Из «Девичьей игрушки» / А. Зорин. Барков и барковиана

Из «Девичьей игрушки»

Предлагается прогулка по вертограду поэтической барковианы — сплести венок из иных ухáющих там цветов. Проще говоря, подборка текстов: наиболее выразительные короткие стихотворения, отрывки из длинных, так чтобы жанрово-стилевое лицо сборника наглядно выявилось и читатель возымел дополнительное представление о забавных непристойностях барковщины, и не только о них. Наши сопроводительные замечания к текстам будут минимальны: пусть публикуемые стихи скажут сами за себя и сами о себе. Итак:

Рондо на ебену мать
Ебена мать не то значит, что мать ебена,
Ебеной матерью зовут и Агафона,
Да не ебут его; хотя ж и разъебать,
Все он пребудет муж, а не ебена мать!
Ебена мать ту тварь ебену означает,
Из бездн кося людей, хуй извлекает,
Вот тесный смысл сих слов, но смысл пространный знать
Не может о себе сама ебена мать.
Ебена мать в своем лишь смысле некладется,
А в образе чужом повсюду к стати гнется,
Под иероглиф сей все можно приебать,
Синонима есть всем словам: Ебена мать.
Ебена мать — как соль телам, как масло — каши,
Вкус придает речам, беседы важит наши,
Ебена может мать период дополнять,
Французское жанфутр, у нас — ебена мать.
Ебена мать тогда вставляют люди вскоре,
Когда случается забыть что в разговоре,
Иные и Святых, не вспомнив, как назвать,
Пхнув пальцами ко лбу, гласят: — как бишь, ебена мать?
Ебена мать еще там встати говорится,
Когда разгневанный с кем в запуски бранится,
Но есть ли и любви надлежит оказать,
То тоже, но неявней скажи: — а, брат, ебена мать!
Ебена мать кладут и в знак местоименья,
К таким, которые у нас без уваженья,
Как хочешь, например, ты имрека назвать,
Вот так его зови: — ей ты, ебена мать!
Ебена мать уж ты! — значит к тебе презренье,
Уж я, ебена мать! — значит к себе почтенье,
Что за ебена мать — есть недоумевать,
А храбрости есть знак: — Кто нас? Ебена мать!
Ебена мать дурак! — в проступке есть улика,
Дурак, ебена мать! значит вина велика,
Я дам, ебена мать! — то значит угрожать,
А не хотеть — вот так: — О! ох! Ебена мать!
Ебена мать и сердце значит умиленно,
Как кто раскается в грехах своих смиренно,
Из глубины души начнет вон изгонять,
С пороком те слова: Ах! Я, ебена мать!
Ебена мать еще присягой нам бывает,
Коль например тебя напрасно кто клепает,
И образ со стены не надобно снимать,
Скажи лишь, прекрестясь: — Как! Ба, ебена мать!
Ебена мать же ты! — значит не догадался,
Ой ты, ебена мать! — о нем значит дознался.
А! А! Ебена мать! — значит в беде поймать,
А пойманный гласит: — Вот те, ебена мать!
Ебена мать — душа есть слов, но если в оных
Неприлучается замашек сих ебеных,
Без вкуса разговор и скучно речь внимать,
Вот как ЕБЕНА МАТЬ нужна, — ебена мать!

О значительной популярности этого стихотворного филологического этюда свидетельствует наличие позднейших его вариаций и переделок (типа: «Ебена мать кричат, когда рожают…»), и по сей день достаточно распространенных в машинописных копиях.

СОНЕТЫ
1.
Естьлиб так хуи летали,
Как летают птицы,
Их бы тот час же поймали
Красныя девицы.
Все расставили бы сетки,
Посадили б в нижни клетки.
2.
Естьлиб плавали пиздушки
Так, как плавают лягушки,
Около б болот мудушки
Понастроили б избушки.
А хуи бы остряки
Все пошли бы в рыбаки,
И закинувши сеть,
Зачали пизду бы еть.

Сонетами эти стихи названы, видимо, в насмешку (правильные формы сонета были тогда известны). Ср. первый «сонет» со стихотворением Державина «Шуточное желание» («Если б милые девицы…»).

