Проспер Мериме. Брантом
По изд.: Проспер Мериме. Собр. соч. Т. 5. М. 1963
Перевод О. Моисеенко
Мало что известно о жизни Пьера де Бурдейя, аббата и сеньора де Брантома. Мы знаем о нем лишь то, что он сам пожелал нам сообщить; но он был гасконец, любил говорить о себе, и мы не считаем его лжецом. Благодаря своему происхождению, характеру, вкусам он с ранних лет был довольно близок с большинством людей, сыгравших крупную роль во второй половине XVI века. Его общества, видимо, искали в светских кругах того времени за веселый нрав, за остроумие и порядочность. Если судить о писателе по тому, как он изобразил себя, он был прежде всего человек благовоспитанный, или, точнее, истинный сын своего века, верный портрет которого без крупных пороков и крупных добродетелей мы найдем в его произведениях. Изучить их крайне полезно, чтобы знать, каковы были нравы и образ мыслей средних людей триста лет тому назад.
Дата и место его рождения нигде точно не указаны. Есть все основания полагать, что он родился в Перигоре, ибо там обосновалась и обычно жила его семья. Он говорит, что «в 1552 году был еще очень мал и ходил в школу», и далее, что «семи лет от роду потерял отца». Между тем обнаружено завещание его отца, помеченное 1547 годом; полагают, что оно было составлено незадолго до смерти завещателя, — следовательно, мальчик родился около 1540 года.
Он был третьим сыном виконта Франсуа де Бурдейя и Анны де Вивон де Шастеньере. Франсуа де Бурдей служил в конном отряде под началом Баярда; он был смертельно ранен в Павии и оставил по себе славу храброго солдата, любителя повздорить и отнюдь не ханжи, ибо имел возможность близко наблюдать папский двор. Его вдова согласилась стать фрейлиной Маргариты Ангулемской, королевы Наваррской. Мать г-жи де Бурдей, в девичестве Луиза де Дайон, а затем супруга и вдова г-на де Шастеньере, уже исполняла при королеве обязанности статс-дамы. Все раннее детство вплоть до 1549 года — года смерти Маргариты Ангулемской — мальчик провел с матерью и бабушкой. Он уверяет, что королева Наваррская умерла, как подобает доброй католичке; мы готовы верить ему на слово, хотя он был слишком мал, чтобы судить об этом, да и никогда не считался особенно сведущим по части религии. Выть может, при небольшом, но просвещенном дворе Маргариты Ангулемской он получил еще ребенком уроки терпимости, которыми хорошо воспользовался впоследствии. Весьма вероятно, что он приобрел там вкус к чтению и беседе, чему мы и обязаны написанными им произведениями.
После того, как его семья переехала из Наварры в Перигор, мальчик поступил в знаменитую тогда пуатьерскую школу, где изучил латынь лучше, чем любой его современник. Это вовсе не значит, что он хорошо знал все, но все же мог прочесть при случае несколько стихов и перевести для дам, ничтоже сумняшеся, латинские надписи и отрывки из классических произведений. Семья издавна прочила его в священнослужители, и еще ребенком он пользовался доходами с епархии Сент-Ириекс и двух приорств — Руаян и Сен-Вивьен. То были семейные бенефиции, передававшиеся от отца к сыну. В 1553 году смерть Жана де Бурдейя, старшего брата Пьера, павшего смертью храбрых при осаде Эдена, привлекла к его семье милостивое внимание Генриха II, который даровал нашему автору, едва достигшему шестнадцати лет, аббатство Брантомское, приносившее около 3 тысяч ливров дохода. По обычаю того времени, Пьер де Бурдей стал именоваться Пьером де Брантомом, до примеру большинства дворян, бравших вместо фамилии название принадлежавшей им сеньерии.
Хотя Пьер де Брантом и был аббатом, он пожелал участвовать в войне и повидать прекрасную страну, где некогда его отец сражался бок о бок с рыцарем без страха и упрека. Он отправился в Италию в конце 1557 или в начале 1558 года с намерением вступить в армию маршала де Брисака как знатный доброволец, то есть в сопровождении пяти-шести дворян, находившихся у него на содержании, хорошо вооруженных и верхом «на добрых конях». Чтобы снарядить эту свиту, ему пришлось продать часть леса в Сент-Ириексе, за что он выручил 500 экю золотом. Несмотря на «добрых коней», Брантом поступил в пехоту — род войск, начинавший входить в славу. Но в 1558 году в Италии никто не воевал, и Брантом решил, что ему не стоит особенно туда торопиться. Он остановился в Женеве и познакомился с Польтро де Мере, тем самым, который пять или шесть лет спустя умертвил герцога Франсуа де Гиза; это был несчастный изгнанник, ради хлеба насущного изготовлявший пуговицы вместе с бароном д’Обетером, другим вероотступником, бежавшим от преследований, соседом Брантома и ревностнейшим перигорским кальвинистом. Женева служила в те времена убежищем для большинства французов, гонимых за религиозные убеждения. Брантом встретил там, между прочим, парижского аптекаря, который прославился искусством вызволять из беды девушек, сделавших ложный шаг, а затем стал поучать благочестию женевцев.
По всей вероятности, дворяне из свиты Брантома получили приказание не подвергать его слишком большой опасности; все же он был ранен в лицо у Порто-фино, близ Генуи, в результате так называемого «злоключения с аркебузой», которое биографы приняли за рану, полученную на поле брани. Но помимо того, что в этой местности не было, насколько известно, ни одного сражения, огнестрельная рана в лицо бывает обычно весьма серьезна, а он отделался шестью днями слепоты. Совершенно очевидно, что речь идет о вспышке пороха во время какого-нибудь военного упражнения. Это случалось довольно часто в те времена, когда солдаты заряжали оружие, держа в руках зажженный фитиль. Некая красавица, уроженка Женевы, быстро и не без приятности вылечила его. Она «брызгала ему в глаза молоком из красивых своих белых грудей, ибо ей было всего тридцать лет, и белыми своими руками умащивала лицо его какой-то мазью, ею самой изготовленной». Это было началом милого романа, но он не получил развития, а может быть, наш автор из скромности умолчал о дальнейшем.
