КНИГА VII

В ЭТОМ МЕСТЕ ПОВЕСТВОВАНИЕ ФРАНСИОНА было прервано появлением дворецкого, принесшего завтрак. Сеньор замка воспротивился тому, чтоб гость его продолжал свой рассказ, не подкрепившись едой; а тем временем они вдосталь побеседовали о разнообразии человеческих характеров и о желании одних блистать исключительно своими нарядами, а других — вычурными речами. Поговорили они также о сильных мира сего, предпочитающих внимать безумцам, вместо того чтоб слушать рассудительных людей, и о тех, кто выглядит скромником, а на самом деле таит в груди распутные страсти и недозволенные любовные чувства. Мы уже слышали здесь подобный рассказ, каковой должен внушить нам отвращение к пороку, ибо, как ни бравировал Франсион, он тем не менее отлично сознавал, что удовольствие соблазнить госпожу и служанку не может сравниться с радостями чистой и целомудренной жизни. Он признает, как мы уже слышали, общение с падшими женщинами величайшей мерзостью, и коль скоро сам говорит, что нигде не кажутся они столь отвратительными, как в гнусных своих обиталищах, то почли и мы нелишним поместить здесь кое-какие описания их богомерзкого житья, ибо это только усилит презрение к ним и побудит тех,, кто о сем прочитает, избегать их еще старательнее, чем Франсион.

По окончании легкой своей трапезы он продолжал так, как вы увидите из нижеследующего рассказа.

— Хотя юношеский пыл толкал меня, как уже говорилось, к распутной жизни, однако же я не переставал помышлять о карьере. Я решил втереться в милость к одному королевскому фавориту, который мог продвинуть меня вперед с большим успехом, нежели Клерант. Сведя знакомство с тремя или четырьмя ближайшими его родственниками, я выразил им живейшее желание служить всему их роду. Сперва, как бы в награду за усиленные мои ласкательства, они обещали всенепременно выхлопотать мне некую прельстившую меня должность, каковая всецело зависела от Праксителя; а был он тогда, как вам известно, в большой чести у короля; но как только я напомнил им об исполнении посулов, то встретил такой прием, какого холоднее и быть не могло. По-видимому, обладали они бесчувственными душами, ибо сколько бы вы ни докучали им просьбами или упреками, все оставалось втуне. Я даже, по правде говоря, думаю, что выпавшее им счастье сделало их полусумасшедшими или что они притворялись таковыми. Если я начинал разговор о каком-нибудь предмете, они переводили его на другой, а когда им волей-неволей приходилось отвечать мне по поводу моего дела, то выходило так, будто оно связано бог весть с какими препятствиями.

Я написал панегирик Праксителю, в коем пытался доказать, что его достоинства соответствуют его благополучию; но они запретили мне показывать кому бы то ни было свое произведение, якобы из государственных соображений и из боязни, чтоб люди не стали еще больше завидовать их богатству. Кто после этого не подумает, что они считали своего родственника недостойным тех восхвалений, которые я ему расточал, и опасались, как бы моя слишком явная лесть не побудила народ отнестись к нему скорее с насмешкой, нежели с уважением? С тех пор я весьма раскаивался в чести, которую оказал ему своим панегириком, и, вероятно, небо не благоприятствовало моим замыслам в наказание за то, что я превозносил лицо, не стоящее похвал. Интересовавшая меня должность была передана другому, который, может статься, вовсе ее не добивался; но скажу вам, что убыток был одинаков для обеих сторон, ибо они теряли в моем лице друга и верного слугу, собиравшегося помочь им в весьма важных делах, и меняли меня на глупца, не отличавшегося ни умом, ни преданностью. Я просил Клеранта замолвить за меня словечко, но он отказался, сказав, что в данном случае авторитет его равен нулю, ибо эти мерзавцы, будучи самого подлого происхождения, находят удовольствие в том, чтоб презирать знатных вельмож, а посему он не желает унижаться перед ними до каких бы то ни было просьб. Ввиду этого я воспользовался утешениями, рекомендуемыми древними мудрецами на случай разных превратностей, и если не благоденствовал подобно некоторым другим, то зато и не был таким рабом, как они. Мне представлялось совершенно достоверным, что для достижения каких-либо благ в обществе надлежит меньше всего рассчитывать на свои заслуги, а для снискания к себе уважения вернее прибегнуть к шутовству, нежели к мудрости. Я не умел ни подражать органу, ни свистеть, ни гримасничать, а это таланты далеко не маловажные; но если б даже я и владел ими, то душа моя не позволила бы мне делать карьеру таким низким способом. У меня всегда была склонность к издевкам и удачным словечкам, свидетельствующим об остроумии, но не к штукарским выходкам фигляров и блюдолизов, столь любезным сердцу глупых вельмож; а кроме того, когда я хочу сказать что-нибудь приятное, то делаю это главным образом для того, чтоб доставить удовольствие себе самому или лицам, мне равным, а не тем, кто мнит себя выше меня. Отчаявшись войти в милость к особам, пользовавшимся фавором, я сблизился с теми, кто помышлял только о забавах и любви, и если общение с ними приносило меньше выгод, то зато доставляло больше удовольствия.

Тем не менее я не переставал думать о загубленной своей молодости, ибо почитал возможным использовать ее как на благо тех, кому собирался оказать услуги, так и в своих интересах. А потому бывая в обществе, где я, подобно остальным, вставлял шутливое словцо в беседу, мне иногда случалось внезапно умолкнуть и погрузиться в глубокую задумчивость, отчего казалось, что я перестал быть тем, кем был прежде, и совершенно переменил свою Натуру. Эта метаморфоза очень меня огорчала, и я держал себя в руках, насколько позволяли силы. Но что пользы? Причину моей грусти не так легко было устранить, ибо у меня перед глазами постоянно находились предметы, усиливавшие мои муки; помочь мне могло только развлечение или добровольное изгнание.

Клерант, знавший о моей болезни и ее происхождении, пытается всячески меня утешить и увозит в прекрасный загородный дом, ему принадлежащий.

— Куда девалось ваше прекрасное настроение? — говорил он мне. — Уважение, которое возбуждали во мне ваши достоинства, безусловно, уменьшится, если вы не приложите всех усилий, чтобы развлечься; вы негодуете на безобразия, присущие миру; но не стоит об этом беспокоиться, ибо тут ничем не поможешь. Давайте в пику прочим людям жить не так, как они. Не будем следовать дурацким их обычаям; я лично навсегда покидаю двор, где не ведал покоя. Если нам захочется проводить свои дни в любовных утехах, мы найдем в здешних местах юных красавиц, которые превосходят дородством придворных дам, сплошь покрытых румянами и белилами и прибегающих ко всяким уловкам, чтоб приподнять свои дряблые груди. Мне приходилось ночевать с такими худышками, что я предпочел бы попасть прямо в геенну. Да вот, кстати, недавно: помните Люцию? Оказалось, что она обязана своей красотой не столько природе, сколько искусству, и что тело у нее — кожа да кости.

Открытый характер сего вельможи так мне полюбился, что я уступил всем его настояниям. Он оставил при дворе всю свою важность, не сохранив о ней даже воспоминания, и так опростился, что по воскресеньям плясал под вязом вместе с кумом Пиаром и сьером Люкреном. Его забавляло играть с ними в шары на ужин и смотреть, как они допивались до того, что начинали нести всякие небылицы. Когда же он бывал в более серьезном настроении, то призывал к себе добрых старцев и просил их рассказывать ему все воспоминания, сохранившиеся у них о днях молодости. И какое удовольствие испытывал он, когда они начинали рассуждать о делах государственных сообразно с собственными и дедовскими мнениями, постоянно осуждая в чем-нибудь вельмож, близко стоявших к королевским особам! Я лично по своей природе не вижу никакой прелести в подобных забавах, ибо не выношу общения с глупыми и невежественными людьми. Тем не менее, желая ему угодить, я всячески пытался находить в этом удовольствие и, пожалуй, до некоторой степени достиг цели хотя бы тем, что видел, как он радуется, ибо почитал главной своей заботой услаждать его существование.

Я даже вознамерился оказать ему любезность, на которую редко кто соглашается. Нам передали, будто в трех милях от нашего дома жила на мызе мещаночка редкостной красоты. Я надумал перерядиться крестьянином и, захватив с собой скрипицу, на которой умел играть, проникнуть с ее помощью в обиталище сей прелестницы. На эту мысль навело меня то обстоятельство, что наша милашка была, по слухам, большой охотницей похохотать и не лезла в карман за острым словцом. А потому надеялся я завести с ней веселую беседу, которая могла бы доставить слушателям немалое удовольствие. По счастью, должна была праздноваться на деревне свадьба в тот самый день, когда я положил туда отправиться. Клерант, желая повеселиться, запасся цимбалами, дабы мне аккомпанировать, ибо играть на сем инструменте нетрудно: надо только ударять железным прутом в такт песни.

Итак, выезжаем мы как-то поутру в обычных своих одеждах, сказав, что отправляемся куда-то за двенадцать миль, и берем с собой только моего камердинера, превратившегося под руководством своего барина в тонкую шельму. В трех милях от дома мы вошли в пустынный лес и переоделись в принесенное с собой отрепье. Клерант приказал забинтовать себе половину лица и почернить русую бороду, боясь, как бы кто-либо его не узнал. Я же только прикрыл глаз пластырем и напялил на голову старую шляпу, поля коей мог опускать или подымать по желанию, как забрало шлема, ибо были они раздвоены по бокам.

В таком виде дошли мы до деревни, где происходила свадьба, и мой камердинер оставил лошадей на постоялом дворе до тех пор, покуда они нам не понадобятся. Мы направились прямо к отцу невесты, деревенскому пентюху, которому я предложил свои услуги. Он отвечал мне, что уже нанял музыканта и дал ему в задаток шестнадцать су, обещав ефимок за день работы.

— А я возьму с вас только пол-ефимка за себя и своего сотоварища, — сказал я, — и к тому же берусь стряпать на кухне, в чем мы большие мастера, ибо служили первыми ложкомоями в гостинице «Оборот» [171].

Услыхав про такую дешевку, он согласился взять нас, по совету жены, не желавшей лишних расходов. Вскоре заявился второй музыкант, и дело не обошлось между мной и им без маленькой ссоры. Он говорил, что его наняли накануне вечером и что пришел он за версту, я утверждал, что пришел нарочито для свадьбы за восемь верст и что подрядил меня две недели тому назад такой-то человек, заходивший в мою деревню; на сем основании резоны мои были признаны более вескими, а музыкант хоть и удержал свой задаток, но удалился весьма недовольный.