ЕПИГРАММЫ
1.
Муж спрашивал жены, какое делать дело,
Нам ужинать сперва, иль еться начинать?
Жена ему на то: — Изволь сам разбирать,
Но суп еще кипит, жаркое не приспело.
2. Стихотворцы
Лишь только рифмачи в беседе где сойдутся,
То молвив слова два, взлетают на Парнас,
О преимуществе кричат, они соймутся,
Так споря, вот один вознес к другому глас:
— Ну, естьли ты пиит, скажи мне рифму к небу. —
Другой ответствовал: — Я мать твою ебу. —

В последнем двустишии виртуозно использована разноударная рифма, неожиданный эффект которой сюжетно мотивирован (спор рифмачей).

3. Девичье горе
Горюет девушка, горюет день и ночь,
Не знает, чем помочь,
Такова горя с ней и сроду не бывало —
Два вдруг не лезут, а одного хуя мало!
4. Заика с толмачом
Желанья завсегда заики устремлялись,
И сердце, и душа, и мысли соглашались,
Жестоку чтоб открыть ево любезной страсть,
Смертельную по ней тоску, любови власть.
Но как ево язык с природна онемленья
Не мог тогда сказать ни слова ей реченья,
То вынувши он хуй, глазами поморгал
И немо речь сию насильно проболтал:
— Сударыня, меня извольте извинити,
Он нужду за меня всю может изъяснити.
5. Сафрон
Сафрон как чорт лицом, и к дьявольским усам
Имел еще он нос подобно колбасам,
Которы три года в дыму, будто коптились.
А дети у него прекрасные родились.
То видя, госпожа, имевши мимо путь,
Сказала, чтоб над ним немного подсмехнуть:
— Куда как дурен нос, хозяин, ты имеешь,
А деток не в себя работать ты умеешь. —
Надулся тут Сафрон, боярыне сказал:
— Не носом деток я, а хуем добывал.
6. Отговорка
Увидивши жена, что муж другу ебет,
Вскричала на него: — Что делаешь ты, скот?
Как душу обещал любить меня ты, плут! —
— То правда, — муж сказал, — да душу ж не ебут! —
7. Предосторожность
— Приятель, берегись, пожалуй, ты от рог!
Жену твою ебут и вдоль и поперек. —
А тот на то: — Пускай другие стерегут,
А мне в том нужды нет, вить не меня ебут.
8. Прозба
Крестьянка ехала верхом на кобылице,
А парень сей попался молодице,
Сказал: — Знать, ты сей день не ебена была,
Что едешь так невесела. —
А та в ответ: — Коль ты сказал мне небылицу
И истинна коль та притчина грусти всей,
То выеби, прошу, мою ты кобылицу,
Чтоб шла она повеселей.
9. Венерино оружие
Венус у Марса смотрела с почтеньем
Шлем бога сего, и меч, и копье,
Что видя, Приап ей молвил с презреньем:
Для ваших вить рук хуй лутчье ружье.
10. Спор
Разспорился мужик с подобным мужиком
И называл ево в задоре дураком.
— Ты еблю чтишь, дурак, тяжелою работой,
А я всегда веселой чту охотой.
Когда б по-твоему, дурак, блядин сын, чли,
То б наши господа боярынь не ебли,
Ано бы чванились и весь свой век гуляли,
И нас бы еть своих тогда жон заставляли. —
НАДПИСИ
1. Анне
Труды дают нам честь и похвалу на свет.
Трудом восходит вверх могущество героя,
Любовь от всех за труд приобрела Анет
За то, что хорошо она ебется стоя.
2. Настасье
Согласно говорят — прекрасно в свете что,
Не может никогда уж дурно быти то.
Девицу умную, разумную Настасью
Весь город хвалил сей — вельми пространна снастью.
ЭПИТАФИИ
1.
Такой лежит здесь муж — когда он умирал,
То хуй ево, как кол, в тот самый час стоял.
Все сродницы ево при смерти собралися,
Которых он ебал и кои с ним еблися.
Одной из них к себе велел он подойти,
И умираючи, еще хотел ети.
2.
Нещастной здесь лежит, хуй бедной, горемыка,
От лютого кой жизнь окончил хуерыка.