Окончательно выздоровев, Брантом объездил Италию и, видимо, бережливо расходовал свои 500 экю золотом, так как подолгу живал в Риме, Милане, Ферраре и других городах. По примеру Улисса, он «многих людей города посетил и обычаи видел», задавал множество вопросов и всюду интересовался различными способами вести войну и заниматься любовью. Во время этого путешествия он подружился с Филиппом Строцци и поступил на службу к Франсуа де Гизу, великому приору и адмиралу Франции. Брантом был племянником Шастеньере, убитого на дуэли Жарнаком, и его родство с человеком, которого очень любили принцы из Лотарингского дома, явилось превосходной рекомендацией в глазах великого приора. В 1559 году Брантом последовал за ним в Неаполь и был принят при блестящем дворе вице-короля, герцога Алькала, и в гостиных Марии Арагонской, вдовы знаменитого маркиза дель Васто, одной из наиболее выдающихся женщин своего времени, отличавшейся изысканностью манер и живостью ума. На борту галеры великого приора Брантом испытал жестокую бурю неподалеку от Ливорно и, кажется, готов был поверить, что непогоду навлекло на них богохульство генуэзского капитана, вознегодовавшего на небо за свои проигрыши в карты.
В 1560 году мы вновь встречаем Брантома при французском дворе, без должности, но зато ставшим своим человеком в доме всемогущих тогда Гизов. Он находился в Амбуазе в день, когда там вспыхнул заговор, подготовленный Реноди: впоследствии он рассказал несколько забавных историй об этом отважном, хотя и малоизвестном бунтовщике.
В 1564 году он сопровождал в Шотландию великого приора, которому было поручено отвезти туда Марию Стюарт, глубоко опечаленную тем, что ей приходится покидать Францию. Он оказался на одной галере с королевой и Шателяром и видел зарождение страсти, приведшей несчастного дворянина на эшафот. Простившись с шотландской королевой, он остановился в Лондоне и был представлен Елизавете Английской, восхитившей его красотой и величавостью. В том же году он вернулся во Францию и был весьма удивлен при виде осмелевших протестантов, которые стали чуть ли не похваляться своим участием в амбуазском заговоре. Нетрудно было предвидеть близость междоусобной войны. Воспитанный в католичестве, хотя и лишенный устойчивых воззрений, сверх того аббат, да еще на службе у Гизов, Брантом не мог колебаться в выборе знамени. Он сопровождает герцога Франсуа во время горячей схватки у стен Парижа в 1562 году, затем при осаде Буржа, Блуа и Руана. Он присутствует при сражении в Дре, о котором сообщает достоверные и весьма занятные подробности, и, обласканный герцогом, допускается в числе немногих дворян вечером после битвы в покои пленного принца Конде, который грелся у камина, собираясь возлечь на ложе своего победителя. Во всех этих случаях Брантом вел себя как храбрый солдат, шел в огонь следом за герцогом, но без лишнего молодечества, ибо носил в окопах железный шлем, покрытый черным фетром, чтобы блеск металла не привлек выстрелов, — предосторожность весьма похвальная, о которой я упоминаю лишь в доказательство его здравого смысла, редкого во времена, когда молодые сумасброды считали, будто смелость неотделима от безрассудства. Герцог де Гиз оказался еще осмотрительнее Брантома: он отдал в Дре своего боевого коня и доспехи оруженосцу, который благодаря этой чести был изрешечен пулями.
Брантом находился в штабе Франсуа де Гиза еще в 1563 году, при осаде Орлеана, где увидел за трапезой своего женевского знакомого Польтро де Мере, прибывшего туда незадолго до покушения. Герцог милостиво принял Польтро, как вероотступника, имеющего некоторый вес, и усадил его в тот день за свой обеденный стол. Мы обязаны Брантому интересными подробностями о последних минутах Франсуа де Гиза. Несмотря на весь свой фанатизм, Польтро вовсе не стремился сложить голову «за правое дело» и выжидал случая, когда жертва окажется одна или под слабой охраной. Случилось так, что, возвращаясь после рекогносцировки в свою штаб-квартиру в Оливе, герцог переправлялся через Луару в небольшой лодке с тремя или четырьмя слугами — он не пожелал тратить четыреста — пятьсот экю на восстановление моста ради того, чтобы взять с собой свиту. «Побережем деньги его королевского величества, — говорил Франсуа де Гиз, — он нуждается в них для других дел… Ведь встречный и поперечный проедает, расхищает их». Эта достойная похвалы бережливость и выдала его убийце. Рана оказалась смертельной, и от герцога уже отказались лекари, когда некий Сен-Жюст д’Алегр пообещал вылечить умирающего при помощи заклинаний и прочих чар, коими он якобы обладал. Герцог, веривший в колдовство, как и все современники, не захотел прибегнуть к нему, «предпочитая смерть противному богу волшебству». Брантом, расспрашивавший убийцу, не говорит прямо, что тот застрелил адмирала, но дает ясно понять, что так оно и было; впрочем, эти подозрения разделялись тогда всеми католиками. Брантом слышал, как юный Анри де Гиз, тринадцатилетний мальчик, клялся, что «не умрет, пока не отомстит за убийство отца».
За убийством Франсуа де Гиза последовал мир, или, точнее, перемирие, между католиками и протестантами, и эти две некогда враждебные партии отправились вместе на осаду Гавра, который и был взят ими, у англичан. Брантом, видимо, не принимал участия в этой экспедиции.
