наглеца (Char., 11): «Такой бесстыдник при встрече с женщинами любит задирать свой хитон, показывая им свой срам».

4. Пигмалионизм

Мифическому царю Кипра Пигмалиону так понравилась изваянная им статуя девушки, что он влюбился в создание из слоновой кости и не знал покоя до тех пор, пока Афродита в ответ на его непрестанные мольбы не оживила статую, после чего царь породил вместе с этой девушкой сына Пафа, именем которого назван знаменитый город на Кипре. Отсюда любовь к статуям и другим произведениям искусства получила название «пигмалионизм» (см. Овидий, «Метаморфозы», х, 243 ел.).

Один из случаев пигмалионизма подробно описан в Erotes Лукиана (xv ел.). Юноша из превосходной семьи влюбился в прославленную статую Афродиты Книдской, созданную Праксителем, проводил дни напролет в ее храме и «не уставал беспрестанно глядеть на образ богини. С губ его украдкой срывались кроткие вздохи и страстные любовные жалобы. Знаком все усиливающейся страсти была оставляемая им на стенах и коре деревьев надпись «прекрасная Афродита». Он почитал Праксителя как самого Зевса и положил по обету к стопам богини все, что имел ценного и дорогого».

Это был не единственный случай, когда юноша влюбился в Афродиту Книдскую. Филострат (Vita Ар., 276) сообщает, что схожую историю рассказывал Аполлоний Тианский, который пригласил юношу к себе и излечил его от этой страсти. Аполлоний втолковал юноше, что людям не подобает любить богов, и в предостережение напомнил ему об Иксионе, который понес в подземном мире страшную кару из-за своего вожделения к Гере. «Таким образом Аполлонию удалось излечить это безумие, после чего юноша совершил жертвоприношение, чтобы заслужить прощение богини».

Элиан рассказывает о некоем молодом и знатном афинянине, «который безумно влюбился в статую Агате Тихе, что стояла перед пританеем. Он целовал и обнимал ее, а затем бросился к советникам и молил продать ему статую. Когда его предложение было отвергнуто, он украсил статую лентами, венками и драгоценностями, совершил жертвоприношение и после беспрестанных жалоб покончил с собой» (Var. hist., ix, 39).

Согласно Плинию (xxxvi, 22), юноша с Родоса по имени Алкет влюбился в обнаженную статую Эрота, воздвигнутую Праксителем в Парии на Геллеспонте.

5. Порка, садизм, мазохизм

Порка обычно сочетается с религиозными мотивами, ибо наивный или распаленный ум верит в то, что, добровольно унижая себя самобичеванием или даже частичным членовредительством, он совершает нечто, особенно угодное богам. Именно этим объясняются рассмотренные выше случаи самобичевания и самооскопления, являвшиеся составной частью различных культов, таких, как шумные оргиастические празднества Кибелы (см. с. 145 ел.). Практика самооскопления нашла литературное выражение в многочисленных эпиграммах «Палатинской Антологии».

Современная сексология доказала, что подобные жестокости, сколь бы странными на первый взгляд они ни казались, в конечном счете имеют своим истоком стремление к сексуальному возбуждению; тем самым связь между сексуальностью и религией находит новое и весьма неожиданное подтверждение. На мой взгляд, именно этим объясняется такой широко известный обычай, как порка спартанских мальчиков на алтаре Артемиды Ортии, аналогом которого является бичевание девушек на Скиериях (празднике Диониса) в аркадской Алее, а также упоминавшийся выше (с. 90) праздник «нечестивой Афродиты».

Мне ни разу не случалось находить в древнегреческой литературе садистских или мазохистских сцен. Это еще одно доказательство вновь и вновь подчеркиваемого автором книги тезиса о здоровье греческой жизни; что касается римской литературы, то найти в ней описание подобных явлений труда не составит.

Предание о Геракле и Омфале носит мазохистский характер. Могучий герой становится рабом лидийской царицы Омфалы. Служа ей, он унижается до того, что исполняет женские работы под надзором Омфалы, облаченной в львиную шкуру. Однако здесь мы едва ли можем говорить о мазохизме в собственном смысле слова, так как его существеннейшая характеристика, именно сексуальное наслаждение, испытываемое угнетенной стороной, в истории о Геракле и Омфале нигде не выдвигается на передний план.

Плутарх пишет, что Деметрий Полиоркет носил на шее явные следы укусов гетеры Ламии, ничего не говоря о том, чтобы эти укусы возбуждали Деметрия (Плутарх, «Деметрий», 27); к тому же сам по себе этот рассказ совершенно недостоверен.

6. Содомия

Согласно совершенно ошибочному, однако прочно устоявшемуся определению, содомией называется сношение с животными; упоминания о ней нередко встречаются в греческой античности, однако либо только в сказках и романах, либо, как в случае с сицилийскими пастухами у Феокрита, речь идет исключительно о временной замене естественных половых контактов.

Из преданий содомического характера упомянем: Зевс сходится с Ледой в образе лебедя, с Персефоной — в образе змея; Пасифая влюбляется в быка и отдается ему, рождая затем Минотавра — «быка, бывшего наполовину человеком, человека, бывшего наполовину быком», как отзывается о нем Овидий (Ars am., ii, 24).