Имеются в виду гнойные выделения при венерическом заболевании.

ПЕСНЯ
Лишь в Глухове узнали
Ебливицын приход,
Вздроча хуи, бежали,
Чтоб встретить у ворот.
Магистры и старшия
За нужное почли,
Чтоб все хуи большия
Навстречу к ней пошли.
А малиньким хуечкам,
Им был приказ такой,
Отнюдь бы из парточков
Не лазил никакой.
Лишь только появилась
Ебливица во град,
Пизды все взбунтовались,
Ударили в набат.
Одна пизда всех шире,
Фрейгольцева жена,
Кричит: — Где правда в мире?
Какия времена?
Магистер пиздьи глотки
Велел хуям зажать,
Набив на них колодки,
В тюрьму их посажать.
Умолк тут шум ебливой,
Окончился и бунт,
Магистер, муж учтивой,
Сказал хуям во фрунт.
Он хуй свой взявши в руки,
Спросил, отдавши честь:
— Сколько хуев от скуки
Прикажете отчесть? —
Ебливица сказала:
— Великой пост и грех,
С дороги ж я устала,
Довольно будет трех.

Это удобно петь на голос «Мальбрук в поход собрался» (знаменитая песня с имеющимися неприличными вариантами текста). «Ебливица» — не намек ли на высочайшую особу? «В блестящий век Екатерины» рождались сюжеты для стихотворных «Екатериниад», сочинявшихся также и много времени спустя (позднего происхождения — поэма о Григории Орлове, доныне бытующая в списках).

Ебливая вдова
Ебливая вдова с досадой говорила:
— Почто нам тайной уд природа сотворила,
Не для ради ль того, чтоб похоть утолять?
И в дни цветущих лет нам сладости вкушать?
Когда нам естеству сей член дать разсудилась,
Так для чего она, давая, поскупилась
И не умножила на теле их везде —
На всякой бы руке у женщин по пизде,
А у мужчин хуи бы вместо пальцев были,
С какою роскошью тогда б все в свете жили!
Всяк еться б мог, еблись бы завсегда
Без всякова стыда!
Лекарство
Вот в чем, прекрасная, найдешь ты облегченье,
Единым кончишь сим ты все свои мученья,
Лекарство, кое я хочу тебе сказать,
И скорбь твою смяхчит, и будет утешать.
Со многими уже те опыты бывали,—
Единым способом все скорби изцеляли,
Беды забвенны все в ту сладкую минуту,
Я сам все забывал, и всю тоску прелюту.
Узря, лекарство то сколь много помогает,
Есть сладость такова, чево твой дух не знает,
Ты можешь чрез сие лекарство то узнать,
Изволь стихов слова начальны прочитать.

В последнем стихе имеются в виду начальные буквы начальных слов: это акростих, который читается «Вели себя уети» (непристойная фраза при полной пристойности самого текста стихотворения).

БАСНИ
1. Неудачное покушение
Промчалась весть в Валдае на горах —
В пустыне жил монах.
Преобразуяся в девицу, бес
К нему в пещеру влез.
Монах, увидя то, вскочил
И хуй вздрочил,
Оставя книгу и очки,
Разъеб он чорта тут в клочки!
Едва чорт встал
Монаху так сказал:
— Отец, претолстыми хуями
Воюешь ты прехрабро с нами. —
С тех пор уж черти по миру не бродят
И чернецов в соблазн уж не приводят.
Ужасна им чернецка власть —
Боятся, чернецу чтоб на хуй не попасть.

Можно сказать, ситуация отца Сергия в повести Л. Толстого. В «Девичьей игрушке» много антиклерикальных пассажей, но вот здесь манах-отшельник обрисован сочувственно и даже дружественно.