Мы принялись хлопотать на кухне, и Клерант, который иногда расспрашивал своих людей, как готовят для него всевозможные лакомые блюда, состряпал бы отличные соуса, если б было из чего; но на сей раз мы удовольствовались тем, что смастерили все на грубый манер по совету некоего господина эконома, заходившего к нам время от времени. Как только отошла обедня, накрыли на стол, и вся компания, разместившись, принялась за еду. Наша мещаночка сидела на одном из почетных мест, так как невеста была дочерью ее виноградаря; мне удалось ее рассмотреть, и признаюсь вам, что никогда не видал более красивой женщины. По окончании трапезы молодожены стали у стола, на коем возвышался прекрасный медный таз: после каждой монеты, которую гости опускали туда в виде подношения, они благодарили великолепным реверансом, склонив голову набок. Те, кто давал две серебряные монеты, были так падки до славы, что бросали их одну за другой^ дабы обратить на себя внимание. Мещаночка поднесла две серебряные вилки; какая-то селянка две железные для доставания мяса из горшка, с уполовником вместо ручки; другая — щипцы и клещи, — таким образом, все подарки носили форму рогов, что было дурным предзнаменованием для бедного простофили. После этих гостинцев он простоял со своей молодой с добрых четверть часа, дожидаясь, не поднесут ли ему еще чего-нибудь. Затем они удалились и принялись считать расходы, но, увидав, что свадьба принесла им только убыток, разревелись самым отчаянным образом, а так как я оказался неподалеку, то пришлось мне всячески их утешать. Тут подошел к ним отец новобрачной и объявил, что сеньор разрешает всей компании потанцевать в замке, а посему пусть они идут впереди шествия вместе со скрипачом. Я настроил свой инструмент и, заиграв первый пришедший мне на память мотив, двинулся в качестве предводителя всего сборища. Звуки цимбал были многим не по вкусу, а поэтому Клеранту пришлось оставить их в бездействии. Но, шествуя передо мной, он откалывал такие ловкие па и коленца, что, не будь я с ним знаком, наверное, счел бы его лучшим скоморохом на свете. По приходе во двор замка я заиграл хороводную, и почти вся компания пустилась танцевать. Затем я перешел на плясовую и на куранты, каковые мои пентюхи исполнили преуморительным образом, чем немало меня позабавили, так что я не пожалел о своей замечательной метаморфозе. Кроме того, мне было любопытно послушать пересуды нескольких старух, сидевших подле меня; они обзывали родителей молодоженов сквалыгами за то, что те наняли одну только скрипку и поскупились на порядочное угощение.

— Ей-ей, — говорила одна из них, — когда я выдавала старшую свою дочь, Жанету, то осталось столько мяса, что на другой день — а было то в четверток — пришлось позвать священника доедать: не то бы все протухло до воскресенья; да еще к вечеру одарили всех бедняков на деревне. А что до музыки, так мы подрядили на свадьбу всю банду трубачей, вот как!

Остальные судачили в том же духе, не обращая на танцы никакого внимания. Особливо занимали меня разговоры одного юного простофили с господской служанкой. Он увязался за ней с игривым хохотком и, отвешивая ей поклоны, вихлял задом и мял поля шляпы.

— Как живете-можете, Робэночка? — обратился он к ней, — С чего это вы строите из себя сахарную святошу? Сдается мне, засела в вас какая-нибудь хворь.

— Не вы ли сглазили, — огрызнулась та.

— Да-с, милочка, вы теперь уже девица на выданье, — продолжал паренек, — скоро ли кто-нибудь вас прихватит, как всех прочих? Морозец-то в нынешнем году знатный: все посевы хватило. Может, и вас схватит.

— Тех хватает, кто не улетает, — отбрехалась служанка. — Посмотрите-ка на этого молодца: откуда что берется! С чего это он раскудахтался, как теткина наседка; не видать ему моего проса, как своего носа.

Тут мой пентюх присмирел, так как весьма чтил сию девицу, да и серебряный полукушак, надетый на ней, был могучей цепью, притягивавшей его сердце! ибо надобно вам знать, что как только какая-нибудь служанка опояшет чресла этим дивным украшением, так не найдется такого лакея или бедного поселянина, который не бросил бы на нее столько же умильных взглядов, сколько кот на говядину, подвешенную на крючке. А потому заговорил он с ней таким несуразным голосом, что я не мог разобрать, плачет он или смеется:

— Н-да, старуха моя мне про вас говорила.

Но так как она ему ничего на это не ответила, то он повторил ей те же слова раза четыре или пять и дергал ее при этом за руку, чтоб обратить на себя ее внимание, полагая, что она дремлет или не думает о нем.

— Я не глухая и отлично все слышу, — отозвалась служанка.

— Для вас прицепил к шляпе шнур аквамалиновый, — продолжал крестьянин, — ибо моя крестная сказывала, что вы очинно этот цвет уважаете и износили аж с три таких исподницы. Намедни, идучи к винограднику, нарочно сделал крюк шагов на сто проселком, чтобы на вас поглядеть, да так и не поглядел; и кажинную ночь только о вас думаю-с, так уж мы в вас втюримшись; ей-ей, сто раз хотел биться о заклад со свояком нашим, с Мишо Купьером, что хоть целый день скакать на его большой кляче, а не найдешь девки такого приятного вида, потому как вы бричка во языцех во всей нашей округе по скромности и мягкости нрава.

— Что же это вы насмешничаете? — возразила служанка. — Вам бы только языком трепать.

— Ей-богу же нет, — поклялся парень.

— Брешете, — отвечала та.

— Н-да, — заладил он снова, — старуха моя, н-да; старуха мне про вас говорила, как я вам уже сказывал; коли вы хотите под венец, так только слово скажите.

Никогда еще не признавался он служанке так откровенно в своих намерениях, после чего, желая доказать, как сильно он ее любит, прошелся с ней в плясовой, задирая ноги и трепыхаясь руками и всем телом с такими выкрутасами, что его можно было принять за полоумного, бесноватого или одержимого падучей болезнью. Я нагляделся еще на многие всякие дурачества, но пришлось бы слишком долго их описывать. Довольно будет сказать, что я видел там совсем другие приемы любовного искусства, нежели те, о коих повествует нам сладостный Овидий.

Клерант внимательно следил за всеми происшествиями, а по прибытии большой толпы дворян, проследовавшей в залу замка, не глядя на свадьбу, он отправился за ними или, вернее, за мещаночкой, которая тоже туда вошла.

— Эй, кум, — обратился к нему сеньор, заметив его забинтовую голову, — кто это проломил тебе футляр твоего рассудка?

— Человечица, у которой его нет, — возразил Клерант, изменив голос, насколько мог. — У меня такая злая жена, что, вероятно, сам дьявол вселился в ее тело. Ах, господа, сердце мое разрывается — так я от нее страдаю! Один бог ведает, сколько раз я пытался ее образумить, колотя смертным боем, но ничего из этого не вышло, хоть и говорят, будто особы ее пола одного нрава с ослами и орехами, от которых не получишь никакой пользы, Пока не ударишь по ним как следует. Я по ремеслу своему — бочар и играю на цимбалах только по праздничным дням. Намедни, выбившись из сил, чтоб прекратить ее брань, я засадил ее (с помощью работника) в огромную бочку и прикрыл отверстие доской, так что могла она дышать только через дыру для затычки; после того взял я свои кладки и спустил по ним сосуд в погреб, а затем вытащил его наверх и снова спустил как можно быстрее, дабы жена там помучилась и раскаялась в нанесенной мне обиде. Но, в противность всем моим чаяниям, прикладывала она губы к окошку своей конуры всякий раз, как ей это удавалось, и говорила мне невыносимые пакости. В конце всех концов я был вынужден оставить ее там, пока ее гнев не поостынет. Под вечер обуяло меня проклятое желание получить с ней обычное свое удовольствие, к коему я настолько привык, что не могу обойтись без него ни одной ночи, ибо испытываю такие страдания, словно меня жгут на медленном огне. Тем не менее я не хотел выпускать ее из бочки, боясь, как бы не учинила она мне какой-либо гадости, что делала уже не раз по меньшим поводам.

— Поцелуй меня, милочка, сквозь дырку, — сказал я, — а затем мы с тобою помиримся.

— Ни-ни, — отвечала она, — я предпочту дружить с адским дьяволом, нежели с тобой.

— Ничего тебе дурного не будет, — возразил я, — а кроме того, муж должен исполнять свои обязанности Дай мне шесть поцелуев из бочки, и, как только ты это исполнишь, я выпущу тебя на свободу.

Это предложение проняло ее; она согласилась исполнить мое желание и, полагаю, приблизила рот к дырке, насколько могла, но мне не удалось вытянуть губы так, чтоб ее поцеловать. В конце концов, распаленный страстью, я был вынужден выпустить ее из заточения, но не успел я несколько с ней потешиться, как она снова принялась меня поносить и обвинять в том, что я любился с одной из наших соседок, о чем-де ей доподлинно известно. Не знаю, как она об этом догадалась, ибо ласкал я ее и на сей раз с обычной своей ретивостью; однако она взъелась, как бешеная. Заря застала нас за перебранкой и была свидетельницей того, как жена запустила мне в голову ночной посудиной и поранила меня, как вы изволите видеть; но уверяю вас, что случилось это не по моей вине.

Побасенка Клеранта рассмешила все общество, а также и мещаночку, каковая задала ему несколько шутливых вопросов. Какой-то дворянин из числа гостей приказал ему спеть песенку. Он тотчас же заиграл на цимбалах и исполнил одну из самых вольных. Тогда его попросили спеть еще, но так как он исчерпал этим весь свой запас, то заявил, что надо позвать меня и что я знаю самые забавные куплетцы на свете. Таким образом, свадьба осталась без скрипача, ради удовольствия сеньора, к коему я незамедлительно отправился. Согласовав голос с инструментом, я спел несколько песенок, сочиненных мною за стаканом вина во время пирушек и таких игривых, какие редко кому приходилось слышать; я сопровождал их гримасами, жестами и ужимками, так что скоморохи всей Европы были бы не прочь раздобыть такую таблатуру, чтобы заработать на жизнь.

Тем временем Клерант подошел к двум старцам, не обращавшим никакого внимания на мою музыку и беседовавшим серьезно о предмете, интересовавшем его не как цимбалиста, а как знатного вельможу. Он притворился, будто их не слушает, дабы они продолжали громко разговаривать, и даже не смотрел на них, хотя ему и нечего было опасаться, чтоб они воздержались от высказывания всех своих мыслей, ибо принимали его за балясника и не считали способным понять их рассуждения.

— Как мне передавали, Клерант провел несколько дней в здешних местах, — говорил один из них, — но сегодня утром он уже уехал; это очень меня радует; пусть будет хоть у черта на куличках, но только не здесь; я ненавижу его с того самого дня, как с ним познакомился. Он ужасный развратник и только помышляет, что о вине и женщинах, а иногда позволяет себе поступки, которые далеко не соответствуют его рангу. Я больше уважаю своего мызника, ведущего жизнь простого и честного крестьянина, каким и создал его бог, чем Клеранта, который живет не так, как подобает вельможе, хоть и родился в знатности.

— Он недолго будет вам докучать, — возразил другой. — Поведаю вам по дружбе и с просьбой хранить в секрете, что некоторые лица, пользующиеся ныне большим влиянием в государстве, решили избавиться от него без шума именно теперь, когда он удалился от двора. Они подослали сюда одного человечка, но он не смог выполнить их поручения. Не знаю, повезет ли ему больше на дорогах, где он разыскивает Клеранта.

Хотя сии слова и были сказаны тише, нежели все предыдущее, однако Клерант их отлично расслышал и, дабы рассеять досаду, которую вызывали в нем злые козни, затеянные против него, попросил лакея налить ему вина, сославшись на то, что надсадил горло пением и что неминуемо погибнет, если не увлажнит изрядным потоком всего пищевода вплоть до вместилища кишок. Ему предоставили выпить, сколько душе было угодно, после чего, отойдя в сторону, он извлек из котомки остатки свадебного пиршества, но я с жадностью отобрал у него несколько добрых кусков и отправился поедать их подле окна, в каковое увидал преуморительное зрелище, происходившее на дворе. Стряпая к обеду похлебку и сладкое мясо, я подсыпал туда некое принесенное с собой слабительное средство. Сие снадобье произвело к тому времени свое действие, и все участники свадьбы были вынуждены, не уходя далеко, облегчиться от ноши, каковую труднее таскать, нежели всякую другую, хотя и весит она немного. Одни бежали к конюшням, сжимая ягодицы, другие, не будучи в силах сдвинуться, опорожняли желудки на навозе, не сходя с места. В мое отсутствие молодежь вздумала поплясать под пение, но большинство было принуждено прекратить танцы, повинуясь несносному тирану, их угнетавшему; бедная же новобрачная, съевшая слишком много мяса и испытывавшая поэтому такие же острые рези, как и другие, была в превеликом затруднении. Как виновница торжества, почла она для себя неприличным покинуть партнеров, державших ее за руки, и упустила некую зловонную жидкость, а так как танцующие, наступив на нее несколько раз, учуяли, наконец, зловоние, то взглянули на землю и затеяли меж собой жаркий спор по сему щекотливому поводу, сиречь о том, кто виновник этого непотребства. Мужчины тотчас же оправдались, сославшись на то, что им незачем пачкать землю в присутствии стольких почтенных лиц, коль скоро широченные их штаны способны вместить испражнения за две недели и более. Но так как всякому уже становилось невмоготу и не хотелось грязнить во дворе у сеньора, которого я подозвал к окну вместе с остальным обществом, дабы могли они полюбоваться на сие забавное происшествие, то все свадебные гости один за другим разошлись по домам, осыпаемые насмешками зрителей, смотревших, как они отплясывали совсем другие куранты, чем прежде, под звуки моей ребеки [172]. Каждый высказался по сему поводу, и почти все сочли причиной поноса то, что крестьяне обычно едят один только хлеб.