7. Некрофилия

Что касается омерзительного извращения, заключающегося в насилии над трупами, то из греческой античности я могу привести на этот счет лишь три примера. О соитии Дамойта с утопленницей уже говорилось выше (с. 166). В другом случае дело касается не греков, но египтян. Геродот (ii, 89) сообщает, что некий бальзамировщик был обвинен в совокуплении с трупом красивой женщины, который был доверен ему для бальзамирования. После этого общепринятым стал обычай передавать бальзамировщикам тела особенно красивых или знатных женщин только через три или четыре дня после смерти.

Наконец, тот же Геродот (v, 92) говорит о том, что знаменитый коринфский тиран Периандр надругался над мертвым телом своей жены, которую он — возможно, случайно — убил.

ГЛАВА VII. Дополнения

1. Половые органы и каллипигия

От Мелеагра до нас дошла такая эпиграмма (Anth. Pal., v, 92):

Если Каллистион ты обнаженной, о путник, увидишь,
Скажешь· «Двоякий звук стал теперь звуком одним!»[175]

[перевод Ю. Шульца]

Кондитерские изделия часто изготавливались в фаллической или ктенической форме.

Как мы уже указывали, мужчины предпочитали, чтобы женщины удаляли волосы вокруг гениталий, что достигалось посредством выщипывания или выпаливания. Комедиограф Платон говорит о «выщипываемых рукой кустах мирта» (CAP, i, 648), а согласно Аристофану («Лисистрата», 827), женщины использовали для этой цели зажженный светильник. Эта процедура — если наше истолкование правильно — запечатлена на рисунке, изданном Моллем; для той же цели применялась также горячая зола. Депиляция вошла в обычай, очевидно, потому, что в противном случае густой волосяной покров южанок не позволял видеть их гениталии. Как бы то ни было, множество мест свидетельствуют о том, что греческому мужчине нравилось не покрытое волосами, но гладко выбритое лоно. Так, у Аристофана Лисистрата (Lysistr., 148 ел.) говорит:

Когда сидеть мы будем надушенные,
В коротеньких рубашечках в прошивочку,
С открытой шейкой, грудкой, с щелкой выбритой,
Мужчинам распаленным ласк захочется,
А мы им не дадимся, мы воздержимся,
Тут, знаю я, тотчас они помирятся.

[перевод А. Пиотровского]

Аналогичным образом Аристофан нередко рассказывает о том, как желание охватывает женщину:

Но когда убеждающий сладко Эрот и Киприда, рожденная морем,
Золотую тоску в наши груди вдохнет и расплавит желанием члены
И упругую силу мужам подарит и протянет их руки к объятьям,
Вот тогда назовут нас Эллады сыны
Разрешителъницами сражений.[176]

[перевод А. Пиотровского]

Хотя игра слов непереводима, следует сказать, что в «Женщинах на празднике Фесмофорий» (особенно 246, 1119, 1185) постоянно упоминается красота ягодиц. В «Лисистрате» (1148) спартанский посол восклицает: «Сколь невыразимо прекрасны ее ягодицы!», а в «Мире» (868) раб говорит: «Помыта девочка — как хороши ее ягодицы!» Кокетливое покачивание ягодицами, которым, согласно фрагменту из комедии, женщины завлекали мужчин, называлось по-гречески περιτφωκτιάν.

Благодаря рисункам на вазах и пассажу из Геронда (vii, 13) нам известно, что данной части тела приходилось страдать, когда детей наказывали прутом или палкой; в Неаполитанском Национальном музее хранится ваза, на которой нарисованы два полуобнаженных юноши, лежащих на кушетке и глядящих на женщину, которая, приподняв платье, показывает нагие ягодицы.

2. Кастрация, обрезание, инфибуляция

О самооскоплении галлов — жрецов сирийской богини — Лукиан (De Syr. dea., 50) рассказывает следующее: «В установленные дни народ собирается в храме; множество жриц и упомянутых мною мужей, посвятивших себя богам, справляют мистерии, режут себе руки и бьют друг друга по спине. 1у1ногие из тех, что стоят рядом, играют на флейтах, многие бьют в барабайы, другие поют восторженные стихи и священные песни. Это совершается вне храма, и ни один из участников этих церемоний не входит в храм. В эти дни происходит также посвящение жриц; когда отыграют флейты и будут исполнены церемонии, многих жриц охватывает безумие, и некоторые из тех, что пришли только посмотреть, совершают затем деяния, о которых я намерен сообщить. Юноша, чей черед теперь наступил, сбрасывает с себя одежды, с громким воплем врывается в гущу собравшихся и поднимает меч — один из тех, что, как я думаю, стояли здесь для этого несколько лет. Схватив меч, он немедленно оскопляет себя и бежит по городу, неся в руках отсеченное мечом. Из дома, в который он бросил свою ношу, ему выносят женское платье и украшения». Так обстоят дела при самооскоплениях. Когда восторженное опьянение улетучивалось, скопцы приносили множество даров «великой матери»: кимвалы и литавры, нож, которым совершено нечестивое деяние, и «светлые волосы, которые

178 Собственно говоря, «Лисимахами»; Lysistr., 551 ел. юноши дотоле так гордо откидывали назад». Так гласит анонимная эпиграмма из «Антологии» (vi, 51); с ней согласны и другие источники.

