М. А. Гистер. Мари-Катрин д’Онуа и литературная сказка: у истоков жанра

В зарисовке о прогулке в Сен-Клу, которой открывается третий том «Сказок фей» Мари-Катрин д’Онуа, есть такой эпизод: мадам Д…, под чьим именем автор изображает себя самое, выражает желание присесть отдохнуть и просит спутников о ней не беспокоиться, — ведь ни скука, ни одиночество ей не грозят: напротив, — на берегу ручья она надеется повстречать какого-нибудь сильвана или дриаду.

— Поскольку ваша предполагаемая беседа с хозяевами леса может и не состояться, — сказал ей господин Сен-П…, — оставляю вам эти «Сказки», которые с приятностью развлекут вас.

— Хорошо бы это были не те, которые я же и написала, — отвечала мадам Д…, — тогда я хоть могла бы насладиться прелестью новизны; однако же оставьте меня здесь и не беспокойтесь, я найду, чем заняться.

(с. 187–188 наст. изд.)

В 1697 году — когда выходит третий том «Сказок фей» — мадам д’Онуа уже имеет право на подобный ответ: французская литература к тому времени насчитывает целых двадцать шесть сказочных текстов, одиннадцать из которых принадлежат Шарлю Перро (если считать сказками «Гризельду» и «Смешные желания», более близкие к жанру новеллы), три — г-же Леритье де Вилландон, два — Катрин Бернар, зато остальные десять (включая «Остров Отрады», самую первую сказку во французской литературе Нового времени) — «мадам Д…», то есть самой мадам д’Онуа.

Жизнь мадам д’Онуа

Мари-Катрин Ле Жумель де Барнвиль, в замужестве баронесса (по другим данным — графиня) д’Онуа родилась в 1650 или 1651 году в семье мелкопоместных дворян. В 1666-м, когда ей еще нет и шестнадцати лет, ее мать, Жюдит-Анжелик Ле Кустелье де Сен-Патер, во втором браке маркиза (по другим данным — графиня) де Гюдан, выдает ее замуж за разночинца Франсуа де ла Мота, судейского, купившего баронство (иначе графство) д’Онуа. Муж Мари-Катрин — главный контролер при дворе Конде — на 30 лет старше своей молодой жены; он — друг матери своей нареченной и любовника первой, г-на Курбуайе. Три года спустя, в 1669-м, мать Мари-Катрин, ее любовник маркиз Курбуайе и их сообщник г-н Ла Муазьер (есть данные, что он был любовником самой Мари-Катрин), поссорившись с бароном д’Онуа, обвиняют его в оскорблении короля. Барон арестован. Обвинение грозит ему смертной казнью. Однако, заподозрив приятеля и тещу в заговоре, он находит возможность сообщить об этом самым высокопоставленным людям Франции. В результате дознания, инициированного министром Кольбером, контролером финансов и фактически главой правительства, господин д’Онуа оправдан и отпущен на свободу, а Курбуайе и Ла Муазьер обезглавлены после предъявленного им обвинения в клевете и заговоре.

Первым помощником Кольбера в это время служит Шарль Перро. Хотя о его участии в этом деле не сохранилось никаких данных, он, во всяком случае, не мог не быть подробно осведомлен обо всех перипетиях этой истории. Интересно другое: только здесь мы можем констатировать единственное достоверное пересечение судеб Мари-Катрин д’Онуа и Шарля Перро — двух наиболее заметных мастеров зарождающегося жанра литературной сказки.

Скрываясь от судебного преследования, мадам де Гюдан бежит в Испанию, где становится тайным двойным агентом, — за это французский двор со временем простит ее. Скрываться от королевского правосудия приходится и молодой баронессе д’Онуа. Убегая из-под носа преследователей, она прячется в церковном катафалке; история этого бегства достойна авантюрного романа, тем более что сегодня ее невозможно восстановить в фактической точности. Так или иначе, в этот раз — в конце 1669-го или начале 1670 года — ареста удается избежать, однако в 1671-м или 1672-м ее все-таки заключают в Консьержери, вместе с маленькой дочерью Мари-Анн. Вскоре освободившись, баронесса д’Онуа уезжает во Фландрию. Последующие годы — скитания и рождение еще двух дочерей, — которых барон д’Онуа, давно не живший с супругой, признать не согласился.

К моменту возвращения во Францию (1685 год) мадам д’Онуа посетила Фландрию, Испанию и — дважды — Англию. О своих испанских впечатлениях она рассказывает в таких произведениях, как «Воспоминания об испанском дворе» (Mémoires de la cour d’Espagne; 1690), «Рассказ о путешествии в Испанию» (Relation du voyage d’Espagne; 1691) и сборнике «Испанские новеллы» (Nouvelles Espagnolles; 1692). Позднее именно «испанские новеллы», т. е. истории на испанские темы, станут обрамлением третьего и четвертого томов ее «Сказок фей». В то же время все ее тексты об Испании полны компиляций, ошибок, откровенного вымысла и столь неправдоподобных деталей, что это заставило некоторых критиков усомниться, бывала ли она в этой стране вообще. Тем не менее как для современников, так и для издателей начала XVIII века и для читателей вплоть до XIX, мадам д’Онуа — прежде всего автор испанских воспоминаний. Имя автора на титульном листе многих ее изданий выглядит следующим образом: «Г-жи д’(Онуа), автора „Воспоминаний об испанском дворе“». Этому тексту в течение нескольких лет расточает похвалы «Mercure Galant»: «Давно не попадалась нам книга, которая имела бы столь шумный успех, как „Воспоминания об испанском дворе“, и которую было бы столь же приятно читать» (Mercure Galant 1692: 131).

Вернувшись на родину, мадам д’Онуа посвятила остаток жизни сочинению и изданию всех своих литературных произведений. Многие из них, в особенности роман «История Ипполита, графа Дугласа» (Histoire d’Hypolite, comte de Douglas; 1690), «Сказки фей» (Les Contes des Fées; 1698) и «Новые сказки, или Модные феи» (Contes nouveaux ou Les Fées à la mode; 1698) пользовались большой популярностью. В Париже она открыла литературный салон, который, наряду с высшей знатью (там бывала принцесса де Конти), посещали и писательницы, — например, графиня де Мюра и Мари-Жанна Леритье де Вилландон. Вместе с «коллегой»-сказочницей Катрин Бернар, к тому времени уже прославившейся своим романом (а точнее, по собственному определению автора, «испанской новеллой») «Инесса Кордовская», она была принята в падуанскую Академию Риковрати1. Среди девяти «Французских муз, или Прославленных женщин Франции» (фр. «Muses françoises ou Dames Illustres de France»; орфография источника сохранена) в этой Академии первой была мадемуазель де Скюдери; Мари-Катрин д’Онуа стала седьмой; ее назвали Красноречивой (фр. Eloquente), а ее место соответствовало месту музы истории Клио.

В 1699 году салон мадам д’Онуа оказался в центре компрометирующего скандала — одну из его посетительниц по имени мадам Тике обвинили в убийстве мужа и обезглавили на Гревской площади. Но причастность писательницы к этому делу не была доказана и преследованию она не подвергалась.

Мари-Катрин д’Онуа скончалась в январе 1705 года в своем доме в предместье Сен-Жермен.

Мода на сказку в конце «Великого века» и сказки мадам д’Онуа

Мода на сказку как на салонный устный жанр приходит во Францию в годы расцвета царствования Людовика XIV, а литературная сказка формируется на закате «Великого века». В основе большинства французских литературных сказок рубежа XVII–XVIII веков лежат сюжеты народных волшебных сказок (см. таблицу «Сказки и сборники сказок. 1690–1705 гг.» в наст. изд.). Историю литературного жанра во Франции открывает «Остров Отрады» — вставная сказка из романа Мари-Катрин д’Онуа «История Ипполита, графа Дугласа» (1690). Об этом романе, а также его русском переводе и лубочных версиях обрамленной сказки речь пойдет ниже. Приведем пока лишь одно суждение, которое кратко обозначит место произведения в литературном процессе: «Примером трансформации традиционных топосов в сторону традиционного романа XIX в. может служить первый нашумевший роман мадам д’Онуа „История Ипполита, графа де Дугласа“» (Чекалов 2008: 194).

Первая сказка Шарля Перро, «Маркиза де Салюсс, или Терпение Гризельды» (La Marquise de Salusses ou la Patience de Griselidis; 1691), которой, впрочем, больше подходит определение «новелла в стихах», появляется почти годом позже. «Сказки фей» мадам д’Онуа выходят в один год с «Историями, или Сказками былых времен» Шарля Перро (Histoires ou Contes du Temps passé; 1697); к этому времени свет уже увидели сборник «Смешанные произведения» (Oeuvres meslées; 1695) мадемуазель Леритье и «Инесса Кордовская, испанская новелла» (Inès de Cordoue, nouvelle espagnole; 1696) Катрин Бернар. Само заглавие первого сборника мадам д’Онуа, «Сказки фей», сразу же входит в литературный обиход и становится определением всего жанра, правда, в несколько измененном виде: «contes de fées», т. е., скорее, «волшебные сказки» — любые, в которых есть элемент волшебства, а также характерная сюжетная схема, описанная В. Я. Проппом в книге «Морфология сказки» (см.: Пропп 1928): прежде чем получить искомое, герой должен пройти через испытания. Иными словами, термин «contes de fées» синонимичен термину «conte merveilleux» (т. е., буквально, «волшебная сказка»). Не будем забывать, что во французском языке существует глагол «féer» (заколдовывать), более часто, и особенно в эпоху Перро и д’Онуа, употреблявшийся в своей причастной форме: fee(e), т. е. «заколдованный (ая)». (Ср. в сказке Ш. Перро «Синяя Борода»: среди ее персонажей нет фей, но про ключ, с которого не смывается кровь, сказано, что он был заколдован — в оригинале: «car la clef était féée».)

Но во французском высшем обществе интерес к сказке возник задолго до публикации первых опытов и сборников, еще в 1670-е годы, когда длинные волшебные истории начинали входить в моду при дворе и в салонах (см.: Storer 1972: 13). Тот факт, что волшебная сказка, сначала в устной форме в салонной среде, а затем и как литературный жанр, заняла столь важное место во французской культуре конца XVII века, лишь отчасти объясняется популярностью итальянских сборников, таких как «Пентамерон» (Il Pentamerone), он же «Сказка сказок» (Lo cunto de li cunti; 1634–1636) Базиле или «Приятные ночи» (Le Piacevoli notti; 1550–1553) Страпаролы. Современный бельгийский исследователь французской прециозной культуры Жан Мениль замечает, что сказочная образность сперва заняла важное место в придворной культуре, а уж потом вошла в литературный обиход (см.: Mainil 2001). Вспомним хотя бы то, что Версаль, резиденция короля-Солнце, позиционировался не только как мифологический дворец Аполлона, но и как сказочная страна, о чем свидетельствуют роскошные празднества в мае 1664 года, получившие название «Утех очарованного острова» (фр. Les Plaisirs de l’Île enchantée). Красота и изобилие обозначены тут как топосы волшебной сказки. Вскоре и сам король становится сказочным персонажем: это его изображает Жан де Прешак (1647–1720) в своей сказке «Бесподобный» (Sans-Paragnon; 1698). В истории заглавного персонажа, которая начинается задолго до его рождения, легко угадываются основные моменты биографии Людовика XIV, а также его ближайших предков (начиная от бабушки и дедушки по материнской линии, Филиппа III Испанского и Маргариты Австрийской); в аллегорической форме излагаются основные вехи царствования короля-Солнце. В финале сказки есть некоторая двусмысленность: оказывается, что Бесподобный, всю жизнь служивший своей возлюбленной, Прекрасной Славе (фр. Belle-Gloire), растратил ради нее все свои сокровища (см.: Hall Bjørnstad 2013: 163–178). Данный текст входит в сборник, состоящий всего из двух сказок (см. таблицу «Сказки и сборники сказок. 1690–1705 гг.») с необычным заглавием, которое можно перевести как «Сказки, менее сказочные, чем иные». Такая формулировка, очевидным образом, призвана напомнить читателю, что все, описанное в тексте, как бы сказочно оно ни было, на самом деле в точности отображает реальность «Великого царствования» и того, что ему предшествовало. Людовик XIV упоминается и в сказках мадам д’Онуа. Мораль «Принцессы Розетты» призывает проявлять милосердие к поверженным врагам:

Пусть милость станет праведным отмщеньем.
Людовик в том примером служит нам.

(С. 128 наст. изд.)

В сказке «Лесная лань» дворец фей изображается так: «дело в том, что строить его они пригласили того же архитектора, что возвел дворец Солнца, и он сделал все как там, только в миниатюре» (с. 464 наст. изд.). Тут прочитывается явный намек на Версаль, дворец короля-Солнце.

1690-е — закат царствования Людовика XIV, когда Версаль уже не воспринимается как сказочная страна Радости (фр. Pays de Joie, как в сказке «Мышка-Добрушка»). На некоторое время его сменяет Сен-Клу, резиденция Филиппа Французского, герцога Орлеанского, — он, как младший брат короля, носил титул «Месье», — и его супруги «Мадам», Шарлотты-Елизаветы Баварской, «Принцессы Палатинской», т. е. Пфальцской (см.: Mainil 2001: 56–58). Туда же переходит и сказочно-мифологическая топика, ранее свойственная текстам о Версале. Это видно и из посвящений, которые госпожа д’Онуа обращает к «Мадам», и из зарисовки, обрамляющей третий том сказок: она так и называется «Сен-Клу».

Сказка рубежа 17–18-го столетий как литературный жанр эволюционно связана с галантным (прециозным) романом середины и второй трети XVII века. Основу прециозной литературы заложил чрезвычайно популярный в XVII веке пасторальный роман Оноре д’Юрфе (1568–1625) «Астрея» (L’Astrée), необыкновенно объемистый. Первая часть вышла в 1607 году, вторая — в 1610-м, третья — в 1618-м. Четвертая и пятая — вышли в 1627–1628 годах, — уже после смерти автора дописаны и изданы его секретарем Бальтазаром Баро (1596–1650). Роман д’Юрфе и, шире, сам жанр пасторального романа начиная с эпохи барокко заложили основы и формы прециозного повествования: он изобилует вставными новеллами, стихотворениями (все то, что есть и у д’Онуа), но действие его происходит в конкретный исторический период — в Галлии V века. При этом автор смело соединяет историческую конкретику с весьма условным материалом: в центре сюжета — любовь пастушки Астреи и пастуха по имени Селадон. Имя героини взято из древнегреческой мифологии: так звали наделенную всеми мыслимыми достоинствами дочь Зевса и Фемиды (по другим версиям — титана Астрея и богини Эос). Мифологическая Астрея была последней из бессмертных, жившей среди людей, которые в то время безмятежно пасли скот. Этот период жизни человечества изображен в поэме Гесиода «Труды и дни», где он назван «Золотым веком». К нему также применяется выражение «Золотой век Астреи». Символично, что сама Астрея была персонификацией справедливости; по прошествии Золотого века она удалилась от людей. Разумеется, довольно своевольная и капризная героиня д’Юрфе — уже не воплощение справедливости; имя ее обусловлено тем, что она — «звезда» (буквальный перевод), живущая в своего рода Золотом веке. Имя возлюбленного героини, Селадона, надолго стало нарицательным для верного и безупречного влюбленного. Довольно многочисленные аллюзии на «Астрею» встречаются и у мадам д’Онуа. В сказке «Золотая Ветвь» герой изображен следующим образом:

<…> сам [он] облачился в наряд из розовой тафты, отделанный английским кружевом, взяв в руки посох с повязанными лентами, а на пояс повесив сумку, — в таком виде он был прекраснее, чем все Селадоны мира.

(с. 144 наст. изд.)

Важно в данном случае не только само имя Селадона, сделавшегося для поколений читателей и читательниц эталоном верного любовника, но и описание его наряда, совпадающее с изображением на знаменитом гобелене «Селадон бросается в Линьон», и пастушеского посоха — также в соответствии с гобеленами и живописными образцами эпохи, см. ил. 202. О влиянии пасторальной литературы на сказки мадам д’Онуа подробно пишет М.-А. Тирар (см.: Thirard 1998: 165–180). Об остальных аллюзиях на «Астрею» речь пойдет ниже.

Однако именно чрезмерная длина «Астреи» сыграла важную роль в становлении жанра литературной сказки, в распространении моды на сказку и другие малые прозаические жанры. Аббат Шуази (1644–1724), писатель и священник, автор повести «Новая Астрея» (La nouvelle astrée; 1712), представляющей собою краткий пересказ огромного романа д’Юрфе, рассказывает о том, как у него родился такой замысел. Некая дама призналась ему, что не любит «Астрею», — и он принялся советовать ей, как исправить длинный роман д’Юрфе, сократив повествование, убрав ненужные детали, лишних персонажей и научные экскурсы (см.: Пахсарьян 2010). Подобную же отповедь встречаем и в эссе писателя той эпохи Жан-Пьера Клори де Флориана (1755–1794) о пасторали:

Но в ней («Астрее». — М. Г.) десять томов, и длинноты — самый ужасный недостаток любых произведений — особенно непереносимы в пасторали. Они, почти всегда являясь результатом излишнего количества эпизодов, имеют свойство утомлять и отвлекать от основного действия. Все эти герои, все эти пастушкú, каждый из которых рассказывает свою историю, заставляют забыть о тех, кого уже успели полюбить, захватывают внимание читателя и в конце концов делают его ко всему равнодушным.

(Флориан 2005: 108. Пер. Н. В. Забабуровой)

Сказочницы 1690–1700-х годов — и Мари-Катрин д’Онуа, и ее современницы Анриетта-Жюли де Кастельно, графиня де Мюра (1670–1716), Луиза де Босиньи, графиня д’Онёй, Шарлотта-Роза де Комон де Ла Форс(1654–1724) и Мари-Жанна Леритье де Вилландон (1664–1734) — были тесно связаны с писательницами предшествовавшего поколения, определившими развитие прециозной культуры — Мадлен де Скюдери (1607–1701) и Антуанеттой Дезульер (1634–1694) (см.: Dufour-Maitre 1999). Связующим звеном здесь оказывается мадемуазель Леритье — не только племянница (по другим сведениям, — троюродная сестра) Шарля Перро, но и подопечная Мадлен де Скюдери. Сама мадемуазель де Скюдери, подруга или родственница каждой из перечисленных писательниц, поистине была законодательницей прециозной культуры. Автор многих романов, самые знаменитые из которых — «Клелия, римская история» (Clélie, histoire romaine; 1654–1660) и «Артамен, или Великий Кир» (Artamène, ou le Grand Cyrus; 1649–1653) — были написаны, по некоторым данным, в соавторстве с ее братом Жоржем де Скюдери, — заслужила в литературной среде своего времени почетный салонный псевдоним Сапфо. Ее назвали так потому, что знаменитая древнегреческая поэтесса оказалась среди героинь ее «Артамена, или Великого Кира», сюжет которого был заимствован из Геродота: однако то, что реальная Сапфо никак не могла быть современницей Кира, ничуть не волновало Мадлен де Скюдери. Подобным образом обстоит дело и с романом «Клелия». Хотя сюжет романа и заимствован у Тита Ливия (красавица римлянка Клелия отдана царю этрусков Порсенне в качестве заложницы и бежит из Этрурии обратно в Рим), но классическая древность в нем уже имеет абсолютно условный характер: на самом деле под видом древних римлян мадемуазель де Скюдери изображает современную ей публику прециозных салонов, которая, в свою очередь, в бытовом поведении начинает подражать героям «Клелии» или «Великого Кира». Как вольное обращение с античностью, так и вообще смесь древней истории и современных нравов в романах Скюдери становится предметом многочисленных нападок и насмешек со стороны «древних», как мы это видим, в частности, в X сатире Буало (против женщин)2:

Сначала она, точно как в «Клелии»,
Начнет принимать у себя любовников
                       под нежным именем друзей.
Меж ними заведутся сначала
                    дозволенные знаки внимания,
Затем примутся они воды реки Нежности
Вволю бороздить, обо всем говорить,
                                               все понимать.
И не думай, что Венера или Сатана
Позволят им ограничиться языком романов.