7. Старик и сонная молодка
Случилось старику в гостях приночевать,
А где? Нет нужды в том, на кой чорт толковать, —
На свадьбе, на родинах,
Да пусть хоть на крестинах;
Вот нужда только в чем седому старичище,
Молодка тут была, собой других почище.
Молодка не дика,
Хуй встал у старика,
А хуй уж был такой, как нищева клюка.
Однако ночь ему не спится,
Старик встает, идет искать напиться,
Не в кадке он пошел черпнуть ковшом кваску,
А к той молодке, что и навела тоску,
Она спала тогда уж в саму лутчу пору —
Отворен путь к пизде,
И нет нигде
Запору.
Затресся старый хрыч, хуй стал ево как кол,
Он шасть ей за подол
И непригоже цап молодушку за щорстку!
Над сонною пиздой хрыч старой ликовал,
Хуй чуть не заблевал,
Старик пришел в задор такой, что до зарезу.
«Что, — мнит, — ни будет мне, а сух я прочь не слезу!»
Рубаху только лишь молодке засучил —
С молодки сон сскочил,
Та слышет не мечту, не сонну грезу,
Подумала сперва, что кошка ищет крыс,
Кричала кошке: Брысь!
Но как опомнилась, зрит вместо кошки буку,
Схватила у себя меж ног той буки руку:
— Кто тут, — она кричит, — ах, государи, тать!
Хотела встать,
Покликать мать.
Тут струсил мой старик, не знал куда деваться,
Не знал чем оправдаться.
— Не бось, — сказал, — я ничево не утащу,
Хотелось мне попить, я ковшичка ищу.
ОТРЫВОК ИЗ ЭЛЕГИИ
Сетование хуя о плеши
Восплачьте днесь со мной, парточные пределы,
Гузена область вся, муде осиротелы,
Дремучий темный лес, что на мудах растет,
Долина мрачная, откуда силной ветр идет.
Возчувствовавши я бабонами мученья
Пахи несчастныя с задору и терпенья,
Ты, гашник на портках, ты, гульфик на штанах,
И вы, сидящие площицы на мудах,
Восплачьте днесь со мной, восплачьте, возрыдайте,
Коль боли у вас нет, так хую сострадайте!
Румянейшая плешь, злосердою судьбиной
Лишился я тебя, мой друг, мой вождь любимой!
Отпала от меня. Тебя — ах! — смерть взяла.
Прелютым танкером, плешь, прочь ты отгнила…

Плешь — головка фаллоса, «…бабонами…» — бубонной опухолью. «Пахи несчастныя» — паха несчастного («паха» — пах).

ОТРЫВОК ИЗ ЭПИСТОЛЫ
От хуя к пизде
Прости мою вину, почтенная пизда,
Осмелилась писать к тебе, что есть елда.
Хуй чести знать еще хоть не имеет.
Однако почитать достоинство умеет.
Он, слыша о тебе похвальну всюду речь,
И для того к себе лишь в дружбу мнит привлечь,
С таким же чтоб об нем ты мненьи пребывала,
Какие ты ему собой, пизда, влияла.
Желание ево ни в чем не состоит,
Как только изъяснить, что он всегда стоит,
Тобою ободрен как крепость получает,
Как новыя тобой он силы принимает,
Как в мысль когда, пизда, ему лишь ни придешь,
Из мысли ты ево никак уж не уйдешь…
ОТРЫВОК ИЗ ОТВЕТНОЙ ЭПИСТОЛЫ
От пизды к хую
Могущая пизда, сияюща лучами,
Имеюща приязнь с почтенными мудами,
Писание твое принять имела честь
С восторгом радостным, и оное прочесть.
Прочетши, оное творю благодаренье
За то, что ты явил свое мне похваленье,
Которого однак совсем не стою я…

И элегия и эпистолы написаны александрийским стихом, что согласуется с прикрепленностью данной формы к этим жанрам в XVIII в. Разнообразнее метрико-строфический репертуар од: наряду с привычными и традиционными решениями (приводившийся пример с одой Баркова «Утренней заре»: «Уже зари багряной путь…») — неожиданно-нестандартные версификационные ходы, так что, при низком к тому же содержании, «ода» становится столь же мало похожей на оду, сколь мало приводившийся выше «сонет» похож на сонет.

