125. Житийная литература конца XIV—XV вв.
(ЖИТИЯ, НАПИСАННЫЕ ЕЛИФАНИЕМ ПРЕМУДРЫМ И ПАХОМИЕМ ЛОГОФЕТОМ)
Литература Москвы на первых же порах своего существования связана была с насущными политическими интересами крепнувшего Московского княжества и отражала всё возраставшие объединительные его тенденции. В осуществлении этих тенденций и в их литературной реализации большую роль сыграло духовенство, в лице выдающихся своих представителей всемерно содействовавшее укреплению авторитета Московского княжества как политического центра, одновременно с перемещением резиденции русских митрополитов в Москву ставшего и церковным центром. Митрополитам Петру и Алексею, первым в северо-восточной Руси митрополитам, русским по своему происхождению, обосновавшимся в Москве, действовавшим в полном согласии с задачами московской великокняжеской власти и вскоре после их смерти канонизованным, посвящены были особые жития. Пётр был на митрополии при Иване Калите, и по побуждению князя житие Петра написал в 1326 г. ростовский епископ Прохор. В житии рассказывается о борьбе, которая сопутствовала поставлению константинопольским патриархом Петра на митрополию и в которой его кандидатуру оспаривали игумен Геронтий и тверской епископ Андрей. Победителем в этой борьбе вышел Пётр, соперники же его оказались посрамлёнными. Пётр поселяется в Москве, характеризующейся как «град честен кротостию». Перед своей смертью Пётр завещает похоронить себя в недавно перед тем построенном Успенском соборе, в гробнице, им самим для себя приготовленной. Будучи канонизован, он становится первым «московским и всея Руси чудотворцем».
В житии похвала воздаётся не только Петру, но и великому князю Ивану Калите. «Тако бо бог прослави землю Суздальскую и град зовомый Москву, и благоверного князя Ивана»,— говорится в конце жития. Основная его задача — прославить митрополита Петра, действовавшего в единении с московским князем, а также и самого московского князя и Московское княжество.
В самом конце XIV или в начале XV в. прохорово житие Петра было переработано южнославянским выходцем, болгарином, митрополитом Киприаном в духе той витийственно-риторической манеры, которая стала прививаться в русской агиографической литературе со второй половины XIV в. Сохраняя в неприкосновенности апологетическое отношение к Петру, каким оно было в житии, написанном Прохором, Киприан весьма недвусмысленно соотносит перипетии в судьбе Петра, связанные с поставлением его на митрополию, со споей собственной судьбой, внешне напоминавшей тут судьбу Петра. Позднее другим южнославянским выходцем, сербом Пахомием Логофетом было написано житие митрополита Алексея, деятельнейшего помощника Дмитрия Донского в его государственном строительстве, фактического правителя княжества в малолетство Дмитрия.
В области житийной литературы московская культура выдвинула такого талантливого и искусного агиографа, каким был Епифаний, прозванный современниками за его исключительные умственные и писательские дарования Премудрым (ум. в 1420 г.) '. Ростовец по происхождению, неодобрительно относившийся к московской практике ущемления областных интересов, он тем не менее московской образовательной среде и книжности, сосредоточивавшейся вокруг Москвы, обязан был своими литературными достижениями. По предположению Голубинского, Епифаний провёл в Троице-Сергиевом монастыре около 31 года, из них при жизни Сергия Радонежского — не менее 16—17 лет. Голубинский сомневается в том, что Епифаний когда-либо жил в ростовском монастыре Григория Богослова, и думает, что знакомство его со Стефаном Пермским, житие которого он написал и который первоначально жил в этом монастыре, произошло во время длительных наездов Стефана в Троицкий монастырь. В таком случае Троицкий монастырь с его книжной культурой был главной духовной школой для Епифания, так же как и для его великого современника Андрея Рублёва. Вероятное пребывание Епифания на Афоне, нужно думать, только пополнило тот образовательный запас, который он приобрёл в Троицком монастыре.
Епифанием Премудрым написано было, кроме жития просветителя коми (зырян) Стефана Пермского, и житие Сергия Радонежского с похвальным словом ему. Оба они в своей деятельности были тесно связаны с московскими политическими интересами, и оба, особенно после своей смерти, очень почитались в Москве, в первую очередь Сергий Радонежский. И в том и в другом житии, преимущественно в первом, в полной мере нашла себе отражение та панегирически украшенная стилистика, которая присуща и «Слову о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича». Но достаточно сравнить жития, написанные Епифанием, с житиями, принадлежащими перу Пахомия Логофета, чтобы убедиться в том, насколько талантливее и содержательнее произведения, принадлежащие Епифанию. Епифаний был для своего времени исключительно начитанным писателем, широко осведомлённым в библейской литературе, в оригинальной и византийской агиографии, в исторических и богословских сочинениях; знал он и греческий язык. Сама по себе возможность ознакомления со всей этой литературой и глубокого усвоения её свидетельствует о том, в какой мере обширны были книжные богатства, сосредоточенные в Москве и вокруг неё, и какую благодарную почву представляли они для развития литературной культуры.