«Река Нежности» — почти прямая цитата из романа Мадлен де Скюдери «Клелия», где на «карте страны Нежности» имеется три города под названием «Нежность», стоящие на трех реках: соответственно Нежность-на-Склонности (фр. Tendre sur l’Inclinaison), Нежность-на-Почтении (фр. Tendre sur l’Estime) и Нежность-на-Признательности (фр. Tendre sur la Reconnaissance). Реалии «Карты страны Нежности» сделались излюбленной темой пародий на прециозниц. Так, в пародийном тексте Роже Бюсси-Рабютена «Любовная история галлов»3 (написанном, вероятно, в соавторстве с принцем Конти) предлагается женоненавистническая «Карта страны Вертопрашества», где известные при дворе дамы изображаются в виде обветшалых, разрушающихся, грязных городов (см.: Неклюдова 2014: 68–88). Нам же важно заметить, что именно к 1680–1690 годам в литературный обиход прочно входят как галантные новеллы, так и разного рода скандальные придворные мемуары и хроники, образец которых и представляет собою «Любовная история галлов». В жанре придворных мемуаров выступает и сама мадам д’Онуа. После того, как в 1690 году выходят ее «Воспоминания об испанском дворе», а в 1691-м — «Рассказ о путешествии в Испанию», на титульных листах своих последующих произведений она начинает фигурировать именно в качестве автора этих двух. Так, выходят и «Воспоминания об удивительных приключениях французского двора» (Mémoires des aventures singulières de la cour de France; 1692), и «Новеллы, или Исторические записки…» (Nouvelles, ou Mémoires historiques; 1693), и «Воспоминания о M. L. D. D. О. (Месье, Герцоге Орлеанском) или Забавные приключения нескольких великих принцев французского двора» (Mémoires secrets de Mr L. D. D. O. ou Les Aventures comiques de plusieurs grands princes de la cour de France; 1696).

В век Людовика Великого классическая древность превращается в не более чем красивую декорацию для прециозных историй. Как относиться к древности: как к безупречному предмету для изучения и подражания (Буало и «древние») или как к историческому периоду, неизбежно уступающему прекрасной современности как в научно-техническом смысле, так и в смысле морали (ибо язычники не могут в этом равняться с христианами), и поэтому достойному уважения, но не преклонения (Перро и «новые»), — вопрос, как раз и составляющий суть «спора о древних и новых».

Поклонники древних, которых тоже стали называть «древние», считали, что произведения авторов античных — совершенные и непревзойденные образцы для подражания. Подобная позиция касалась как литературы, так и архитектуры, и изобразительного искусства, и музыки (прежде всего оперы). Их оппоненты «новые» также не пренебрегали древними авторами, но не считали их непогрешимыми, ставили их на одну доску со своими современниками, французскими писателями, и нередко, при сравнении, например, трагедий Еврипида и Расина, отдавали предпочтение последним. В подобном подходе нельзя не заметить двойственности, ведь сам Расин принадлежал к лагерю «древних». Это был весьма тонкий тактический ход: возражать писателям лагеря «древних», указывать на достоинства произведений современников, а иной раз и на их преимущества перед античными авторами — и приводить в качестве примера сатиры Буало и трагедии Расина — то есть произведения своих главных противников. «Новые» считали, что век Людовика Великого — Великий век — естественным образом стоит выше античности, как в смысле развития науки, так и в духовном смысле: ведь древние не знали Христа и учения Церкви. В литературе основными объектами полемики становятся трагедия (Как обращаться с мифологическим материалом? Каким образом автору-христианину следует трактовать языческие чудеса?) и эпопея и, шире, разного рода программные, повествовательные жанры. Важнейшей фигурой в лагере «древних» был Никола Буало, автор сатир, бурлескной поэмы «Налой» (Le Lutrin; 1672–1683) и классического труда о нормах и правилах французской поэзии «Поэтическое искусство» (L’Art poétique; 1674). Главными его противниками в лагере «новых» были Жан Демаре (1595–1676), друг Пьера Перро, и его младший приятель и литературный преемник, младший брат Пьера, Шарль Перро. И Буало, и Демаре, каждого по-своему, можно назвать преемниками авторов эпохи Возрождения — поэтов «Плеяды» и прежде всего Жоашена Дю Белле, с его «Защитой и прославлением французского языка» (Défense et illustration de la langue française; 1549). Буало, вслед за Дю Белле, в своем «Поэтическом искусстве» задает нормы французского литературного языка и французской поэзии. При этом он призывает современников ориентироваться на древних авторов, что делает и Дю Белле. В то же время Дю Белле советует не забывать и о французской (средневековой) поэзии, и не пренебрегать богатством народной лексики. О достоинствах французской поэзии и французского языка говорит и Демаре в своем литературном манифесте, который, вслед за трактатом Дю Белле, тоже называется «Защита французской поэзии и французского языка» (La defense de la poésie, et de la langue françoise; 1675. Курсив наш. — М. Г.). О деятельности Демаре де Сен-Сорлана и его полемике с «древними» подробно пишет Марк Фюмароли (см.: ФАМ 2001). Но основными литературными декларациями «новых» стали поэма «Век Людовика Великого» (Le Siècle de Louis le Grand; 1687) и «Параллель древних и новых» (Parallèle des Anciens et des Modernes; 1688–1692) в прозе, в 4-х частях. «Век Людовика Великого», который Шарль Перро прочитал 27 января 1687 года на заседании Французской Академии, вызвал крайнее возмущение Буало: Перро возразил против отношения к древним как к образцу совершенства. Поэма начинается следующими строками:

Чтить древность славную прилично,
                                            без сомненья,
Но не внушает мне она благоговенья.
Величье древних я не склонен умалять,
Но и великих нет нужды обожествлять.
И век Людовика, не заносясь в гордыне,
Я с веком Августа сравнить посмею ныне4.

(СДН 1985: 41)

Для всех родов искусства, для всех литературных жанров Шарль Перро и его единомышленники находят во французской литературе Нового времени (но прежде всего в творчестве современников) образцы, не уступающие шедеврам древних, а иногда и превосходящие их. Есть только один жанр — эпопея, для которого нелегко найти достойные образцы в литературе современности, хотя Перро и не спешит в этом сознаваться. Действительно, отсутствие «своей» эпопеи начинает восприниматься как лакуна во французской литературе уже в эпоху Возрождения. Карл IX заказывает Ронсару поэму «Франсиада», которая остается незаконченной. Единственный пример национальной эпопеи во Франции — «Трагические поэмы» (Les Tragiques; 1616) Агриппы д’Обинье (1552–1630). Поэма в семи книгах повествует о бедствиях гражданской войны и завершается Страшным судом. Затем эпические поэмы, прежде всего с христианским или ветхозаветным сюжетом, появляются в середине Великого века, незадолго до начала «спора о древних и новых». Это поэма Жоржа де Скюдери (1601–1667) «Аларих, или Освобожденный Рим» (Alaric ou Rome vaincue; 1654), поэма Жана Шаплена (1596–1674) о Жанне д’Арк «Девственница, или Освобожденная Франция» (La Pucelle, ou la France délivrée; 1656) и поэма Демаре о крещении франков «Хлодвиг» (Clovis ou la France chrétienne; 1657). Сюда же относятся и две позднейшие поэмы Демаре из ветхозаветной истории: «Эсфирь» (Esther; 1670) и «Авраам» (Abraham, ou la Vie parfaite; 1680). Все эти поэмы, особенно первые две, были осмеяны критиками и не имели успеха у читателей. Тем не менее в посвященной поэзии третьей книге «Параллели…» Шарль Перро защищает поэмы Скюдери, Шаплена и Демаре, а заодно ополчается на недостаток вкуса и нравственности в поэмах Гомера, признавая при этом, что, родись Гомер в более просвещенную эпоху (под который приходится понимать не что иное, как Великий век), он писал бы иначе.

Если для Перро и «новых» Священная История и жития святых — единственно уместный материал для эпопеи, то для Буало и «древних», напротив, подобный сюжет недопустимо облекать в форму художественного вымысла. В «Поэтическом искусстве» Буало пишет об авторах новых христианских поэм:

Им, видно, невдомек, что таинства Христовы
Чуждаются прикрас и вымысла пустого.

(Буало 1957: 85)

Но Перро не ограничивается жанром поэмы: он пытается приравнять к древней эпопее романы Мадлен де Скюдери. Вот отрывок из «Параллели древних и новых», где, невзирая на удивление Председателя, отстаивающего позицию «древних», Аббат (т. е., по существу, сам Шарль Перро) настаивает на возможности сопоставления древней эпопеи с новым романом; сопоставление, по его мнению, в пользу последних:

Председатель. Предположим, я согласился бы признать романы эпическими поэмами. Вы думаете, что много выиграли бы от этого?

Аббат. Конечно, поскольку наши романы, такие, как «Астрея», в которой больше выдумки, чем в «Илиаде», — «Клеопатра», «Кир», «Клелия» и некоторые другие, — не только лишены всех недостатков, отмеченных мною в сочинениях древних поэтов, но обладают, также, как и наши стихотворные поэмы, бессчетным множеством совершенно новых красот.

(СДН 1985: 190–191)

В отличие от христианских поэм середины века, галантные романы изображают события дохристианских времен, не имеющие отношения к Священной Истории, и если в них фигурируют высшие силы, то именуются они не иначе, как «боги» — Единый Господь не может упоминаться в тексте, полном вымысла. Заметим, что это же будет характерно и для сказок конца века.

«Клелия» Скюдери, как и «Астрея» д’Юрфе, которые впоследствии будут безоговорочно любимы «новыми» и не в чести у «древних», сразу же приобрели огромную популярность и оказали серьезное влияние на д’Онуа и ее современников. «Клелия» напрямую цитируется в новелле «Дон Габриэль Понсе де Леон». Влюбленный герой рассуждает:

Что за обитель! <…> что за обитель, дорогой кузен! Как был бы я счастлив, если бы мог, как поется в песне Клелии,

В уединении с Иридой милой жить,
И в мире более ничем не дорожить.

Однако сия сладостная фантазия может завести меня слишком далеко, если я не вспомню, что покуда моей страсти не на что надеяться, а в дальнейшем все может обернуться еще хуже.

(с. 200 наст. изд.)

И тут же получает от рассудительного кузена отнюдь не романическую отповедь:

— Не стоит отчаиваться, быть может, фортуна будет к вам благосклонна, — отвечал ему граф, — а кабы не взбрела вам эта блажь, — добиться любви, не открывая, кто вы, — одно ваше имя конечно же устранило бы и самые большие препятствия, и в скором времени вы достигли бы счастья.

(с. 200 наст. изд.)

Но не только аллюзии или прямые цитаты сближают сказки и новеллы д’Онуа с галантным романом. Общие черты прослеживаются и в самой организации текста: большая новелла, включающая в себя несколько вставных сказок, — это структура, схожая с романной; сходство усиливают и стихотворные вставки, столь характерные для романов д’Юрфе и Скюдери. Не будем забывать, что и самая первая сказка писательницы появляется внутри романа «История Ипполита, графа Дугласа».

Однако чрезмерный объем галантных романов («Артамен, или Великий Кир», например, насчитывал 13 095 страниц в оригинальном издании) начинал утомлять читателей; возможно, в этом одна из косвенных причин необычайной популярности в конце Великого века такого короткого жанра, как сказка (см.: Storer 1972; Mainil 2001: 61–78). Некоторые исследователи полагают, что сказки д’Онуа, очень короткие по сравнению с романами, но довольно длинные, если сравнивать их со сказками ее современников, воспринимались читателями конца XVII века как короткие романы, написанные исключительно для взрослых (см.: Barchilon 1975: 38).

Свой литературный салон Мадлен де Скюдери, «новая Сапфо», завещала именно мадемуазель Леритье, получившей от Французской Академии титул «музы Телесиллы» (это сравнение с древнегреческой поэтессой, которую, так же как и Сапфо, прославили Плутарх и Павсаний, — еще одна точка сближения между Леритье и ее литературной покровительницей). Вторая половина XVII века — вообще время расцвета литературных салонов, хозяйками которых были преимущественно дамы. Первым, и важнейшим из них, считается салон Катрин де Вивонн, маркизы де Рамбуйе (1588–1665), просуществовавший более трех десятилетий — с 1608 года — и сохранявший свое литературное влияние вплоть до середины 1640-х годов. Именно в ее салоне, завсегдатаями которого были брат и сестра де Скюдери, Пьер Корнель, Франсуа де Малерб (1555–1628), Венсан Вуатюр (1597–1648), графиня де Лафайет (1634–1693), госпожа де Севинье (1626–1696), Гедеон Таллеман де Рео (1619–1692), Жан Демаре и др., рождается то, что впоследствии, и в значительной степени благодаря комедиям Мольера, станет называться «прециозной культурой». В салоне Рамбуйе и близких к нему (в частности, салонах дочери г-жи де Рамбуйе, Жюли д’Анжен, или же Мадлен де Скюдери) формируется особая стилистика речи, многим казавшаяся жеманной, цветистые, зачастую перифрастические, выражения, особая, понятная лишь узкому кругу образность. Важную роль в речи салонной публики играла топика романной речи д’Юрфе и де Скюдери. Так, для определения нюансов нежного, любовного или же дружеского чувства широко употреблялись термины «Карты страны Нежности», появившейся в романе Мадлен де Скюдери «Клелия…». Сами слова «нежность» или «нежная дружба» (фр. le tendre, tendre amitié) стали употребляться в качестве эвфемизмов для любви, любовного увлечения (эту тенденцию и высмеивает Никола Буало в своей сатире X). В романе «Клелия…», для понимания того, как может выглядеть путь от дружбы к любви, предложена карта «Страны Нежности», на которой, в масштабе, заданном в «лье дружбы», по «Реке Привязанности» прочерчен путь из города «Новая Дружба» в любой из трех городов, именуемых «Нежность» и различающихся по названиям рек, на которых они стоят. По берегам реки есть такие населенные пункты, как «Сочувствие», «Нежная записочка», «Маленькие услуги» и т. п. Есть на этой карте и «Опасное Море», «Море Враждебности», «Озеро безразличия», реки «Благодарности» и «Уважения» (см.: Бюсси-Рабютен 2010: вкладыш). Сама салонная публика именует друг друга псевдонимами, которые могут быть анаграммами их собственных имен (так, г-жа де Рамбуйе именуется «Arthénice» — анаграмма ее имени «Catherine», придуманная Малербом), а также именами персонажей античной литературы и истории, фигурировавших в романах Мадлен де Скюдери (вспомним имя «Сапфо», которое писательница носила, но также и одну из героинь комедии Мольера «Смешные жеманницы», Мадлон: она носит одно имя с де Скюдери, но предпочитает называться Поликсеной, то есть именем дочери троянского царя Приама, фигурирующей в «Знаменитых женщинах» (Les Femmes illustres; 1642) Мадлен де Скюдери — собрании речей героинь из разных произведений Овидия, Эврипида, Вергилия, Ариосто, Тассо и др. Не будем забывать, что и вторая мольеровская жеманница, Като, — тезка другой хозяйки прециозного салона — Катрин де Рамбуйе.

Еще одна отличительная черта, и в особенности «ученых женщин»: в «споре о древних и новых» они, в числе большинства салонной публики, как правило, оказываются на стороне «новых», на что весьма резко откликаются «древние». Снова цитируем десятую сатиру Буало:

Тут красавица объявляет войну дурному вкусу общества:
Она жалеет Прадона, которого освистал партер,
Смеется над бессмысленными поклонниками
                                                         греческого и латыни,
Уравнивает на весах Аристотеля и Котена;
Затем, еще более ловкой и умелой рукой,
Взвешивает бесстрастно Шаплена и Вергилия;
У сего последнего находит она множество недостатков,
Признавая в то же время, что есть в нем некая красота,
А в Шаплене, чего бы там ни говорила сатира,
Находит лишь один недостаток: что его невозможно читать;
И, дабы весь мир мог насладиться его книгой,
Считает, что следует прозой переписать все его стихи5.

Это — одна из причин нападок Буало на дам-критиков, посетительниц салонов, не лишенных собственных литературных амбиций. Заметим, однако, что этот выпад, якобы против женщин, не в меньшей степени нацелен на академика Шарля Перро, который, как мы помним, в своей «Параллели…» защищал Шаплена и сопоставлял с эпической поэмой древних романы Мадлен де Скюдери, т. е. предлагал считать прозу эпопеей.

Ополчается на женщин не только Буало: Жан де Лабрюйер (1649–1696) в «Характерах» (Les Caractères; 1688), в части 49 («Женщины») тоже пишет о якобы присущих женщинам от природы (в связи со слабым сложением) «лености ума», «легкости», неспособности к долгому и глубокому изучению предмета. «Спор о женщинах» (Querelle des Femmes) становится важной частью «спора о древних и новых», а «Гризельда» и «Апология женщин» (L’Apologie des Femmes; 1694) — своеобразным ответом Перро на сатирические выпады Буало, Мольера и других гонителей прециозниц. Горячим защитником женщин в «Параллели древних и новых» Перро становится Аббат, выражающий позицию «новых», — он выступает главным оппонентом Председателя, сторонника «древних» (см.: Mainil 2001: 205–207).

В условиях подобного спора едва ли не единственными «беспроигрышными» для женщин жанрами, позволяющими быть «женщиной-сочинителем» (фр. femme auteur), не рискуя при этом оказаться в неоднократно осмеянном амплуа «ученой женщины», оказываются короткие и «легкие» жанры — новелла и сказка (см.: Mainil 2001: гл. 5). Если количество женщин и мужчин, выступающих в этих жанрах во Франции на рубеже XVII и XVIII веков, приблизительно равно, то таких текстов, написанных женщинами, существенно больше (см. Таблицу, с. 951–957 наст. изд.). Сами они с нескрываемым вниманием относятся к творчеству друг друга. Так, в своей сказке «Угриха» (Anguillette; 1697) графиня де Мюра, подруга мадам д’Онуа, подчеркивает родство своих героев с ее персонажами: принц, герой сказки, происходил

<…> по прямой линии от знаменитой принцессы Карпийон и ее очаровательного супруга, о которых одна из новых фей (курсив6 мой. — М. Г.), более ученая и учтивая, нежели феи древности, так мило рассказала нам в своей чудесной истории.