В 1564 году он был причислен ко двору герцога Орлеанского, впоследствии Генриха III, в качестве одного из его приближенных на жалованьем 600 ливров. Это положение, не имевшее ничего общего с положением фаворита, открывало ему доступ во дворец, не обременяя, очевидно, излишними обязанностями, ибо он вскоре покинул Францию, чтобы присоединиться к испанцам, готовившимся выступить против берберов, Брантом принял участие в этой недлительной и некровопролитной кампании под влиянием дружеских чувств к испанским сеньорам, с которыми он познакомился в Неаполе. Войско в 10 тысяч человек под командованием дона Гарсии де Толедо атаковало в августе 1564 года Пенон де Велес, довольно сильную крепость, охраняемую всего-навсего шестьюдесятью турками, которые бежали при первых же орудийных залпах. С падением этого форта кампания окончилась; на обратном пути Брантом высадился в Лиссабоне и был принят там как знатный дворянин и герой-победитель. Король дон Себастьян, который узнал вскоре на горьком опыте, что такими врагами, как мавры, не стоит пренебрегать, выслушал из уст нашего автора подробное описание экспедиции и пожаловал ему орден Христа. Из Лиссабона Брантом отправился в Мадрид и был столь же хорошо принят королевой Елизаветой, весьма довольной, что может повидать соотечественника и узнать от него более или менее свежие новости о французском дворе. Она попросила герцога Альбу представить гостя своему супругу Филиппу II, дону Карлосу и дону Хуану Австрийскому. Мы обязаны Брантому наиболее достоверными сведениями о доне Карлосе, ограниченный ум и скрытный, подозрительный нрав которого он, очевидно, хорошо изучил. Перед его отъездом во Францию королева Испанская дала ему поручение, всю важность которого ни он, ни она тогда не сознавали. Речь шла о том, чтобы сообщить Екатерине Медичи о горячем желании дочери повидать ее, для чего ей было предложено встретиться на границе обоих государств. В действительности же Филипп II хотел отвлечь Францию от союза с инсургентами Объединенных провинций, и байоннская встреча 1565 года, скрепив союз Екатерины Медичи с Испанией, видимо, вызвала еще большие гонения на французских кальвинистов, что довело их до крайности и в 1567 году вынудило вновь начать междоусобную войну.
Брантом присоединился к французскому двору в Провансе, выполнил поручение испанской королевы, участвовал в байоннской встрече и тут же отправился в новую экспедицию. Мальта подверглась тогда нападению войск Солимана, и героическое сопротивление иоаннитов вызвало во всем христианском мире прилив религиозных и рыцарских чувств. Но напрасно великий магистр ордена Паризо де ла Валет молил Францию о помощи. У Екатерины Медичи имелись договоры с турецким правительством, а со времен Франциска I на Оттоманскую Порту привыкли смотреть как на ценную союзницу. Эту политику, однако, открыто осуждало молодое дворянство, и виднейшие деятели государства следовали ей нехотя. Множество молодых воинов — католиков и протестантов, — еще бредивших крестовыми походами, ехали на Мальту как добровольцы, горя желанием сразиться с неверными. Среди прочих добровольцев был и командующий гвардейским полком Филипп Строцци, который добился разрешения отлучиться из Парижа и даже не скрыл, каким образом собирается провести отпуск. Брантом, его младший брат, барон д’Арделе, сын известного маршала де Брисака, и другие дворяне приняли участие в этой экспедиции и сложились, чтобы снарядить полк в 800–900 старых вояк, нанятых ими на собственные средства; командовать полком они уговорились совместно. Солдаты ехали морем в Сицилию, где было назначено место сбора, а Брантом с друзьями направился туда же через Италию. Он остановился прежде всего в Милане, славившемся своими мастерскими доспехов и аркебуз, и приобрел великолепное снаряжение. Он побывал также в Неаполе и снова встретился с маркизой дель Васто, принявшей его так же радушно, как и в первый раз; все эти задержки привели, однако, к тому, что добровольцы со своим полком явились на Мальту лишь после снятия осады.
Брантом решил тут же вступить в орден мальтийских рыцарей; отговорил его от этого друг Строцци, доказав, что крупные события, готовящиеся во Франции, скорее дадут ему возможность разбогатеть. Он покинул Мальту на галере, принадлежавшей ордену, в надежде сойти на берег в Неаполе и вновь побывать в приятном обществе маркизы дель Васто, но ветер отнес галеру в Террачину, и Брантому пришлось высадиться там. Затем он отправился со своими спутниками в Рим, где новоявленные крестоносцы были приняты папой с величайшими почестями. Хотя некоторые протестанты — участники экспедиции ели скоромное в пост и, вероятно, совершали более тяжкие прегрешения, святейший отец воспретил инквизиции преследовать этих молодых людей и закрыл глаза на их ветреность. Брантом, допускавший порой довольно смелые суждения о церковнослужителях, намекает, что турецкие корабли, стоявшие в виду Остии, побудили святейшего отца пощадить отважных солдат, которые могли ему вскоре пригодиться. Мы предпочитаем, однако, рассматривать поступок Пия V как следствие присущей ему мягкости и благодушия. Брантом был добрым католиком и ни за что не стал бы есть мясное в пятницу, зато он, выражаясь языком Мольера, «усердно посещал прекрасных римлянок», или, как говорят итальянцы, «соседился» с ними. Известная красавица, которая жестоко обошлась с ним при последнем свидании, когда его 500 экю подходили к концу, раскаялась и стала много уступчивее теперь, видя, что он возвратился с туго набитым кошельком. Притом эта дама успела выйти замуж за светского человека, которому было приятно иметь друзей среди знатных чужеземцев.
По дороге во Францию Брантом задержался на несколько недель в Милане, чтобы усовершенствоваться в искусстве фехтования под руководством знаменитого учителя по имени Великий Тапп. Как ни обидно, а приходится сознаться, что нам не удалось установить, был ли он обязан этим почетным эпитетом своей гениальности, как Александр и Помпей, или же попросту своему росту. Упражняясь на рапирах, наш автор уже замышлял новый поход. Горько съездить на Мальту и не встретить турок, но их легко было найти в Венгрии, куда они ежегодно являлись поживиться на чужой счет. Ожидалось как раз грандиозное их нашествие, и Германия была под ружьем. Прибыв в Венецию по пути в Венгрию, Брантом узнал о смерти Солимана и рассудил, что неверные оставят в покое христиан, по крайней мере на некоторое время. Видя, что нет никакой возможности сразиться с ними, он решил вернуться во Францию. В Пьемонте Брантом отправился на поклон к Маргарите Французской, герцогине Савойской, родственником которой он себя считал. Эта знатная дама, благосклонная к соотечественникам, подумала, что наш автор возвращается из крестового похода с пустым кошельком, и предложила ему 500 экю. Брантом ответил, что денег у него достаточно, дабы завершить путешествие, — гордость, редкая в те времена, и мы с удовольствием упоминаем об этом в доказательство возвышенности его чувств. В том веке редкий дворянин, даже богаче Брантома, проявил бы подобное бескорыстие.