ОТРЫВОК ИЗ ОДЫ
На день рождения Та<тьяны> Ив<ановны>
Встань, Ванька, пробудися,
День радости настал,
Скачи, пой, веселися,
На землю плод твой пал.
Днесь кровь твоя лилася,
Танюшка родилася!
Умножилось число блядей.
Три выпей вдруг стакана
И водки и вина,
Да здравствует Татьяна —
Утех твоих вина.
Беги скорей умыться,
С похмелья ободриться,
На лиговский спеши кабак.
А ты рости скорея,
Возлюбленная дщерь,
Етись учись скорея,
Хуям отверзи дверь.
Хуев неужасайся,
К ним бодро подвигайся,
Ты матушке последуй в том.
Она едва достигла,
Танюша, возраст твой,
Как все хуи воздвигла,
Дроча их над собой,
Ног плотно не сжимала,
Послюнивши пускала
Претолстый хуй дьячка Фомы…

«Итак, она звалась Татьяной». Известные пушкинские суждения об этом имени могут быть соотнесены с публикуемым текстом.

ОДА
Отцу Галактиону
Отец Галактион
Пред утренней зарею
Престрашною биткою
Заводит силной звон.
Над жопою соседки
Наевшися он редки
Елдою так трезвонит,
Что бедна баба стонет.
Келейников собор,
Монаху подражая
И благочинно зная
Монашеский задор
С дрочеными хуями
И постными мудами
Легко по кельям пляшут,
Елдами машут.
Отец Галактион
Как человек ученый,
Имея хуй дроченый,
Всем предписал закон —
Так бодро не скачите,
В смиреньи хуй дрочите,
Еть не мешайте нам,
Честным отцам.

По спискам имеются варианты. Первая строфа, второй стих: «Заутренней порою». Вторая строфа, шестой стих: «полными» вместо «постными». Седьмой: «по келье». Восьмой: «Шматиной всяко машут». Третья строфа, четвертый стих: «Им» вместо «Всем».

И вот, наконец, более традиционный одический текст.

ОТРЫВОК ИЗ ОДЫ
Исповеди монахом
Каким виденьем я смущен!
С боязни дух и сердце ноет.
Я зрю — ах! хуй в пизду впущен,
Жена, стояща раком, стонет,
Без слез слаба она терпеть
Дыры трещанья, раздиранья
От толстой плеши пропиранья.
Возносит глас: «Престань о еть!»
Не внемлет плач, не чует страх,
…Незрит, что дух жены трепещет,
Ярясь ебет ее монах,
Храпит, меж бедр мудами плещет.
Прекрепко движет лядвеи,
Изо рту пену изпущает,
Достать до печень ее чает,
Чтоб в сласть кончать труды свои.
Мертва почти жена лежит,
Но плешь седова старца тамо,
И слезть, пришедши в жар, не мнит,
Ебет ее еще упрямо,
Брадой махая с клобуком,
Ревет как вол он разъяренный,
Что еть телице устремленный
Ничуть неслабшим елдаком…

Метрико-строфические формы на этот раз соответствуют жанру; в державинских «На смерть князя Мещерского» и «Вельможе» и пушкинской «Вольности» будут применены такие же! Пародируемый же источник — скорее всего батальные оды Ломоносова, в которых потрясенный и с «ноющим» сердцем автор как бы наблюдает, как «ярясь» бьются войска. Соитие тоже своего рода битва, война полов. Такие аналогии привычны. По этим причинам жанровые признаки оды в данном случае гораздо легче узнаваемы, нежели в двух предыдущих примерах.

Когда же будет и будет ли, наконец, издан у нас Барков? «Мысленным взором» вижу пока не существующую книгу его Сочинений и переводов. Первая ее половина — публиковавшиеся, пристойные произведения поэта. Вторая — в приложении — «Девичья игрушка», с оговорками в комментариях относительно того, что это не только Барков, но и коллективная барковиана. Это дело будущего, до этого нужно дотянуться. Хочется думать, что предложенная здесь подборка явится предварительной публикацией.

Андрей Зорин. Барков и барковиана

1

Предварительные замечания

Превращение имени собственного в нарицательное — участь, выпадающая на долю немногих писателей. Из всей великой русской литературы лишь считанным классикам довелось пополнить своими именами словарный фонд родного языка. В этом недлинном ряду история со своей неизменной иронией отвела Ивану Баркову и по хронологии и по алфавиту второе место после Аввакума.