(Murat 1978: 238)

В процитированных строках напрямую обыгрывается заглавие сборника, в котором появляется сказка Мари-Катрин д’Онуа «Принцесса Карпийон»: «Новые сказки, или Модные феи». Сама мадам д’Онуа также неоднократно обращается к сказкам своих подруг и современниц, о чем более подробно речь пойдет ниже.

Важно и свидетельство графини де Мюра о том, как рассказывала и как писала Мари-Катрин д’Онуа:

<…> с нею никогда не бывало скучно, ее живая и веселая беседа была лучше ее книг; да она и не превращала сочинительство в науку, она писала, как это делаю и я, фантазируя, в шумном и людном месте; она сосредотачивалась <…> на своих сочинениях ровно постольку, поскольку это ее развлекало.

(Murat 1978: XXX)

А вот и более резкое суждение о дамах-сочинительницах, посетительницах салонов:

<…> они выпускают иной раз по семь или восемь томов, меньше чем за полгода, и при этом не пропускают ни одного развлечения, ни одного собрания и встают каждый день не ранее полудня.

(Villiers 1699)

Любопытно, что сами «сказочницы» не упускают случая посмеяться над набирающей силу модой на сказки. У мадам д’Онуа подобные нотки звучат, в частности, в новелле-рамке «Новый дворянин…». Дандинардьер просит одну из барышень, провинциальных затворниц, помешанных на романах, прислать ему книг:

— Я вам пришлю, — молвила Мартонида, — сказку, которую сестра закончила вчера вечером. Она насчет…

— Счет? — возразил наш мещанин. — Нет, мне не нужен счет. Мои управляющие каждый день приносят мне много счетов…

— Но такого вы еще не слышали, господин рыцарь, — подхватила Виржиния. — Эти сказки нынче в моде, все их читают. И я, провинциалка, претендуя на остроумие, не упускаю возможности отправить свои небольшие сочинения в Париж. Как бы я была рада, если бы сказка вам понравилась! Тогда бы не осталось сомнений, что люди знающие оценят ее.

— Я уже ценю вашу сказку, о прекрасная Виржиния, — отвечал наш коротыш Дандинардьер, поняв свою оплошность. — Завтра же прикажу отправить ее ко двору, если вы находите, что она удалась. Я знаком с пятью-шестью принцессами, которые позволяют мне им писать и восхвалять их в стихах.

(с. 519 наст. изд.)

Далее в одном из эпизодов насмешливо упоминается о том, что провинциальные барышни писали сказки в таком изобилии, что не всегда заботились о правке или завершении текста. Приор крадет у Мартониды и пытается продать Ла Дандинардьеру сказку «Белль-Белль»:

Тут он показал Ла Дандинардьеру толстую тетрадь, вид которой так восхитил нашего мещанина, что он хотел уже встать с кровати, чтобы броситься в ноги приору. Однако еще больше радовало его то, что он задешево купил вещь, по его мнению, бесценную.

Надо сказать, что сказка эта была украдена приором из покоев барышень де Сен-Тома. Они даже не заметили пропажи, ибо сочиняли так много, что большая часть сих творений оставалась неоконченной. Приор вовсе не собирался посвящать в это Ла Дандинардьера, ибо не хотел потерять лавры щедрейшего дарителя, и уже предвкушал весьма забавный спор, который должен был разгореться между подлинным автором и плагиатором.

(с. 556 наст. изд.)

Легкость, скорость и плодовитость при сочинении сказок — качества, которые, как видно из суждений, процитированных выше, современники отмечали в самой д’Онуа. Но данный отрывок — не единственная насмешка над рукописями барышень. Чтению последней из сказок, как внутри данной новеллы, так и во всем сборнике, предшествует следующая сцена: столичные гостьи, недавно прочитавшие публике сказку «Принц Вепрь», удивляются, что мода на сказки дошла и до провинции. Виржиния возмущенно парирует:

— За кого вы нас принимаете, сударыня? — ответила Виржиния. — Вы думаете, что наш климат потерял расположение благодатного светила и оно перестало бескорыстно сиять нам? Уж будто мы не ведаем, что происходит под небесным сводом? Наш круг общения гораздо шире, чем вам представляется, мы знаем ведьм и колдунов, часто выводим их на сцену, и те не заставляют авторов краснеть.

— Признаюсь, — сказала молодая жена, — что никогда не встречала нормандских муз и деревенских фей и была бы рада с ними познакомиться, а в особенности послушать их.

Тут Мартонида, весьма достойная рассказчица, о которой отзывались самым лестным образом, вызвалась прочитать им последнюю сказку, сочиненную накануне ночью.

— Нет ничего свежее, — сказала она, — по правде говоря, я не успела даже ее перечитать.

Все согласились послушать сказку. Мартонида вынула исписанную тетрадь и приступила к чтению.

(с. 747–748 наст. изд.)

Процитированный отрывок не лишен как иронии, так и самоиронии. С одной стороны, мы видим здесь насмешки над легкомысленным и небрежным женским сочинительством — общее место всех разговоров о сказках и о «женщинах-сочинителях» той эпохи. С другой стороны, за такими определениями, как «деревенская фея» и «нормандская муза», легко узнать саму г-жу д’Онуа: первое применимо к ней, поскольку в данном случае в ее новелле фигурирует деревня, а сочинительниц «сказок фей» как раз в это время начинают самих именовать феями, то есть рассказчицу деревенских сказок можно назвать «деревенской феей»; второе же — благодаря нормандскому происхождению писательницы и тому, что она, как мы помним, причислена к французским музам (родственницам фей) академии Риковрати. Легкость и небрежность, с которыми пишет Мартонида, вполне соответствуют свидетельству графини де Мюра о самой мадам д’Онуа, процитированному выше.

Заметим, что в новелле о мещанине-дворянине не только дамы высказываются о сказках и сочиняют их. В следующем диалоге Дандинардьер говорит о своих амбициях сказочника, а приор замечает ему, что сочинять сказки — не такое уж простое дело.

— Готов признать, что нельзя недооценивать доходность разума, — возразил Дандинардьер, — но и разумного дохода при этом терять мне вовсе не хочется. Позвольте заявить вам, что в ответ на ваши хваленые сказки я тут же насочиняю своих, да еще смогу их употребить с пользой.

— Хотелось бы мне посмотреть на это, — парировал приор, — вы, вероятно, полагаете, что достаточно черкануть на бумаге пару-тройку смелых гипербол, иногда перемежая их словечками наподобие Жила-была добрая фея, и произведение можно считать завершенным. Уверяю вас, что это более тонкое искусство, чем вам может показаться; сколько я ежедневно просматриваю книг, в которых нет ничего занимательного.

— Вы смеете утверждать, что мои сказки будут именно такими? — раздраженно заметил мещанин. — Говоря по правде, сударь, вы не очень-то любезны, но я постараюсь доказать вам обратное: из кожи вон вылезу, но сочиню хотя бы одну. Тогда и посмотрим, как вы запоете.

— В таком случае я не поскуплюсь на похвалы, — сказал приор, приветливо улыбнувшись, дабы смягчить гнев собеседника, — и, коли вам угодно мне в этом поверить, начинайте прямо сейчас.

(с. 704 наст. изд.)

Данный диалог, как и все замечания о сказках в новелле, полон иронии: Дандинардьер оказывается неспособен сочинить сказку, приор в реальности не такой ценитель сказок, каким хочет казаться мещанину, ставшему для барона и его друзей предметом насмешливого наблюдения; из всех персонажей новеллы лишь провинциальные барышни считают сочинение сказок тонким искусством.

Насмешку над легкой литературой встречаем и у мадемуазель Леритье: сказку «Рикден-Рикдон» (Ricdin-Ricdon; 1705), как следует из ее обрамления, рассказывает своему оруженосцу Блонделю не кто иной, как сам Ричард Львиное Сердце. В конце писательница иронически сожалеет, что, несмотря на старания достойнейших правителей, которых зовут «Прекрасные Мысли» (фр. Belles-idées) и «Хороший Вкус» (фр. Bongoût), в королевстве Вымысла (фр. royaume de Fiction) не только никак не удается подавить Пустомысла (фр. Songecreux), но и сама она оказывается едва ли не в числе главных его сторонников:

<…> забавы ради вырывая из забвения старинные безделки короля Ричарда, который хоть и был великим завоевателем, и галантным рыцарем, и человеком большого ума, а все же и сам иной раз, как и мы, грешные, немало подвизался на службе у Пустомысла.

(Lhéritier de Villandon 1705)

Однако это не более чем изящные насмешки — не будет преувеличением заметить, что литературная сказка во Франции в значительной степени оформляется как жанр именно в салонах конца XVII века, которые напрямую наследуют прециозным салонам. Шарль Перро — самый известный французский сказочник не только своей, но и последующих эпох — в этом смысле сразу же оказывается если не на периферии жанра, то, во всяком случае, в совершенно особой позиции: для его коротких сказок более характерна «игра в народность», чем салонная галантность.

Важен и еще один фактор, повлиявший на формирование во французском высшем обществе моды на сказку, а во французской литературе — соответствующего моде жанра. К моменту создания и публикации романа мадам д’Онуа об Ипполите и Юлии французскому и европейскому читателю уже хорошо известны такие собрания новелл, как «Декамерон» (Il Decamerone; 1352–1354) Боккаччо и ориентированные на него «Пентамерон» Базиле, «Гептамерон» (L’Heptaméron; 1558) Маргариты Наваррской, а также «Приятные ночи» Страпаролы (см.: Михайлов 1990). Это последнее произведение переводилось на французский с 1560 по 1573 год. В нем, как и в «Пентамероне» Базиле и в отличие от «Декамерона» Боккаччо, наряду с собственно новеллами, встречаются тексты, соответствующие законам жанра «волшебной сказки»: герой благодаря чудесному помощнику проходит через испытание, добивается ликвидации недостачи и повышения своего социального статуса. Именно на «Приятные ночи» Страпаролы мадам д’Онуа ориентируется в таких своих сказках, как «Белль-Белль, или Удачливый рыцарь», «Дельфин», «Принц Вепрь» и «История принцессы Ясной Звездочки и принца Милона». Симптоматично, что все они у нее тоже даны в обрамлении. Заметим, что две из них («Дельфин» и «Принц Вепрь») сюжетно близки к сказкам не только Страпаролы, но и к написанным годом позже сказкам графини де Мюра, тоже, в свою очередь, ориентировавшейся на Страпаролу. Цитаты и сюжетные заимствования из «Приятных ночей» в сказках на некоторое время становятся общим местом во французской литературной традиции. У многих сказок Страпаролы и Базиле, в свою очередь, легко идентифицировать сюжетный тип по классификации сказочных сюжетов устного происхождения.

Наконец, нельзя не сказать несколько слов о влиянии на творчество Мари-Катрин д’Онуа сказок Шарля Перро. Каждую из аллюзий на Перро в «Сказках фей» и «Новых сказках…» мы отметили в «Примечаниях», здесь же остановимся на тексте, где заимствования особенно нарочито бросаются в глаза — на «Вострушке-Золянке». Само имя героини (в оригинале — Finette-Cendron) представляет собой двойную цитату: первая часть его — имя героини сказки г-жи Леритье де Вилландон «Ловкая принцесса, или Приключения Вострушки» (L’Adroite princesse, ou Les aventures de Finette; 1696), а вторая — вариация на тему имени Золушка (Cendrillon), непосредственно образованная от грубого имени Cucendron («Замарашка» или, точнее, «Зад-в-золе»), которым кличут героиню злые сестры в сказке Шарля Перро. На уровне сюжета в сказке «Вострушка-Золянка» есть еще одна очевидная аллюзия — на сказку Шарля Перро «Мальчик с пальчик». Именно из нее заимствуется история детей, которых бедные родители намеренно бросают в лесу, а те дважды успешно выбираются из чащи благодаря хитрому младшему брату (или, в данном случае, сестре — ей удается незаметно пометить обратную дорогу), — а на третий раз попадают в логово к людоеду и обогащаются, погубив последнего. Как и в «Мальчике с пальчик» Перро, людоеды в сказках мадам д’Онуа (помимо «Вострушки-Золянки», они действуют еще и в «Апельсиновом дереве и Пчеле»), говоря о своей пище, употребляют характерное, маркированное выражение «человечинка» (фр. chair fraiche), но, в отличие от Перро, у д’Онуа оно записывается с особым акцентом: char frache (искаж. фр.; см. примеч. 1 к сказке «Апельсиновое дерево и Пчела»). Этот акцент (условно-простонародный) очень напоминает тот, с которым говорят крестьяне в комедии Мольера «Дон-Жуан, или Каменный гость». Перро и Леритье (а из дам-сочинительниц именно она к нему ближе всех) — не единственные авторы сказок, которых упоминает Мари-Катрин д’Онуа. В Примечаниях к настоящему изданию отмечены случаи цитирования сказок и новелл г-жи де Ла Форс (чья сказка «Персинетта» приводится в «Дополнениях») или Катрин Бернар. Используя мотивы, образы, а то и целые сюжетные ходы из сказок современников и современниц, д’Онуа как бы напоминает о своей приверженности к целому кругу авторов сказок, кругу (преимущественно) «фей», который при этом не ограничивается учеными дамами, — ведь к нему принадлежит и ставший для «новых» академиком Шарль Перро.

Важно обратить внимание на заглавия обоих сборников сказок Мари-Катрин д’Онуа: «Сказки фей» и «Новые сказки, или Модные феи». Первое из них указывает на традицию: говоря о феях, нередко упоминают о «незапамятных временах» — весьма условном обозначении времени. Тут не уточняется, о новых или о старых феях идет речь. Сами феи (они же исторически — фаты, то есть богини судьбы из римской мифологии) родственны нимфам и фавнам (см.: Harf-Lancner 1984) — низшим божествам, которых, разумеется, не могут признавать христиане; отсюда и отсылки к незапамятной древности. Заметим сразу же, что в сказках как самой Мари-Катрин д’Онуа, так и ее современников, никогда не упоминается единый Господь, а только условные «боги» (мы имеем в виду прежде всего экскламации, вроде «О боги!»). Это происходит не от безбожия авторов, а по прямо противоположной причине: обращаться к Творцу в полностью вымышленном повествовании, где упоминаются феи, родственницы языческих божеств, значило бы упоминать Его всуе. В подобном контексте вполне закономерно воспринимается и появление нимфы в рамочном повествовании третьего тома «Сен-Клу», на равных беседующей с рассказчицей (которую, вспомним, современники именуют «феей» или «музой»). Сказки первого из сборников изобилуют деталями, характерными для рыцарских романов, а в рамочных повествованиях фигурируют персонажи самого благородного происхождения, будь то сама нимфа или же представители высшей испанской знати в рамочных «испанских» новеллах в двух последних томах «Сказок фей».

Напротив, заглавие «Новые сказки, или Модные феи» как бы нарочно и сразу говорит о том, что в «споре древних и новых» сказочница на стороне последних — так как сам эпитет «новый» в заглавии произведения начиная с 60-х годов 17-го столетия не может не восприниматься иначе, как реплика в этом споре. Впрочем, тут ничего удивительного нет: прециозницы, женщины-сочинители, как мы помним, традиционно принадлежали к лагерю «новых». Вторая часть заглавия — очевидный намек на моду на сказку: модными феями при этом являются сами дамы-сказочницы, женщины круга мадам д’Онуа, последовательницы прециозниц первой половины и середины века. В «Новых сказках…», где более выражены элементы иронии и пародии (к ним мы вернемся ниже), как раз сама рассказчица и оказывается в роли «модной феи» — во всяком случае, как следует из процитированного отрывка графини де Мюра, именно таковую хотели в ней видеть современники.

Одна из главных проблем, с которыми сталкиваются исследователи творчества Мари-Катрин д’Онуа и ее современников, — вопрос, можно ли смело говорить о фольклорном происхождении ее сказок. Таблица «Сказки и сбор ники сказок» (с. 951–957 наст. изд.) показывает, как легко установить соответствие большинства литературных сказочных текстов, увидевших свет на рубеже XVII и XVIII веков, с тем или иным сюжетным типом по классификации Аарне — Томпсона. В каталоге сюжетных типов французской народной сказки (Деларю — Тенез) заглавия ряда типов совпадают с названиями сказок мадам д’Онуа. Особенно хорошо это заметно на примере сюжетного типа 402, который во всех указателях начиная с Аарне — Томпсона носит название «Мышка», и только в каталоге Деларю — Тенез он назван «Белая Кошка» — так же называется и одна из сказок д’Онуа (см.: Mainil 2001). При этом, учитывая, что устная народная сказка, как и фольклор вообще, начинает сознательно и целенаправленно фиксироваться лишь с XIX века, — естественно, что для тех сюжетных типов, которые находят себе соответствия в литературной сказке века XVII, именно сказки Шарля Перро, мадам д’Онуа и их современников и оказываются первыми фиксациями. Мы не располагаем материалом, который позволил бы составить хотя бы самое общее представление о том, как выглядела французская устная сказочная традиция в последнее десятилетие 17-го столетия, когда создавались первые во французской литературе сказки и сказочные сборники. Эта лакуна и дала возможность некоторым исследователям построить гипотезу о том, что использование французскими писателями конца XVII века фольклорных сказочных сюжетов, услышанных от слуг и кормилиц, является фикцией и литературной игрой от начала и до конца, то есть прототексты у всех этих текстов — сугубо книжные, а их «народность» — не более чем салонная игра. Такого мнения придерживается, в частности, Уте Хайдеман, которая, опираясь на весьма убедительный интертекстуальный анализ, пишет о романе Апулея «Золотой осел» как одном из важнейших источников сказок Шарля Перро (см.: Heidemann 2010). Если исходить из этой гипотезы, — факт, что эти сугубо литературные сказочные сюжеты начиная с XIX века в изобилии фиксируются в устном исполнении, то есть записываются от крестьян разных регионов Франции, объясняется тем, что сказки известных писателей, почти сразу же после своей первой публикации, появлялись в виде дешевых иллюстрированных брошюрок (так называемых «книг на голубой бумаге», фр. papier bleu, аналогичных русскому лубку), становясь известными грамотным горожанам и крестьянам, а те, в свою очередь, могли рассказать их всем остальным. Такой механизм влияния текстов книжного происхождения на устную традицию действительно имеет место и фиксируется во всех странах, где находили распространение дешевые иллюстрированные брошюрки, продававшиеся разносчиками на ярмарках. В то же время в пользу исходной гипотезы о фольклорном происхождении многих литературных сказок говорит тот факт, что одни и те же сказочные сюжеты фиксируются в столь отдаленных регионах мира, что возможность прямого влияния посредством народных брошюр приходится исключить.