По-прежнему горя желанием воевать, Брантом собрался вступить в ряды войск генерала, чьи солдаты никогда не сидели без дела. Он хотел уже предложить свои услуги герцогу Альбе во Фландрии, когда разразившаяся во Франции междоусобная война принесла полное удовлетворение его авантюристическим наклонностям. Он добился от короля разрешения набрать две пехотные роты. Но то ли у него не хватило денег, то ли по другой причине, он навербовал только одну, зато позаботился, чтобы ему было присвоено звание начальника обеих рот, то есть нечто среднее между чином полковника и капитана, — звание, столь же странное в те времена, как и теперь. Впрочем, как говорит барон де Фенест, «ничего не стоит называть вещи почетными именами». После сражения при Сен-Дени, на котором Брантом только присутствовал, ибо с обеих сторон в бой введена была одна кавалерия, он отправился со своей ротой в Овернь и там участвовал в нескольких довольно жарких схватках. В 1568 году, недовольный двором по причине, которую Брантом не пожелал нам сообщить, он нес гарнизонную службу в Пероне. Протестанты узнали, вероятно, о настроениях Брантома, ибо в надежде привлечь его на свою сторону спешно послали к нему давнишнего его друга Телиньи, зятя известного адмирала. По обычаю того времени, когда все соглашения начинались оговорками в пользу перебежчиков, ему был предложен, если он согласится сдать Перон, пост градоправителя и сохранение этого поста после окончания войны. Брантом наотрез отказался, но не поссорился с Телиньи — обстоятельство, которое отнюдь не умаляет его заслуг, а лишь свидетельствует о нравах того века, когда можно было делать подобные предложения, не роняя своего достоинства. После заключения мира, метко прозванного неустойчивым, Брантом вернулся ко двору и был назначен курьером при особе короля, В качестве такового он участвовал в подобии маленькой войны на Сене, во время которой несколько лодок напали на королевскую галеру. Хотя бой велся по заранее установленной программе, при таком столкновении трудно было избежать несчастных случаев. Капитана гвардейцев герцога Анжуйского, барона де Монтескью, столкнул в воду Фервак, и, если бы не Брантом, который втащил его на борт галеры, он бы непременно утонул. Известно, сколь велико было влияние этого незначительного события. Несколько месяцев спустя Монтескью убил в Жарнаке принца Конде. Он по-прежнему называл Брайтона отцом, и того нисколько не смущало наличие такого сына.
Третья гражданская война разразилась в 1569 году. Брантом провел лишь часть этой кампании, да и то не во главе своей роты, которую распустил под сердитую руку, а в штабе брата Карла IX, главнокомандующего королевской армией. Сомнительно, чтобы он участвовал в сражениях при Жарнаке и Монконтуре. В начале военных действий он заболел перемежающейся лихорадкой и вскоре был вынужден удалиться в свое аббатство. Оно подвергалось тогда большой опасности, ибо Перигор был занят основными силами кальвинистов. Неподалеку от владений Брантома немецкие рейтары под командой герцога Депона соединились с войсками адмирала Колиньи. Все протестантские военачальники, за исключением герцога, скончавшегося по приезде от несварения желудка, поселились в аббатстве: здесь оказались одновременно шестнадцатилетний Генрих IV, его двоюродный брат принц Конде, князья д’Оранж и де Насо и сам адмирал. Благодаря учтивости аббата Брантома и его давнишним связям с главарями протестантов аббатство было поставлено в такие условия, о которых монахи не смели даже мечтать. Реформаты не грабили их, не били витражей, не калечили статуй святых — словом, не предавались своим обычным бесчинствам; более того, монахам было разрешено совершать церковные обряды, как до войны. Колиньи дружески беседовал с Брантомом, приходившимся родней его жене Шарлотте де Лаваль — сестре Антуанеты де Лайон, бабушки Брантома. Он, видимо, питал глубокое отвращение к междоусобной войне, хотя твердо решил не складывать оружия, пока не добьется свободы совести для своих единоверцев.
Едва Брантом вылечился от лихорадки, Лану стал настойчиво звать друга с собой во Фландрию, куда его приглашали воевать с испанцами во главе армии Штатов. Читатель помнит, что незадолго до этого Брантом намеревался поступить на службу к испанцам против восставших фламандцев: главное для него было повидать свет в компании добрых приятелей, а под каким знаменем сражаться, безразлично. Однако он отдал предпочтение Строцци, который задумал совершить экспедицию в Америку. Он собирался ни больше ни меньше как завоевать или обложить данью Перу — предприятие, более трудное в те годы, чем столетие спустя, во времена лихих набегов флибустьеров, и все же оно издавна манило искателей приключений соблазнами славы и поживы. Наблюдать за вооружением экспедиции поручили Брантому, который, по-видимому, был недостаточно сведущ по части мореплавания. Эти дела задержали его в Бруаже, где он частично провел 1571–1572 годы, счастливо избежав зрелища Варфоломеевской ночи. Пока он выполнял в Бруаже поручения Строцци, тот недостойно вел себя по отношению к нему; во всяком случае, Брантом, не говоря ничего определенного, обвиняет его в нарушении законов дружбы. Некоторые биографы полагают, что, воспользовавшись отсутствием нашего автора, Строцци добивался руки г-жи де Бурдей, его невестки. Вполне возможно, что он ухаживал за ней, но жениться никак не мог, ибо Андре де Бурдей, брат Брантома, был еще жив. Одно неоспоримо: Строцци, человек весьма себялюбивый, нисколько не интересовался судьбой своего друга; он многого требовал от него и ничего не давал взамен. В порыве досады Брантом решил уехать из Бруажа и, поступив на службу к дону Хуану Австрийскому, принять участие в морской кампании, которая закончилась битвой при Лепанто, но Стродди передал ему повеление короля оставаться во Франции. Брантом рассказывает, что в то время он пострадал от одного вельможи, имя которого не называет; биографы колеблются между его высочеством1 и герцогом Гизом: оба они были знатными вельможами, обоим он старался угодить, и оба весьма нерадиво покровительствовали ему.