Даже наша мещаночка не составила исключения, и болезнь схватила ее неожиданно, в то самое время, как она потешалась над другими страдальцами. Боясь впасть в такой же грех, как и новобрачная, она тотчас же покинула зал и; не зная, куда направиться, стала метаться из стороны в сторону. Наконец она повстречала лакея и, притворившись сильно взволнованной, спросила у него, где находится отхожее место; он указал ей на него пальцем, но не успела она задрать юбки, как какой-то мальчик, торопившийся не меньше ее, пожаловал туда за той же нуждой. Они поспорили, кому садиться первым, а тем временем мать новобрачной, особа толстая и решительная, расположилась там сама, так что им пришлось оправляться в том месте, где они стояли. Мещаночка, вернувшись в зал, получила новый вызов для личной явки в то же помещение, где спроворила свое дело с большими удобствами, нежели в первый раз. Как только попалась она мне на глаза, я сказал дворянам, что, по-видимому, их общество не доставляет ей удовольствия, ибо она то и дело выходит и ищет случая совсем их покинуть. Заметив, что я хочу над ней посмеяться, она попыталась меня атаковать и, чтоб испытать изворотливость моего ума, спросила:

— Скажи-ка, музыкант, какую из всех твоих струн труднее настроить? Не квинту ли?

— Ни-ни, сударыня, — отвечал я, — напротив, самую толстую: иной раз бьюсь с ней добрых два часа и без всякого толку. Но, поверьте, стоит вам только тронуть ее пальцем, и она натянется так, что лучше не надо: попробуйте, когда захотите; а если возьмете ее с собой в постель, то эта струнка и вас приструнит.

Смех, вызванный этой шуткой, еще больше подзудил мещаночку отплатить мне острым словцом, но тут Клерант, поднявшись с чаркой в руке и вращая белками, принялся подражать пьянице с величайшей естественностью, и я бы сам поверил в его опьянение, если б не знал, сколько он в состоянии выпить и что хлебнул он не более половины той порции, которая могла помутить его разум. Но прочие гости были совсем иного мнения. Клерант то и дело покачивается, запинается на каждом слове и несет какой-то бред. Он притворяется, будто хочет испытать вкус вина, и, обмакнув мизинец в чарку, обсасывает вместо него большой палец. Поднося чарку к губам, он проливает половину на себя и, чтобы вытереть рот, вытаскивает из гульфика рубаху; при этом он раскорячивает ноги и показывает мещаночке все, что носит при себе. Та, желая разыграть из себя скромницу, вскрикивает и поспешно закрывает глаза рукой, но, как и подобает лицемерке, потихоньку раздвигает пальцы и подглядывает так, чтоб другие не заметили. Клерант, продолжая выкидывать несуразности, направляется на середину залы к мещаночке, чтоб пустить струю, словно была она стенкой или статуей: держа руку в штанах, он уже было собрался упереться в нее головой, но она отступила назад, и мне посоветовали увести его и дать ему проспаться. Я отвел его в дом мещаночки, где собралась вся свадьба. Вернувшись, она приказала уложить его в боковушке подле входа и спросила меня, скоро ли, по-моему, к нему вернется сознание; а так как, судя по ее тону, ей не нравилось сонное его состояние и она предпочла бы, чтоб был он пободрее, то я отвечал ей, что через час он встанет, как встрепанный. Она успела увидать почти все части его тела, так как заходила в светелку, где он лежал, и после этого не переставала превозносить мне его дородность и приятное лицо, каковое можно было разглядеть, хотя и было оно наполовину забинтовано; а по этим признакам я заключил, что была она весьма склонна оказать ему величайшие благодеяния. Я поведал обо всем Клеранту, который остался этим весьма доволен. И действительно, я не ошибся: ибо, после того как все разошлись и мне отвели отдельную горницу, мещаночка, обуреваемая сильнейшими желаниями, вошла без свечи к Клеранту и проскользнула в его кровать, полагая, что сможет насладиться без чьего-либо ведома, так как сам он за отсутствием света не узнает, с кем ночевал, и, не будучи еще окончательно трезв, может статься, сочтет на другой день все происшествие за сон.

Не успела она его поцеловать, как он узнал свою гостью и, не проронив ни слова, накормил ее досыта тем, по чем она так томилась. Около одиннадцати часов постучали в двери; мещаночка тотчас же вскочила и отправилась туда. Она спрашивает, кто там; отвечает ее собственный муж и просит открыть поскорее, так как, скача из города без передышки, очень устал.

— Ах ты, господи! — воскликнула она, открывая дверь, — только что ушел от нас человек, который повсюду вас разыскивает: я сказала ему, что вы в городе, и он туда отправился; ему необходимо переговорить с вами о спешном деле, которое, судя по его словам, очень для вас важно. Вы его не встретили?

— Нет, — отвечал муж, — я ехал окольным путем.

— В таком случае, умоляю вас, возвращайтесь обратно по большой дороге, и вы его наверняка нагоните, — возразила жена.

Не подозревая ее намерений, муж пришпоривает лошадь и скачет назад. Мещаночка, весьма довольная успехом обманной своей выдумки, возвращается к Клеранту, у коего остается сколь можно дольше.

Когда окончательно ободняло, муж вернулся домой и сказал, что не нашел искавшего его человека, хотя и расспрашивал о нем на всех дорогах и в городе, где принужден был провести остаток ночи, отчего очень измучился.

Простившись с мещаночкой, мы удалились, довольные и веселые, и прошли мимо постоялого двора, где дожидался мой камердинер. Как только он нас заметил, то незамедлительно тронулся в путь, следуя за нами издали. Мы вспоминали все, что с нами случилось. Клерант рассказал мне про подслушанный им разговор стариков, из чего я заключил, что какой-то добрый гений надоумил его перерядиться, дабы раскрыть столь злостное предательство. Я немало порадовался сему обстоятельству, а также тому, что Клеранту довелось ночевать с красоткой, ради которой, если б понадобилось, я прошел бы сто миль пешком и перерядился бы как угодно.

Пусть те, кто почтет за надувательство сей поступок Клеранта, памятуют о том, что ему не подобало любиться с мещанкой в обычном платье, ибо он тем унизил бы свое достоинство: лучше было поступить так, как он поступил. Клерант прибег к хитрой уловке, рассказав вымышленную историю про свою жену, ибо да будет всем ведомо, что не успела мещаночка узнать о том, как он, поамурившись с соседкой, ретиво приласкал свою супружницу, как у нее потекли слюнки и она распалилась желаниями; да и при прочих всех обстоятельствах соблюдал он также превеликую предусмотрительность.

Особливо же позабавило его переодевание: во-первых, потому, что помогло ознакомиться с крестьянскими нравами, каковые смог бы он наблюдать не иначе, как с большим трудом, а кроме того, ему доставило удовольствие переменить на короткое время образ жизни и узнать, как стали бы с ним обращаться, будь он цимбалистом или рылейщиком. Когда вельможи желают потешить себя соучастием в комедийном действе, то выбирают обычно роли простолюдинов. Их прельщает испытать, хотя бы в воображении, как живется людям низкого звания, столь отличного от их собственного. Да и зачем нам так упорно придерживаться величия высокого ранга и не отступать от него ни на шаг? Разве Фортуна не лишает нас зачастую, в противность нашей воле, привычной нам королевской пышности и не низвергает в нищету, заставляя жить в жалких лачугах? Надлежит посему привыкнуть заблаговременно к убогому существованию. В Нероне была какая-то изысканность, что бы ни говорила о нем чернь. Он учился играть на систре, дабы заработать на жизнь, если его когда-нибудь низвергнут с трона. С другой стороны, знатным вельможам не мешает узнать, как вынужден жить бедный люд, ибо сие внедряет в них сочувствие к простому народу и побуждает их к человеколюбию, отчего становятся они достойными всяческого почтения.

Правда, совершая все эти поступки, каковые могут быть учинены с добрым намерением и без всякой примеси непотребства, сей вельможа отпустил узду своему распутству; но нет человека столь совершенного, у коего не было бы своих недостатков. Прилепимся же мыслью к добру и презрим зло. К тому же надлежит отметить, что Клерант выполнил и такие деяния, которые могли послужить к немалой для него пользе.

Мы занимались всеми этими размышлениями по дороге, а когда пришли в лес, где накануне перерядились в лохмотья, то сменили их на обычные свои наряды, каковые мой камердинер вручил нам, как только нас нагнал. По прибытии домой Клерант вызвал к себе одного советника, своего приятеля, и рассказал ему, что, по словам некоего старца из местных дворян, в окрестностях замка бродит человек, намеревающийся его убить. Советник отправляется к старцу, названному Клерантом, и старается его убедить, чтоб он сообщил все имеющиеся у него сведения, так как о нем уже говорят как о лице, посвященном в это предприятие. Но это не приводит ни к чему, ибо старец утверждает, что все сказанное им накануне основано на простых слухах. Его допрашивают с большей настойчивостью и узнают в конце концов место, где должен находиться убийца, а также описание его внешности, роста и одежды. Тотчас же посылают туда, но тщетно: не найдя случая осуществить свое намерение, он, отчаявшись, неожиданно удалился.

Советник высказался за то, чтоб Клерант отомстил старцу, оказавшемуся таким злодеем и не предупредившему его о замышляемом покушении, но наш вельможа не захотел ничего предпринять, подозревая, что оба его недоброжелателя претерпели из-за него какую-нибудь обиду, в чем он нисколько не ошибся, ибо, как он узнал от своего секретаря, его мызники самовольно оттягали у них обманным и сутяжническим путем некую незначительную сумму, что ввиду убогого состояния стариков было для них весьма чувствительно. Он тотчас же приказал взять из собственной казны следуемые им деньги и послал их своим врагам с просьбой впредь питать к нему дружеские чувства. Этот куртуазный поступок окончательно покорил их сердца, и с тех пор они проявляли к сему славному вельможе всяческое расположение.

Успокоившись на этот счет, он вспомнил о прекрасной Эме (так звали нашу мещаночку), коей хотел еще раз насладиться. А так как любовь властвовала над ним весьма сурово, то был он вынужден прибегнуть к любому способу, дабы ее повидать. Перерядиться казалось ему нежелательным, а посему выезжаем мы из замка в сопровождении небольшой кучки слуг с соколами на руках; они отпускают птиц там, где попадается добыча, и, охотясь таким образом, мы добираемся до желанного дома. Клерант посылает своего слугу постучаться в садовую калитку, якобы для того, чтоб выловить залетевшего туда сокола. При имени вельможи слуге любезно отпирают, но говорят, что не заметили никакой хищной птицы; он долго кличет ее и, несмотря на все уверения, упорно ищет повсюду. Наконец Клерант сходит с лошади, и я вместе с ним; мы направляемся в то место, где находится слуга, и спрашиваем, не попадался ли ему сокол. Тем временем мещаночка, увидав в своем доме нашего вельможу, выходит, чтоб оказать ему внимание, и приглашает его отдохнуть в зале, пока не разыщут пропажи.