Впрочем, для литературной сказки, как в момент ее формирования, так и в дальнейшем, характерно сочетание устных и книжных источников. Так, Мари-Катрин д’Онуа нередко ориентируется на поэмы Тассо и Ариосто. В «Острове Отрады» имеется явная аллюзия на историю Ринальдо и Армиды, известную по поэме Торквато Тассо «Освобожденный Иерусалим». Вот как герой, живший счастливо у принцессы Отрады, вспоминает о подвигах и славе:

— Я вовсе не так неблагодарен, прекрасная принцесса, — отвечал немного сконфуженный Адольф, — и знаю, скольким вам обязан. И все же, пусть и был бы я теперь мертв, зато, может быть, успел бы прежде совершить подвиги, увековечившие память обо мне. Теперь же я со стыдом сознаю, что добродетели мои остались без применения, а имя — без блеска славы. Таков был Ринальдо в объятиях Армиды.

(с. 803 наст. изд.)

В поэме Тассо рыцарь Ринальдо точно так же счастливо проводит время в садах Армиды, предаваясь любовным утехам и позабыв о подвигах. В то же время данная сказка, как было отмечено в Таблице (с. 957 наст. изд.), принадлежит к сюжетному типу 470 («Край, где не умирают»), то есть имеет фольклорное происхождение.

Жанр волшебной сказки будет занимать важное место во французской литературе на протяжении всего века Просвещения (см.: Robert 2002), и важную роль в его формировании сыграет именно мадам д’Онуа.

Особенности поэтики сказок Мари-Катрин д’Онуа

Рассмотрим более подробно первую сказку Мари-Катрин д’Онуа. Характерно, что она не только является вставной новеллой в большом романе, но и символично перекликается с собственным обрамлением: герою «Истории Ипполита, графа Дугласа», сумевшему проникнуть в монастырь, где скрывается его возлюбленная, предложено развлечь аббатису — и именно рассказанная им сказка служит ему «пропуском» к любимой Юлии. Таким образом, рассказчик и сам оказывается в положении героя волшебной сказки, который должен выполнить задание дарителя, чтобы получить от него искомое. К моменту создания романа введение в основное повествование краткого вставного рассказа становится приемом, характерным для галантного романа, однако именно в «Ипполите» впервые во французской литературе вставка оказывается волшебной сказкой.

Если в классических сборниках новелл рамочная история служит лишь связующей нитью, а основной текст составляют сами новеллы, то в романах, напротив, текст-вставка может играть вспомогательную роль в общем сюжете. Таковы вставные рассказы в талантом романе — зачастую это истории тех или иных персонажей. Бывает и иначе: как мы только что видели, сказка «Остров Отрады» важна в «Истории Ипполита» не столько увлекательным сюжетом, сколько в качестве «пропуска» героя в монастырь. Однако иную картину мы встречаем в т. 3–4 «Сказок фей» и т. 2–4 «Новых сказок…»: здесь, наоборот, собственно сказки «заключены» в целых три рамочных повествования: «Дон Габриэль Понсе де Леон, испанская новелла», «Дон Фернан Толедский, испанская новелла» и «Новый дворянин от мещанства». Причем каждое из них само по себе является увлекательной историей, близкой по своей поэтике к «Истории Ипполита…» или сборнику «Испанских новелл», написанных мадам д’Онуа практически в то же самое время (1690–1691). Тематическую их связь с другими произведениями автора проследить нетрудно: так, персонаж второй «рамочной» истории, дон Фернан Толедский, встречается и в «Рассказе о путешествии в Испанию» (см.: Aulnoy 2005) — и хотя там этот молодой племянник герцога Альба и не занимается романтическими похищениями девиц, зато именно из его уст чужестранка-повествовательница слышит историю столь захватывающую, что «Рассказ о путешествии…» становится похож на откровенно вымышленные автором «Испанские новеллы».

«Испанские» же истории в качестве обрамления сказок идеально соответствуют литературной моде своего времени. Вспомним, что незадолго до публикации третьего и четвертого томов «Сказок фей» выходит в свет «Инесса Кордовская», «испанская новелла» Катрин Бернар, обрамляющая две ее сказки — «Принц Розовый куст» (Le Prince Rosier) и «Рике с хохолком» (Riquet à la Houppe). Действие новеллы Катрин Бернар происходит при испанском дворе; герои рамочных новелл Мари-Катрин д’Онуа также принадлежат к испанскому высшему обществу. Тематика «испанских» новелл д’Онуа не могла не напомнить читателю того времени галантные романы середины века: в обеих новеллах встречаются и переодевания, столь частые в романах Мадлен де Скюдери, Оноре д’Юрфе и Ла Кальпренеда, и похищения, также считавшиеся важным атрибутом галантного романа. Так, в «Доне Габриэле Понсе де Леон» герои переодеваются пилигримами, чтобы проникнуть в дом своих возлюбленных, а в «Доне Фернане Толедском» молодые люди, преследуя ту же цель, переодеваются вельможами из Марокко. В первой из новелл дон Луис увозит свою возлюбленную Люсиль, с согласия последней, но против воли ее семьи, а затем ее же, уже у самого дона Луиса, пытается похитить его соперник. Двух героинь — Исидору и Мелани — тоже в некотором смысле похищает их тетка, чтобы против воли отправить девушек в монастырь, разлучив тем самым с возлюбленными. Во второй новелле молодые герои похищают своих возлюбленных, с согласия последних (как в случае дона Луиса и Люсиль в первой из новелл), а затем все четверо оказываются похищены корсарами. Попадание в плен к корсарам — еще один модный мотив литературы XVII века: вспомним, например, романы г-жи де Скюдери «Альмахида, или Королева-рабыня» (Almahide, ou L’Esclave reine; 1661–1663) и «Прогулка в Версале» (La Promenade de Versailles; 1669), а также комедии Мольера «Скупой» (L’Avare; 1668) и «Шалый, или Все невпопад» (L’Étourdi ou les Contretemps; 1653). Все это пишется в эпоху многочисленных морских экспедиций и Великих географических открытий (на рубеже XVI–XVII веков были открыты, в частности, Полинезия и Меланезия, а в середине XVII века активно исследовалось побережье Австралии). В то же время никакие конкретные экспедиции не упоминаются ни в сказках, ни даже в новеллах мадам д’Онуа. С географическими названиями писательница обращается очень вольно (см. ниже, о городе Лима, который в новелле «Дон Габриэль Понсе де Леон» оказывается столицей Мексики), хотя и проявляет некоторый интерес к открытиям в Новом Свете: заглавный герой новеллы «Дон Габриэль Понсе де Леон», очевидно, является потомком Хуана Понсе де Леона (1460–1521), основателя первого европейского поселения в Пуэрто-Рико, в 1513 году открывшего Флориду, а донья Хуана из той же новеллы хвастается своим наследством в Мексике (по ее представлению, в Лиме). Еще одна важная деталь: похищения и переодевания в новеллах д’Онуа являются аллюзиями не только на модную в ее время литературу, но и на ее собственные произведения. Так, в романе «История Ипполита, графа Дугласа» герой Ипполит переодевается сначала торговцем, чтобы проникнуть в дом своей возлюбленной Юлии, обманув ее мужа, а затем — помощником художника, чтобы проникнуть в монастырь, где против воли содержится Юлия. Сама героиня, спасаясь от похищения, которое готовит ее муж, переодевается юным паломником Сильвио (вспомним паломников в первой новелле). Отец ее, граф Варвик, которого долго считают погибшим, на самом деле оказывается похищен корсарами. Саму Юлию дважды похищает ее ненавистный муж. Подобные же мотивы есть и в других произведениях мадам д’Онуа: в «Рассказе о путешествии в Испанию» одна из попутчиц героини рассказывает о том, как ее возлюбленный был взят в плен корсарами и как она выкупила его, оставшись вместо него заложницей морских разбойников (эта история заставляет вспомнить «Прогулку в Версале» Мадлен де Скюдери). Ниже мы скажем несколько слов об аллюзиях на собственный роман и на «Рассказ о путешествии в Испанию» в сказках мадам д’Онуа, как обрамленных, так и самостоятельных.

У обеих обрамляющих «испанских» новелл, в свою очередь, есть небольшое рамочное повествование первого порядка — короткий рассказ с большой стихотворной вставкой, который в издании Жасмен и в настоящем издании условно озаглавлен «Сен-Клу». Напомним: Сен-Клу — предместье Парижа и резиденция герцогов Орлеанских. Именно супруге Филиппа Французского, герцога Орлеанского, «Мадам», отдельным прозаическим посвящением которой открывается первый том «Сказок фей», посвящены и сам рассказ «Сен-Клу», и обе «испанские» новеллы, им обрамленные, и сказки, в свою очередь обрамленные этими новеллами. Сам рассказ производит впечатление незаконченного: он служит «рамкой» для первой «испанской» новеллы и косвенно вводит вторую, однако после «Дона Фернана Толедского», вопреки ожиданию читателей, отсутствует завершающий фрагмент. Тема предместья Сен-Клу и сопутствующая ей образность вновь возникает в стихотворном «Послании» все к той же «Мадам», принцессе Пфальцской, предваряющем и второй том «Новых сказок…»: там также упоминаются нимфы и сильваны; очевидно, подразумеваются не только сами сверхъестественные существа, и, в частности, нимфа, явившаяся повествовательнице в первой части рассказа «Сен-Клу», но также и их скульптурные изображения в парке. Обрамляется же второй том — как и два последующих, коими завершается все собрание сказок, — новеллой «Новый дворянин от мещанства». Таким образом, можно сказать, что у всех сказок мадам д’Онуа и у трех больших обрамляющих новелл есть еще одна общая рамка из посвящений принцессе, и в том числе в виде двух маленьких произведений о Сен-Клу. Кроме того, две первые обрамляющие новеллы сближает «испанская» тематика; ниже мы увидим, что третья — «Новый дворянин от мещанства» — примыкает ко второй — «Дону Фернану» — благодаря мольеровским коннотациям.

Заметим, наконец, что прогулка в дворцовом парке, которую мы видим в рассказе о Сен-Клу, — ситуация, к концу века ставшая довольно традиционной для рамочного повествования. Так, у Лафонтена историю Психеи и Купидона Арист рассказывает своим друзьям во время прогулки в парке Версаля. Местом для диалогов о «древних» и «новых» в «Параллели» Перро также служит Версаль, куда Аббат (сам Перро), Председатель и Шевалье отправляются на прогулку. Подобно тому, как в прозиметрической сказке Лафонтена красоты Версаля соответствуют тем, которые описывает Арист, рассказывая о парке и дворце Купидона, а в «Параллели…» Перро тот же Версаль, помимо красивого фона, оказывается иллюстрацией к словам Аббата, предпочитающего новую архитектуру древней, — так и парк Сен-Клу, населенный нимфами и фавнами, вполне соответствует историям о феях, которые рассказчица читает своим спутникам, и в этом смысле оказывается своего рода иллюстрацией к сказкам д’Онуа.

Жан Лафон пишет о том, что в конце XVII века новелла — жанр, уже успевший прочно укорениться в литературе, — в определенной степени «легитимизирует» сказку, позволяя ей также обрести статус литературного произведения (см.: Lafond 1997). Анн Дефранс указывает на «двойную игру» в новеллах: если на уровне жанра обрамляющая новелла становится поводом для рассказывания сказки, то на уровне фабулы, наоборот, сказка нередко оказывается для героя-рассказчика предлогом добиться желаемого в не самой благоприятной для него ситуации (дон Габриэль и граф де Агиляр под видом музыкантов и сказочников проникают в дом, где держат взаперти их возлюбленных; в той же новелле донья Хуана пользуется сказками как предлогом вопреки светским приличиям подольше побыть рядом с возлюбленным) (см.: Defrance 1998: 65–69). Снова напомним об «Истории Ипполита», где герой проникает к предмету своей страсти именно с помощью сказки.

Мольеровский комизм также очень важен для мадам д’Онуа. В «Новом дворянине…» по-мольеровски обыгрывается положение мещанина, купившего дворянский титул и поместье, коротышки-выскочки, смешного и своим характером, и манерами, и физическим обликом. Возможно, отчасти мишенью этих насмешек являлся бывший муж писательницы, Франсуа де ла Мот, купивший баронство д’Онуа, но предпочитавший именоваться графом (впрочем, титул графини, кажется, не претил и самой Мари-Катрин). Герой новеллы, мещанин, взявший себе «громкую» фамилию «де Ла Дандинардьер», метит выше и, купив баронство, частенько сам называет себя маркизом (вспомним, что маркизой предпочитала зваться и матушка писательницы, мадам де Гюдан). При этом несомненно, что в самом имени Ла Дандинардьер, как и отчасти в дальнейшей истории его сватовства и женитьбы, недвусмысленно прочитывается родство с именем героя комедии Мольера «Жорж Данден, или Одураченный муж» (George Dandin ou le Mari confondu), поставленной с музыкой Жан-Батиста Люлли в Пале-Рояле в ноябре 1668 года. Воплощенный тогда самим Мольером образ Дандена — крестьянина, захотевшего стать аристократом и взявшего более благородно звучащее имя Ла Дандиньер — стал нарицательным для обозначения самодовольного простака. Само слово «dandin», согласно словарям Фюретьера и Литтре, обозначает неуклюжего простака и быстро становится именем нарицательным. Еще до мольеровского героя, в басне Лафонтена «Устрица и двое прохожих» (L’Huître et les Plaideurs; 1678) появляется Перрен Данден (в русском переводе — «Миротвор»), алчный судья, не упускающий своей выгоды. Как простота, так и алчность свойственны «дворянину от мещанства» Ла Дандинардьеру. Так что имя заглавного персонажа новеллы Мари-Катрин д’Онуа — почти прямое заимствование из комедии Мольера и шире — из сатирической литературы середины века.

«Новый дворянин…» — не единственная новелла Мари-Катрин д’Онуа с мольеровскими аллюзиями. В «Доне Фернане…» есть эпизод, напрямую заимствованный из «Мещанина во дворянстве»: чтобы обмануть бдительного родителя (в данном случае — не претенциозного и нелепого в своих причудах отца, а суровую и чванливую матушку), молодые дон Фернан и дон Хайме выдают себя за восточных вельмож (правда, не турецких, как у Мольера, а марокканских), получая, таким образом, возможность переговорить с возлюбленными. Еще один важный мотив в новелле — соперничество отца с сыном (в данном случае маркиза Толедского с доном Фернаном) — отсылает к комедии «Скупой», где Гарпагон хочет жениться на возлюбленной своего сына Клеанта, юной Марианне. Так «Дон Фернан…», вторая из испанских новелл, служит своего рода мостом к совсем уже «мольеровскому» «Новому дворянину…».

Но перекличка с Мольером у д’Онуа улавливается и в куда более широком смысле: с одной стороны, все творчество писательницы соответствует традициям прециозной культуры, чьи крайние проявления Мольер высмеивает в «Смешных жеманницах» (Les Précieuses ridicules; 1659) и в «Ученых женщинах» (Les Femmes savantes; 1672); с другой же — в «мольеровской» новелле мадам д’Онуа и сама пародирует вычурную манеру говорить, принятую в прециозных салонах:

— Прошу прощения, милостивые государыни, что осмелился пригласить вас сюда. Вы имеете все основания заявить, что ожидали пения соловья, а услышали лишь уханье филина.

— Не такие уж мы тут простофилины, — возразила госпожа де Сен-Тома, которой нравилось изобретать да перекраивать слова и говорить чуднó. — И потом, мы знаем, что ваше Соловейшество держится молодцом.

(с. 599 наст. изд.)

Здесь же она высмеивает как традицию заменять настоящие имена романными или условно античными, так и вообще любовь прециозниц к романам и сказкам: две юные героини — Мари и Марта — заменяют свои слишком «обыкновенные» имена на более романтичные «Виржиния» и «Мартонида», подобно тому, как мольеровские жеманницы Като и Мадлон предпочитают звучащие на античный и пасторальный лад «Аминта» и «Поликсена». Объектом насмешки становится и показное игнорирование барышнями повседневного быта, которое нередко отличает прециозниц или, как это слово часто переводят на русский язык, причудниц:

Барышни поужинали с никого не удивившей умеренностью, ибо все знали, что потребность в еде они расценивали как природный изъян и пытались исправить его путем настойчивого ему сопротивления. Из-за этого они весьма часто падали в обморок.

(с. 599 наст. изд.)

Матушка обеих барышень, которая также стремится прослыть ученой дамой, напоминает Филаминту из «Ученых женщин» Мольера.

Наряду с мольеровскими в сказках мадам д’Онуа нередки аллюзии на галантную и пасторальную литературу. Ими изобилуют такие сказки, как «Золотая Ветвь» и «Принцесса Карпийон». Главные герои обеих сказок — принцы и принцессы (хотя герой последней узнает о своем венценосном происхождении лишь в финале), которые живут среди пастухов, пасут барашков и овец и носят пастушеский наряд. Они преданно любят друг друга, хотя героини до последнего скрывают свою ответную нежность от возлюбленного. Подобно Астрее и Селадону, герои и героини сказок д’Онуа ведут любовный диалог-спор стихами, выцарапывая их на коре деревьев. Наконец, сам их наряд, изящные посохи, цветочные гирлянды и кружева — все это напоминает живописные изображения Астреи и Селадона (см. ил. 204, 202). Вот как выглядят «пастух» и «пастушка» в сказке «Золотая Ветвь»:

Но поскольку Брильянта по-прежнему упорно избегала Идеала, однажды он решил поговорить с ней и, чтобы изобрести предлог, не рискуя ее ничем оскорбить, взял маленького ягненка, украсив его лентами и цветами; надел на него ожерелье из раскрашенной соломы, сделанное так искусно, что это был поистине шедевр <…> Он нашел Брильянту сидящей на берегу ручья, который неторопливо струился в густых зарослях; ее барашки бродили вокруг.

(с. 143–144 наст. изд.)

Начало следующего пассажа из сказки «Принцесса Карпийон» почти повторяет только что процитированный. Кроме того, общим местом галантных романов, повторенным в сказках, является и недоумение героев перед лицом зарождающегося (и еще не знакомого им) взаимного нежного чувства.

Каждое утро отыскивал он самые красивые цветы, плел из них гирлянды для Карпийон, украшал свой посох разноцветными лентами, следил, чтобы девушка не слишком долго оставалась на солнце. Когда она выводила стада на берег реки или в лес, он, согнув густолиственные ветви дерев и сплетая их между собою, устраивал укромные беседки, а мурава служила им тогда креслами, созданными самой природою. На всех стволах красовались их вензеля, а на древесной коре он вырезал стихи, воспевавшие лишь одно — красоту Карпийон. Принцесса же следила за проявлениями любви пастуха то с удовольствием, а то и с беспокойством; еще не понимая, что уже любит его, она не решалась признаться в этом самой себе, боясь, что не сумеет сдержать нежных чувств. Но не указывает ли сей страх сам на свою истинную причину?

(с. 430–431 наст. изд.)