Осада Ла-Рошели — последнего убежища реформатов после Варфоломеевской ночи — положила конец уединенной жизни Брантома. Он пространно описывает эту осаду, в которой участвовал в качестве помощника Строцци, командовавшего французскими гвардейцами, и друга его высочества и герцога Гиза, связанных в те времена узами, тесной дружбы. Осада Ла-Рошели была, как известно, длительной и тяжелой, в особенности для королевских войск. Брантом вновь встретился там с Генрихом IV, своего рода заложником, принужденным сражаться против своих бывших друзей. Наш автор дал ему в руки аркебузу, и тот впервые выстрелил из нее по французам. Весьма вероятно, что Брантом сделал это по простоте сердечной, но герцог Гиз и его высочество были в восторге от унижения юного пленника. Что касается Генриха IV, то он любил запах пороха и стрелял ради удовольствия стрелять. Во время попытки прорваться сквозь плохо пробитую брешь Строцци, руководивший этой атакой, попал в ров. Брантом, который шел за ним следом, помог ему выбраться из-под груды трупов и обвалившихся камней. В этом деле он получил несколько пуль, но они застряли в его броне. В другой раз он был обрызган с ног до головы кровью и мозгом товарища, сраженного пушечным ядром. Друзья у него были повсюду, и он умел хорошо говорить. Во время передышки, последовавшей за атакой, отбитой ларошельцами, осажденные водрузили на одном из бастионов шесть знамен, взятых у врага, как бы предлагая королевским войскам отбить их. Брантом убедил ларошельцев убрать трофеи, вид которых выводил из себя солдат-католиков и мог помешать соглашению, так как, несмотря на вылазки и штурмы, переговоры шли своим чередом. Осада была наконец снята после заключения договора, далеко не почетного для осаждавших.
С наступлением мира Брантом возвратился ко двору, и мы снова видим его в роли придворного, старающегося угодить королеве-матери и молодому герцогу Гизу, которые принимают его как надежного Друга и приятного, но малозначительного человека. В те времена достигал положения лишь тот, кто умел внушить страх.
В 1574 году Брантом выехал навстречу Генриху III, который оставил польский престол, чтобы занять престол французский, присоединился к нему в Лионе и имел честь снять с него сапоги. Между тем междоусобная война вновь вспыхнула на юге страны. Пока роялисты осаждали Лузиньян, Брантом был спешно послан в Сентонж к Лану, своему другу и главе реформатов, для ведения переговоров, о цели которых он умалчивает. По всей вероятности, речь шла о мирных предложениях, которые могли быть отвергнуты.
После коронования Генриха III в Реймсе, где по должности присутствовал и Брантом, его снова стал звать с собой Лану; избавившись наконец от междоусобиц, он собирался в 1575 году во Фландрию, чтобы принять командование над войсками Штатов. Брантом опять отказался. Однако, узнав накануне отъезда Лану, что испанский посол готовит засаду, чтобы убить его, Брантом принял на себя роль телохранителя друга и доставил его домой под охраной хорошо вооруженных слуг. Такие вещи случались довольно часто в конце XVI века; за несколько лет до этого Брантом оказал подобную же услугу своему родственнику Бюси д’Амбуазу, попавшему в немилость и бежавшему в изгнание. Еще немного — и Брантом поплатился бы за свою смелость, разделив участь де Бюси.
В том же 1575 году наш автор добился успеха, лестного для его самолюбия: он содействовал назначению епископа; это был его двоюродный брат Франсуа де Бурдей, которого по просьбе Брантома король сделал епископом в Периге. Но у Брантома была тяжелая рука — новоиспеченный епископ не выказал ему особой признательности; Брантом упрекает его в неблагодарности и говорит, что «когда он напялит свою мантию, то становится похож на вьючного осла под попоной».
На следующий год Брантом сопровождал королеву-мать в Пуату, куда она отправилась за герцогом Алансонским, поссорившимся с двором и вступившим в переговоры с протестантами. Он снова вошел в свиту этой королевы в 1578 году, когда она отвозила в Наварру свою дочь Маргариту де Валуа.
Среди развлечений придворной жизни Брантом не забывал о своих несчастных друзьях. Лану был разбит испанцами во Фландрии и взят в плен; победители жестоко обходились с ним, как с еретиком и главарем мятежников. Французский двор, который ненавидел и боялся его, не предпринимал никаких шагов, чтобы смягчить участь пленника. Брантом несколько раз просил за него короля, и притом весьма смело; он обращался также ко всем более или менее влиятельным людям, но его усилия оказались тщетными.
Старший брат Брантома, Андре де Бурдей, умер в январе 1582 года. Он был сенешалем и губернатором Перигора, капитаном пятидесяти тяжеловооруженных всадников, кавалером ордена св. Михаила и частным советником. Во время междоусобиц его верность была вне всяких подозрений; он оказал королю важную услугу, сохранив провинцию, которой угрожал враг.
Брантом обратился к Генриху III с просьбой сохранить в порядке преемственности должность перигорского сенешаля за его племянником, сыном Андре де Бурдейя, мальчиком, едва достигшим девяти лет. Не верится, когда он говорит, что не желает этой должности для себя, что «она ему нужна, как пустая мошна». Ему хотелось лишь одного, уверяет он, — сохранить ее за племянником из уважения к правам старшей ветви, точно так же, как впоследствии он привязался к вдове Андре и помешал ей вторично выйти замуж, дабы оставить в семье значительное состояние этой дамы. Как бы то ни было, король понял невозможность доверить важный пост девятилетнему ребенку и предложил этот пост самому Брантому, добавив, что позже разрешит отказаться от него в пользу племянника. Несколько дней спустя, когда грамота уже была заготовлена, король узнал, что Андре де Бурдей по-своему распорядился перигорским сенешальством, завещав его своему зятю, виконту д’Обетеру. Андре де Бурдей воспитал этого дворянина, сына известного протестанта, того самого, которого Брантом встретил некогда в Женеве, где изгнанник изготовлял пуговицы вместе с Польтро, обратил его в католичество и женил на своей дочери. По завещанию он оставил ей всего десять экю, но в брачном контракте обязался уступить сенешальство виконту д’Обетеру — преимущество, возмещавшее скудость приданого и наследства. Король счел овоим долгом выполнить последнюю волю Андре де Бурдейя. Брантом был раздосадован не столько ущербом, нанесенным его семье, сколько самим решением, которое он воспринял, по его словам, как личную обиду, ибо виконт д’Обетер намеревался передать свою должность Анри де Бурдейю, сыну Андре, лишь когда тот станет достаточно взрослым, чтобы ее отправлять. В ответ на извинения короля Брантом сказал:
— Вы нанесли мне великое оскорбление — не видать вам теперь от меня прежних услуг.