Хотя этот оргиастический культ имеет азиатское происхождение, однако, как и родственный ему культ Реи Кибелы, он рано достиг Греции, пусть и в смягченной форме, так что самооскопление — если оно вообще имело место было явлением чрезвычайно редким.

Самооскопление могло совершаться и по другим причинам, описанным Виландом, который, безусловно, отступает от античных источников, в его «Комбабе» (Leipzig, 1824).

Лукиан донес до нас такой рассказ, слышанный им о жрецах «Сирийской богини». Когда Стратоника, жена ассирийского царя, предприняла паломничество с целью построить храм, царь пожелал дать ей в защитники своего близкого друга Комбаба. Тщетно умолял его юноша, из-за молодости своей опасавшийся оставаться наедине с прекрасной женщиной длительное время, оставить эту затею. Все, чего он добился, — это отсрочки в семь дней, по истечении которых в присутствии нескольких свидетелей он передал царю запечатанный ларец с просьбой надежно его хранить, потому что в ларце спрятано самое драгоценное из того, чем он обладал. Царь также запечатал ларец и передал его на хранение своему казначею. Затем паломники тронулись в путь, и случилось именно то, чего так опасался Комбаб. Стратоника, столь долго не знавшая радостей супружества, влюбилась в статного юношу, который отверг ее предложения, после чего повторилась история Федры или жены Потифара. Отвергнутая женщина в письме возводит клевету на своего скромного спутника, или, как ближе к правде жизни думает Лукиан, царя наводят на подозрение другие, после чего Комбаба отзывают назад и заключают в темницу за соблазнение жены царя. Когда приходит день суда, Комбаб просит царя открыть доверенный ему ларец, потому что там заключено доказательство его невиновности. Царь находит печать неповрежденной, открывает ларец и видит внутри набальзамированные гениталии своего несчастного друга. Царь обнимает его, проливая реки слез, и воздает ему высочайшие почести. Позднее была воздвигнута бронзовая статуя Комбаба в мужском платье, но с женской фигурой. Говорят, именно этим было положено начало обычаю, по которому многие галлы прибегали к самооскоплению, а затем всегда носили женское платье и посвящали себя женским занятиям (Лукиан, De Syr. dea, 19 ел.).

В своей книге «О наслаждении» Гераклид Понтийский сообщал, что некий Диний, торговец благовониями, вел весьма распущенную жизнь и промотал свое состояние. Истощив физические силы, он собственноручно отрезал свои органы похоти, жалея, что они более не могут ему послужить (Ath., xii, 552).

Как повествует «Одиссея», жил в древности «на твердой земле» царь по имени Эхет (деспот),[177] «мужегубитель». Бродягам и нищим грозили, что их сошлют к Эхету, «который безжалостным ножом отрежет им нос и уши, вырвет детородный член и бросит на съедение псам» («Одиссея», xvii, 85).

Мы не знаем, имелась ли в виду под Эхетом некоторая историческая личность. Однако не подлежит сомнению, что кастрация в Древней Греции была родом наказания. Так, Одиссей карает своего неверного козопаса Меланфия, отрубив ему нос, уши и руки и бросив вырванные гениталии на съедение псам («Одиссея», xxii, 474).

Если в случае с Меланфием мы можем говорить не о кастрации в собственном смысле слова, но скорее о жестоком истязании перед казнью, то все же имеется немало примеров настоящей кастрации, производившейся главным образом над юношами, которые, как предполагалось, будут добывать себе пропитание ремеслом евнухов. Так, согласно Гелланику (фрагм. 169, FHG, I, 68), первыми к оскоплению мальчиков прибегли вавилоняне, а в Персии, по Ксенофонту (Сутр., vii, 5, 65), эта жестокость была введена Киром Старшим. Согласно широко распространенному мнению, зачинателем этой практики была женщина, не кто иная, как ассирийская царица Семирамида (Аммиан Марцеллин, xiv, 6, 17).

Евнухи использовались также в роли храмовых рабов при святилищах Кибелы и Артемиды в Сардах и Эфесе (Геродот, v, 102). Угрожая кастрировать ионийских мальчиков, перед морским сражением у острова Лада персы пытались склонить на свою сторону ионийцев, а, победив, привели угрозы в исполнение (Геродот, vi, 9, 32).

Изредка кастрация осуществлялась из соображений сладострастия; подобная практика была грекам неизвестна, но о мидянах Клеарх (Ath., xii, 514d) сообщает, что «в целях возбуждения похоти они оскопляют тех, что живут рядом с ними».

Грекам было хорошо известно, что половое влечение — средоточием которого является^ конечно, мозг, а не половые органы, — ни в коей мере не притупляется посредством оскопления; это доказывает эпиграмма Стратона (Anth. Pal., xii, 236), в которой говорится о евнухе, содержащем целый гарем из мальчиков.

У Филострата (Vita Ар., i, 33) читаем: «Евнухам также не чуждо чувство любви, и страстное желание, проникающее в них через глаза, ничуть не угасает, но остается горячим и пылким».