Комизм ситуации подчеркивается, однако, тем, что о Баркове все слышали, но никто его не читал, — более того, многие из тех, кто уверенно судит о поэте, строят свои заключения на основе произведений, заведомо ему не принадлежащих. Так, в воспоминаниях режиссера М. Ромма рассказано, как С. Эйзенштейн в середине тридцатых годов разыграл министра кинематографии Шумяцкого, выразив намерение взяться за экранизацию произведения «малоизвестного русского классика» Баркова «Лука». Фамилию Луки Эйзенштейн намеренно утаил. Уже в этом году писатель М. Чулаки решительно заявлял на страницах «Независимой газеты» (19 марта) в статье с патетическим названием «Изгнать лицемерие»: «Давно уже существует прекрасная литература, не только употребляющая, но и культивирующая мат. Первым тут стоит И. Барков с его знаменитым „Лукой Мудищевым“ <…> Цензуры в России больше нет, но Барков пока не издан. А надо издать. Как и современный анонимный шедевр „Николай Николаевич“, приписываемый, впрочем, Ю. Алешковскому». Разумеется, «Лука Мудищев» является произведением Баркова в той же мере, в какой знаменитая повесть никогда не скрывавшего своего авторства Ю. Алешковского может быть названа анонимным шедевром. Как это было всегда очевидно любому квалифицированному читателю, а в последнее время доказано К. Тарановским2, поэма была написана уже в послепушкинскую эпоху. Однако именно этой вещи, повествующей о сексуальных подвигах героя, суждено было быть изданной как произведение Баркова.

Впрочем, сакраментальным «Лукой» дело не ограничивается. За рубежом под именем Баркова издавались также вполне порнографические поэмы «Утехи императрицы» и «Пров Фомич», относящиеся, по-видимому, уже к нашему столетию. При этом в предисловии к первой из них, вышедшей под грифом «Памятники русской поэзии XVIII века», неизвестные издатели отмечали, что Барков «широко известен как автор нашумевшей поэмы „Лука Мудищев“». Текстам же, приписанным Баркову в различных списках XIX и XX века, поистине нет числа. Имя поэта, по сути дела, оторвалось от его подлинных сочинений и стало почти столь же неприличным, как и связанные с ним тексты.

Не смею вам стихи Баркова
Благопристойно перевесть
И даже имени такого
Не смею громко произнесть.

Первые две строки этого пушкинского экспромта относятся, по свидетельству А. П. Керн, к приятелю поэта Дмитрию Николаевичу Баркову, но третья и четвертая явно отсылали к его прославленному однофамильцу. В традиционно приписываемой Пушкину поэме «Тень Баркова» родоначальник срамной поэзии выступает в качестве своего рода бога Приапа, являющегося страждущему герою в момент мужских затруднений и требующего за это молитв и прославлений. Возможно, именно с этим мифологическим превращением связана ощущавшаяся Пушкиным непроизносимость имени Баркова: «Но назову ль детину, // Что доброю порой // Тетради половину // Заполнил лишь собой», — говорится в «Городке» при перечислении авторов «сочинений, презревших печать». Любопытно, что позднее значительная часть непечатной лирики, наряду с Барковым, приписывалась Пушкину, который берет на себя ту же мифологическую функцию. Бытующий в массовом сознании образ Пушкина, безусловно, включает в себя мотивы гипертрофированной сексуальности.

Практически исчерпывающий свод известных современной науке данных об историческом Баркове можно найти в статье В. П. Степанова в первом томе «Словаря русских писателей XVIII века»: Иван Семенович (по некоторым источникам Степанович и Иванович) Барков родился в 1732 году, учился в Александро-Невской духовной семинарии и университете Академии наук в Петербурге, откуда в 1751 г. был исключен за пьянство и кутежи, за которые подвергался и телесным наказаниям. Затем он служил наборщиком в академической типографии, копиистом в канцелярии Академии наук, в частности перебелял рукописи Ломоносова, исполнял обязанности академического переводчика. В 1766 г. он был уволен из Академии и через два года, о которых нет никаких сведений, умер.