Епифаний, как видно из текста жития, лично знал Стефана Пермского, но, несмотря на это и на то, что житие Стефана было написано вскоре после его смерти (ум. в 1396 г.), биографические факты в нём сравнительно немногочисленны и в большинстве случаев не выходят за пределы той традиционной нормы, которая издавна установилась для произведений этого рода (благочестивое детство, любовь к чтению божественных книг, усердное подвижничество, ревность к проповеди христианской веры и, наконец, блаженная кончина). Однако тут проскальзывают отдельные реалистические чёрточки и кое-какие элементы просторечия.
Главный подвиг Стефана — обращение язычников-зырян в православие как путём личной проповеди, так главным образом при помощи переводов на зырянский язык книг «священного писания», для чего Стефаном была изобретена зырянская азбука.
Многочисленные витиеватые отступления, лирические излияния автора были причиной того, что житие, столь сравнительно мало насыщенное конкретными фактами, разрослось до очень значительных размеров.
В начале жития, после длинного вступления, автор рассказывает о детстве Стефана. Он превосходил многих своих сверстников «добропамятством, скоровычением, остроумием, быстростью смысла». Был он отрок «доброразумичен зело».
Происходил Стефан Пермский от некоего мужа, верного христианина Симеона, который был клириком соборной церкви в Устюге, и от матери-христианки — словом, от благочестивых родителей, как это обычно для всякого святого. С детства он обнаруживал все задатки благочестия: к играющим детям не приставал, от всех детских обычаев и игр отвращался, упражнялся в славословиях, прилежно учился грамоте и предавался всякому «выче-нию». Вырос он в чистоте и целомудрии. Прочитав много книг Нового и Ветхого завета, он убедился в том, что «житие наше маловременное, скороминующее и мнмоходящее, аки речная быстрина или аки травный цвет». Вслед за этим идёт несколько ссылок на «священное писание», подтверждающих мысль о быстротечности жизни.
Будучи ещё юношей, Стефан постригся в городе Ростове, а затем, по благословению коломенского епископа, он отправляется на проповедь к зырянам. В пермской земле, у зырян, Стефан ведет подвижнический образ жизни. Ему приходится выдерживать очень упорную борьбу с защитниками язычества, которые встречают его недружелюбно и стараются подорвать к нему доверие. Однако Стефан, несмотря на преследования и угрозы, очень энергично предаётся своему делу. Он разрушает языческую кумирню, срубает «прокудливую», т. е. приносящую беду, волшебную берёзу, и так как за этим со стороны богов не следует никакого возмездия, зыряне убеждаются, что Стефан в борьбе с язычеством прав. Авторитет Стефана вырастает ещё больше после его удачного соперничества с зырянским волхвом Памом, который является главным его противником. Стефан настолько уверен в правоте своего дела, что рекомендует Паму решить их спор при помощи «боже-го суда». В первый раз он предлагает Паму вместе с ним взойти на горящий костёр. Второй раз, сделав две проруби на реке, он предлагает Паму рука об руку с ним спуститься в одну прорубь и выйти через другую. Но в обоих случаях Пам отказывается от этого рискованного испытания и таким образом отступает в споре со Стефаном, который оказывается победителем. Зыряне готовы казнить Пама, но Стефан призывает к милости, и дело кончается лишь изгнанием волхва.
Как сказано, главным подвигом Стефана, по мысли автора, является изобретение пермской азбуки. Автор очень витиевато говорит о значении этого подвига: сколько лет эллинские философы собирали и составляли греческую грамоту и едва составили её многими трудами в продолжительное время, «перьмскую же грамоту един чернец сложил, един составил, един счинил, един калогер, един мних, един инок, Стефан, глаголю, приснопомнимый епископ, един в едино время, а не по многа времена и лета, якоже и они, но един инок, един вьединеный и уединяяся, един уединенный, един у единого бога помощи прося, един единого бога на помощь призывая, един единому богу моляся и глаголя».