Изредка кастрации подвергали женщин с тем, чтобы сделать их бесплодными. Несомненно, в данном случае речь не идет о Греции в собственном смысле слова. Так, в своей «Истории Лидии» Ксанф говорил о том, что «лидийский царь Адрамитт был первым, кто приказал кастрировать женщин, дабы использовать их вместо евнухов-мужчин» (Ath., xii, 515e). Данное место не вполне ясно, однако мы вправе предположить, что дело касалось удаления яичника, после чего женщина становилась неспособной к зачатию.

Замечание Страбона (xvii, 284) о том, что «египтяне обрезают новорожденных мальчиков и удаляют женскую часть у девочек, как это принято и у евреев», имеет, по-видимому, иной смысл; очевидно, Страбон имеет в виду обрезание крайней плоти клитора — обычай, который до сих пор распространен среди некоторых арабских, коптских, эфиопских, персидских и центральноафриканских племен. В отдельных случаях подобное обрезание являлось вполне разумной процедурой, так как «у африканских женщин клитор иногда выдается наружу и имеет вид кожного лоскута».

Подводя итог всему сказанному, можно утверждать, что кастрация не была для греков чем-то неизвестным, однако они прибегали к ней в исключительно редких случаях. Тонкий вкус эллинов восставал против подобного варварства, к тому же, в отличие от жителей Востока, они не ценили последствий кастрации, так описываемых Лукианом (Amor., 21): «А те, жалкие и несчастные, чтобы дольше быть мальчиками, перестают быть мужчинами: двусмысленная загадка двойственной природы, они не остались тем, кем родились, и не приобрели качеств того пола, в который перешли. И то, что делается, дабы продлить им цветение юности, заставляет их чахнуть и преждевременно стариться. Они считаются детьми — и одновременно успели стать стариками, даже недолгое время не побыв мужчинами. Так нечистое сластолюбие — наставник во всяческой мерзости — изобретая одно бесстыдное наслаждение за другим, доходит до такого порока, который и назвать прилично нельзя; лишь бы ни один вид беспутства не остался неиспытанным!» [перевод С. Ошерова]

Оппонента этим взглядам мы находим в лице Ксенофонта, который выражает совершенно иное мнение. В «Киропедии» (vii, 5, 60 ел.) Кир приходит к выводу о том, что не существует более надежных и преданных друзей, чем евнухи. Нет нужды подробнее вдаваться в данный ход мыслей, потому что это привело бы нас к рассмотрению не греческих, но восточных представлений.

Весьма частым явлением перед исполнением физических упражнений была в Греции инфибуляция. Крайняя плоть натягивалась на головку члена и надежно перевязывалась бечевкой или узкой лентой. Делалось это затем, чтобы защитить головку члена от повреждений, возможных в случае оттягивания крайней плоти при занятиях гимнастикой.

На одной из ваз мы находим изображение юноши в палестре, занятого инфибуляцией. Если на вазах особенно часто изображаются инфибулированные сатиры, делается это, по большей части, шутки ради — фибула здесь выступает, если можно так выразиться, в качестве «пояса целомудрия». У римлян (о чем нередко упоминают источники) существовал род застежки (fibula), которая продевалась сквозь крайнюю плоть с тем, чтобы сделать невозможным соитие, но я не припомню, чтобы о чем-нибудь подобном упоминал какой-либо греческий автор.

3. Афродисиаки

В античности было известно немало средств усиления эрекции и лечения импотенции. Древнейшим свидетельством у классических авторов является, возможно, то место из Еврипида, где Медея говорит престарелому Эгею, что у нее имеются лекарства, которые помогут ему обзавестись потомством («Медея», 718). Древние знали множество средств, содействующих как можно более частому повторению полового акта, таких, как сатирион (satyrion, вероятно, разновидность ятрышника), истолченный перец, смешанный с семенами крапивы, старое вино, в которое добавляли растертый в порошок пиретрум (pyrethron, постенница). Овидий указывает (Ars, ii, 415), что эти средства вредят организму; безвредными он считает лук, дикую капусту (brassica erica), яйца, мед и плоды пинии.

Эти, а также многие другие афродисиаки были известны и грекам. В греческих магических папирусах сохранились многочисленные рецепты, целью которых является усиление способности к эрекции. Богатый материал, относящийся к такой любовной магии, имеется также в большом Луврском папирусе и в «Анастасии» (Brit. Mus., Gk. pap. i, 90), изданных Уэссли.

He имеет смысла перечислять все афродисиаки, использовавшиеся греками, или подробно их рассматривать; мы ограничимся некоторыми примерами.

Само название «пиретрум» свидетельствует о том, что в нем следует видеть растение, «возжигающее огонь любви». Среди греческих эротических стимулянтов чаще всего упоминается лук, и комедиограф Алексид (CAF, И, 399), перечисляя особенно эффективные средства, называет его в одном ряду с мидиями, крабами, улитками и яйцами. Дифил говорит: «Лук трудно переварить, хотя он питает и укрепляет желудок; он очищает, но ослабляет зрение и к тому же возбуждает половое влечение».