Желая воспользоваться представившимся случаем, он отвечал ей, что такая учтивость не допускает отказа и что к тому же он очень устал. Мы говорили совсем другими голосами, чем на свадьбе, а лица наши были совершенно неузнаваемы; но если б даже, изображая музыкантов, мы не постарались их изменить, то все же Эме никогда бы не поверила, что мы те же самые личности, коих видела она за несколько дней до того в лохмотьях, и предпочла бы опровергнуть свидетельство собственных глаз: ибо кто мог быть настолько прозорлив, чтоб угадать истину в таком деле? Когда мы уселись, и она также, то Клерант стал жаловаться на норов своего сокола, самой ветреной и непостоянной птицы, когда-либо водившейся на белом свете. Я возразил, что не будет большой беды, если он пропадет, и что нетрудно будет найти лучшего; таким образом, мы разговорились о соколиной охоте, не преминув отпустить несколько легких шпилек по адресу дам, весьма искусных в уловлении добычи, и тем навели мещаночку на мысль, что мы — веселые малые. Однако же она не посмела вставить острое словцо, дожидаясь, пока мы сами вызовем ее на это.

— Сударыня, — сказал Клерант, прекращая беседу со мной, — не стану скрывать от вас, что меня привлекли сюда не столько поиски сокола, сколько желание вас увидать.

Она возразила, что просит ее извинить, однако же не может поверить, чтоб он стал затрудняться по такому ничтожному поводу.

— Вы, по-видимому, думаете, — продолжал он, — что я сильнее дорожу своим соколом, нежели вами. Но это заблуждение: у меня больше оснований любить вас, чем его, ибо, по всей вероятности, вы не окажетесь такой злой, чтоб лишить своего охотника пойманной вами добычи.

— К тому же, государь мой, — прервал я его, — между соколами и дамами наблюдается большая разница, которую вы не изволили принять во внимание.

— Какая же? — спросил Клерант.

— А та, что соколы, набрасываются на добычу, тогда как дамы только ее подстерегают, — отозвался я.

Эме, увидав такую рьяную атаку, возразила в свою защиту, что поистине недостаточно ценят доблесть особ ее пола и что оную ничего не стоило бы доказать самым неоспоримым образом, если б в победе над столь слабым врагом могла быть хоть какая-нибудь заслуга.

— А как же иначе? — сказал я. — Вы обладаете, сударыня, волшебным и зачарованным оружием, вроде того, которым Урганда наделяла своих избранников из числа странствующих рыцарей. У нас же нет такого оружия, которое вы не смогли бы притупить, и сколько на вас ни нападай, все равно не нанесешь вам никакого урона, а только потеряешь свою силу.

— Вот обычные отговорки побежденных, воображающих, будто победители прибегли к обману, — отвечала Эме. — Вы надеетесь скрыть свою трусость, но из этого ничего не выходит. Ах, бедные ратники, что сталось бы с вами, если б мы пускали в ход боевые орудия, а не одни только оборонительные, коими довольствуемся, чтобы унижать вашу гордость.

— А, быть может, мы все-таки остались бы победителями, — возразил Клерант, — ибо, стараясь поразить нас с одной стороны, вы не приняли бы должных мер, чтоб защититься с другой, и, таким образом, проиграли бы битву. Но и при теперешнем положении мы все равно одержали бы победу, если б захотели и если б стоило напрягать силы, чтоб побороть ваше упрямство, к коему вы прибегаете гораздо чаще, нежели к благородной храбрости. Да и пример налицо, поскольку вы так настойчиво стараетесь дать отпор в словесном поединке двум бойцам, которым ничего не стоит вас одолеть благодаря справедливости своих притязаний, хотя вы и превосходите их цветистостью своего красноречия. Что касается меня, то я не люблю сражаться на словах, а предпочитаю драться добрым оружием и совершать настоящие подвиги. С вашего дозволения, я готов бросить вам перчатку по старому рыцарскому обычаю и обещаюсь явиться, куда прикажете, чтоб помериться с вами доблестью, а Франсиона выбираю в маршалы поля.

— Вы сделали промах, любезный рыцарь Любви, — отвечала Эме, — и недостойны своего ордена, поскольку не умеете блюсти его статут. Король, посвятивший вас в это звание, карает за такие поступки; разве вам не известно, что при подобных поединках не полагается маршала поля и что надлежит им происходить в тайности? А по состоянию, в коем вы из него вернетесь, можно будет судить, победитель ли вы или побежденный.

— Вы рассуждаете чрезвычайно разумно, — вмешался я, — бейтесь сколько вам будет угодно; я не стану вмешиваться и судить удары; час кажется мне весьма подходящим для встречи. Прощайте, пойду взглянуть, не нашелся ли сокол. Начинайте, когда захотите, и пусть черт возьмет того, кто вздумает вас разнимать.

С этими словами я отпускаю им шутовской поклон и, закрыв за собой дверь, возвращаюсь к нашим людям, с коими забавляюсь охотой. Тем временем Клерант, последовав моему совету, принялся ласкать свою поединщицу и спросил ее, согласна ли она начать схватку. Эме, говорившая все это из одной только учтивости, весьма удивилась, узнав, что на нее действительно покушаются.

— Нет, нет, — сказала она, — я не предвижу для себя сейчас никакой чести от победы: у вас не было времени вооружиться.

— Простите, — возразил Клерант, — но я не стал бы говорить о поединке, если б не был к нему готов.

После этого он ведет Эме в соседнюю светелку и готовится доказать ей свою доблесть. Но она, притворившись обиженной, грозится поднять крик и позвать мужа, если Клерант осмелится до нее дотронуться.

— Ах, сударыня, — отвечал он, — разве вы сами только что не сказали, что в таких поединках маршал поля не нужен?

— Я не думала ничего дурного, а вы хитрили, — возразила она.

— Это уже дело прошлого, не стоит о нем говорить, — продолжал Клерант, — но подумайте сами, ведь те, кто сюда войдет и застанет нас взаперти, сочтут все это за явное коварство с вашей стороны и решат, что грех уже совершен и что вы кричите только для того, чтоб себя обелить и показать, будто еще ничего не было; таким образом вы окончательно себя опозорите и стяжаете славу лицемерки, а кроме того, испытаете немало огорчений, не вкусив никакого удовольствия. К тому же я отлично знаю, что вашего мужа нет дома, так как мне сказали об этом, когда я сюда пришел.

— Увы, — воскликнула она, — вы ужасный человек; я только шутила, чтоб скоротать вам время, а вы поступили со мной предательски.

— Ах ты, господи, — сказал Клерант, — по-видимому, статуты, о коих вы недавно говорили, ничего не стоят и при всяком поединке нужен судья, ибо, будь у нас таковой, он бы подтвердил, что я не прибегаю ни к предательству, ни к обману в нашем единоборстве. Нет, милочка, — продолжал он, лаская ей грудь, — нельзя говорить о предательстве, когда на вас нападают спереди, да еще атакуют такое место.

Но Эме, невзирая на его слова, продолжала сопротивляться, а потому он сказал ей, что она напрасно лишает его своих милостей, в коих, как ему доподлинно известно, не отказала намедни одному цимбалисту. — Вы не станете этого отрицать, — продолжал он. — Добрый гений принес мне сию весточку и поведал также причину, побудившую вас так поступить: по его словам, вы надеялись сохранить это дело в полной тайне. Поистине, странная блажь! Вам нравятся такие игры, и вы, без всякого сомнения, не считаете зазорным ими развлекаться, а между тем хотите проделать все так келейно, чтоб даже ваш партнер ничего не знал; это очень трудно; а посему удовольствуйтесь моим обещанием не разглашать никогда того, что произойдет между нами.

Эме весьма подивилась осведомленности Клеранта об ее любовных шашнях и решила, что беспременно нашептал ему о них его ангел-хранитель. Приняв затем во внимание его приятную внешность, знатность и подарки, которых можно было от него ожидать, она положила оставить свою суровость, однако же сказала ему:

— Вы обвиняете меня в грехе, коего я не совершила и не намерена теперь совершить; ибо то, чего вы от меня требуете, принадлежит моему мужу, и я обещалась это беречь.

— Вы получите от меня больше, чем я унесу от вас, — отвечал Клерант. — Да и вправе ли мы негодовать, когда кто-либо обсеменяет нашу землю своими семенами?

— Мой муж — человек совестливый, — возразила Эме, — он не пожелает пожинать чужие плоды.

— В таком случае, дорогая моя, — сказал Клерант, — пошлите их мне: они будут в хороших руках.

После сих слов он уже не встретил никакого сопротивления и поступил с нею так, как ему хотелось; они провели вместе с добрых два часа, а я тем временем следил за полетом наших птиц на большом лугу. Наконец раскрылась садовая калитка, и, устремившись к этому месту, я поспел к прощанию любовников.

— Итак, сударыня, — спросил я, — убедились ли вы в доблести своего рыцаря?

— Безусловно, — отвечала она, — однако победа всегда будет колебаться между нами по мере того, как мы будем набираться свежих сил, так что преимущество окажется то на одной, то на другой стороне.

После этого остроумного заключения мы распростились с ней и не переставали всю дорогу восхищаться ее умом, в пользу коего Клерант привел мне еще много других доказательств, пересказав то, о чем она говорила в мое отсутствие. Я возблагодарил Любовь за выпавшее ему счастье.

По прошествии некоторого времени ему прислали письма, вызывавшие его ко двору; он был вынужден поехать, несмотря на клятвы никогда туда не возвращаться, и, видя неизбежность его пребывания там, я сделал все от меня зависящее, чтоб примирить его с этим.

Клерант от природы весьма честолюбив, и намерение вести приватную жизнь происходило от того, что он не мог принять участия в государственных делах. Вот почему, заручившись такими королевскими милостями, какими не пользовался никто, он перестал помышлять об уединении и, стремясь только к высоким должностям, полюбил двор сильнее, нежели прежде его ненавидел, и избавил меня тем от заботы изображать ему тамошнюю жизнь в розовом свете.

Он всячески способствовал моему повышению и снискал мне благоволение короля, коему я был уже давно известен. Со своей стороны, и я не бездействовал, обычно высказывая перед монархом различные суждения, в коих замечал он некую остроту мысли, доставлявшую ему изрядное удовольствие. Вы, вероятно, думаете, что я стал кичливее и возымел о себе более высокое мнение, оттого что каждодневно пребывал подле августейшей особы государя. Но клянусь вам, это было мне почти что безразлично. У меня не такой склад характера, как у тех кавалеров доброго старого времени, из коих один хвастался, будто во время какой-то церемонии так близко подошел к своему королю, что тот коснулся концом шпаги его штанов; не похожу я также и на того, который с превеликой гордостью показывал всем и всякому плевок, коим его величество, проходя по улице, наградил плащ этого молодца. Такое подобострастие не в моем духе: я предпочитаю грубость того крестьянина, которому кум крикнул, чтоб он бросил пахоту, если хочет взглянуть на короля, проезжающего по их селению, и который на это отвечал, что и шага не сделает, ибо увидит только такого же человека, как он сам.