В сказке «Принц Вепрь» также есть аллюзия на роман д’Юрфе, но вводится она с иронией. Юная героиня вспоминает роман «Астрея» и сравнивает себя и своего нареченного с его героями:

А она не знала, на что решиться. Будь Вепрь столь же красив, сколь он был безобразен, — они любили бы друг друга так же сильно, как Астрея и Селадон, и тогда какой счастливой показалась бы ей даже и самая уединенная жизнь вдали от людей! Но как же далеко было Вепрю до прекрасного Селадона! И все-таки она ведь до сих пор не была помолвлена. Никто до сего времени не удостоился ее внимания, и она решилась соединить свою судьбу с принцем, если тот пожелает вернуться домой.

(с. 730 наст. изд.)

О некоторых других аллюзиях на галантную литературу в произведениях мадам д’Онуа говорилось выше.

Наконец, нельзя не отметить у д’Онуа и множество реминисценций из басен Жана де Лафонтена (1621–1695), собрание которых появилось еще в 1668 году и снискало огромный успех. Вот лишь один пример — описание собрания портретов в сказке «Белая Кошка»:

<…> вот Салоед, повешенный за ноги на совете Крыс, вот Кот в сапогах, маркиз де Карабас, вот Ученый Кот, вот Кошка, превращенная в женщину, и Колдуны, превращенные в котов, а вот и шабаш со всеми его церемониями — словом, самые что ни на есть замечательные картины.

(с. 523 наст. изд.)

Салоед или, в оригинале, Родилардус — герой басни Лафонтена «Совет Крыс», а «Кошка, превращенная в женщину» — заглавная героиня другой его басни. Об остальных реминисценциях из басен Лафонтена см. в Примечаниях к этому изданию, а о столь же нередких обращениях д’Онуа к его же повести-сказке «Любовь Психеи и Купидона» (Les amours de Psyché et de Cupidon; 1661) и к трагедии-балету Жан-Батиста Люлли «Психея» — ниже в данной статье. Пока скажем лишь, что такие обращения есть во всех сказках, чей сюжет соответствует сказочному типу 425 А, В и С — «Амур и Психея» или «Красавица и Зверь»: обоим этим мотивам суждена будет необыкновенная популярность позже — в XVIII и XIX веках, причем как во Франции, так и за ее пределами (см.: Bettelheim 1976: 303–310), однако именно мадам д’Онуа вводит эти сюжеты в репертуар литературной сказки.

Тексты эпохи, самые известные и резонансные, служившие источниками для сказок мадам д’Онуа, отличались и по жанрам, и по степени серьезности: «Освобожденный Иерусалим» Тассо и сказки Страпаролы, рыцарские романы и комедии Мольера, итальянские пасторальные поэмы и басни Лафонтена. Все эти произведения тоже будут широко цитироваться и позднее, в литературных сказках эпохи Просвещения.

На стадии становления жанра авторы используют две основные стилистические стратегии (см.: Robert 1991): это, во-первых, «народность» — «народная речь», интерес к народному быту, внимание к реальным или, чаще, мнимым нравам «простого народа». Таким путем идет, в частности, Шарль Перро. Во-вторых, «инфантилизация» — употребление «детских» словечек, нарочито инфантильная речь персонажей. Этим, вторым, приемом часто пользуется мадам д’Онуа. Одна из самых «инфантильных» ее сказок — «Принцесса Розетта». У юных принцев подрастает в башне красавица сестра. Один из них (по имени Большой Принц) говорит отцу:

— Папенька, сестрица уже совсем большая, на выданье — не пора ли нам и свадьбу сыграть?

Маленький Принц заговорил о том же с королевой. Их Величества отвлекли их, ничего не ответив на этот вопрос.

(с. 117 наст. изд.)

Взрослый принц не только изъясняется как дитя — его, как маленького ребенка, очень легко отвлечь от интересной ему, но неудобной родителям темы. Но вот родители умирают, и Большой Принц, сделавшись королем, освобождает сестру из башни, утешая взрослую девушку следующим образом.

Карманы у него были набиты драже. Он вынул горстку и протянул Розетте.

— Ну же, — сказал он ей, — покинем эту ужасную башню; король скоро выдаст тебя замуж, печалиться больше нечего.

(с. 117–118 наст. изд.)

Следует заметить, что конфеты фигурируют в качестве утешения для взрослых барышень и в других сказках мадам д’Онуа: например, в «Принце-Духе» герой в шапке-невидимке пытается успокоить девицу, которую только что спас от похищения:

Принц уж хотел положить ей в рот лучшие в мире драже — ведь ими всегда были полны его карманы, — но она даже зубов разжать не смогла, так ей было страшно.

(с. 79 наст. изд.)

Апогеем инфантильности выглядит следующий пассаж из сказки «Принцесса Розетта»: героиню везут на корабле к ее жениху, Королю Павлинов; нянька выбрасывает ее за борт вместе с кроваткой, чтобы подменить принцессу своей безобразной дочерью:

Но, к счастью, ее перина была сделана из перьев птицы-феникса, весьма редких и имеющих свойство не тонуть в воде, так что принцесса плавала на постели, точно в лодке; однако вода мало-помалу намочила перину, затем подушку. Тут Розетта испугалась, что описалась в кроватку и ее будут за это бранить.

(с. 121 наст. изд.)

Так рассуждает девица незадолго до вступления в брак.

Похожие пассажи есть и в других сказках. Так, в «Вострушке-Золянке» злые старшие принцессы узнают от доброй младшей, что обедневшие родители собираются завести их в лес и оставить там (подобно Мальчику с пальчик и его братьям). Они уговаривают сестру спасти их: «Они залились слезами и принялись умолять ее взять их с собой, обещая, что отдадут ей своих самых красивых кукол, серебряный кукольный домик, другие игрушки и сладости». В этой же сказке героиня обращается к прекрасному испанскому скакуну: «Милая лошадка!»

М. Мансон напоминает, что именно мадам д’Онуа французский язык обязан таким ходовым и практически незаменимым в детской речи словечком, как «joujou» (диминутив от «jouet», «игрушка»). В той же статье (см.: Manson 1998: 43–156) подробно говорится о многочисленных упоминаниях игрушек и, в частности, одушевленных кукол в сказках мадам д’Онуа. Правда, происхождение слова «joujou» непосредственно из сказки д’Онуа ставит под сомнение Жан Мениль (Mainil 2001: 222), но это не меняет главного: «Сказки фей» и «Новые сказки…» действительно изобилуют детскими словечками, при том, что эта детскость не выходит за рамки салонной игры. При этом обилие «детских» деталей у мадам д’Онуа отнюдь не означает, что ее тексты обращены к читателю-ребенку или предназначены для чтения детям. Полагать так было бы неверно, хотя бы потому, что ни в одной из этих сказок дети не являются главными героями. Все предисловия и посвящения в сказочных сборниках мадам д’Онуа также лишены размышлений о воспитании детей; сказки ни в каком смысле не обращены к детской аудитории. Более «детским» писателем в этом смысле можно считать Шарля Перро, с его «Красной шапочкой» и «Мальчиком с пальчик», но прежде всего — с его предисловием к «Историям и сказкам былых времен», где автор упоминает о высокой нравственности и воспитательном значении народных сказок. Хотя и здесь не обходится без игры в детскость: посвящение сборника Мадемуазель сделано, как мы помним, от имени «ребенка», сына Шарля Перро, Пьера д’Арманкура, которого назвать ребенком можно было только с большой натяжкой (Пьеру восемнадцать лет — весьма двойственный возраст: с одной стороны, согласно предписанию, изданному Генрихом III в Блуа в 1579 году и действовавшему вплоть до 1792 года, гражданского совершеннолетия человек достигал лить в 25-летнем возрасте, с другой стороны — восемнадцатилетние юноши нередко вступали в брак с согласия родителей, а еще чаще участвовали в военных действиях). Тем более Пьер д’Арманкур не был автором сказок.

Применительно к сказкам Мари-Катрин д’Онуа можно говорить лишь об условной детскости, игре в детскость. Но некоторые «сказочники» той эпохи уже задаются вопросом о месте сказки в воспитательном процессе. Помимо Шарля Перро с его предисловием, в котором содержится упрек ученой публике — почему же она пренебрегает пользой народных сказок для воспитания детей, и Франсуа де Фенелон (1651–1715) в трактате «О воспитании девиц» (De l’Education des filles; 1687) призывает увлекать ребенка красноречиво поведанной историей — но в которой, по его мнению, не должно быть волшебства, ибо его он считает пережитком язычества и проявлением дурного вкуса (см.: Loskoutoff 1987).

Активно использовать сказку при обучении и воспитании детей начнут позже. В XVIII веке сказки уже появляются в дидактических изданиях, из которых наиболее известен журнал г-жи Лепренс де Бомон «Детское училище» (см.: Leprince de Beaumont 1756), тот самый, куда вошла ее известнейшая сказка «Красавица и Зверь», а также «Театр для пользы юношества» г-жи де Жан-лис (см.: Genlis 1779–1780).

Наряду с инфантилизацией, отличительной чертой сказок мадам д’Онуа становится гиперболизация, и прежде всего в тех пассажах, где говорится о роскоши и богатстве. В сказке «Принц-Дух» злодей Фурибонд требует выкупа от принцессы, чей замок он осаждает. Главный же герой, благородный принц Леандр, от имени принцессы предлагает вот что:

Фурибонд отвечал, что <…> если ему пришлют всего лишь тысячу тысяч миллионов пистолей, он тотчас вернется в свое королевство. Леандр объяснил, что отсчитывать тысячу тысяч миллионов пистолей было бы слишком долго, и пусть он просто скажет, сколько хочет комнат, доверху набитых золотом, а уж это для такой щедрой и могущественной принцессы просто пустяк.

(с. 93 наст. изд.)

В «Принцессе Розетте» королева размышляет о страшном предсказании фей. Король спрашивает, отчего она загрустила.

Королева продолжала грустить: король снова спросил, что стряслось; она ответила, что, сидя на берегу реки, уронила в нее свою зеленую атласную туфельку. «Только и всего?» — сказал король. Он сделал заказ всем сапожникам своего королевства и принес ей десять тысяч туфелек из зеленого атласа.

(с. 116 наст. изд.)

В сказке «Золотая Ветвь» принцесса заглядывает в волшебный комод в башне:

«Там было четыре тысячи ящиков, наполненных старинными и недавно сделанными украшениями».

(с. 138 наст. изд.)

О появлении Вострушки-Золянки на королевском балу говорится:

«Ее платье, расшитое золотом и бриллиантами, весит больше тысячи фунтов. Как она прекрасна! Как мила!»

(с. 254–255 наст. изд.)

Примеры подобных гипербол можно приводить еще долго.

Роскошь играет важную роль; при этом основными показателями достатка и благополучия оказываются драгоценности и сладости. О принцессе Прелестнице («Прелестница и Персинет») говорится: «Тогда ей приносили полные вазочки драже и с двадцать горшочков варенья. И повсюду говаривали, что нет на свете принцессы счастливее» (с. 11 наст. изд.). А вот радостный поворот в судьбе принцессы Побрякушки из одноименной сказки: «Не успела она выйти из-за стола, как казначеи принесли пятнадцать тысяч сундуков, огромных, как бочки, доверху наполненных золотом и алмазами» (с. 324 наст. изд.). Все это небывалое изобилие вполне в духе устной сказочной традиции, оно заставляет вспомнить о волшебной стране Кокань, которая изображена на одноименной картине Питера Брейгеля Старшего (ок. 1525–1569) и под разными названиями фигурирует в фольклоре разных стран Европы. С другой стороны, изобилие прекрасных яств (главным образом сладостей) и красота, непосредственно связанная с этим изобилием, сближают сказки мадам д’Онуа с гофмановским «Щелкунчиком», на чем мы ниже остановимся отдельно.

Нельзя не отметить, что одной из отличительных черт творчества мадам д’Онуа является некоторая небрежность. В новеллах это касается прежде всего географических деталей, исторических реалий и случаев употребления испанского языка. Так, в «Доне Фернане Толедском» герой пишет на пьедестале статуи Амура фразу на испанском; построена она грамматически некорректно и, кроме того, несет не тот смысл, который имела в виду писательница (снабдившая фразу французским переводом). В той же новелле герои и похищенные ими возлюбленные, спасаясь от преследования, всходят ночью на корабль в Кадисе, — а уже утром, стоит одному из них досказать сказку «Зеленый Змей», достигают Венецианского залива. В реальности морское путешествие от Кадиса до Венеции занимало в те времена никак не меньше недели; между тем волшебство, с помощью которого персонажи преодолевают необыкновенно большие расстояния за неправдоподобно краткий промежуток времени, — это мотив исключительно сказочный, и в новеллах он полностью отсутствует.

В новелле «Дон Габриэль Понсе де Леон» Лима — нынешняя столица Перу — дважды названа мексиканским городом. Там же можно наблюдать некоторую непоследовательность при подборе действующих лиц: девица по имени Роза появляется лишь в одном эпизоде (в сцене вечернего музицирования в павильоне в саду) и, кажется, только затем, чтобы, играя на виоле, составить достойное струнное трио с героинями новеллы, Исидорой и Мелани, первая из которых играет на арфе, а вторая на гитаре. Стоит закончиться музыкальным импровизациям — и Роза навсегда исчезает из повествования, едва успев в нем появиться.

Если в новелле непоследовательность встречается в разработке системы персонажей, то в сказках она иной раз затрагивает построение сюжета, где не все несообразности можно объяснить прихотью волшебства. Наиболее показательна в этом смысле «Мышка-Добрушка». Сначала Королева-Радость, а затем и ее дочь, принцесса Прелеста, долго томятся в плену у злого короля и его безобразного и жестокого сына. Героиням бессильно сочувствует добрая фея, которая нередко принимает облик мышки. И лить в финале фее-мышке удается победить злодеев, просто искусав отца и сына. Очевидно, что столь легкий способ спасти героинь не был использован в начале сказки только потому, что в противном случае завязка стала бы одновременно и развязкой. Здесь нас ждет любопытное наблюдение: непоследовательность в разработке сюжета часто встречается у мадам д’Онуа там, где она отступает от традиционного сказочного типа. Кроме того, как было сказано выше, последовательность в изложении событий принципиально не является задачей сказочницы, всячески избегающей звания «ученой женщины» и в своих творениях стремящейся к галантной легкости. Не приходится удивляться тому, что автор подчас словно бы нарочно пренебрегает логикой и возводит непоследовательность едва ли не в творческий принцип, напоминая читателю, что жанр, с которым тот имеет дело, по определению несерьезен. Сказки Мари-Катрин д’Онуа сочетают в себе ученость и легкомыслие; подобное и впредь останется отличительной чертой литературной сказки.

Есть и еще одна интересная деталь, характерная именно для сказок мадам д’Онуа: как правило, в них весьма активны героини, а герои, наоборот, довольно пассивны или же откровенно слабы. На пассивность и нерешительность мужских персонажей в ее сказках многократно обращали внимание исследователи (см.: Jasmin 2002; Defrance 1998). Сказок, где главную роль явно играет мужчина, у писательницы весьма немного, и почти все они сконцентрированы в первом из ее сборников — «Сказки фей». Это такие тексты, как «Остров Отрады», «Златовласка», «Принц-Дух» и «Желтый Карлик», причем две из них («Остров Отрады» и «Желтый Карлик») заканчиваются трагической гибелью героя. В остальных героини столь же или более активны, чем герои. В тех сказках, где фигурируют злые мачехи героинь («Прелестница и Персинет» и «Синяя птица»), отцы-короли преступно пассивны и мягкотелы: они позволяют своим женам любые жестокости по отношению к дочерям. В «Барашке» и «Дельфине» короли-отцы пытаются погубить своих дочерей из-за беспочвенного подозрения. Наконец, в сказках «Голубь и Голубка» и «Принц Вепрь» отцы просто устраняются от решения проблем, предоставляя действовать своим женам. Поскольку эта любопытная деталь характерна именно для мадам д’Онуа, то тенденция к подобному изображению мужчин в сказках, очевидно, имеет автобиографические корни: мы практически ничего не знаем об отце писательницы, которого она, очевидно, рано лишилась, так как к моменту ее весьма раннего замужества ее мать успела овдоветь; но о муже ее известно, что он был пьяницей и неверным супругом (в последнем, впрочем, ему не уступала и сама Мари-Катрин).

Нарочитая детскость в сочетании с галантностью; небрежность столь частая, что кажется последовательной и возведенной в творческий принцип; насмешка и над собственным предметом — сказками, и над теми, кто их слушает и рассказывает: тут нельзя не заметить иронии и самоиронии. Ирония в отношении самых разных явлений окружающего мира — как самых личных и частных поведенческих реакций разных людей, так и громких политических событий — еще одна отличительная черта сказок мадам д’Онуа. Во многих сказках, казалось бы далеких от сатирического жанра, мы встречаем иронические выпады в адрес человеческих пороков. Так, в «Зеленом Змее» китайских болванчиков, путешествующих по разным странам, населенным людьми, так распирает от смеха при виде слабостей последних, что они заболевают водянкой:

У некоторых болванчиков живот был так выпячен, а щеки так надуты, что просто диво дивное. Она (королева. — М. Г.) спросила, почему это, и они отвечали так:

— Нам при выходах в свет запрещается смеяться и разговаривать, мы же только и видим там что дела самые смехотворные и глупости самые непростительные — вот нам и хочется смеяться до того, что нас от этого раздувает. Это такая смеховая водянка, от которой здесь мы, впрочем, быстро излечиваемся.

(с. 375 наст. изд.)

В сказке «Принц Вепрь» трагические события оказываются мнимыми; они — не то, что видели герои наяву, а морок, наведенный феями. Речь, казалось бы, идет о чуде, но этому чуду тут же дается самая реалистичная и в своем реализме ироничная аналогия:

Такое часто случается в наши дни. Кому-то примерещится ни с того ни с сего на балу собственная жена — а она в это время в неведении спокойно спит дома. Иному вдруг представится, что он держит в объятиях красивейшую любовницу, а на самом деле это жалкая мартышка. Третий же возомнит, будто отважно сразил врага, а тот на поверку живет да здравствует в своих далеких краях.

(с. 736 наст. изд.)

Иронический выпад направлен против иллюзий вообще — но не только: ирония привносит в волшебную сказку элемент социальной сатиры. При этом сатира, которая вообще исходно чужда жанру волшебной сказки, привносит в этот жанр элемент пародии. Вскоре, в начале XVIII века, подобное сознательное смешение жанров войдет в норму и оформится в отдельные поджанры. С одной стороны, социальная сатира станет облекаться в относительно безобидную форму восточной сказки, с другой — сатира и ирония станут неотъемлемыми элементами пародийных или же непристойных, либертенских сказок (см.: Robert 1987). Заметим, что сам счастливый финал данной сказки — радостная весть о том, что гибель троих персонажей на глазах у принца была лишь обманом зрения, — выглядит весьма натянуто и непоследовательно даже для волшебной сказки. В обоих других сказочных сборниках, где фигурирует подобный сюжетный тип (у Страпаролы и позднее у графини де Мюра), подобный эпизод с появлением мнимых покойников отсутствует.