В одной из эпиграмм Лукиана (46) говорится о кинике, который отказывается от люпина и редиса, «ибо добродетельный муж не вправе быть рабом своего желудка». Но когда на стол подают кислый белоснежный лук, он с жадностью на него набрасывается. Возможно, Виланд прав, полагая, что здесь высмеивается чувственность киников.

В 414 г. до н.э. Аристофан поставил на сцене комедию «Амфиарай», в которой описывалось, как «в высшей степени суеверный» (deioidaiuova ev toic uaлiota) старик вместе со своей молодой женой совершает паломничество к оракулу Амфиарая в Оропе, на границе между Беотией и Аттикой, куда обращались за помощью особенно те больные, которые после поста, воздержания от вина и принесения жертвы получали долгожданное откровение. Именно таким образом желанная молодая сила была возвращена старику из комедии Аристофана. О том, как это в точности произошло, скудные фрагменты сообщают мало вразумительного; однако, сведя воедино некоторые разрозненные отрывки, мы обнаруживаем, что перед стариком ставили тарелку с чечевицей, имевшей, как очевидно считалось, стимулирующее действие[178].

Местный массаж как способ восстановить потенцию нередко упоминается в комедии; впрочем, это средство во все времена пользовалось популярностью, и о нем, пусть и не всегда оказывающемся действенным, часто говорят античные авторы.

Живший в четвертом веке врач Феодор Присциан написал сохранившийся медицинский трактат, в котором говорит о лечении мужской импотенции (ii, 11): «Окружите пациента хорошенькими девочками и мальчиками; также давайте ему читать книги, которые будят сладострастие и в которых вкрадчиво излагаются любовные истории».

4. Обсценность: терминология и практика

Греческий язык изобилует обсценными выражениями и более или менее остроумными сальностями и каламбурами, внушительное число которых Мориц Шмидт собрал в своем editio major Гесихия (v, 88). Совершенно естественно, что встречаются они по большей части в комедии, примеры чему приводились уже неоднократно, так что здесь я ограничусь некоторыми дополнительными замечаниями.

Во «Всадниках» Аристофана (1384 ел.) встречается следующая сцена:

КОЛБАСНИК:

Прими ж за это от меня скамеечку.
(Входит мальчик со скамеечкой.)
И мальчика, чтоб за тобой носил ее.
А пожелай, так встанет сам скамеечкой.

НАРОД:

Счастливец я, былое возвращается.

КОЛБАСНИК:

Что скажешь ты, как мир я поднесу тебе
На тридцать лет?
Эй, нимфы мира, выгляньте!

(Вбегают танцовщицы, нимфы мира.)

[перевод А. Пиотровского]

Между тем у Аристофана и в Древней комедии αισχρολογία, т.е. откровенное и неприкрытое высказывание непристойностей, как правило, встречается заметно чаще, чем υπόνοια, т.е. замаскированная обсценность и двусмысленно-непристойный способ выражения, больше подходящий для Новой комедии, на что справедливо указывал Аристотель.

С характерным примером мы встречаемся в любовном романе Ахилла Татия (viii), где часть речи жрицы Артемиды состоит исключительно из непристойностей, высказываемых невинными, на первый взгляд, словами.

В одной из эпиграмм «Палатинской Антологии» (v, 99), адресованной танцору, используется музыкальная терминология, под которой таится обсценный смысл.

Мы с уверенностью можем говорить о том, что обычная всегда и везде привычка писать более или менее непристойные слова, выражения, стихи и рисовать картинки на стенах публичных уборных существовала также и в Древней Греции, хотя по вполне естественным причинам мы и не располагаем непосредственными свидетельствами на этот счет. Как сообщает Калинка, эпиграмма необсценного характера была обнаружена на стене отхожего места в Эфесе.

5. Инцест

Взгляды греков на инцест, как и взгляды всех наивных народов, отличались от современных меньшей строгостью. Это показывает греческая мифология, ибо Зевс, отец богов и людей, является мужем своей сестры Геры. Однако общественное мнение отвергало инцест, хотя, пожалуй, нигде и никогда в Греции не существовало суровых наказаний за него. От Исея мы узнаем, что запрещались браки между родственниками по восходящей и нисходящей линии, а в более древнюю эпоху под запретом находились также браки между братьями и сестрами; позднее такие браки допускались при условии, что жених и невеста происходят от разных матерей. Не считая этих ограничений, браки между родственниками были не редкостью, а в консервативных аристократических семьях вплоть до V века не был чем-то неслыханным даже брак между родными братом и сестрой, о чем свидетельствует супружество Кимона и Эльпиники. Примеру египтян, среди которых подобные браки существовали всегда, подражали жившие в этой стране греки, ценившие этот обычай за то, что приданое остается в семье. Хорошо известно, что царь Птолемей II (285-247 гг. до н.э.), женившись на своей сестре Арсиное, принял прозвание Филадельфа. Чтобы сохранить приданое в демье, было также законодательно закреплено, что дочь-наследница (έπίκληρος), т.е. девушка, в руки которой переходило все родительское имущество, обязана выйти замуж за ближайшего неженатого родственника.