Удостаиваясь королевских милостей, я не менял своего обычного состояния духа и не заносился ни с того ни с сего. Мне приходилось нередко отпускать в присутствии его величества колкие замечания по адресу некоторых дворян, того заслуживших. Но, будучи крайне невежественными, они их обычно не понимали, а потому по большей части не почитали себя обиженными, а иногда даже смеялись вместе с другими, воображая, по своей глупости, будто я говорил это для того, чтоб их позабавить, а не для того, чтоб отвратить от пороков, коими были они заражены. Правда, нашелся некто, но имени Бажамон, который оказался щепетильнее, но не умнее прочих. Был он глуп и чванлив и не умел обратить в шутку направленные на него шпильки, но тем не менее, выслушивая обвинения, не пытался воздерживаться от дурных поступков, в коих его упрекали. Все сатиры, сочиняемые при дворе, метили почти исключительно в него, ибо он каждый день подавал поэтам до-статочно поводов для упражнения в злословии. А потому он поклялся, что жестоко накажет того обличителя, который первый попадется ему в руки.

В некий день, находясь во дворе Лувра, я беседовал о разных предметах с несколькими друзьями, и мы разговорились о плюмажах: одни одобряли, другие, более строгие, порицали эту моду; я отозвался о ней с большой похвалой, как об обычае, способствующем украшению дворян, но находил смехотворной прихоть некоторых дурачливых царедворцев, которые кичились тем, что носили, словно для защиты от солнца, такие же огромные плюмажи, как вьючные мулы, и не переставали проверять по своей тени, хорошо ли они торчат, надеясь заворожить этим оперением сердца строптивейших девиц.

— Намедни, — сказал я, — мне сообщили историю одного влюбленного, тратившего на это украшение столько же, сколько на все свои наряды, вместе взятые, но не сумевшего тем не менее смягчить надменность одной красавицы.

Не успели слова эти слететь с моих уст, как вся компания, зная, что я никогда не рассказываю пресных историй, единодушно пристала ко мне, чтоб поведал я им ту, о которой только что говорил. И тогда я сказал:

— В таком случае, господа, я позабавлю вас рассказом небольшого параграфчика из жизни одного графчика, которого я так разграфлю, что ему не поздоровится.

Бажамон, находившийся позади меня и постоянно носивший большой плюмаж, а также владевший крохотным графством, тотчас же вообразил, будто я намерен перемыть ему косточки, а потому подошел ближе, что! послушать рассказ, к коему я приступил так:

— Герой сего происшествия влюбился недавно в дочь одного здешнего медика, ибо у него никогда не хватало духа посягать на особ более высокого звания. Ища случая на нее поглядеть, он всякий день заходил в церковь, где она слушала обедни и вечерни, и обычно прогуливался перед ее домом. Наконец, дабы удовольствовать себя еще больше, додумался он снять меблированную комнату против ее жилища. Один из его лакеев получил от него приказание пристать к ее служанке и притвориться, будто в нее влюблен; он выполнил наказ своего барина и в короткое время добился милостей субретки, так что граф поручил ему поведать ей о своих чувствах к лекарской дочке и заручиться ее содействием. Дело это возымело вожделенный успех, и служанка, бывшая в самых непринужденных отношениях со своей хозяйкой, каковая по смерти матери заправляла всем домом, поведала ей про любовь соседа. Но госпожа накричала на нее так, как она того и не ожидала, и особливо обиделась на то, что та споспешествует проискам человека, который ввиду высокого своего звания добивается ее благосклонности без намерения на ней жениться. Помимо того, служанка получила запрещение принимать впредь подобные комиссии. Невозможность помочь тому, кто посулил ей щедрейшие награды, весьма ее огорчила. Однако же, желая выудить у графа хоть сколько-нибудь денег, она уверила его, что ее госпожа страстно в него влюблена. Ей не пришлось прибегать к каким-либо чрезвычайным клятвам, дабы внедрить эту мысль в его воображение, ибо был он самонадеян, как никто на свете. Проходя по улице, он то и дело оборачивался, дабы взглянуть, не смотрят ли на него, и если кто-либо обращал внимание на его неприглядное лицо, то он воображал, будто тот восхищается стройностью его стана или роскошью его наряда; а когда до него долетали чьи-либо слова по какому-либо поводу, то, расслышав на ходу только половину, он принимал их на свой счет и истолковывал в лестном для себя смысле. Стоило какой-нибудь девице на него покоситься, он сейчас же проникался уверенностью, что она от него без ума. Мне передавали, будто, зайдя однажды к знакомой даме и застав там своего приятеля, который на ней ухаживал, он незамедлительно удалился; приятель, встретив его спустя несколько дней, спросил, чем он его так прогневил, что тот гнушается его обществом. На это граф отвечал:

— Вы дурно истолковываете мой поступок; я удалился от вашей возлюбленной только для того, чтоб доставить вам удовольствие, ибо по похвале, которую она тотчас же наградила мои дивно завитые волосы, я убедился, что она питает ко мне больше расположения, нежели к вам; мне не хотелось, чтоб мое присутствие помешало ей оказать вам те милости, которых вы, вероятно, жаждали.

Лица, хорошо знавшие сего тщеславного молодчика и сообщившие мне его историю, рассказывали также при кучу других дурачеств, им учиненных. Лекарская дочка, не вступая с ним в знакомство, вскоре поняла, какого склада это был человек. Предпринимая что-либо у себя в горнице, он растворял окна настежь, дабы удивить всех своею роскошью, например, когда ему примеряли новый наряд; а пока он трапезовал, блюда обязательно должны были стоять некоторое время на окне и свидетельствовать о том, какой у него пышный стол. Все это заставило ее скорее возненавидеть его, нежели полюбить, и она поведала о его шутовских повадках нескольким самым закадычным своим подружкам, а те однажды под вечер явились в ее горницу, дабы позабавиться над; обезьяньими штучками дурачливого ее поклонника, который, увидав ее у окна, тотчас же подошел к своему.) Случайно находился у него в то время некий дворянин, слывший за отличного лютниста; граф попросил его взять лютню и, спрятавшись за его спиной, сыграть какую-нибудь песенку, а сам взял другую и притворился, будто тоже музицирует, надеясь продвинуться в благоволении своей избранницы, если та узнает, что он одарен сим любезным талантом. Но, на его несчастье, одна из подружек лекарской дочки была большой мастерицей по этой части и, увидав, как он впустую водит пальцами по ладам, догадалась, что музыка исходит не от него. Она окончательно в том убедилась, когда, поднявшись этажом выше, увидала оттуда второго музыканта. Тогда, желая посмеяться над его сиятельством, она принялась отпускать насчет нашего ферта разные замечания: то, по ее мнению, он плохо настроил лютню, то он слишком нажимал на струны, то у него лопнула квинта. Тем не менее это музицирование продолжалось, еще долго.

Когда оно кончилось, граф, вспомнив, что в некоторых романах любовники падают в, обморок при вида своей возлюбленной, и намереваясь показать, сколы страстно он влюблен, решил притвориться, будто испытывает превеликую слабость, а посему закрыл глаза и слегка раскрыл рот, словно для вздоха, поле чего медленно опустился на стул, стоявший позади него. Затем окна закрылись. Увидав такое дурачество и желая потешиться над графом, его дама тотчас же послала к нему лакея, дабы осведомиться из учтивости, какая болезнь так внезапно приключилась с ее соседом, который, по-видимому, чувствовал себя отлично, когда перед тем играл на лютне у своего окна.

— Друг мой, — сказал он слабым голосом лакею, которого впустили к нему в горницу, — передайте своей госпоже, что я не испытываю никаких болей, кроме тех, которые она мне причиняет.

Услыхав такой ответ, она еще раз получила отличный повод посмеяться над своим поклонником. Служанка, желая чем-нибудь услужить нашему графу, обнадежила его спустя несколько дней, что предоставит ему возможность побеседовать с госпожой и даже, быть может, пойти и дальше, если лекарю, державшему дочку в строгости, случится как-нибудь отлучиться за город. Графу, однако, представилось, что если он не поторопит этого дела какой-нибудь уловкой, то лекарь, может статься, никогда не уедет и что, таким образом, ему придется дожидаться бесконечное время, а посему надумал он разыскать в Париже какого-нибудь заболевшего нищего и отправить его в одно из принадлежащих ему поместий, дабы, выдав этого молодца за любимого своего камердинера, попросить соседа, чтоб тот его навестил. Он нашел достаточно бродяг, соглашавшихся полечиться, и выбрал среди них одного, который приглянулся ему больше других. Все произошло так, как он предполагал: надежда на заработок и желание подышать воздухом побудили лекаря отправиться за город. Теперь оставалось только служанке сыграть свою рольку. А посему сказала она хозяйке:

— Напрасно, сударыня, вы не обращаете внимания на того красивого кавалера, который так умильно на вас поглядывает. Почем знать, не согласится ли он на свадебку, хотя вы и беднее его? Может статься, он хочет взять невесту грязненькой и сам подтереть ей гузно. Дозвольте ему поговорить с вами, пока нет барина; вы увидите, что у него внутри.

Хозяйка, задумав позабавиться над графом, не выругала на сей раз служанки, а, напротив, сказала, что не прочь побеседовать со своим поклонником. Та передала ему это через его лакея, и он во мгновение ока очутился в доме своей дамы, каковую застал в обществе тех же подружек, видевших, как он падал в обморок. Обменявшись с ним учтивостями, девицы завели другие речи, совсем не понравившиеся кавалеру, ибо отпускали они на его счет остроты, на которые он не умел ответить. А надобно вам сказать, что, отправляясь в гости, заучивал он наизусть целые тирады из какой-нибудь книги и повторял их, хотя бы речь Шла совсем о другом предмете, чем немало докучал собеседникам. Будьте уверены, что перечитал он для извлечения ораторских цветочков все любовные книги, имеющиеся во Франции, и заглядывал в Нервеза [173], о чем нетрудно было судить по его разговорам. Но тем не менее граф становился в тупик почти всякий раз, как касались темы, к которой он заранее не готовился. Что же касается его нежных чувств, то ему так и не удалось поговорить о них попространнее со своей возлюбленной, и он не добился от нее ничего, кроме весьма холодных ответов, так что все его старания удалить отца пропали почти что даром. По прошествии некоторого времени лекарь отвез дочь в маленький домик, купленный им в полумиле от Парижа, но так как обязанности не позволяли ему долго там прохлаждаться, то он на другой же день вернулся в город. Служанка, также поехавшая в деревню и жаждавшая более, чем когда-либо, угодить графу, спросила хозяйку, не будет ли ей приятно повидаться с поклонником в теперешнем своем уединении. Та отвечала утвердительно, имея в виду одного славного молодого человека, также невысокого звания, который за ней ухаживал; но служанка повернула дело иначе и, не обинуясь, уведомила нашего отвергнутого любовника, что особа, одержавшая над ним победу, страстно жаждет его видеть. Он не преминул в тот же вечер отправиться в деревню, и служанка, отворив садовую калитку, провела его на чердак; там она посоветовала ему притулиться под дрянными одеялами, дабы его не заметили, и обещала с наступлением ночи прийти за ним и отвести его к своей госпоже. После этого она отправилась к ней и сказала, смеясь:

— Ну-с, он пришел; я спрятала его наверху под одеялами.