Совсем иного рода иронию мы встречаем в тех редких случаях, когда в сказках Мари-Катрин д’Онуа появляется политический намек. В «Синей птице» разгорается мятеж против злой королевы, гонительницы героини:

Разгневанная королева думала все превозмочь своей гордостью. Она взошла на балкон и пригрозила мятежникам. Тут возмущение стало уже всеобщим — двери в королевские апартаменты выломали, а королеву схватили и насмерть забили камнями.

(с. 59 наст. изд.)

Толпа, восставшая против непопулярного правителя, камни в качестве действенного оружия — все это заставляет вспомнить события Фронды (1648–1753 гг.) — мятеж против Мазарини получил свое название от пращи (фр. la fronde), поскольку во время городских бунтов в ход активно пускались камни мостовой.

Наконец, проявление иронии Жан Мениль предлагает видеть в самой интертекстуальности многих сказок мадам д’Онуа: это и самоцитирование, то есть использование различных сюжетных ходов собственного романа «История Ипполита, графа Дугласа» в новеллах и сказках, и аллюзии на сказки современников, как мы это видели в случае с «Вострушкой-Золянкой». Действительно, интертекстуальная сказка рассчитана на узнавание, предполагая, что читатель, отслеживая заимствования в тексте, включится в игру, навязанную автором. Там, где речь идет о самоцитировании, можно говорить и о самоиронии. Так или иначе мы видим, что во втором сборнике сказок Мари-Катрин д’Онуа, где аллюзий как на собственные произведения, так и на произведения современников и современниц больше, чем в первом, сильнее выражен не только элемент пародийности, но и элемент иронии.

Сказки Мари-Катрин д’Онуа

и жанр литературной сказки во Франции и за ее пределами

По творчеству Мари-Катрин д’Онуа легко проследить основные тенденции развития жанра — как непосредственно в момент создания «Сказок фей» и «Новых сказок…», так и в последующую эпоху.

Мадам д’Онуа и ее современницы закладывают основы той традиции, которая будет прослеживаться на протяжении всей эпохи Просвещения: именно в последнее десятилетие XVII века намечаются основные пути развития жанра, и именно прециозные сказочницы вводят в литературную сказку темы, которым суждена будет долгая жизнь внутри жанра.

Одна из наиболее продуктивных тем, привнесенных во французскую литературную сказку именно мадам д’Онуа, — это тема Амура и Психеи / Красавицы и чудовища, то есть сказки типов 425 А, В и С по указателю Аарне — Томпсона (см.: АТ), а также близких к ним типов 432 и 433 (см. Таблицу, с. 957 наст. изд.).

Сюжетный тип 425 — первый устный сказочный тип, зафиксированный европейской литературой. Сказка об Амуре и Психее впервые встречается в романе Апулея «Метаморфозы, или Золотой осел» (II в. н. э.). Наиболее распространены в фольклоре и наиболее близки к версии Апулея следующие варианты народного сюжета: 425 А — «Чудовище (животное) в роли жениха // Купидон и Психея», 425 В — «Расколдованный муж: задачи колдуньи» и 425 С — «Красавица и Зверь».

Позволим себе кратко напомнить сюжет сказки об Амуре и Психее.

У некоего царя три дочери. Все три красавицы, но младшая, Психея, затмевает красотой не только сестер, но и саму богиню Венеру. Психее поклоняются как богине, в то время как храмы Венеры пустеют. Разъяренная богиня призывает своего сына Амура отомстить девушке. С этих пор Психея оставлена поклонниками. Царь вопрошает оракула о дальнейшей судьбе дочери и узнает, что Психею надлежит отвести на высокую гору, где она станет добычей кровожадного чудовища, которому предназначена в жены. Предначертание оракула выполняется. Зефиры подхватывают девушку на скале и приносят в великолепный дворец, где многочисленные слуги выполняют каждую ее прихоть. По ночам, под покровом темноты, к Психее является хозяин дворца, ее супруг. Видеть его Психее запрещено. При этом Психея счастлива, но она скучает по сестрам. Однажды сестры являются к ней во дворец — их приносят услужливые ветры. Сестры завидуют счастью и богатству Психеи и уговаривают ее узнать, кто же достался ей в супруги и не чудовище ли это, предсказанное оракулом. Психея соглашается. Ночью она подкрадывается к ложу супруга с горящей лампой и с мечом и видит Амура. В то время как она зачарованно любуется на прекрасного супруга, из лампы выливается капля кипящего масла и обжигает его. Он просыпается и, увидев в руках у супруги меч, в гневе покидает ее. Безутешная Психея отправляется на поиски супруга. Ее преследует гневная Венера, задает ей невыполнимые задачи, чтобы погубить или обезобразить ее. Последнее ей удается. Когда силы Психеи уже на исходе, ее находит простивший ее супруг (который предварительно отомстил ее завистливым сестрам), Юпитер дарует ей бессмертие, Венера прощает ее и возвращает ей красоту. Психея рожает дочь, которую называют Наслаждение, Услада, Сладострастие и т. п.

Сказки, сюжетно близкие к этому топосу, встречаются у мадам д’Онуа очень часто. Объяснение тут — самое естественное: история Амура и Психеи незадолго до того входит в моду во Франции благодаря произведению Жана де Лафонтена (1621–1695) «Любовь Психеи и Купидона» — прозиметрической сказке, а также чрезвычайно популярному балету Жан-Батиста Люлли (1632–1687) «Психея» на либретто Пьера Корнеля, Мольера и Филиппа Кино, впервые поставленному в Тюильри 17 января 1671 года. (Об этом подробнее см.: Осокин 2011: 392.) Отсюда и прямые отсылки, которые мы встречаем в «Сказках фей». Вот Персинет предлагает Прелестнице спектакль:

Ей, хотя и весьма утомленной, предложили послушать оперу в гостиной, сиявшей золотом и украшенной картинами. Это была «Любовь Психеи и Купидона», с танцами и песенками.

(с. 20 наст. изд.)

В сказке «Зеленый Змей» королева Дурнушка, которая, подобно Психее, живет в волшебном дворце у невидимого супруга, ждет в гости сестру:

Всем китайским болванчикам не терпелось порадовать чем-нибудь свою новую королеву, и вот один принес ей историю Психеи, которую некий писатель из самых модных недавно изложил приятным языком. Она нашла в книжке много сходства с собственной историей, и ей так страстно захотелось увидеть отца и мать, сестру и зятя, что, как ни отговаривал ее король, ничто не могло заставить ее отказаться от этого каприза.

— Книга, которую вы читаете, — прибавил он, — расскажет вам, в какую беду попала Психея. Ах, умоляю вас, извлеките же из нее урок, дабы избежать подобной участи!

Она без конца клялась ему, что будет осторожна.

(с. 378 наст. изд.)

Героиня сравнивает свою судьбу с судьбой Психеи. Злокозненная сестра противоречит ей:

«Ах, несчастная! — воскликнула королева. — И ведь до чего грубо тебя обманули-то! Как ты можешь так наивно верить всем этим сказкам! Не иначе как твой муж — какое-нибудь чудовище, ведь и все эти болванчики, над которыми он царствует, — мартышки мартышками.

— А я, напротив, думаю, что это сам Амур, бог любви.

— Что за вздор! — воскликнула королева Красотка. — Это Психее сказали, что ее муж — чудовище, а он оказался Амуром; вы же вбили себе в голову, что ваш супруг — Амур, тогда как это, несомненно, какое-нибудь чудовище; разрешите хотя бы свои сомнения, узнайте истину».

(с. 379 наст. изд.)

Правы оказываются героиня и ее супруг: их судьба во многом повторяет судьбу Амура и Психеи.

Если в этом сюжете повествуется о любви героини к таинственному супругу, которого запрещено видеть (или, как в сказке «Прелестница и Персинет», чьи душевные качества вызывают у принцессы сомнения, впрочем, не вполне обоснованные), то в сказках о Красавице и Чудовище героине приходится полюбить супруга с безобразной внешностью и добрым сердцем, причем ни то, ни другое не является для нее секретом. К этому последнему типу принадлежит «Барашек», одна из двух сказок мадам д’Онуа с трагическим концом — заколдованный король в образе барана умирает от любви. Полюбить своего супруга безобразным удается только героине «Зеленого Змея», но и сама она также оказывается любима им, невзирая на собственное уродство. Любопытно, что в сказках мадам д’Онуа встречаются положительные герои с безобразной внешностью: таковы герой и героиня «Золотой Ветви» в начале сказки, таков Алидор, герой сказки «Дельфин», таков принц Вепрь. Однако всем им либо суждено похорошеть еще до вступления в брак («Золотая Ветвь»), либо их семейное счастье начинается лишь в тот момент, когда герой обретает красоту («Дельфин» и «Принц Вепрь»). Герои могут быть столь же прекрасны душой, сколь уродливы внешне («Золотая Ветвь»), но для того, чтобы снискать любовь, им, как правило, приходится обрести привлекательную наружность. Это касается не только мужских, но и женских персонажей (в сказках «Побрякушка» и «Белая Кошка» принцессы в обличии животных, невзирая на небывалый ум и доброе сердце, обретают любовь принцев, лишь вернув себе человеческий облик и красоту). Чаще же физическое безобразие соответствует жестокости души: безобразны злые мачехи, злые феи и волшебники, жестокосердые претенденты на руку героини («Принц-Дух», «Принцесса Карпийон», «Мышка-Добрушка», «Желтый Карлик»), людоеды («Златовласка», «Вострушка-Золянка», «Апельсиновое дерево и Пчела», «Голубь и Голубка»). Сказка о необыкновенном супруге решительно входит в моду уже в эпоху Просвещения, причем тут наиболее часто эксплуатируется именно вариант С, где героине приходится полюбить супруга, невзирая на его чудовищную внешность (см.: Гистер 2009). Таким образом авторы подчеркивают приоритет добродетели перед телесной красотой и даже перед умом. Это общее место сказок о Красавице и Звере пришло из одноименной сказки мадам Лепренс де Бомон (1756), опубликованной в дидактическом издании «Детское училище» (Le magasin des Enfants): там герой имеет не только облик, но и разум животного, а из человеческих качеств наделен лишь одним: добрым сердцем. Прекрасной иллюстрацией этому позднее станет фильм Жана Кокто «Красавица и Чудовище» (1946). Между Лепренс де Бомон и Кокто — множество литературных версий сказки данного типа (см.: Betteleheim 1976). В русской литературе это — «Аленький цветочек» Сергея Аксакова (1858), появившийся в виде приложения к роману «Детские годы Багрова-внука» с подзаголовком «Сказка ключницы Пелагеи». Сам Аксаков в качестве прототипов своей сказки указывает, с одной стороны, на русскую народную сказку, якобы услышанную от ключницы, а с другой — на сказку Лепренс де Бомон и на оперу Гретри «Земира и Азор» (1771), либретто Мармонтеля (1723–1799), написанную по мотивам сказки из «Детского училища» (см.: Гистер 2009).

Мари-Катрин д’Онуа и Габриэль-Сюзанн де Вильнёв:

волшебная сказка как сентиментальный роман

Выше уже говорилось о генетической связи сказок мадам д’Онуа и ее современниц с романом середины XVII века. Заметим, что во всех рамочных повествованиях, будь то «История Ипполита…», «испанские» новеллы «Дон Фернан…» или «Дон Габриэль…» или же «мольеровская» «Новый дворянин…», в качестве главных героев и героинь выступают молодые люди и девицы, влюбленные и находящиеся на пороге вступления в брак. При этом только в одной из обрамленных сказок («Вострушка-Золянка» внутри новеллы «Дон Габриэль…») любовь не играет важной роли, повествование строится как контаминация сюжетов о Мальчике с пальчик и о Золушке; впрочем, и тут в финале героиню ждет счастливый брак, как и подобает волшебным сказкам устного происхождения. В остальных же обрамленных сказках любовная тема играет важную, а зачастую основную роль (как в «Барашке», «Зеленом Змее», «Голубе и Голубке» или «Истории принцессы Ясной Звездочки и принца Милона»). Заметим, что и в романе, и в обрамляющих новеллах все персонажи, рассказывающие сказки, влюблены — даже старая и безобразная донья Хуана («Дон Габриэль…»), из чьих уст читатель узнает историю «Вострушки-Золянки», и та без ума от юного графа Агиляра, чем постоянно смешит и своих племянниц, и влюбленных в них молодых людей (то есть заодно и сам предмет своей страсти). Она с восторгом слушает сказку «Барашек», так и не поняв, что история злой и безобразной феи Чурбанны, влюбленной в молодого короля, — намек на нее саму. Получается, что сказка полностью созвучна тем чувствам, какие испытывают герои обрамляющей новеллы, то есть именно любовная тема сближает рамочное повествование и обрамленную сказку, — и это важная отличительная черта творчества Мари-Катрин д’Онуа. Нечто подобное будет прослеживаться в романах-сказках Габриэль-Сюзанн де Вильнёв уже полвека спустя.

В XVIII веке появляется все больше сборников сказок в обрамлении. Особенно частой такая форма становится после выхода в свет «Тысячи и одной ночи» в переводе Галлана (законченный в 1704 году, он публиковался с 1704 по 1717-й). Появляются многочисленные подражания, сборники «персидских», «татарских», «китайских», «перуанских», «монгольских» и проч. сказок, самые известные из которых — «Тысяча и одна четверть часа, татарские сказки» (Les Mille et un Quarts-d’heure, contes tartares; 1715) Томаса Симона Гёлета и его же «Тысяча и один час» — перуанские сказки (Les Mille et une Heures, contes péruviens; 1733), «Тысяча и один день» (Les Mille et un jours; 1710–1712) Франсуа Пети де ла Круа и его же «История персидской султанши и визирей» (Histoire de la sultane de Perse et des vizirs; 1707). Последнее собрание замечательно тем, что в нем султанша и ее визири, по очереди рассказывая друг другу сказки, используют их как аргументы во взаимной полемике. Однако столь прагматичное использование волшебных сюжетов в жанре не приживается; впрочем, рассказывание сказок с заданной тематикой встречалось уже и у Базиле и Страпаролы.

Бесспорно классическим примером сказок как «вставных новелл» в романное повествование в XVIII веке могут послужить произведения Габриэль-Сюзанн де Вильнёв (1695–1755), писательницы круга Кребийона-сына (1707–1777). В двух ее романах, «Юная Американка, или Морские сказки» (La Jeune Américaine et les contes marins; 1740) и «Одинокие красавицы» (Les Belles solitaires; 1745) рассказано шесть сказок, одна из которых, «Король-Святой» (Roi Santon), коротка и волшебной может называться лишь с некоторой долей условности, остальные же весьма длинны. Особенно характерны три — входящие в роман «Юная Американка, или Морские сказки»; и по объему, и по сложности сюжета каждая из этих сказочных историй вполне могла бы сама называться романом. Это «Красавица и Зверь» (тип 425 С), «Наяды» (тип 480) и «Время и терпение» (нет соответствия какому-либо фольклорному типу). Для героев «Юной Американки» сказки — способ скоротать время путешествия из Франции в Северную Америку (в Канаду), — туда юная мадемуазель Роберкур со своей гувернанткой отправляются, чтобы повидать больную мать барышни; их сопровождают ее нареченный — молодой и любезный Дорианкур — и еще несколько спутников. Вот они-то и рассказывают барышне сказки, где всегда речь о юной девице, которой приходится преодолевать самые разнообразные трудности, чтобы наконец вступить в брак. В «Красавице и Звере» препятствием служит не только безобразная внешность претендента, но и любовь к таинственному незнакомцу, который является Красавице во сне и в конце концов оказывается не кем иным, как самим Зверем до рокового превращения. В «Наядах» принцесса питает склонность к влюбленному в нее молодому охотнику, но неравенство положения (как выяснится впоследствии, мнимое) представляется ей непреодолимой преградой и нарушением дочернего долга. Наконец, героине сказки «Время и терпение» добродетель долгое время мешает отвечать взаимностью влюбленному в нее кузену. Во всех трех случаях решение в пользу любви оказывается единственно верным, что созвучно рамочному повествованию, где юной и неискушенной героине предстоит усвоить уроки нежности, которой и учат ее сказки. На это с достаточной ясностью указывается непосредственно в тексте романа.

Можно было бы подумать, что беседа поклонника, пользующегося взаимностью, могла избавить мадемуазель де Шон от необходимости рассказывать сказки, которые были вовсе не интересны и скорее могли показаться безвкусными, но мадемуазель де Роберкур, с юных лет изнеженная, почти вовсе не интересовалась нежными чувствами. Все время ее воспитания ее заботливо ограждали от соблазнительных ловушек любви. Никто не отваживался вести с ней нежных речей, и язык любовников был еще для нее языком неизвестным.

(Villeneuve 1740: 91)

Галантный роман, на который мадам д’Онуа так часто ориентируется в своих сказках и новеллах, продолжает пользоваться популярностью и в эпоху мадам де Вильнёв; он по-прежнему активно читается юными барышнями, но уже начинает восприниматься как нечто старомодное и вызывать улыбку. Одна из героинь «Одиноких Красавиц» рассказывает другой о своей первой (и постоянной) любви и упоминает роман Мадлен де Скюдери «Артамен, или Великий Кир»:

Во времена Кира я употребила бы все часы моего одиночества, чтобы вопрошать себя, что это со мной; но, милая моя, в наши дни так больше не поступают и семнадцатилетняя девушка уже не столь невинна.

(Villeneuve 1740: 80)

В этом же романе есть одна сцена, почти зеркально повторяющая эпизод признания дона Габриэля из одноименной новеллы мадам д’Онуа. Как дон Габриэль, так и героиня романа Габриэль-Сюзанн де Вильнёв долго не решаются рассказать о своей страсти, так как сами отдают себе отчет в ее странности и даже абсурдности: и первый, и вторая незнакомы с предметом своей любви. Романтичный и склонный к меланхолии дон Габриэль открывается веселому и насмешливому графу де Агиляру в следующих выражениях:

Впрочем, — продолжал он, помолчав немного, — <…> если что и мешало мне поведать вам мой секрет, то лить стремление сохранить ваше уважение.

Увы! Сможете ли вы впредь принимать меня всерьез, расскажи я вам о моих чудачествах? Да, я влюблен, признаюсь, и моя страсть тем опаснее, что я даже не знаю еще, достойна ли особа, возмутившая мой покой, тех страданий, что я ради нее испытываю.

(с. 196 наст. изд.)

Чуть позже он вспоминает и напевает песню Клелии, созвучную его нежному чувству.

Сцена полностью соответствует поэтике галантного романа, который в ней и цитируется: напев продолжает мысль, только что выраженную в прозе.

А вот признание, которое печальная Графиня делает веселой Маркизе.