Естественно, что нередко имели место случаи вырождения. Так, Андокид (De myst,, 124) порицает некоего афинянина следующими словами: «Затем он женился на дочери Исхомаха и, не прожив с ней и года, он овладел также ее матерью, жил с матерью и дочерью, держа обеих в своем доме». Говорили, что Алкивиад вел себя еще безумнее, если верить тому, что сообщает о нем Лисий (см. с. 15).

Как бы то ни было, общественное мнение не одобряло инцест как таковой, о чем можно судить по многочисленным мифологическим преданиям, внушающим к нему отвращение. Достаточно напомнить общеизвестный миф об Эдипе, который разумеется, не подозревая об этом — женился на своей матери Иокасте, или миф о Кавне, который любил собственную сестру Библиду.

Мотивы инцеста нередко выводились на сцене, как, например, в трагедии Еврипида «Эол» (TGF, 365 ел.). Драма не сохранилась, но ее содержание известно по рассказу Сострата. Царь Эол имел шестерых дочерей и шестерых сыновей, старший из которых — Макарей — был влюблен в свою сестру Канаку и заставил ее отдаться ему. Когда об этом прослышал отец, он послал дочери меч, которым она и закололась. Тем же мечом с собой покончил Макарей. Когда во время представления прозвучал стих «Ничто приятное нас не позорит и не пятнает», в театре тут же поднялся ропот, так как зрители негодовали на эту фривольную и возмутительную выходку; успокоить их удалось лишь Антисфену, который переделал стих таким образом: «Позорное останется позорным, приятно оно нам иль неприятно».

За непристойность «Эола» часто порицает Аристофан. В другом месте он присоединяет к существительному «инцест» прилагательные «предосудительный» и «варварский». Однако данный мотив был намечен уже у Гомера, который изображает шестерых сыновей Эола мирно живущими в браке со своими шестью сестрами[179].

Наконец, следует отметить, что инцест во сне — даже инцест гомосексуального вида — отнюдь не был какой-то редкостью, по крайней мере, если мы вправе делать выводы на основании той обстоятельности, с которой он описывается и истолковывается в сонниках.

6. Скатология

Термин «скатология», обычно используемый в современной сексологии, происходит от слова σκώρ (gen. σκατάς) — «нечистоты», «кал». Неаппетитные выделения человеческого тела, даже экскременты привлекают воображение детей и тех, кто всю жизнь остается ребенком, в значительно большей мере, чем многие себе представляют. Главным местом, где проявляются и удовлетворяются скатологические наклонности, являются общественные· уборные, стены которых зачастую и в наши дни испещрены грубыми или эротическими надписями и рисунками. Само собой понятно, что и в Древней Греции дело обстояло таким же образом, хотя мы, разумеется, не можем это детально доказать. Однако существенным различием между двумя эпохами является то, что тогда скатология находила открытое выражение в литературе и искусстве, а не только в подпольной порнографии, как сегодня. Нетрудно уразуметь, что большинство примеров скатологии встречаются в комической и сатирической поэзии, хотя нет недостатка и в серьезных текстах, которые затрагивали бы процесс выделения продуктов человеческой жизнедеятельности. Так, мы уже говорили об указаниях простодушного крестьянского поэта Гесиода относительно того, как следует мочиться.

Схожим образом и Геродот сообщает, что среди персов было запрещено плевать или мочиться в присутствии другого лица (i, 133).

Когда маленькие дети желали помочиться, их мать или кормилица говорили σεΓν, если же они хотели облегчиться, говорилось βρΰν.

О мочеиспускании часто заходит речь в комедии. Так, в «Облаках» Аристофана (373) простец Стрепсиад объясняет дождь, предположив, что это Зевс мочится сквозь сито. В «Лисистрате» (402) корифей хора старцев жалуется на женщин, которые «окатили нас из ведра, так что теперь нам приходится выжимать свою одежду, словно описавшимся». В «Женщинах в народном собрании» (832) гражданин объявляет, что теперь он будет настороже и «не позволит женщинам его описать». Мочащиеся мальчики упоминаются в «Мире» (1266).

Ночной горшок по-гречески обычно называется άμίς. На буйных пирушках иногда случалось, что один из гостей кричал мальчику-слуге: «Неси ночной горшок!» Согласно отрывку из Евполида (см. выше, с. 13), родителем этого нововведения считался Алкивиад, тогда как Афиней (xiii, 519е) приписывает его сибаритам[180].

Исходя из современных представлений, мы должны были бы счесть невозможным, чтобы этот сосуд упоминали даже серьезные трагические авторы. Но уже у Эсхила— Одиссей говорит: «Вот этот плут метнул в меня однажды потешный снаряд, вонючий ночной горшок, и не промахнулся; он попал мне в голову и потерпел кораблекрушение, расколовшись на куски и издавая совсем не такой запах, каким пахнут сосуды с благовониями» (фрагм. 180; TGF, 59). Мы не знаем, где искать корни этого отрывка — в трагедии или, как предполагал Велькер, в сатировской драме. Афиней, цитирующий эти строки (i, 17), порицает Эсхила за то, что тот заставляет гомеровских героев предаваться сумасбродствам своего времени, однако Софокл, в «Собрании ахеян» (фрагм. 140; TGF, 162), предположительно сатировской драме, также изображал аналогичные сцены, пользуясь схожими выражениями.