Потрудившись в Пермской земле сначала в сане священника, а затем епископа, приобщив окончательно зырян к православию, Стефан блаженно умирает. И вот вслед за этим следуют наиболее риторические части жития. Они выступают, во-первых, в «Плаче пермских людей», во-вторых, в «Плаче пермской церкви» и, в-третьих, в «Плаче и похвале инока списующа», т. е. самого Епифания.
Пермские люди, услышав о смерти Стефана, в сердечной тоске стали плакать и вопить: «Горе, горе нам, братие, како остахом (потеряли) доброго господина и учителя! Горе, горе нам, како ли-шени быхом доброго пастуха и правителя! О како отъяся от нас иже много добра нам податель, о како остахом очистника душам нашим и печальника телом нашим, то перво остахом добра промышленника (попечителя) и ходатая, иже был нам ходатай к богу и к человеком...»
В таком же роде на протяжении нескольких страниц продолжается плач зырян: «Кто утешит печаль, овладевшую нами? К кому прибегнем? На кого взглянем, где услышим сладкие слова, где насладимся беседой твоей душеполезной? Увидим ли мы тебя, учителя и господина, или больше не увидим?» и т. д.
Далее опять словесная избыточность: «Един тот был у нас епископ, то же был нам законодавец и законоположник, то же креститель и апостол, и проповедник, и благовестник, и исповедник, святитель, учитель, чиститель, посетитель, правитель, исцелитель, архиерей, стражевож, пастырь, наставник, сказатель, отец, епископ». Автор не преминул даже свести здесь политические и церковные счёты с Москвой. Так, в уста волхва Пама, возбуждающего пермяков против пришедшего из Москвы Стефана, автор вкладывает следующие слова: «От Москвы может ли что добро быти нам? Не оттуду ли нам тяжести быша, и дани тяжкия и насильства, и тивуны и доводшици (чиновники) и приставници (надсмотрщики)?» В плаче пермских людей высказывается скорбь по поводу того, что Стефан — единственный пермский епископ — погребён в Москве, которая при жизни относилась к нему неуважительно: «Почто же и обида си бысть на ны от Москвы? Се ли есть право-судье ея: имеющие у себя митрополиты, святители, а у нас был един епископ, и того к себе взя, и ныне быхом не имуще и гроба епископля... Не тако бо тебе москвичи почтут, якоже мы, не тако ублажат; знаем бо мы и тех, иже и прозвища ти кидаху, отнюду же нецыи яко и храпом (буяном, наглецом) тя зваху, не разумею-ще силы и благодати божия, бываемыя в тобе и тобою». (То же иерасположение к Москве даёт себя знать и в житии Сергия Радонежского и в предисловии к житию Михаила Александровича Тверского, приписываемом Епифанию.)
Пермские люди приглашают восхвалить своего учителя, говоря: «Хвалит Римская земля апостолов Петра и Павла, Азия — Иоанна Богослова, Египет — Марка-евангелиста, Антиохия — Луку-евангелиста, Греция — Андрея-апостола, Русская земля — великого князя Владимира, крестившего её, Москва же чтит Петра-митрополита, как нового чудотворца, Ростовская земля — Леонтия, своего епископа, тебя же, о епископ Стефан, хвалит и чтит Пермская земля как апостола, как учителя, как вождя, как наставника, как проповедника, ибо через тебя она познала истинный свет».
Как видим, здесь использована формула похвалы, впервые встречающаяся в «Слове о законе и благодати» Илариона.
Вот, далее, образчик метафорического стиля всё в том же плаче пермских людей: «Мы чтим тебя как устроителя сада христова, так как ты исторгнул терние идолослужения из Пермской земли, как плугом, проповедью взорал её, как семенем, учение книжных словес посеял в браздах сердечных, откуда вырастут колосья добродетели, которые серпом веры сыновья пермские пожнут радостными руками, связывая снопы душеполезные. Как сушилом воздержания суша, как цепами терпения молотя и как в житницах душевных сохраняя пшеницу, они так едят пищу неоскудеваемую».
После плача пермских людей и пермской церкви следует плач самого Епифания. Автор чувствует себя бессильным подобрать эпитеты, при помощи которых он мог бы прославить своего героя. Он предлагает различные наименования, которые можно было бы Присвоить Стефану Пермскому, уснащая при этом свою речь даже аллитерациями, которые присутствуют и в предыдущем отрывке, но все эти наименования оказываются для святого недостаточными: «Но что тя нареку, о епископе, или что тя именую, или чим тя призову и како тя провещаю, или чим тя меню (что о тебе скажу), или что ти приглашу (что о тебе провозглашу), како похвалю, како почту, како ублажю, како разложу (изложу) и како хвалу ти сплету? Тем же что тя нареку: пророка ли, яко пророческая про-речения протолковал еси и гадания пророк уяснил еси, и посреде людей неверных и невегласных (невежественных) яко пророк им был еси; апостола ли тя именую, яко апостольское дело сотворил еси и равно апостолом, равно образуяся, подвизася, стопам апостольским последуя» и т. д.