— Я вовсе не опасаюсь, что вы нарушите мою тайну, — сказала Графиня, — но, повторяю вам, среди моих приключений есть вещи настолько странные, что, хоть я тут и невинна, мне так же неловко о них рассказывать, как если бы это были сплошные преступления; право, как же мне решиться наконец рассказать вам, что я обожаю видение, идею, призрак, который основан, возможно, единственно только на моем умопомешательстве. Признайтесь, — продолжала она, видя, в какое изумление повергли ее слова Маркизу, — что все это — хорошее продолжение для Фарамона или Клелии и что мадемуазель де Скюдери или господину де Ла Кальпренеду было бы из чего создать чудесное произведение, с такой-то необычайной основой.

(Villeneuve 1740: 42–43)

Там, где речь заходит о первой любви, героине мадам де Вильнёв, как и героям мадам д’Онуа, вспоминаются романы мадемуазель де Скюдери, — однако уже у д’Онуа, а тем более у Вильнёв упоминание Клелии сопряжено с легкой иронией или, точнее, самоиронией.

Обработкой сюжета о «необыкновенном супруге» являются три из шести сказок мадам де Вильнёв, включенных в романы, а также двух, публиковавшихся отдельно и приписывавшихся (не без участия самой писательницы) графу де Келюсу. Это «Красавица и Зверь» из «Юной Американки…», «Папá-Пригож» (в оригинале «Papa Joli»; так зовут собачку, в которую превращен молодой король, влюбленный в героиню) и «Мирлитон» (кличка, которую принцесса дает волку, тоже заколдованному королю, влюбленному в нее) из «Одиноких Красавиц». Если цель всех трех сказок в первом романе — поведать юной слушательнице о радостях любви, то во втором авторами сказочных историй выступают уже сами «одинокие красавицы», причем некоторые из сказочных аллегорий применимы к их собственным судьбам. Вспомним, что графиня Лирли влюблена в прекрасного незнакомца, с которым только и успела что обменяться несколькими взглядами — то есть возлюбленный для нее в какой-то мере таинственен и чужд, как заколдованные герои сказок. Маркиза не раскрывает своей истории, но намекает, что и она познала любовное томление. Обе они — молодые вдовы, еще не успевшие вкусить радостей любви. Таким образом, сказки о необыкновенном супруге весьма созвучны как пережитому ими, так и ожидаемому, таинственному для них будущему. Создавая эти три вариации на близкую тему, мадам де Вильнёв в качестве основного образца могла ориентироваться на сказки мадам д’Онуа, в чьем творчестве эта тема также играет немаловажную роль. За время, разделяющее «Новые сказки…» Мари-Катрин д’Онуа и «Юную Американку» Габриэль-Сюзанн де Вильнёв, выходит только одна сказка типа 425 А — это «История принцессы Зейнаб и короля Леопарда» (l’Histoire de la princesse Zeineb et du roi léopard) аббата Биньона, вошедшая в его сборник «восточных» сказок «Приключения Абдала, сына Ханифа» (Les aventures d’Abdalla, fils d’Hanif; 1714) — то есть к моменту создания «Красавицы и Зверя» у мадам де Вильнёв был лить этот, единственный образец для подражания… если только не считать сказок мадам д’Онуа. Зато после выхода в свет «Юной Американки» сказки о Красавице и Звере входят в моду, сначала во Франции (см.: LBLB 2002), а затем и за ее пределами (см.: Bettelheim 1976: 303–310). И хотя наибольшей известностью до сих пор пользуется одноименная сказка Жанны-Мари Лепренс де Бомон (1711–1780), написанная 16 лет спустя после сказки Вильнёв, — можно смело говорить о том, что этот модный сказочный сюжет входит во французскую литературу благодаря Мари-Катрин д’Онуа и Габриэль-Сюзанн де Вильнёв.

Мари-Катрин д’Онуа и немецкая литературная сказка

Вслед за прижизненными изданиями, сказки мадам д’Онуа в начале XVIII века выходят отдельными томами и, наконец, включаются в такой популярный и во Франции, и за ее пределами сборник, как вышедший в Амстердаме «Кабинет фей, или Избранные сказки фей и другие волшебные сказки» (Le Cabinet des fées, ou la Collection choisie des contes de fées et autres contes merveilleux; 1785–1789). Следует заметить, что к восьмидесятым годам XVIII века заглавие «Cabinet des fées» успевает прочно войти в литературный обиход: с 1717 года там выходят отдельными книгами сказки разных авторов, и в том числе мадам д’Онуа. А издание 1785–1789 годов, собственно, и открывается двумя томами писательницы. В течение четырех лет оно выходит как альманах (см.: Чекалов 2008: 211). В XVIII веке мадам д’Онуа оказывается одним из немногих авторов (вместе с Шарлем Перро, мадемуазель Леритье де Вилландон и мадемуазель де Ла Форс), чьи сказки выходят с указанием имени автора в такой популярной серии дешевых изданий романов и сказок, как La Bibliothèque Bleue — «Голубая библиотека» (см.: Чекалов 2008: 103). Впрочем, зачастую внутри одной книги этой серии под именем мадам д’Онуа выходили как ее сказки, так и тексты, не имеющие к ней никакого отношения, — например, «Blanche Belle» Шевалье Май, см. Таблицу, с. 954 наст. изд. (см.: Andries, Bollème 2003: 909–916). Читательская аудитория у этого собрания сказок, включавшего произведения не только мадам д’Онуа и Шарля Перро, но и абсолютного большинства прециозных сказочниц — таких как Шарлотта-Роза де ла Форс, графиня де Мюра, Катрин Бернар, — весьма широка, то есть тексты прециозных сказочниц популярны спустя век после их смерти. В XIX веке сказки д’Онуа также переиздаются многократно. В то же время среди авторов сказок, если не считать г-жу де Вильнёв, у писательницы крайне мало явных и бесспорных последователей. Карло Гоцци, например, говорил о заимствовании сюжетов некоторых своих фьяб из Cabinet des Fées, — однако у него нет ни одной пьесы, которую можно было бы счесть театральной вариацией какой-либо из сказок мадам д’Онуа. Н. Андреев указывает, что «Синяя птица» легла в основу «испанской новеллы» К. Гроссе «Принцесса Хуана» (см.: Перро 1936: 388). Учитывая, что и мадам д’Онуа, и другие авторы литературных сказок во Франции и во всей остальной Европе в XVIII–XIX веках активно используют фольклорные сюжеты, вопрос о влиянии именно ее произведений становится еще более сложным: корректно говорить лишь об общих местах, общих мотивах или образах, примеры которых можно выбирать произвольно. Обратимся к некоторым текстам Гофмана и братьев Гримм.

Среди сказок и новелл Гофмана мало таких, где четко просматривался бы фольклорный сюжет. Хотя кое-какие из них и можно условно отнести к тому или иному сказочному типу, но связь с фольклором в них не так сильна, как в литературных сказках конца XVII и XVIII веков. У Гофмана эта связь просматривается не столько на уровне сюжета, сколько на уровне отдельных мотивов и образов. Например, самая детская из его сказок — «Щелкунчик» стилистически и сюжетно имеет мало общего с фольклорной волшебной сказкой, но история о безобразном герое и прекрасной героине, которая своей любовью разрушает чары и возвращает своему возлюбленному красоту, генетически восходит к уже неоднократно упоминавшемуся выше типу 425 С (Красавица и Зверь). Таким образом, фольклорный прототип у «Щелкунчика» тот же, что и у нескольких сказок мадам д’Онуа. «Щелкунчик» — история о кукольном королевстве, повелитель которого — то безобразная кукла, то очаровательный молодой человек. Но кукольные королевства с заколдованными королями есть и в сказках мадам д’Онуа. В «Зеленом Змее» принцесса Дурнушка попадает в волшебный дворец в королевстве Китайских Болванчиков:

<…> она увидела сотню китайских болванчиков, весьма разнообразно одетых и по-разному выглядевших: самые большие ростом в локоть, а самые маленькие — всего с вершок; были среди них красивые, милые, изящные, а были и безобразные, пугающе уродливые; сделаны же все из бриллиантов, изумрудов, рубинов, жемчуга и хрусталя, из янтаря, из коралла, из золота, серебра и меди, из бронзы, железа, дерева и глины. Одни без рук, другие без ног, у тех рот до ушей, а эти косоглазые с приплюснутым носом. Одним словом, китайские болванчики тут отличались таким же разнообразием, как и все существа, населяющие этот мир.

(с. 372–373 наст. изд.)

Своего рода фаворитом героини становится «жемчужный болванчик». В кукольном королевстве Щелкунчика кукольный народ также весьма разнообразен: там есть и куклы-сласти, и куклы, обильно изукрашенные драгоценностями:

Рассказывают, что через год он увез ее в золотой карете, запряженной серебряными лошадьми, что на свадьбе у них плясали двадцать две тысячи нарядных кукол, сверкающих бриллиантами и жемчугом.

(Гофман 1967: 520. Пер. И. Татариновой)

Зрелища, которыми Щелкунчик развлекает Мари, также заставляют вспомнить сказки мадам д’Онуа, причем не только потому, что в них, как в «Зеленом Змее», фигурируют живые куклы, но и благодаря пасторальной обстановке, столь частой у д’Онуа и ее современниц:

Щелкунчик ударил в ладоши, и тотчас же явились крошечные пастухи и пастушки, охотники и охотницы, такие нежные и белые, что можно было подумать, будто они из чистого сахара. Хотя они и гуляли по лесу, Мари их раньше почему-то не заметила. Они принесли чудо какое хорошенькое золотое кресло, положили на него белую подушку из пастилы и очень любезно пригласили Мари сесть. И сейчас же пастухи и пастушки исполнили прелестный балет, а охотники тем временем весьма искусно трубили в рога. Затем все скрылись в кустарнике.

(Гофман 1967: 510. Пер. И. Татариновой)

Очень похожий пасторальный балет есть в сказке мадам д’Онуа «Прелестница и Персинет»:

Прелестница, очарованная смирением и великодушием своего юного поклонника, не смогла отказать и села с ним в маленькую повозку, красиво раскрашенную и вызолоченную, которую с необычайной скоростью помчали два оленя; быстро-быстро проехали они по множеству очаровательных мест в этом лесу, вызвавших у принцессы полный восторг. Везде все было хорошо видно. Пастухи и пастушки, изящно одетые, танцевали под звуки флейт и волынок. Дальше, по берегам ручьев, видела она поселян с возлюбленными, которые угощались и весело напевали.

(с. 19 наст. изд.)

Если в данном случае героиню веселят все же обычные пастухи и пастушки (чье небывалое изящество вполне в духе пасторальной литературы), то чуть далее в той же сказке мы видим и кукольные танцы (см.: TCP 1998: 143–156). Прелестница, вопреки запрету злой мачехи, открывает ящик.

<…> тотчас выскочило оттуда множество маленьких человечков, мужчин и женщин, с крошечными скрипочками, столиками, кухоньками и тарелочками; наконец вышел и самый большой, ростом с палец, а казался меж них великаном. Человечки прыгали на лугу, потом встали в несколько рядов и начали бал, прелестнее которого никто и не видывал: одни танцевали, другие готовили, третьи ели, а маленькие скрипачи наигрывали чудесную музыку.

(с. 26 наст. изд.)

Помимо живых кукол, в большинстве своем весьма изящных, кукольное царство Щелкунчика и волшебные страны мадам д’Онуа сближает небывалое изобилие утонченных яств, из которых, фактически, состоит необыкновенный ландшафт.

— Это Апельсинный ручей, — ответил Щелкунчик на расспросы Мари, — но, если не считать его прекрасного аромата, он не может сравниться ни по величине, ни по красоте с Лимонадной рекой, которая, подобно ему, вливается в озеро Миндального молока.

И в самом деле, вскоре Мари услыхала более громкий плеск и журчанье и увидела широкий лимонадный поток, который катил свои гордые светло-желтые волны среди сверкающих, как изумруды, кустов. Необыкновенно бодрящей прохладой, услаждающей грудь и сердце, веяло от прекрасных вод. Неподалеку медленно текла темно-желтая река, распространявшая необычайно сладкое благоухание, а на берегу сидели красивые детки, которые удили маленьких толстых рыбок и тут же поедали их. Подойдя ближе, Мари заметала, что рыбки были похожи на ломбардские орехи. Немножко подальше на берегу раскинулась очаровательная деревушка. Дома, церковь, дом пастора, амбары были темно-коричневые с золотыми кровлями; а многие стены были расписаны так пестро, словно на них налепили миндалины и лимонные цукаты.

(Гофман 1967: 511. Пер. И. Татариновой)

Подобное же изобилие царит в местности, в которую попадает принцесса Чудо-Грёза в сказке д’Онуа «Барашек».

Наконец они оказались в просторной долине, покрытой множеством всевозможных цветов; их аромат превосходил все благовонья, какие ей до тех пор случалось обонять; полноводная река померанцевой воды омывала ту долину; источники испанского вина, розалиды, гипократова глинтвейна и тысячи других напитков струились то водопадами, то очаровательными журчащими ручейками. Кругом тут росли необычайные деревья, образовывавшие целые аллеи; с ветвей их свешивались куропатки, нашпигованные и прожаренные лучше, чем у Гербуа. Были и настоящие улицы, с висевшими на деревьях жареными дроздами и рябчиками, индейками, курами, фазанами и овсянками, а в укромных закоулках дождем сыпались с неба раковые шейки, наваристые бульоны, гусиная печенка, телячье рагу, белые кровяные колбаски, пироги, паштеты, фруктовые мармелады и разные варенья, а также луидоры, экю, жемчуга и алмазы.

(с. 219–220 наст. изд.)

Картины изобилия являются общим местом множества фольклорных и литературных сказок и снова заставляют вспомнить сказочную страну Кокань, упоминающуюся в фольклоре разных стран Европы.

У нас нет точных данных, которые подтверждали бы влияние на Гофмана именно сказок Мари-Катрин д’Онуа, но тем не менее возможность прямого влияния весьма вероятна: к моменту создания Гофманом «Щелкунчика» сказки д’Онуа переиздаются многократно; в момент выхода ее сказок в знаменитом «Кабинете фей» Гофману девять лет, а первое в XIX веке издание «Сказок фей» выходит всего за шесть лет до публикации «Щелкунчика».

Поскольку Мари-Катрин д’Онуа — один из наиболее плодовитых французских «сказочников» за всю историю жанра, то и неудивительно, что собрания ее сказок представляют столь внушительное многообразие фольклорных тем. В указателе сказочных сюжетов Аарне — Томпсона многие типы имеют те же названия, что и сказки Шарля Перро, что красноречиво свидетельствует о теснейшей связи последнего с фольклором. Но и заглавия французских народных сказок из аннотированного собрания Деларю и Тенез (см.: Delarue, Tenèse 1976) нередко совпадают с заглавиями сказок мадам д’Онуа. Если Перро и д’Онуа узнавали народные сказки преимущественно от слуг (что нередко подвергается сомнению за недоказуемостью) или в салонах (и тогда народное происхождение сказки оказывается тем более сомнительно), то первыми фольклористами, целенаправленно записывавшими сказки от информантов, стали, как известно, братья Гримм. Аутентичность их записей многократно подвергалась сомнению: скепсис у исследователей вызывали и личность, и уровень образования их главной информантки Доротеи Фиман, в девичестве Пирсон, француженки-протестантки по происхождению, а также условия, в которых записывались сказки, — эти условия нигде не описаны подробно самими собирателями. Заметим, однако, что аутентичной (в современном понимании) записи фольклорного произведения во времена Гриммов просто не могло быть: фольклористы не ставили перед собой задачи записать и опубликовать текст точно таким (или максимально приближенным к тому), каким он был рассказан: литературная обработка представлялась не просто нормальным явлением, но обязательным этапом работы с текстом. Наименования многих сказочных типов в знаменитом указателе Аарне — Томпсона совпадают с названиями и их сказок; известен ряд случаев («Золушка», «Красная Шапочка», «Мальчик с пальчик») одинаковых заглавий сказок у братьев Гримм и у Перро, — и это не просто заглавия, но вариации одних и тех же сюжетных типов. Можем ли мы сказать, что столь близкие сказочные топосы бытовали и в Германии, и во Франции — и тогда записи Гриммов совершенно независимы от сборника Перро? Или же информанты Гриммов слышали или даже читали сказки Перро? Полемика об этом идет до сих пор. Влиянию сборника Перро на немецкую народную сказку и, как следствие, на собрание Гриммов посвящено несколько исследований (см.: Velten 1930). Поль Деларю и Марк Сорьяно указывают и на влияние таких сказок д’Онуа, как «Белая Кошка» или «Лесная лань», на информантов братьев Гримм (см.: Delarue, Tenèse 1976; Soriano 1996: 150). Об этом же пишет Уте Хайдеман (см.: Heidemann 2010).

Подобных близких сюжетных совпадений со сказками мадам д’Онуа у Гриммов практически не встречается. Пожалуй, единственное исключение представляет сказка братьев Гримм «Рапунцель», которая полностью совпадает сюжетно со сказкой мадемуазель де Ла Форс «Персинетта» и, следовательно, с той частью сказки д’Онуа «Белая Кошка», где героиня рассказывает историю собственной жизни. Нельзя не заметить и того, что зачин сказки «Шиповничек» (Dornröschen) из их собрания весьма напоминает зачин сказки д’Онуа «Лесная лань».

Братья Гримм:

Много лет тому назад жили король с королевой, и каждый день они говорили:

— Ах, если б родился у нас ребенок! — Но детей у них всё не было и не было.

Вот случилось однажды, что королева сидела в купальне, и вылезла из воды на берег лягушка и говорит ей:

— Твое желанье исполнится: не пройдет и года, как родишь ты на свет дочь.

(Гримм 1978: 154)

Мадам д’Онуа:

— Отчего я так несчастна, — причитала она, — что нет у меня детей? У последних нищенок — и у тех они есть, а я уж пять лет как прошу у Неба наследника. Неужто так и умереть мне без утешения?

Проговорив так, она вдруг заметила, что вода в источнике забурлила, и выполз оттуда большой рак и сказал ей:

— Великая королева, вы получите что хотите. Тут неподалеку, скажу я вам, стоит великолепный дворец, возведенный феями; отыскать его нельзя, ибо окружен он тучами столь густыми, что не проникает сквозь них взгляд смертного. Однако я всегда к услугам Вашего Величества. Если соблаговолите вы довериться бедному раку, вас туда отведу.

(с. 462–463 наст. изд.)

Перед нами зачины со сходной ситуацией (королева у источника грустит о бездетности) и похожим чудесным помощником: животным — обитателем этого источника.

Весьма вероятно, что как д’Онуа, так и Гриммы почерпнули этот зачин, соответственно, из французской и немецкой устных сказочных традиций. Ниже мы увидим, как «Шиповничек» Гриммов и «Лесная лань» д’Онуа, вместе со «Спящей Красавицей» Шарля Перро, окажутся источником и одной русской литературной сказки. Однако и прямое заимствование Гриммами у д’Онуа, и заимствование опосредованное (то есть возможное знакомство потенциального информанта Гриммов со сказкой «Лесная лань») не менее вероятны, поскольку устная и книжная традиции, особенно в повествовательных жанрах, взаимодействуют весьма тесно (см.: Гистер 2009).