Существовали и другие названия для ночного горшка, такие, как ούράνη, ένουρήθρα и οϋρητρίς. Женский горшок напоминал формой лодку и поэтому назывался словом okaфwv (Аристофан, Thesm., 633), которое перешло в латинский, язык как scaphium (Ювенал, vi, 264; Марциал, xi, 11). Среди художественных изображений можно упомянуть вазу из Берлинского Антиквариума, на которой мы видим красивую девушку в дорийском хитоне. Склонив голову и вытянув указательный палец правой руки, она подает знак юноше в образе Эрота, который спешит к ней с довольно вместительным «судном». На одной из помпейских фресок изображен пьяный Геракл и стоящий позади него Силен, мочащийся ему на правую ногу. Беспутные пьяные сатиры, использующие в качестве ночного горшка сосуды, которые изначально предназначены для иного применения, — эта сценка часто воспроизводится в греческой вазописи.

Невоздержность на попойках вновь и вновь приводила к необходимости воспользоваться своего рода плевательницей, называвшейся σκάφη или λεβήτιον. Во фрагменте из комедии Аристофана (49; CAF, I, 404) гость просит принести перо, чтобы пощекотать в горле, и плевательницу. На вазах нередко изображаются юноши и мужчины, которых рвет.

Экскременты и их отталкивающий вид также нередко упоминаются в комедии; наиболее распространенный латинский термин — сасаге, греческий — χέζειν или κακκαν, последний глагол характерен для детского языка.

Не лишено остроумия и благодаря удачному звукоподражанию производит сильное впечатление описание акта опорожнения желудка в «Облаках» Аристофана (385 ел.). Сократ рассказывает здесь Стрепсиаду, что гром обусловливается столкновением облаков и пытается пояснить это на примере его тела:

СОКРАТ:

Объясню тебе все на примере тебя самого же.
До отвала наевшись рубцов отварных на гулянии панафинейском,
Ты не чувствовал шума и гуда в кишках и бурчанья в стесненном желудке?

СТРЕПСИАД:

Аполлон мне свидетель, ужасный отвар!
Все внутри баламутится сразу,
И гудит, словно гром, и ужасно урчит, и шумит, свистит и клокочет.
Для начала легонько, вот этак: бурр-бурр, а потом уж погромче: бурр-бурр-бурр.
Тут нельзя удержаться, до ветра бегу, а в утробе как гром: бурр-бурр-бурр-бурр.

[перевод А. Пиотровского]

Преуспевший раб из «Плутоса» пользуется для подтирания свежим чесноком (817).

Наиболее гротескной скатологической сценой в театре является, возможно, сцена из «Лягушек» (479), в которой Дионис от страха накладывает в штаны, а Ксанф обтирает его губкой.

Из памятников изобразительного искусства упомяну рисунок из Помпеи, так описываемый Хеллигом: «В камышах стоит гиппопотам, с широко раскрытым ртом вперившийся в нагого карлика, который, стоя на краю лодки, выпятил ягодицы и облегчается на шею животного. В то же время он удовлетворенно вытягивает руки и оглядывается на зверя, как бы задавая ему вопрос».

Пожалуй, еще чаще, чем выделение экскрементов, предметом шуток и насмешек становится в гротескной поэзии преднамеренное или невольное испускание ветров. Соответствующее греческое существительное — ή πορδή, глагол — πέρδομαι, а также βδόλος и βδέω.

Во «Всадниках» Аристофана имеется очень забавная беседа, труднопереводимая ввиду того, что она построена на игре слов (639 ел.).

7. Частные вопросы и дополнительные замечания

В греческой литературе мы часто встречаем офресиологические тексты, или тексты, в которых речь идет о сексуальных запахах (см. «Лисистрата», 686).

Филострат пишет к мальчику, прося того позднее вернуть посланные ему розы, которые он рассыпал на своем ложе, «потому что тогда они будут источать не только запах роз, но и благоухание твоего тела» (Ер., 18).

Обитатели Аргиры в Ахайе рассказывали, что Селемн был прекрасным юношей, которого любила морская нимфа Аргира. Спустя непродолжительное время красота его поблекла, после чего нимфа его покинула, а он умер от любви и был превращен Афродитой в ручей с целительными свойствами, так что любой мужчина или женщина, омывшиеся в нем, навсегда излечивались от любовных мучений. Передающий этот рассказ Павсаний (vii, 23, 2, 3) добавляет: «Если бы он был хоть немного правдив, то великие богатства были бы для людей менее ценны, чем воды Селемна».

Согласно Элиану (Var. hist., xii, 63), Архедик полюбил в Навкратисе некую гетеру. «Однако она была очень высокомерна и запросила кругленькую сумму; получив деньги, она уступила его желаниям лишь ненадолго, а затем отказалась иметь с ним что-либо общее. Таким образом, юноша, который был не особенно богат земными благами, так и не смог заполучить предмет своих желаний. Но однажды ночью ему приснилось, что он держит ее в объятиях, и он тотчас исцелился от своей страсти».