Молодая хозяйка отлично догадалась, о ком она ведет речь, и решила отомстить графу за то, что тот осмелился проникнуть к ней тайком, видимо, с намерением похитить ее честь. Дабы, однако, служанка не воспрепятствовала ее намерениям, она ответила только кивком головы на полученное известие и отослала ее с каким-то поручением на другой конец деревни. По ее уходе она позвала виноградаря и его сына и, приказав обоим взять по доброй дубинке, отвела их на чердак. Граф, желая дышать посвободнее, все время высовывал голову, но при шуме приближавшихся шагов спрятал ее как можно глубже. Придя наверх, лекарская дочка велела своим людям бить по одеялам вовсю, дабы выколотить из них пыль. Виноградарь предложил убрать их оттуда, снести во двор и там встряхнуть. Но хозяйка запретила прикасаться к одеялам иначе как палками и с этими словами вернулась в свою горницу. Тем временем крестьяне принялись что было мочи колотить по одеялам, каковые оказались слишком тонкими, чтобы граф не ощутил ударов, сыпавшихся на него градом. Игра эта ему не понравилась, и он решил положить ей конец, а посему, выскочив из-под прикрытия и сбив кулаком с ног сына виноградаря, спустился по лестнице и добежал быстрее преследуемого оленя к месту, где оставил своих лакеев, Не зная, винить ли госпожу или служанку, и видя себя осмеянным, сменил он с тех пор любовь на ненависть, переселился подальше от неблагодарной своей возлюбленной и избегал ее улицы пуще дороги на эшафот. Мне даже передавали, будто намедни, находясь в свите короля, собиравшегося проследовать по этой улице, он покинул одного принца, которого обещался сопровождать до места сбора, и тем заслужил себе славу величайшего невежи, ибо никто не знал об его приключении.

Но это еще далеко не лучшая из его выходок. Надобно вам знать, что восхотел он изведать ремесло Маоса, как изведал ремесло Амура. Поупражнявшись некоторое время в фехтовальной школе, граф воспылал желанием испытать свою доблесть. Он видел, что дворянин не пользуется почетом, если не дрался на дуэли, а потому чуть что был готов затеять ссору без всякой причины, лишь бы послать кому-нибудь вызов. Но когда к нему возвращался здравый смысл, то он рассуждал, что мог быть не только победителем, но и побежденным, и это ему не улыбалось, да и игра была опасная. Ему хотелось драться, как Бельроз в комедии [174], или вовсе не выходить к барьеру, и чтоб дело было уже в прошлом или чтоб какое-нибудь пользующееся доверием лицо, будучи введено в заблуждение, распространило слух, будто само видело, как он участвовал во многих поединках, хотя бы это и не соответствовало действительности. В ту пору оказался при дворе некий гасконский барон де Буатайн, который, сведя знакомство с графом, сошелся с ним характером по всем статьям. Неоднократно беседуя между собой о дуэлях и доблести нашего века, они додумались до такой штуки, которая останется памятной на веки веков. Так как все бились, то хотели биться и они, однако не подвергая себя опасности подобно прочим молодым безумцам. А посему положили они для виду крепко поссориться в присутствии многочисленного общества и затем разойтись, дабы встретиться после в каком-нибудь месте за городом, прихватив с собой никуда не годные шпаги, коими собирались они биться, пока кто-либо их не разнимет, хотя бы даже их собственные лакеи, которые, не будучи посвящены в обман, стали бы затем трубить по всему городу о достославном их поединке. Граф, стараясь оправдать их затею, говорил:

— Что тут дурного? Разве мы согрешим против устоев добродетели? Напротив, нехорошо впадать в ярость и гнев, как поступают большинство дворян, и нам незачем им подражать; но, тем не менее, поскольку честь кавалера зависит теперь от поединков, в коих он участвовал, и нет другого способа заслужить славу, то надлежит и нам притворно учинить то же. Представим себе, что целое королевство дается в награду за злодеяние: будет ли человек, только притворившийся, но не совершивший этого преступления, чувствовать себя внутренне более достойным похвалы, чем если бы поступил иначе? Давайте приспосабливаться к веку и исправлять его печальные стороны, если уж не можем их устранить.

Так как гасконец весьма одобрил его резоны, то они в присутствии нескольких дворян поссорились в Тюильри по какому-то вздорному поводу; ничтожность же оного, по словам графа, не имела значения, ибо те, кто дерется из-за пустяков, пользуются особливым уважением как люди храбрые и, видимо, не дорожащие жизнью, раз они рискуют ею ни за что ни про что. Итак, граф и барон, повздорив, покинули общество и разошлись в разные стороны, а под вечер, переехав Новый Мост, очутились одновременно на конце Пре-о-Клерк [175], где спешились и обнажили шпаги. Они выбрали место, на котором их можно было видеть со всех сторон, так что не успели они приступить к поединку, как сбежались солдаты и горожане, чтоб их разнимать. Один человек клятвенно меня уверял, что, подойдя к ним, сам слышал, как граф еще говорил барону: «Да не наступайте же так! Делайте выпады только для виду, чтоб я мог их отбить».

А кроме того, было заметно, что дерутся они так, словно пляшут танец комических латников [176], где исполнители только звенят мечами о мечи в подражание воинским пляскам древних. Однако на это не стали обращать внимания и попросили их примириться. Они оказались весьма послушными и вложили шпаги в ножны, ограничившись заявлением, что в присутствии такой толпы невозможно драться. Тут подоспело несколько человек из числа их приятелей, которые следовали за ними, предполагая, что они действительно будут биться. Затем вся компания вернулась в город, где врагов примирили, и весть о дуэли разнеслась повсюду к обоюдной их славе. Чем не героическая затея? А случись им в детстве упасть и получить рану, то разве не выдали бы они ее за рубец от прежнего поединка? Полагаю также, что им надлежало прицепить себе на время боя по свиному пузырю, наполненному кровью, дабы разыграть раненых. Однако и без сей уловки слава их с тех пор распространилась при дворе, впрочем, как и молва о некоторых других лицах, которые не храбрее их, и я сам бы никогда не узнал об этом обмане, если б один лакей, который притаился в горнице графа, когда они составляли свой заговор, не разгласил его впоследствии. Но так или иначе, а граф стал столь грозной особой, что сам был ослеплен собственной доблестью. Намедни он даже вознамерился всерьез вызвать на дуэль одного молодого откупщика за то, что встречал его слишком часто у некоей дамы, в которую влюбился. Но, будьте уверены, он отлично знал, что откупщик не примет вызова, хотя и носил цветное платье, словно какой-нибудь вояка. Он написал ему картель, заимствовав образец из «Амадиса», и послал его со своим камердинером. Прочитав послание, откупщик сказал так:

— Передай своему господину, что я вовсе не хочу биться; мне всего дороже миролюбие, и я готов удовлетворить графа во всем: пусть вообразит, что я вышел против него со шпагой в руках и что он меня уложил; он может затем разгласить об этом повсюду: я подтвержу его слова. Заранее признаю себя побежденным и, не дравшись, прошу сохранить мне жизнь; лучше поступить так и предупредить несчастье, нежели его дождаться. Будет уже поздно молить о пощаде, когда он меня ранит.

Неизвестно, говорил ли это откупщик в шутку или всерьез, но граф в самом деле остался доволен ответом и стал трубить по всему городу, как он сразил молодца, который корчил из себя страшного бретера; при этом он даже воображал, будто заслуживает за мнимую свою победу чуть ли не таких же пышных триумфов, как те, которые устраивали римляне.

Вот какова была моя история, и не успел я ее кончить, как все слушатели стали приставать, чтоб я открыл им имя графа; но я этого не сделал, ибо клянусь вам, что лица, сообщившие мне эти вести, не сказали, как его зовут.

Граф Бажамон бросал на меня во время рассказа строгие взгляды, причина коих была мне непонятна, и, не дослушав до конца, удалился. Один из собеседников заметил это и, зная графа за такого же тщеславного человека, как и герой моей побасенки, высказал со смехом предположение, что это, быть может, он и есть. Под конец я пришел к той же мысли, но не обмолвился о графе ни словом. Мы, впрочем, и не ошиблись, ибо Бажамон действительно имел какое-то касательство к моему рассказу. Он вскоре доказал это своей попыткой мне отомстить, полагая, что я не должен был разглашать историю, его затрагивавшую.

Возвращаясь однажды под вечер от некоей дамы, повстречал я человека, оказавшегося, как впоследствии выяснилось, его камердинером; он обратился ко мне и сказал, что на углу соседней улицы меня поджидает один дворянин, мой приятель, который хочет со мной поговорить. Посудите сами, как этот злодей ловко выбрал время: я шел пешком из такого места, куда не хотел брать с собой большой свиты, дабы не быть узнанным, и сопровождал меня только маленький Баск, который не мог служить мне защитой.

Я не питал к своему спутнику недоверия и шагал рядом с ним, разговаривая о разных предметах и все больше убеждаясь в его добродушии. Проходя по перекрестку, освещенному, как заведено у нас в городе, фонарем, он взглянул на мою шпагу и сказал:

— Какая прекрасная чашка для защиты! Так же ли хорош клинок для нападения? Пожалуйста, разрешите мне взять его в руки.

Не успел мой спутник вымолвить эти слова, как я передал ему шпагу, а он, вынув ее из ножен, дабы посмотреть, не слишком ли она тяжела, стал высказывать свое мнение; тем временем мы вошли в очень темную уличку, где я увидал каких-то прятавшихся в подворотнях людей, коим мой лукавец крикнул:

— Эй, приятели, вот он, валяйте смело!

Они тотчас же схватились за шпаги, чтоб на меня напасть, а так как у меня уже таковой не было и я не мог отразить их ударов, то выстрелил из находившегося при мне пистолета, но не попал и, не имея времени зарядить, поручил ногам заботу о моей жизни. Я бежал так быстро, что эти люди не смогли за мной угнаться, и спасся в лавке пирожника, оказавшейся открытой. Что касается моего пажа, то он помчался прямо к Клеранту, где поднял на ноги дворян, камердинеров и лакеев, чтоб прийти мне на помощь,· но им не удалось разыскать ни меня, ни моих преследователей. Опасаясь, как бы враги меня не узнали, я запасся всеми принадлежностями вафельщика и зашагал по улицам крича: «Где он?» Когда я поравнялся с домом, который всегда принимал за ??????, меня позвали из окна, и тотчас же вышли на улицу пять или шесть мужчин, которые заставили меня войти внутрь, чтоб сыграть с ними. Я выиграл у каждого по тестону и из учтивости не преминул высыпать им на стол все свое лукошко, хотя выигрыш Мон составлял только шесть пригоршней [177] облаток; они поклялись, что я обязан за их деньги спеть им песенку, и я исполнил отменнейший куплетец, которого они никогда не слыхали. После этого один из них спросил меня, не угодно ли мне рискнуть выигранными деньгами, на что я согласился. Пока мы перетряхивали кости, я услыхал, как какой-то удалец говорил шлюшке:

— Не выгорело у нас сегодня одно дельце: граф Бажамон поручил нам расправиться с каким-то человеком, которого мы не знаем, а он возьми да удери, на наше несчастье, как только его привел тот честный малый, что сейчас отсюда вышел.

Из этих слов я заключил, что нахожусь в обществе своих убийц, профессиональных душегубов, хладнокровно убивавших людей за деньги. Я был весьма доволен тем, что узнал имя человека, пытавшегося лишить меня жизни таким предательским способом, недостойным титулованной особы. Не следя за игрой и прислушиваясь к тому, что говорилось вокруг, я проиграл свои деньги, после чего вышел из этого дома и направился в палаты Клеранта, коего хотел позабавить своим разносчичьим видом и рассказом об опасности, коей избег чудодейственным образом. Я громко постучался в двери, оказавшиеся запертыми, так как те, кто меня разыскивал, уже разошлись; подошел полупьяный и полусонный швейцарец и спросил, кто там; я отвечал на это здоровенными ударами стукольца.

— Парыня приказать не делать шум; парыня полит голофа, — сказал он; — фи сейчас прекратить, или я пуду пить со своей алепарда по фаш машонка. Черт фосьми, что тепе нужно? Парыня не может спать, а он тут играть свой маленький мужика. Фи — мужикант? Если фи мужикант, то показал свей дутка.