По выходе из Лувра он бросил принадлежавший ему камергерский ключ в Сену и некоторое время не являлся к королю, однако продолжал приходить на поклон к королеве-матери.
Недовольный своим властелином, недовольный Гизами, которых он упрекает в том, что они плохо оплачивают оказанные им услуги, Брантом собрался связать судьбу с герцогом Алансонским, человеком честолюбивым и смелым до безрассудства, который угождал поочередно протестантам и католикам, чтобы создать себе положение и извлечь выгоду из общей анархии. Достигнув зрелости, Брантом начал замечать, что без особой пользы провел лучшие годы и ничего не сделал для своего возвышения. Довольствуясь видимостью, он пренебрег реальностью. Он страстно домогался дружбы великих мира сего, но слишком явно показывал им, что его преданность можно купить ценою улыбки и добрых слов. Он делал вид, будто пренебрегает почестями, и его поймали на слове. Он видел, однако, что его прежние сотоварищи заняли высокие посты, стали важными сановниками, а на него, всеобщего любимца, по-прежнему смотрели как на человека незначительного. После долголетних успехов у дам и множества любовных похождений он остался одиноким в возрасте, когда уже трудно связать себя законными узами и почти смешно искать легких побед. В этом мрачном настроении он вспомнил о прекрасном приеме, неоднократно оказанном ему знатными испанскими сеньорами. Зная их менее глубоко, чем французов, он снисходительнее судил их. Кастильская серьезность, столь непохожая на французскую ветреность, казалась ему доказательством прямодушия, искренности. На память Брантому пришла завидная судьба коннетабля Бурбонского, а чтобы не метить так высоко, удача де Лепелу, слуги Карла V, осыпанного милостями этого монарха и вернувшегося с ним во Францию как бы для того, чтобы бросить вызов своему прежнему повелителю, и множество других блестяще вознагражденных измен, и он признается, что вознамерился предложить свои услуги Испании в ее борьбе против Франции. По правде говоря, он не обольщался, полагая, будто своим вмешательством перевесит чашу весов, и, несмотря на лестное мнение о собственных достоинствах, не смел надеяться, что осмотрительный Филипп II дорого оценит его малоизвестную шлагу. Однако он много раз бывал в море и знал западные и средиземноморские порты Франции; занимаясь вооружением экспедиции Строцци в Бруаже, он собрал много ценных сведений о состоянии нашего морского флота и портовых городов; он собирался заново изучить слабые точки в обороне французского побережья и, выработав собственный план внезапного нападения, предложить его испанскому правительству. Для переезда через границу он хотел испросить соизволения короля, но думал обойтись и без оного, если ему будет отказано. Несчастный случай, происшедший, по-видимому, около 1584 года, — о нем речь впереди — спас Брантома от этой измены. Лошадь «со злосчастным белым пятном», не предвещавшим ничего хорошего, — суеверие, сохранившееся и поныне среди наших кавалеристов, которые пуще огня боятся лошади с четырьмя белыми пятнами на ногах, — опрокинулась на спину вместе с седоком Брантомом и раздробила ему бедра. Целых четыре года он провел в постели и до скончания дней остался хворым и увечным. В постигшем его несчастье он встретил преданного друга. Вдова покойного брата Андре стала его постоянной сиделкой и окружила больного неусыпными заботами. Наш автор, который часто забывает о сделанных им признаниях, чтобы похвастаться своими добрыми или дурными поступками, ставит себе в заслугу, что всегда был бдительным стражем возле г-жи де Бурдей, помешал ей вторично выйти замуж и передать в чужие руки состояние, весьма значительное по тем временам. Не совсем ясно, однако, кто из них кого оберегал, и с чьей стороны была проявлена преданность семье.
После случившейся с ним беды Брантом, видимо, безвыездно поселился в своем аббатстве или его окрестностях. Этому вынужденному безделью мы, по всей вероятности, и обязаны оставленными им после себя объемистыми трудами. Прикованный к одру болезни, он находил облегчение в том, что записывал свои воспоминания и мысли. Он разнообразил эти занятия многочисленными процессами против родственников, соседей и монахов своей обители. Будучи яростным сутягой, он завещал эти судебные дела наследникам, поручая им беспощадно преследовать его противников. За исключением переписки с несколькими светочами ума и знаменитостями того времени, в том числе королевой Маргаритой — перед ней он благоговел, — Брантом совершенно отошел от общества, в котором вращался всю жизнь. Как явствует из его собственных произведений и из колючих строк некоего писателя-кальвиниста, посвященных ему, он втайне сочувствовал Лиге и, быть может, по-своему ей служил; во всяком случае, д’Обинье отводит ему незаметную роль — роль носителя колокольчиков в католической процессии, состоявшейся во время осады Парижа. Умер Брантом 15 июля 1614 года в полной безвестности, причем наследники не выполнили ни одного пункта его завещания, котором он повелевает опубликовать свои рукописи, а люди, по всей вероятности, получившие их, даже не подумали снабдить их комментариями, а между тем они имели бы для нас огромный интерес.
Сказанного о жизни Брантома достаточно, чтобы мы отнеслись снисходительно к его творчеству. Следует приписать увечью автора горечь некоторых его размышлений, а веселость, которая почти всегда берет у него верх, заслуживает тем большего внимания, что болезнь не могла ее победить.
Несмотря на склонность изображать в выгодном свете относящиеся к нему факты, Брантом, думается нам, поразительно искренен: вероятно, он принадлежал к разряду людей, которые испытывают потребность говорить о себе и в упоении от собственной особы рассказывают без разбора и хорошее и плохое; они просто неспособны что-либо скрыть, ибо любое событие с их участием кажется им достойным памяти потомков.