Мари-Катрин д’Онуа в России

История переводов сказок Мари-Катрин д’Онуа на русский язык начинается в конце XVIII века.

Первыми были переведены две из них: «Сказочка о померанцевом дереве и о пчеле» и «Басня о Белой Кошке». Обе книги вышли в 1779 году, в типографии Артиллерийского шляхетского инженерного кадетского корпуса, в которой часто печаталась переводная детская литература. Говорящие имена персонажей первой сказки переведены с использованием трех языков: имена главных героев (Aimée, Aimé) латинизированы (Амата, Аматус), имена людоедов (Ravagio, Tourmentine) переведены на немецкий манер: Попанц — от Popanz (чучело) и Унгольда — от Unhold (чудовище, урод) и наконец, имя доброй феи (Trusio) — по созвучию, на русский манер: Друзия. Во второй сказке, как и в оригинале, герои лишены имен и называются «Королевич» и «Белая Кошка». Нравоучения переведены прозой с большим количеством неточностей. Вообще оба анонимных перевода выполнены довольно аккуратно, но все же не лишены ученических огрехов, дающих основание полагать, что их авторы (или, скорее, автор) были из числа воспитанников корпуса Роман «История Ипполита…», включая, разумеется, и вставную сказку «Остров Ограды», был полностью переведен позднее, в 1801 году, и издан в Смоленске (см.: Онуа 1801). В сказке фигурируют «Щастливые острова» и «Принцесса Щастия». Однако пересказы всего романа («Гистория о Ипполите, графе Аглинском, и о Жулии, графине Аглинской же, любезная и всему свету курьозная» и «Гистория о графе Ипполите и о графине Жулии Английского государства» (см.: Пыпин 1857) и лубочные версии самой сказки появились раньше, еще в XVIII веке. В собрании (Атласе) Ровинского имеются 2 лубочных текста сказки: «История о принце Адолфе лапландийском» и «История о принце Одолфе Лапландийском и Острове вечного веселия» (см.: Ровинский 1881: 156–161). В Атласе в том же издании имеется полная лубочная версия сказки в восьми картинах (см. Дополнения в наст. изд.). О лубочных вариантах «Острова…» подробно писал А. Н. Веселовский, показавший, как русский принц там превращается в лапландского: русский читатель не поверил бы в столь фантастическое описание своей страны, где якобы повсюду ходят белые медведи, а деревья круглый год покрыты льдом, отчего кажутся хрустальными и светятся (см.: Веселовский 1887: 3–25). Кроме того, в зачине сказки мадам д’Онуа Россия представлена как страна варварская, в которой лить чудом мог уродиться столь совершенный принц, как Адольф: с таким представлением, очевидно, трудно было смириться авторам лубочных версий. Об изображении России у мадам д’Онуа, а также у ее соотечественников XVII и XVIII веков пишет А. Ф. Строев (см.: Stroev 2002: 251–262). В лубочной версии, представленной в Атласе Ровинского, картинки выполнены на европейский манер (герои одеты в европейские наряды середины XVIII века, Зефир и Время изображены так, как их обычно представляет европейская живопись и графика), в четыре цвета (довольно дорогостоящая раскраска).

В 1826 году в журнале «Детский собеседник» В. А. Жуковский (1783–1852) печатает несколько своих переводов — это сказки Шарля Перро и братьев Гримм (последние он тоже переводит с французского). Переводы следуют в таком порядке: «Волшебница» («Феи» Шарля Перро), «Рауль синяя борода» (так!) («Синяя Борода» Шарля Перро), «Колючая роза» («Шиповничек» братьев Гримм), «Братец и сестрица» братьев Гримм и их же «Милый Роланд и девица Ясный цвет» (см.: ДС 1826). Сказки снабжены примечанием, в котором журнал выражает Жуковскому благодарность за переводы. Имена авторов не указываются. «Колючая роза», как и сказка Гриммов «Dornröschen», переводом которой она является, представляет собой версию того же сказочного типа 410, что и «Спящая Красавица» Шарля Перро, но без второй части (где у Перро говорится о людоедке-свекрови). У Шарля Перро отсутствует чудесный помощник, сообщающий королеве о скором рождении дочери, зато сама королева пробует все средства ради зачатия ребенка, в том числе ездит к святым местам и на воды (ср. источник у д’Онуа и Гриммов). Перевод Жуковского очень близок к оригиналу Гриммов: точно переведено имя героини, в той же последовательности засыпают и просыпаются жители королевства, животные и неодушевленные предметы. Тем страннее выглядит одно различие в начале:

Жил-был Царь. Царица, жена его, была добра, прекрасна; они жили друг с другом счастливо, но не имели детей и очень об этом грустили. Однажды Царица сидела на берегу светлого источника и плакала; вдруг выполз к ней из воды рак; он сказал ей: «Царица, не плачь! У тебя скоро родится дочь!» Царица удивилась, хотела поблагодарить доброго рака, но он уже опять уполз в воду.

(ДС 1826: 106)

Зачин в переводе отличается от оригинала тем, что вместо лягушки в нем фигурирует рак. В 1832 году в журнале «Европеец» выходит стихотворная сказка Жуковского «Спящая Царевна», тоже, в свою очередь, являющаяся вариацией сказки Гриммов. Жуковский, хотя и вводит элементы русской народной сказки и русские фольклорные обороты, в остальном следует Гриммам, — но опять-таки за исключением одной детали:

Жил-был добрый царь Матвей;
Жил с царицею своей
Он в согласье много лет;
А детей все нет как нет.
Раз царица на лугу,
На зеленом берегу
Ручейка была одна;
Горько плакала она.
Вдруг, глядит, ползет к ней рак;
Он сказал царице так:
«Мне тебя, царица, жаль,
Но забудь свою печаль,
Понесешь ты в эту ночь:
У тебя родится дочь». —
«Благодарствуй, добрый рак;
Не ждала тебя никак».

(Жуковский 1902/3: 128)

Чудесным помощником в стихотворной версии Жуковского, как и в его прозаическом переводе, снова оказывается не лягушка, а рак. Такая замена выглядит тем страннее, что слова «рак» и «лягушка» не похожи ни во французском, ни в немецком языке, и вариант лингвистической неточности практически исключен. Велик соблазн полагать, что в «русскую» сказку Жуковского он «заполз» из сказки мадам д’Онуа «Лесная лань»: рак нечасто фигурирует как в фольклорных, так и в литературных сказках, и его появление в качестве чудесного помощника можно считать маркированным элементом. Кажется, появление феи в образе рака в зачине не выглядит достаточно естественным и для самой мадам д’Онуа в ее же собственном тексте — во всяком случае, она считает нужным объяснить его. Когда фею Источника забывают пригласить на праздник в честь рождения принцессы, рак снова тут как тут.

— Так вот оно что! Неблагодарная, — воскликнул рак, — а обо мне вы даже не соизволили вспомнить! Да где ж это видано, что фея Источника так скоро позабыта вами вместе со всеми знаками доброго расположения, вам оказанными, — да разве не я привела вас к моим сестрам? Как! Их вы позвали, а мною одной пренебрегли; так я и думала о вашей дружбе — ей бы продвигаться вперед, а она давай пятиться назад; вот почему я и предпочла явиться вам в образе рака.

(с. 466 наст. изд.)

На этом примере мы видим, что литературные сказки зачастую ведут себя так, как это характерно скорее для фольклорного текста. При этом Жуковский, располагая свой текст внутри успевшей сложиться литературной традиции, родоначальниками и продолжателями которой были Перро, Мари-Катрин д’Онуа и собиратели сказок братья Гримм, в то же время придает вполне традиционному зачину и определенную вариативность, помещая в ситуацию, изложенную Гриммами, чудесного помощника из сказки д’Онуа.

Несмотря на то, что сказки, роман «История Ипполита…» и новеллы мадам д’Онуа пользовались в России некоторой популярностью, о ее влиянии на русскую литературу говорить не приходится. Правда, трудно не заметить сюжетного сходства между «Историей принцессы Ясной Звездочки и принца Милона» и пушкинской «Сказкой о царе Салтане»: и в той, и в другой царица (королева), обещавшая родить чудесных детей, оклеветана завистниками; жена и сын (дети) разлучены с отцом, который лить к концу узнает правду, и семья воссоединяется. Однако, хотя Пушкин, безусловно, мог быть знаком со сказкой мадам д’Онуа, сходство между их произведениями объясняется в первую очередь тем, что оба они принадлежат к одному и тому же весьма распространенному сказочному типу АТ 707 — «Птица правды» или, по «Сравнительному указателю сюжетов славянской сказки» (см.: СУС 1979), «Чудесные дети». Если сравнить эти основные указатели сюжетных типов, становится понято, что финал «Сказки о царе Салтане» (царь сам приезжает на волшебный остров и узнает жену и сына) более типичен для славянской сказки; соответственно, финал, избранный мадам д’Онуа (король и его дети узнают правду о своем родстве от «птицы правды»), чаще встречается в европейской.

После выхода по-русски «Истории Ипполита…» новых переводов произведений мадам д’Онуа пришлось ждать еще более века. В следующий раз они появились в 1936 году, в русском сборнике сказок Шарля Перро (см.: Перро 1936), где вместе с творениями автора «Спящей Красавицы» были напечатаны и сказки двух его современниц: «Ловкая принцесса…» г-жи Леритье де Вилландон (в XIX и начале XX века приписывавшаяся Перро), а также три сказки Мари-Катрин д’Онуа, озаглавленные там: «Красавица Золотые Кудри» (в настоящем издании «Златовласка»), «Голубая птица» (в настоящем издании «Синяя птица») и «Лесная лань». Издание составлено Н. П. Андреевым, специалистом прежде всего по фольклорной сказке, составителем первого указателя сюжетов русских сказок на базе указателя Аарне (см.: Аарне — Андреев 1929); его примечания к книге, о которой идет речь, — фактически первый в России комментарий к сказкам мадам д’Онуа. Все сказки в этом издании переведены Сергеем Павловичем Бобровым (1889–1971), но фамилия переводчика в издании не указана: в момент публикации книги С. Бобров находился в ссылке.

В следующий раз — уже в 1991 году — были переведены сказки «Белая Кошка» и «Желтый Карлик» (см.: ФЛС 1991). Обе сказки приводятся в настоящем издании в переводе Ю. Яхниной. Послесловие А. Ф. Строева в ФЛС — первая в русском литературоведении статья, в которой рассматривается место мадам д’Онуа в литературном процессе во Франции.

Отдельно приходится сказать несколько слов о сборнике «Золотая книга лучших сказок мира» (см.: ЗКС 1992). Парадоксальным образом, все сказки сборника, вне зависимости от их происхождения, переведены с английского Г. Шалаевой (исключение составляют русские народные сказки, которые явно публикуются по русским изданиям, без указания библиографических данных) по изданию «The Golden Book of Fairy Tales», первое издание 1958 года (перевод, точнее, пересказ на английском Мари Понсо). Сказки д’Онуа — не исключение, поэтому их заглавия зачастую парадоксально изменены, текст сильно сокращен, нравоучения и прочие стихотворные вставки опущены, а герои остаются при своих английских именах, которые, как правило, представляют собой точный перевод имен из оригинальных текстов. Так, в сказке «Зеленая змея» (у д’Онуа «Зеленый Змей») принцессу зовут Дорагли, а после превращения — Дискрит; в «Грейс и Дерек» («Прелестница и Персинет») злая королева носит имя Грудж; принцессу из «Голубого Хохолка» («Синяя птица») зовут Эйприл, а герой «Ясной зари с золотыми волосами» («Златовласка») обретает имя Вэлком. Список странных превращений можно продолжать. Мы так подробно остановились на «Золотой книге…» отнюдь не как на ценном источнике, каковым это издание никак не является, а исключительно как на сборнике увлекательных текстов в блистательном оформлении знаменитого своей книжной графикой художника Адриен Сегюр.

Заключение

Наряду с Шарлем Перро и несколькими современниками и современницами, Мари-Катрин д’Онуа стоит у истоков не только французской, но и европейской литературной сказки; она оказала значительное влияние на дальнейшее формирование жанра. Это не подлежит сомнению. Однако из всей когорты французских «сказочников» конца XVII века один лишь Шарль Перро в настоящее время известен широкому кругу читателей. Сказки мадам д’Онуа, как и некоторых ее современниц, хотя и немало переиздавались в течение трех последующих веков в различных детских изданиях, начиная от Cabinet des Fées и кончая «Золотой книгой…», при этом зачастую известны читателям только по их сюжетам; имя же автора, как правило, знают лишь узкие специалисты. Заметим, что начиная с переизданий в «Кабинете фей» те сказки, которые исходно были обрамлены (будь то «Остров Отрады» или сказки из сборников, исходно обрамленные «испанскими новеллами» или рамочным повествованием о Сен-Клу) печатаются по отдельности, так что начиная с XVIII века у читателей сказок мадам д’Онуа складывалось несколько превратное представление о структуре сказочных сборников писательницы. Но вот в конце XX века сказки Мари-Катрин д’Онуа привлекли пристальное внимание исследователей. Такой интерес был обусловлен прежде всего громким юбилеем выхода в свет «Историй, или Сказок былых времен» Шарля Перро, — в 1997 году исполнилось триста лет с их появления, — но заодно и других сказочных собраний конца XVIII века, в числе которых и сказки Мари-Катрин д’Онуа. Непосредственно творчеству мадам д’Онуа посвящены три монографии (см.: Defrance 1998, Mainil 2001 и Jasmin 2002). В сборнике статей, приуроченном к трехсотлетию публикации сказок Шарля Перро, один раздел посвящен такому же юбилею выхода в свет и сказок мадам д’Онуа (см.: TCP 1998). В 2004 году выходит полное собрание сказок Мари-Катрин д’Онуа, составленное Надин Жасмен (см.: Aulnoy 2004), а четыре года спустя — немного сокращенная версия этого же издания в двух томах. Том д’Онуа дает начало целой серии подробно комментированных изданий сказок XVII и XVIII веков в серии Bibliothèque des Genies et des Fées в издательстве «Шампьон», на сегодняшний день насчитывающей девятнадцать томов. Последний, еще не изданный двадцатый, том серии целиком посвящен исследованиям иллюстрированных изданий сказок и элементу сказочного в театральных постановках XVII–XVIII веков.

В XVIII–XIX веках мадам д’Онуа (как и Шарлю Перро) начали приписывать сказки, вовсе не принадлежавшие ее перу, — как анонимные (Florine ou La belle Italienne — «Флорина, или Прекрасная Итальянка»), так и авторские (La Reine de l’île des flenres — «Королева острова Цветов» и Le Prince Désir — «Принц Желанный»; последняя из этих сказок написана г-жой Лепренс де Бомон более полувека спустя после выхода «Сказок фей»). Мы видим это, в частности, на примере нюрнбергского издания 1762 года «Les Contes Des Fées: contenant tons leurs ouvrages en neuf volumes» — «Сказки фей, содержащие все их дела, в девяти томах» и в парижском издании 1842 года «Contes des fées contenant la Reine de l’îile des fleurs, l’Oiseau bleu, la Belle aux cheveux d’or, le Prince Désir, par Mme d’Aulnoy» — «Сказки фей, содержащие „Королеву острова Цветов“, „Синюю птицу“, „Златовласку“, „Принца Желанного“ мадам д’Онуа».

Массовый читатель довольно скоро перестал отделять обретшие популярность сказочные сюжеты мадам д’Онуа от сказок ее прославленного современника Шарля Перро. В его сознании они как-то «слились». Быть может, именно это в некоторых случаях даже способствовало интересу известных художников последующих эпох к творчеству д’Онуа. Приведем лишь один весьма характерный пример.

Большую часть третьего акта балета-сюиты П. И. Чайковского «Спящая красавица» занимают номера с героями сказок Перро. Серию этих номеров открывает pas de caractère Кота в сапогах и Белой кошечки (вспомним сказку д’Онуа «Белая Кошка»), а вскоре, вслед за па-де-де Золушки и принца Фортюне (это имя не встречается нигде у Перро, зато оно есть у д’Онуа — так называют Белль-Белль в мужском наряде) идет па-де-де Синей Птицы и принцессы Флорины («Синяя птица»).

В настоящее время во Франции сказки мадам д’Онуа и ее современниц преданы довольно странному забвению: читатель, принадлежащий к «широкой публике», как правило, не знает имен этих писательниц, но сюжеты их сказок оказываются знакомы ему, хотя бы частично. Российскому читателю имя и сочинения Мари-Катрин д’Онуа практически неизвестны.

Настоящее издание познакомит читателя с творчеством писательницы и позволит составить более точное представление о литературном жанре волшебной сказки в эпоху Людовика XIV и Шарля Перро.

  • 1. Речь идет об основанной в 1599 году знатным венецианским аббатом Федерико Корнаро «Академии приютившихся (под оливой)» (Ricoverare — ит. давать приют), принимавшей в свои ряды и прославленных талантливых женщин.
  • 2. Данная сатира дважды переводилась на русский язык — в 1821 г. С. Аксаковым (см.: Буало 1821) и восемь лет спустя Н. Телепневым (см.: Буало 1829). Однако ни в одном из этих переводов не сохранены строки о том, как молодая жена сначала позволяет себе поведение в духе героинь Мадлен де Скюдери, а затем превращается в модного критика. Ср. в оригинале:
    D’abord tu la verras, ainsi que dans Clélie,
    Recevant ses amants sous le doux nom d’amis,
    S’en tenir avec eux aux petits soins permis:
    Puis, bientôt en grande eau sur le fleuve du tendre,
    Naviguer à souhait, tout dire, et tout entendre.
    Et ne présume pas que Vénus, ou Satan
    Souffre qu’elle en demeure aux termes du roman.
  • 3. Подробно о тексте Бюсси-Рабютена см. в монографии Н. Пахсарьян (см.: Пахсарьян 1996). Сам текст недавно опубликован на русском языке (см.: Бюсси-Рабютен 2010).
  • 4. Ср. в оригинале:
    La belle antiquité fut toujours vénérable;
    Mais je ne crus jamais qu’elle fût adorable.
    Je vois les anciens, sans plier les genoux;
    Ils sont grands, il est vrai, mais hommes comme nous;
    Et l’on peut comparer, sans craindre d’Être injuste,
    Le siècle de Louis au beau siecle d’Auguste.
  • 5. Au mauvais gout public la belle y fait la guerre:
    Plaint Pradon opprimé des sifflets du parterre:
    Rit des vains amateurs du grec et du latin;
    Dans la balance met Aristote et Cotin;
    Puis, d’une main encor plus fine et plus habile
    Pèse sans passion Chapelain et Virgile;
    Remarque en ce dernier beaucoup de pauvretés;
    Mais pourtant confessant qu’il a quelques beautús,
    Ne trouve en Chapelain, quoi qu’ait dit la satire,
    Autre défaut, sinon, qu’on ne le sauroit lire;
    Et pour faire goûter son livre à l’univers,
    Croit qu’il faudrait en prose у mettre tous les vers.
  • 6. В файле — полужирный — прим. верст.