Окончив сию прекрасную речь, он приотворил дверь, а я отнесся к нему:

— Пустите, я — Франсион.

Но он не узнал меня и, подумав, что я спрашиваю Франсиона, ответил:

— На черт Франсион фаш фафля; он нет дома.

С этими словами привратник захлопнул дверь и удалился, не желая больше меня слушать. Мне же не хотелось производить слишком много шума из-за болезни Клерантовой супруги, а потому я задул свой фонарь и принялся бродить по улицам, размышляя над тем, в каком бы доме пристроиться на ночь, ибо опасался попасться на глаза целому ряду лиц, которые, безусловно, вообразили бы, что я перерядился ради какой-нибудь плутни, и не преминули бы придумать и разгласить при дворе кучу басен.

Я шел глубоко погруженный в эти мысли, когда меня остановили стражники дозора и осведомились, куда я иду и кто я такой.

— Вы видите по моему лукошку, что я разносчик, а направляюсь я к себе, после того как проиграл в зернь все свои вафли.

Мы находились неподалеку от уличного фонаря, который светил мне в лицо, и стражники заметили в моих чертах нечто такое, что не пахло вафельщиком. Вот почему они заподозрили меня в совершении какого-нибудь злодеяния, а к тому же и фонарь мой оказался потушенным. Они обыскали мои карманы и, найдя там пистолет, уже окончательно возымели обо мне дурное мнение.

— Вы — мошенник и перерядились для того, чтоб совершить какое-нибудь убийство, — заявили они. — Нам приказали следить за людьми, прибегающими к таким уловкам. В тюрьму его!

С этими словами они окружили меня и повели по направлению к Большому Шатле. Мне не хотелось говорить им, что меня зовут Франсионом, хотя, услыхав это, они, несомненно, отпустили бы меня; но я предполагал освободиться из их рук другим способом. Свой кошелек я сунул под рубашку: вот почему они еще не успели его найти, хотя первым делом ищут именно этот предмет. Я попросил у них разрешения вынуть его и разделить между ними все содержимое; они поблагодарили меня за щедрость и, не разведывая далее о моих делах, согласились отпустить своего пленника на все четыре стороны.

Я рассудил за благо вернуться к пирожнику, а посему направился в его лавку, где переоделся в обычное свое платье, уже не опасаясь врагов, которые больше меня не подстерегали. Затем я снова пошел к палатам Клеранта, и не успел постучать и двух раз, как привратник, по счастью, проснулся и, разразившись проклятьями, отпер дверь; на сей раз он узнал меня, ибо винные пары уже испарились из его головы. Я вошел и, видя, что он очень сердит за причиненное ему беспокойство, спросил его, который час.

— Теперь завтра, — отвечал он мне, чему я очень смеялся, ибо он хотел сказать, что время за полночь.

После этого я отправился в свое обиталище, и преданные слуги, которые, беспокоясь о моем злоключении, не смогли сомкнуть глаз, помогли мне улечься в постель, где я заснул, не нуждаясь в том, чтоб меня убаюкали.

Наутро я пошел приветствовать Клеранта и рассказал ему все, что со мной случилось. Он страшно возненавидел за это Бажамона и спросил, не желаю ли я, чтоб по его ходатайству король за меня заступился. Я поблагодарил его за добрые намерения, но попросил приберечь их для другого случая, не желая, чтоб его величество было осведомлено о моих ссорах; однако же я положил держаться настороже и выходить не иначе, как с большой свитой, коль скоро Бажамон подрядил против меня целую шайку.

Я был весьма раздосадован тем, что ввязался в эту распрю из-за слишком откровенной болтовни, ибо нет такого ничтожного и бессильного человека, который не мог бы крепко нам навредить, если обладает злобным и предательским нравом; а посему я пришел к убеждению, что всякому, кто не желает тревожить свою душу, надлежит обходиться со всеми кротко и не задирать никого, особливо же при дворе, где встречается немало упрямых людей, не выносящих, когда говорят про них правду. Тем не менее я желал выйти с честью из этого дела я, встретив по прошествии некоторого времени Бажамона, сказал ему:

— Скажите, граф, разве вам неизвестно, к чему обязывают правила чести такого человека, как вы, кичащегося своим благородным происхождением? Как? Вы нанимаете разбойников, чтоб по ночам убивать врагов? А разве вы не знаете, кто я и что со мной надо обращаться иначе? Вам не следовало поступить так, будь я даже распоследним человеком. Если между нами возникли какие-нибудь разногласия, то мы можем уладить их без посторонней помощи.

Бажамон обиделся на меня за упрек в совершенном им злодеянии и, вознамерившись доказать свою храбрость, отвечал, чтоб я назначил час поединка, ибо он хочет рассчитаться со мной как за теперешнее оскорбление, так и за худшее, нанесенное раньше. Я сказал, что готов встретиться с ним на другой день за городом, и указал место. Мне было до крайности досадно драться с этим вероломным человеком, обнаружившим подлую и трусливую душонку, и я не ждал для себя большой чести от победы над ним. Тем не менее я отправился после полудня за Сент-Антуанские ворота, торопясь покончить с этим делом. Наконец явился и он в сопровождении некоего дворянина, который был мне таким же приятелем, как и ему; но этот человек не приложил никаких усилий, чтобы нас помирить, ибо, обладая весьма воинственной душой, был не прочь взглянуть на наше сражение и узнать, кто из двух храбрее. Бажамон привел его, полагая, что и я возьму с собой кого-нибудь, чтоб поддержать меня в поединке [178]; но, не видя при мне никого, он был вынужден попросить своего спутника быть только свидетелем нашего боя. Мы находились на Шарантон-ской дороге и продвигались вперед в поисках какого-нибудь уединенного места, пригодного для осуществления нашего намерения, когда с нами поравнялась карета, в которой сидел Леронт. Сей вельможа, любивший предаваться мечтаниям, ехал, по своему обыкновению, совершенно один. Мы были вынуждены из учтивости раскланяться с ним и вступить в разговор, а он, заметив дуэльные шпаги, догадался, к чему клонится дело, и, дабы помешать нашему предприятию, решил нас задержать, о чем, однако, не обмолвился ни словом. Он сослался на зной и заявил, что ехать верхом жарко и что в карете нам будет прохладнее. Опасаясь, как бы он не обиделся, если мы откажем ему в своем обществе, и не находя никаких извинений, чтоб уклониться, мы уселись с ним в экипаж. Пока наши лакеи держали лошадей, Леронт рассматривал мою и, залюбовавшись ею, сказал:

— Ах, право, господа, хотя солнце и палит, но мне хочется испробовать на этой лошади, не забыл ли я старых уроков. Прошу вас, не выходите из кареты.

С этими словами он сел в седло и проделал все, что полагается доброму всаднику. Тем временем карета продолжала катиться, а Бажамон, по-дурацки разыгрывая храбреца, то и дело повторял:

— И нужно же было ему наткнуться на нас! Что касается меня, то я горю от нетерпения; если б можно было драться в карете, я охотно дрался бы сейчас, пока он на нас не смотрит.

Вскоре после этого Леронт увидал, что мы находимся неподалеку от Конфлана, и пожелал там прогуляться. А посему мы вышли из кареты и отправились с ним в тамошний сад, где я не переставал занимать его разговорами, не выдававшими никакого волнения. Заметив, что становится уже поздно, он осведомился, не хотим ли мы вернуться вместе с ним в Париж, и попросил нас откровенно поведать ему о цели нашей прогулки.

— Цель у нас амурная, — отвечал я ему; — мы собирались навестить даму, живущую в сих местах.

— В таком случае не стану отвращать вас от этого дела, — возразил он, после чего мы с ним распрощались.

Как только Леронт уехал, Бажамон спросил меня, не желаю ли я тотчас же с ним биться, но его приятель сказал, что уже поздно и что того гляди настанет ночь. Он стал спорить и заявил, что времени еще достаточно, с чем я охотно согласился. Тем не менее мы ничего не предприняли, решив отложить поединок до первого удобного дня, а пока вернуться в город. Тут Бажамон выкинул одно из своих чудачеств; он затеял ехать в лодке, чтоб насладиться по дороге прохладой, а мы отправились вместе с ним, приказав лакеям отвести лошадей в Париж. На полпути он встал в лодке во весь рост и воскликнул:

— Ах, как я жалею, что так долго дожидался сатисфакции за обиду, которую вы мне нанесли! Но я не потерплю больше никакой отсрочки: давайте драться, здесь достаточно места; тот, кого убьют, будет брошен в воду, и дело останется в тайне. Это самый удобный способ избежать преследований правосудия.

С этими словами он выхватил шпагу из ножен, полагая, что и я должен последовать его примеру; но Монтеспен — так звали нашего спутника — удержал его за руку и сказал:

— Что вы, друг мой? Статочное ли это дело? Если б узнали о вашем поведении, то сочли бы вас сумасшедшим. Успокойтесь, здесь не место для дуэлей.

После этих слов он присмирел, но не перестал заявлять о своем желании драться; однако же я отлично видел, что ему этого вовсе не так хотелось, как могло показаться на вид. Он принадлежал к числу тех современных дуэлянтов, у которых много ярости на словах и очень мало решимости в душе. За последние два года на сто поединщиков, из коих большинство было убито, не найдется и четырех, проявивших на дуэльном поле истинное мужество. Я назову вам многих, которые, отправляясь на поединок, плясали, пели и вытворяли тысячи проказ, однако же не обладали ни малейшей храбростью. Они поступали так, чтоб отвлечься и не думать о грозящей опасности. Бажамон был из того же теста, и когда мы по прибытии в Париж разыскали своих лошадей подле Арсенала [179], то он предложил нам поужинать у Монтеспена. За столом он выкидывал тысячи дурачеств, пил за мое здоровье и распевал песни; но, без всякого сомнения, походил он на тех детей, которые поют в темных комнатах, чтоб рассеять страх. Наконец, дабы проявить совсем необыкновенную храбрость и показать, что проделает он в один день такие подвиги, какие никогда не снились первейшим придворным храбрецам, впал он снова в свои чудачества и, взяв шпагу, сказал мне:

— Если вы обладаете мужеством, то докажите это; покончим сейчас же с нашим спором; мы можем пойти во двор этого дома: он достаточно просторен для поединка.

— Я сделаю все, что вам будет угодно, — отвечал я. — Не думайте, пожалуйста, что я отказываюсь драться, будь то ночью, будь то днем; шансы — одинаковы; прикажите зажечь факелы.

Но тут Монтеспен заявил, что не позволит нам драться в такой час, что храбрые люди должны брать солнце в свидетели своих доблестных деяний, что только злодеи хватаются за шпагу по ночам и что, кроме того, света факелов недостаточно для такого предприятия. Бажамон с этим не согласился: по его словам, он был как-то вечером в одном обществе, где два дворянина затеяли партию в жёдепом и разыграли оную при факелах в заведении «Сфера», а посему и поединщики пользуются правом проявлять не меньшее нетерпение. Но Монтеспен возразил, что хотя мы находимся у него, однако же должны опасаться предательства, что лакеи, державшие факелы, способны потушить их или перенести все сразу на одну сторону, светя только тому, кто будет им больше по сердцу, и что, кроме того, одного из нас могли непредвиденным для него образом поразить сзади. Эти резоны смирили без всякого труда задор Бажамона, ибо все его поведение было чистейшим притворством, и знай он, что ему позволят драться при такой обстановке, то никогда бы о том и не заикнулся. А пускался он в такое бахвальство в силу некоей привычки, усвоенной им с недавних пор в фехтовальной школе, и говорил он особливо громко тогда, когда у него сильнее всего трепетало сердце. На самом же деле он старался удивить меня мнимой своей самоуверенностью и разглагольствовал о поединке только потому, что был к нему вынужден. Под конец всех концов Монтеспен предоставил нам выспаться на постелях, постланных по его приказанию, а наутро вздумал нас мирить, сказав, что было бы обидно убивать друг друга по столь пустому поводу. Но я вовсе не хотел, чтоб это так кончилось, а потому, уходя, сказал Бажамону:

— Пойдемте разыскивать того человека: он рассудит наш спор.