Приведем тем не менее в похвалу Брантому два характерных штриха. Как известно, он выпустил книгу о дуэлях — он питал явную слабость к этому предмету. Но он ни разу не упомянул в ней о том поединке, в котором он участвовал: в то далекое время это могло показаться чудачеством. По-видимому, он отличался учтивостью и мягкостью — качествами, весьма редкими при тогдашнем французском дворе.
Он писал пространно и сочувственно о любви и любовных похождениях, но никогда не намекал на собственные победы; надо быть признательным ему за эту скромность. Кроме того, говоря о современницах и их приключениях, он проявлял неизменную сдержанность, правда, не в выборе слов, но в изложении фактов, дабы никто не узнал действующих лиц многочисленных скандальных историй, которые он рассказывает. По всей вероятности, он писал лишь для немногих, хорошо осведомленных лиц, и хотел освежить эти приключения в их памяти, но отнюдь не намеревался содействовать распространению скандальных слухов.
Величайший упрек, который грядущие поколения могут сделать Брантому, относится не к факту измены, а к его намерению изменить отечеству. Не следует все же судить его с той строгостью, которой заслуживал бы француз, продавшийся врагу ныне. В том веке дворяне претендовали еще на полную независимость и считали себя вправе менять сюзерена, если были недовольны властелином, доставшимся им только потому, что они здесь родились. В XIV веке в Кастилии для ricos otes была установлена даже специальная процедура, позволявшая им «перерождаться», то есть менять короля и родину. Хотя во Франции подобного обычая никогда не существовало, стоит ли, однако, удивляться тому, что чувство долга сильно ослабело у французов в конце XVI века, после трех междоусобных войн, во время которых обе враждовавшие партии призывали чужеземные войска, чтобы улаживать свои распри. Многие тогдашние дворяне, люди с незапятнанной честью, став во главе немецких рейтаров, рубили головы соотечественникам и могли даже скрестить шпагу со своим королем и принцами крови. Будучи в Лионе, на службе у Генриха III, Брантом слышал гордый ответ барона де Монбрена, главы дофинских протестантов. «Мы находимся в состоянии войны, — сказал он, — а когда я сижу в седле, я уже не признаю приказов короля». Заметим также, что в XVI веке слово «родина» было едва ли не пустым звуком; люди или совсем не знали этого отвлеченного понятия, или смешивали его с любовью к монарху, а ведь королями тогда были Карл IX и Генрих III.
Мнения Брантома о вещах и людях часто дают читателю повод сравнить его эпоху с нашей. Во всяком случае, не надо судить о поступках людей XVI века так, как мы стали бы судить о поступках современников. Мы не думаем, как это думают иные, что наши предки были гораздо лучше нас; мы не считаем также, что намного превосходим их с точки зрения нравственности. Нет, вероятно, народа, который меньше менялся бы, чем французы; их портрет, сделанный Цезарем, все еще схож, и если вспомнить время, предшествующее временам Цезаря и Посидония, то разве галлы, победители при Аллии, не были нашими предками? Чтобы опровергнуть самонадеянные утверждения Нибура, переделавшего на свой лад римскую историю, следует прочесть у Тита Ливия подробное описание взятия Рима. Древние летописцы, на которых он ссылается, не занимались сочинительством, а с величайшей точностью отмечали характерные черты нашего народа, который легко переходит от восторга к насмешке, от преклонения к ярости и брани. Разве не по-французски вел себя передовой отряд Брена, остановившийся в почтительном изумлении при виде престарелых сенаторов, сидевших в своих курульных креслах? Но тут прибежал молодой забавник, истый сын Лютеции, и стал дергать стариков за бороды. Остальное известно.
Мы встречаем у Брантома преемников этого дерзкого мальчишки, и потомство его еще велико. У французов есть хорошие и дурные стороны, но хуже всего, когда они остаются без руководителя, способного указать им благородную цель. В XVI веке Франции не хватало такого руководителя, и хотя в те времена не было недостатка в законах, никто не следил за их применением. Чувство неуверенности заставляло каждого заботиться о собственной безопасности, и это объясняет, не оправдывая их, большинство преступлений той эпохи. Иметь врага значило постоянно рисковать жизнью, и, чтобы избежать ловушки, каждый старался опередить противника. Дуэль, которая входила в моду, заменяя тяжбы и узаконенные королем побоища, могла бы вытеснить эту практику убийств. Но, как явствует из рассуждений Брантома, придворные казуисты были весьма снисходительны по части дуэлей, да и сам писатель, человек на редкость щепетильный в вопросах чести, не слишком осуждает дуэлянта, который всеми средствами обеспечивает себе победу. Ясно одно: в конце XVI века дуэлянты дрались не так, как они дерутся теперь — ради желания доказать, что честь для них превыше жизни; они дрались, чтобы отомстить врагу или отделаться от него.
Эта дикость нравов развивала неукротимую личную энергию; она порождала крепкие дружеские связи, но сводила на нет общественное мнение. Общество делилось на небольшие крепко спаянные группы, причем у каждой из них имелся свой покровитель. Нуждаясь друг в друге, и руководитель и руководимые не знали иного преступления, кроме того, которое могло повредить их товариществу. Считалось предательством покинуть виновного друга и чуть ли не долгом помогать ему в преступнейших предприятиях. Мы не говорим уже о дуэлях, на которые люди шли как на праздник вместе с секундантами и посторонними лицами, храбро убивавшими друг друга, хотя они и не были причастны к ссоре. Во времена Брантома самый захудалый дворянин мог найти при желании одного или двух приятелей, чтобы подстеречь на перекрестке человека и проломить ему череп. Окружавшие не находили в этом ничего предосудительного; самое большее, можно было услышать слова сожаления об убитом, а порой и похвалу отваге убийц, если они нападали на заведомого храбреца.