Эту же историю рассказывает и Плутарх (Demetr., 27), который добавляет, что гетера затем потребовала плату за эту «ночь любви», хотя все было лишь сном. Судья постановил, что юноша должен принести деньги в сосуде, но что гетера при этом может лишь протянуть руку за его тенью — решение, найденное представительницей того же братства Ламией в высшей степени несправедливым, потому что юноше сон принес удовлетворение, тогда как тень сосуда совершенно не удовлетворила гетеру.

Относительно «мужских родов» Диодор Сицилийский (v, 14) сообщает: «Если на острове Кирн (Корсика) женщина рождает ребенка, роженице не уделяют ни малейшего внимания. Но мужчина ложится в постель, как если бы он заболел, и проводит определенное число дней, словно оправляясь от родов». Аполлоний, автор «Аргонавтики», это подтверждает (И, 1011) и добавляет, что мужчины лежат в постели с перевязанными головами, а женщины готовят для них пищу и омовения, как для рожениц.

То же самое Страбон (ш, 165) сообщает о кельтских, фракийских и скифских племенах, а затем рассказывает о женщине, которая поденно работала в поле вместе с мужчинами. Вдруг она почувствовала, что вот-вот разрешится от бремени, отошла в сторонку, родила, а затем вернулась к работе, чтобы не лишиться своего заработка. Когда хозяин заметил, что работа дается ей тяжело, он, заплатив, отослал ее домой. Тогда женщина обмыла дитя в ручейке, запеленала его в то, что у нее было, и понесла младенца домой.

Заключение

МЫ ДОСТИГЛИ конца наших странствий, в ходе которых автор попытался дать описание греческой «морали» в узком смысле данного слова; он надеется, что ему удалось хотя бы отчасти справиться со своей задачей. В работе, которая адресуется не только к ученому, но и к любому образованному неспециалисту, собран и переработан материал, который с помощью приводимых повсюду ссылок на источники может быть перепроверен каждым, кто хоть сколько-нибудь разбирается в данном предмете, что позволит ему глубже проникнуть в мораль древних греков; вывод, который извлечет такой читатель, будет, по-видимому, двояким. Во-первых, он узнает, что эротика — это корень и первопричина греческой культуры во всех ее проявлениях. Эротика является преобладающим компонентом не только любовной жизни в собственном смысле слова, но и религиозных воззрений, искусства и литературы, общественной и гражданской жизни, развлечений и удовольствий, праздников и театральных представлений, коротко говоря, всего. Поэтому эротика — это ключ к пониманию греческой культуры вообще, а знание греческой эротики — необходимое условие для более глубокого познания Древней Греции. Таким образом, настоящая работа необходима для заполнения лакуны в наших познаниях о греческом народе, с существованием которой мириться долее невозможно.

Но если эротика — первопричина древнегреческой культуры и средоточие эллинской жизни, тогда с логической неизбежностью следует вывод, что греки относились к эротике как к чему-то само собой разумеющемуся с такой наивностью и естественностью, которые нам сегодня трудно даже вообразить. Слово «грех» чуждо языку эллинов, и равным образом их «нравственность» касалась лишь несправедливости и преступления. Для грека «нравственность» не имела отношения к проблемам сексуальной жизни, за исключением тех случаев, когда речь шла о несовершеннолетних или применении насилия. В остальном каждый имел право распоряжаться своим телом по собственному усмотрению. Чем занимаются друг с другом люди, достигшие зрелости, в те времена не интересовало ни судью, ни общественное мнение; никого поэтому не возмущало то, что сексуальные вопросы обсуждаются совершенно открыто, без тени притворства и смущения.

Поразительный вкус греков к красоте, их дионисийское восхищение прелестью человеческого тела облагораживали в их глазах каждую манифестацию сексуальности, если только она основывалась на истинной любви или стремлении к красоте.

Поэтому педерастия была для них не пороком, но лишь иной формой любви, в которой они видели не противницу брака, но необходимое и признанное государством его дополнение; они говорили о ней с той же простотой, с какой она была введена в круг философских интересов такими великими умами, как Сократ, Платон и Аристотель. Так как сексуальное не сделалось запретным плодом, не было покрыто тайной и не признавалось нечистым и греховным, а почти ничем не сдерживаемая чувственность греков всегда облагораживалась влечением к красоте, их сексуальной жизни были присущи не только бьющая через край сила, но и завидное здоровье. Что это действительно так, можно с уверенностью заключить из того факта, что сексуальные извращения, играющие столь прискорбную роль в современной жизни, были в древней Греции редкостью и что в классических сочинениях чрезвычайно трудно обнаружить даже случайные их следы.

Предпринимая и осуществляя нашу задачу, мы полагали, что греческую мораль должен знать и понимать каждый, кто желает составить правильное суждение о жизни и культуре эллинов, и что это желание должно быть дополнено серьезной волей к тому, чтобы проникнуться духом греческой древности, вместо того чтобы превращать в мерило греческой этики совершенно чуждые ей представления нашего современника. Но если человек способен духовно освободиться от современных предрассудков и вжиться в древнегреческое мышление, то ему откроется возвышенная этика эллинов, высший закон которой гласил: καλός κάγαθός, что означает «прекрасный телом и душой».