Граф, не поняв смысла моих слов, последовал за мной; тут я предложил ему вернуться в то место, где мы были накануне, и приступить к поединку. Мы помчались с такой поспешностью, что вскоре прибыли туда и тотчас же принялись доказывать свое умение в фехтовальном искусстве.

Я теснил своего противника изо всех сил и сделал столько выпадов, что защита далась ему нелегко; но при последнем штосе лошадь его вздыбилась, и удар пришелся ей по глазам; кровь тотчас же ослепила ее, и она, придя в исступление, перестала слушаться и шпор, и узды. Как седок ни ловчился, а она отнесла его в илистое место, где я подъехал к нему так близко, что мог его убить, если б пожелал; но мне не хотелось поражать врага сзади. Я кричу, чтоб он повернул. Наконец ему удается совладать с лошадью, он подъезжает и тут же прокалывает мне руку. Вслед за этим ударом лошадь неожиданно встряхнула его с такой силой, что он полетел в грязный ров, где, будь у меня охота, я мог нанести ему сто смертельных ран в отместку за свою; но я только приставил острие шпаги к его горлу и потребовал признания, что его жизнь всецело зависит от меня. Не будучи в состоянии выкарабкаться оттуда, он был вынужден согласиться на все, после чего я помог ему подняться и сказал:

— Если б вы получили надо мной такое же преимущество, как я над вами, то, вероятно, воспользовались бы им. Но дабы вы не говорили потом, что я вас не победил, и не сваливали бы вины за свое бегство на лошадь, а также для того, чтобы спор наш не остался неразрешенным, прошу вас продолжать поединок, поскольку от падения пострадало только ваше платье.

В то время как я договаривал эти слова, подъехал Монтеспен, следовавший за нами на довольно близком расстоянии, и сказал мне:

— Нет, нет, вы предъявили достаточно доказательств своей доблести; вовсе не желательно, чтоб это дело кончилось смертью. Довольно и того, что от вас зависело убить Бажамона, чему я свидетель.

Хотя граф под давлением необходимости сам это признал, однако же бесился, что судил его другой, и был, как я полагаю, не прочь снова начать поединок, если бы пропитавшаяся грязью одежда не мешала ему пошевельнуться. Наш приятель отвел его в маленькую деревушку, дабы ему помогли там снять платье, а я тем временем вернулся в Париж перевязывать свою рану. Я передал о поединке Клеранту, который разгласил это к позору Бажамона и в доказательство моей правоты даже рассказал о том, как граф покушался убить меня самым предательским образом по пустячному поводу. Слух об этом дошел до короля, и он сделал Бажамону строгий выговор. Все, вплоть до нашего безумца Колине, говорили графу, что он глубоко неправ.

С другой стороны, я снискал себе всеобщее уважение: могу сказать это без всякого хвастовства; меня хвалили за куртуазность, проявленную по отношению к врагу, коего я не захотел убивать, хотя мог это сделать и хотя побуждало меня к тому нанесенное мне оскорбление; действительно, нужно было обладать большой властью над собственной душой, чтоб не очутиться на поводу у неистового гнева. Отчасти в связи с данным случаем я заслужил благоволение Протогена, одного из достойнейших европейских принцев; он ценил речи, которые я держал в его присутствии, и разрешал мне поминать добром или злом кого угодно, зная, что я не стану хулить тех, кто этого не заслуживал. Однажды я распространил сатиру, написанную мною на некоего вельможу, без обозначения звания и имени. Нашелся такой, который отнес ее на свой счет и пожаловался на меня Протогену, а тот, смеясь, рассказал мне об этом.

— Монсеньор, — отвечал я, будучи с ним наедине, — нетрудно догадаться, что человек, обидевшийся на меня за злословие, чрезвычайно порочен; ибо иначе он не подумал бы, что эти едкие стихи направлены против него; сочиняя свою сатиру, я даже не знал об его существовании, но коль скоро он один обладает пороками всех остальных людей, то мне трудно было не высмеять такого недостатка, который не был бы ему свойствен. Вот причина его негодования, каковое надлежало бы ему скрыть в интересах своей чести, ибо он будет сам виноват, если двор узнает об его образе жизни. Кроме того, будь он человек разумный, то не должен был бы выдавать своего волнения, даже если б моя сатира метила именно в него. Мне помнится, что другой вельможа приказал недавно побить бедного поэта, ославившего его в стихах. Что же из этого вышло, как вы думаете? А вышло гораздо хуже, чем было раньше, так как разнеслась молва, будто рифмоплета отбарабанили по спине под такт и размер его виршей. Всем хотелось знать причину; она вскоре обнаружилась, и выяснилось, что, по-видимому, вельможа действительно был повинен в тех грехах, которые тот ему приписал; ведь не станет же обижаться солнце, если кто-нибудь назовет его темным. Во всех гостиных только и говорили, что о вельможе и поэте, и всякий, кто не читал сатиры, сгорал от любопытства ее узнать.

Мой высокородный принц согласился с этими доводами и признал, что у вельможи не было оснований на меня жаловаться. Действительно, при первой же их встрече Протоген пересказал ему часть моего ответа, после чего тот вполне удовлетворился и проникся ко мне особливой дружбой.

В другой раз случилось мне привести Протогену рассуждения, которые ему чрезвычайно понравились. В его присутствии беседовали о любезности, куртуазности и скромности. Он спросил, кто из придворных слывет самым скромным. Один стихоплет, принадлежавший к числу его приближенных, назвал некоего вельможу, отличавшегося, по его словам, бесподобной учтивостью, которую он так ловко проявлял, что никто не мог превзойти его в самоуничижении.

— Вы правы, — сказал Протоген, — я это не раз замечал; что вы об этом думаете, Франсион?

— Найдется ли столь смелый человек, монсеньор, — возразил я, — кто осмелится не разделять ваших взглядов, коль скоро вы обладаете разумом, достойным вашего высокого положения?

— Вижу, — отвечал принц, — что вы держитесь другого мнения; разрешаю вам его высказать.

— В таком случае, — продолжал я, — вы узнаете, что тот смиренник, о коем сейчас упоминали, представляется мне самым тщеславным человеком на свете, и вот почему: панегирики, которые он поет своим собеседникам, происходят не от сознания собственных несовершенств, а от смертельного желания прослыть красноречивым; в душе же он тщеславен выше всякой меры, и происходит это оттого, что его самомнение, сдерживаемое крепкой уздой, становится еще больше, чем оно было бы, если бы могло найти себе выход в его речах. Будь нам дано читать в его душе, мы увидели бы, как он смеется над тем, перед кем проявляет самоуничижение, и какими самовосхвалениями убеждает себя, что достоин почета за свое витийство. Кроме того, нетрудно заметить, что он осыпает похвалами только тех, кто с ним беседует, и принижает себя лишь для того, чтоб они платили ему тем же и превозносили его до небес, отчего он испытывает величайшее удовольствие. Кто сможет отрицать, что это чистейшее тщеславие?

Некоторые было вздумали мне возразить, но принц заставил их умолкнуть и объявил бесполезным спорить против столь очевидного факта, предпочтя мои доводы всем прочим, к немалой для меня чести.

Я провел счастливо много месяцев, постоянно удостаиваясь от принца каких-либо милостей, и не удалялся от его особы на столь долгое время, как теперь, когда влюбился в Лорету. Вот, государь мой, главнейшие из моих приключений. Мне хотелось бы также узнать ваши, но боюсь затруднить вас их пересказом, а потому не осмеливаюсь на подобную просьбу.

— Можно считать аксиомой, государь мой, — отвечал бургонский сеньор, — что интересные приключения случаются только с великими личностями, которые своей доблестью и умом способствуют смене многих выдающихся событий. Заурядные же люди вроде меня не обладают этой способностью. Со мной никогда не бывало ничего такого, что стоило бы рассказать; будьте в этом уверены и не думайте, что я говорю только с целью избавить себя от затруднения, ибо нет такого тягостного дела, которого я не предпринял бы ради вас.,

— Не сомневаюсь в ваших словах и охотно верю, что с вами не случалось ничего необыкновенного, — возразил Франсион, — однако же почитаю это за милость неба, освободившую вас от злоключений, подобных моим, а также — за признак вашего благоразумия, которое не позволило вам пускаться в опасные и малопохвальные предприятия. Обладай я надлежащим УМОМ, то не стал бы забавляться теми чудачествами, о коих вам поведал, а предпринял бы что-нибудь получше; я не переряжался бы крестьянином, не разоблачал бы чужих дурачеств, отчего чуть было не лишился жизни, и, наконец, добился бы большей удачи, чем теперь, что может служить отличным примером для всех людей на свете.

Тогда сеньор замка заявил Франсиону, что ему незачем жаловаться на свое прошлое, ибо он избег всевозможных напастей с необычайной ловкостью. Затем он вкратце перебрал все, о чем рассказывал ему Франсион, в том числе даже историю его молодости, и, дойдя до Ремона, похитившего у него деньги, сообщил, что узнал от своих слуг, кто этот человек и где он живет, и что за недальностью расстояния им нетрудно будет его навестить, если они захотят.

— Не говорите мне о нем, — возразил Франсион, — я отнюдь не намерен навещать этого человека: раз он с молодости привык воровать, то у него должен быть от природы прегнусный характер; черт с ним и с его знакомством.

— Ремон — это я! — воскликнул сеньор и, приподнявшись в ярости, выругался артистически. — Вы раскаетесь в своих словах!

Вслед за тем он вышел из горницы и резко хлопнул дверью. Франсион, который его не узнал, подосадовал на себя за опрометчивые речи, однако же весьма подивился, как мог тот разгневаться по столь незначительному поводу.

Дворецкий принес ему обед лишь много времени спустя и сказал, что сеньор рвет и мечет против своего гостя и что так как он обладает весьма свирепым нравом, то Франсиону, о пребывании коего в замке никто не знает, надлежит опасаться, как бы Ремон жестоко не отомстил ему за нанесенные обиды.

Франсион не переставал размышлять об этом в течение всего дня и ждал с величайшим нетерпением, какое решение примет Ремон относительно него. Дворецкий обещал ему доставить на другой день достоверные вести. Он действительно не преминул явиться согласно своему обещанию и сообщил, что сеньор воспылал к нему со вчерашнего дня еще большей ненавистью в связи с какими-то неожиданно полученными предостережениями, а потому, должно быть, намеревается его убить. Франсион долго раздумывал над тем, какую обиду мог нанести Ремону, и, не найдя никакой, пребывал в крайнем недоумении. Рана на его голове окончательно зажила, и страдала одна только душа. Он положил встать, дабы пойти к Ремону и спросить, чем он перед ним провинился, а также сказать ему, что готов выйти в поле и принять поединок, если тот хочет посчитаться с ним, как подобает бравому кавалеру. Но он не нашел в горнице своей одежды, а вдобавок ему сообщили, что приказано его не выпускать. Таким образом, он был вынужден провести еще день в постели, а наутро явился дворецкий в сопровождении Ремонова камердинера, который должен был помочь Франсиону при одевании. Франсион предложил ему не утруждать себя, а кликнуть его собственного лакея. Но ему отвечали, что Ремон запретил пускать к нему этого слугу.


КОНЕЦ СЕДЬМОЙ КНИГИ

(На сенсорных экранах страницы можно листать)