Сношения между Францией и Италией, оживившиеся в начале XVI века, также имели пагубное влияние на нравы. Говорят, что слава, которой пользовались итальянские вина, побудила наших предков галлов, изрядных пьяниц, перебраться через горы. Для французов того века Италия таила в себе и другие искушения. Прибыв в долину По, солдаты Карла VIII, Людовика XII и Франциска I были, по-видимому, не менее приятно удивлены, чем воины Брена. Они нашли там все соблазны, которые природа, искусство и утонченная цивилизация могут предоставить людям, жадным до наслаждений, тем более, что они приобщались к ним впервые. Сравнительно легкий язык, многочисленные диалекты которого незаметно переходят в диалекты наших южных провинций, способствовал установлению связей между победителями и побежденными. Италия стала поставщицей мод; туренские и нормандские дворяне носили шапки гвельфов и гибеллинов, заказывали доспехи в Милане, покупали лошадей в Регнии или Полезине, они строили лоджии в своих северных замках, рискуя погибнуть там от холода. Это зло было еще не слишком велико, но восторженные поклонники всего итальянского переняли вскоре даже нравы тех, кого они взяли за образец. Между тем на Апеннинском полуострове царила страшная неразбериха, власть принадлежала там злодеям и хитрецам. На Италию обрушилось величайшее бедствие, которое только может испытать страна, — она стала полем битвы варваров и защищалась лишь с помощью чужеземного оружия. Итальянцы обладали всеми пороками рабов и кичились этим. Их политические деятели учились искусству управлять народами, проявляя величайшее почтение к логике и величайшее пренебрежение к морали. «Все люди злы, — говорили они. — Было бы глупо вести себя с ними так, словно они честны. Главное — быть хитрым и не попадать впросак. Если вам нужно отделаться от докучного человека, отправьте на тот свет и его семью, дабы над вами не тяготела угроза мести; отделайтесь от них в один и тот же день; каково бы ни было число жертв, важно одно — нанести удар…» Кроме Макиавелли, в Италии были и другие политики, вероятно, не столь красноречивые, зато прекрасно применявшие его теории на практике; то были мелкие тираны, которые нанимали убийц и занимались химией для приготовления ядов. Впрочем, люди умные, покровители искусств и литературы, они управляли своим маленьким двором с восхитительной изысканностью и великолепием. Таковы были итальянские принцы и синьоры, с которыми столкнулись наши французы. А так как мы все прощаем разуму, то мы пришли в восторг от этих чудовищ из-за их пленительного обличья. Примером тому служит славный Рыцарь без страха и упрека, избравший дамой своего сердца весьма порочную особу, а именно — Лукрецию Борджа, герцогиню Феррарскую; он всегда носил ее цвета — серый и черный и любил ее рыцарски, платонически. Не все французские рыцари были столь наивны, как герой Баярд, многие вывезли из Италии более вещественные воспоминания, чем воспоминания о платонической любви. С ними случилось то, что случается в наши дни с первобытными соседями европейцев: желая приобщиться к цивилизации, они восприняли неведомые им доселе пороки.
Общение с итальянцами заметно поколебало и веру наших предков, простую, искреннюю в своей непосредственности. Такие римские первосвященники, как Александр VI и Юлий II, оказались для нее более опасными противниками, чем Лютер и Кальвин. Большинство французов сменило старые верования на новые суеверия, но под влиянием итальянских философов-скептиков образовалась небольшая группа вольнодумцев, которая, вооружившись разящей галльской насмешкой, внесла полное смятение в умы.
Входя в соприкосновение в результате войны, два народа обмениваются не столько добродетелями, сколько пороками, — ведь плохому легче подражать, чем хорошему. Но чужеземные влияния бессильны уничтожить национальный характер, и он всегда проявляется под личиной, заимствованной по собственной прихоти или по воле случая. Как ни старались наши политики изучить Макиавелли и применить на практике уроки, преподанные им в «Государе», минутная оплошность губила плоды многодневных стараний. Терпение и осторожность, страстность, ненависть и хитрость — эти добродетели и пороки итальянцев были нам чужды. Честный пикардиец или парижанин, побывавший по ту сторону Апеннин и Альп, привозил с собой acqua tofana2 и стеклянные стилеты. Обидевшись на шутку соседа, он принимал его за врага и вытаскивал из сундука эти орудия смерти. Но прежде всего он разражался угрозами, оповещал о своих намерениях весь квартал, и, однако, вечером недруги забывали обходить углы улиц alia largo , как советует Бенвенуто Челлини; они встречались среди бела дня, дрались с остервенением или шли в ближайший кабачок опрокинуть вместе стаканчик.
Заядлый путешественник и ярый поклонник иностранных дворов, Брантом сделал все возможное, чтобы привить себе изящные пороки, и все же остался французом старого закала, наделенным всеми недостатками своей страны и своей провинции, в сущности, славным малым, хотя и несколько равнодушным к добру и злу. Для нас, ищущих в произведениях Брантома правдивую картину нравов XVI века, эта беспечность имеет свои преимущества — она служит залогом достоверности его портретов.
Следует сказать несколько слов о стиле, или, точнее, о языке Брантома. Он писал, по его словам, как бог на душу положит, отнюдь не стремясь к изысканности, и, вероятно, считал себя, как и многие французы, способным сочинять книги, не будучи литератором. На наш взгляд, он пользовался языком, принятым при дворе, двор же вел почти кочевой образ жизни, его посещало множество иностранцев, и словарь придворных кругов был богаче и менее чист, чем в более позднюю эпоху. Говоря о влиянии Италии, мы не упомянули о ее воздействии на французский язык. Всякий грубый, примитивный диалект жадно заимствует слова более культурного, отшлифованного языка. XVI век произвел революцию во французском языке. Эрудиты вводили в него множество латинизмов и даже эллинизмов, чуждых галльскому духу, тогда как воины приносили из-за Альп массу новых слов, по большей части искаженных, — из которых образовался своеобразный жаргон, тотчас же усвоенный светским обществом. Потребовались здравый смысл и насмешливое остроумие таких писателей, как Рабле и Анри Этьен, глубоко проникших в классическую древность и в то же время живших среди народа — превосходного хранителя языка, чтобы преградить доступ этому двойному нашествию педантства и варварства.
К своему итальянизированному французскому языку Брантом примешивает еще обрывки испанских фраз, а главное, множество гасконских и перигерских слов, ибо ни путешествия, ни пребывание при дворе не отучили его от детских привычек. Гасконское наречие далеко не самое легкое в литературном наследстве Брантома, и мы не вполне уверены, что оно всегда было правильно понято.