Автор предлагает длинный ряд возможных сравнений, но все они оказываются слабыми для восхваления подвига, совершённого Стефаном. Епифаний изощряется в подборе пышно-торжественных слов, часто сходно звучащих и рассчитанных на то, чтобы самым своим подбором произвести определённое, как бы музыкальное впечатление. Сам характеризуя стиль своей похвалы как «плетение словес», он задаёт самому себе риторический вопрос: «Что ещё тя нареку — вожа заблуждьшим, обретателя погыбшим, наставника прелщеным, руководителя умом ослепленым, чистителя оскверненым, взискателя расточеным, стража ратным, утишителя печалным, кормителя алчущим, подателя требующим, наказателя несмысленным, помощника обидимым, молитвеника тепла, ходатая верна, поганым спасителя, бесом проклинателя, кумиром потребителя, идолом попирателя, богу служителя, мудрости рачителя, философии любителя, целомудрия делателя, правде творителя, книгам сказателя, грамоте перьмстей списателя?»
Таковы характерные особенности того нового житийного и вообще повествовательного стиля, который у Епифания доведён до крайних пределов витиеватости. Как норма, он станет образцом в той или иной степени для многих произведений XV—XVI, отчасти XVII вв., и притом не только агиографических. Он будет использован всюду, где понадобится сугубо прославить и превознести русскую святыню как выражение складывающейся мощи русской государственности, собирающей себя вокруг Москвы '.
Как бы. однако, ни расценивать риторическую избыточность стиля Епифания, она во всяком случае является показателем того словесного мастерства, которое могло сформироваться лишь в результате овладения значительными по богатству средствами словесного выражения. Существенно то, что в произведениях Епифания наряду с риторикой постоянно присутствует взволнованное воодушевление и сказывается работа мысли и чувства агиографа, живущего близкими ему и дорогими его сердцу идеями, пишущего прежде всего по непосредственному влечению к тем выдающимся церковным деятелям, о которых он рассказывает в своих житиях. Впрочем, в житии Сергия Радонежского, написанном Епифанием спустя лет двадцать после жития Стефана Пермского (1417—1418), риторические излишества значительно умеряются стремлением автора к возможно большей фактичности и документальности изложения '. Непосредственный лиризм и теплота чувства, психологическая наблюдательность, умение подмечать и запечатлевать окружающий человека пейзаж здесь проявляются в большей степени, чем в первом агиографическом сочинении Епифания. Просторечные слова и выражения, проступающие уже в житии Стефана Пермского, в житии Сергия Радонежского встречаются ещё чаще, например: «борзоходец» (скороход), «доправить» (доделать), «ноч-вы» (корыто), «памятухи» (помнящие старину), «побивачи» (разгоняющие толпу), «сермяга», «смехи ткати» (вызывать смех), «щапливый» (щегольской) и др.
Очень плодовитым агиографом в XV в. был серб Пахомий Логофет, проживший на Руси около пятидесяти лет. Ему, помимо других писаний, принадлежат переделка и составление ряда житий московских и новгородских святых, похвальных слов и служб им. Характерно, однако, что в зависимости от того, по чьему заказу писал Пахомий — Москвы или Новгорода, его сочинения обслуживали московские или новгородские интересы. Из житий московских святых, написанных Пахомием, наиболее значительны жития Сергия Радонежского (переделка труда Епифания Премудрого), митрополита Алексея и Кирилла Белозерского, из житий святых новгородских — Варлаама Хутынского и архиепископов Иоанна и Евфимия. Нравоучительный панегиризм — основная особенность писаний Пахомия; в риторических украшениях речи он заметно превзошёл Кипрнана. «Большинство писаний Пахомия,— заключает автор специального исследования, ему посвященного,— редакции раннейших памятников. Очень характерно, что эти памятники под пером нашего автора или ничего не прибавляют к историческому материалу предшествующих редакций, или даже теряют часть фактов в пользу риторических условностей» '. Наиболее типичные особенности витийственного стиля византийской агиографии нашли у Пахомия своё отражение. Украшающие эпитеты, сравнения, метафоры и разнообразные фигуры (гипербола, олицетворение, тавтология, риторические вопросы и восклицания и т. д.) — всё это в изобилии находим у Пахомия Логофета.