Литературная деятельность Баркова, предназначенная для печатного станка, была чрезвычайно интенсивной и приходилась по преимуществу на 1760-е годы. В это время им была осуществлена редактура целого ряда изданий, выпущены несколько переводов и компиляций исторических трудов, произведений «на случай». Барков подготовил первое на русском языке издание «Сатир» Кантемира, напечатал свои переводы «Сатир» Горация, басен Федра, «Двустиший» Дионисия псевдо-Катона, отличавшиеся очень высоким по тому времени уровнем стихотворной техники.

И все же центральной частью наследия Баркова, обеспечившей ему своеобразное бессмертие, остается его срамная поэзия, о которой мы до сих пор, по сути дела, не знаем ничего сколько-нибудь определенного.

«Никаких рукописей Баркова не сохранилось. В рукописных отделах многих библиотек страны хранятся многочисленные списки произведений поэта, относящихся в основном к первой половине XIX века. Как правило, они собраны в сборник под заглавием „Девичья Игрушка“»3, — писал в единственной появившейся в советской печати статье о барковиане Г. П. Макогоненко. Все свои наблюдения он строил на «наиболее старой и авторитетной рукописи» из известных ему сборников Баркова — «Девичьей Игрушке» из коллекции ИРЛИ АН СССР, относящейся, по утверждению исследователя, к 1795 году. (На наш взгляд, водяной знак на бумаге этого списка позволяет датировать его только более осторожно: 1795–1798 гг.) Однако список ИРЛИ, безусловно, не является ни самым старым, ни самым авторитетным. Сохранился список 1777 года в Государственной Публичной библиотеке имени М. Е. Салтыкова-Щедрина в Ленинграде, списки 1784 и 1785 гг. в личном архиве Б. А. Успенского и в ЦГАЛИ. Один из самых ранних списков находится в Отделе рукописей Научной библиотеки Казанского ун-та имени Н. И. Лобачевского. Еще один, чуть более поздний, но очень важный список 1800-х годов также хранится сейчас в Отделе рукописей ГПБ.

Анализ всех этих ранних списков и их сопоставление с более поздними, относящимися уже к XIX веку, позволяет сделать ряд существенных выводов. Прежде всего, как легко предположить, практически все они, за исключением, по-видимому, списка 1800-х годов в ГПБ (ГПБ-2), изготавливались любителями подобной литературы для собственного пользования. Соответственно переписчики были мало озабочены полнотой и аутентичностью состава и верностью текста. Они легко могли выкидывать не заинтересовавшие их произведения и добавлять что-то от себя. Действительно, просмотренные списки существенно разнятся по составу и композиции. Так, например, список 1777 г. в ГПБ (ГПБ-1) содержит значительное количество стихотворений, явно принадлежащих перу одного из его владельцев — «устюжского помещика Левонтия Яколича». Вместе с тем, и это, пожалуй, самое существенное, исходный корпус текстов в основном поддается реконструкции. При том, что ни один из перечисленных нами списков не восходит к другому и не повторяет другой, большая часть входящих в них произведений повторяется по крайней мере в четырех-пяти списках из шести. Эта близость друг к другу ранних вариантов «Девичьей Игрушки» становится особенно наглядной, если сопоставить их с копиями XIX века, в которых те же стихотворения произвольно перемешаны с более поздними, не обнаруживающими между собой никакого соответствия. Таким образом, если отсеять из ранних списков тексты, встречающиеся лишь однажды (их больше всего как раз в списке ИРЛИ), то можно осторожно утверждать, что оставшееся будет более или менее близко к первоначальному ядру «Девичьей Игрушки».

Надо сказать, что заглавие сборника также варьируется. Наиболее часто встречаются «Девичья (иногда Девическая) Игрушка» и «Сочинения Баркова». Иногда эти названия объединяются в одно «Девичья Игрушка, или Сочинения Баркова». Сборник ГПБ-1 имеет также дополнительный титул «Своевольный Парнас, или Разные стихотворения». Между тем даже столь, казалось бы, определенное название, как «Сочинения Баркова», тоже достаточно условно. Дело в том, что даже произведения, которые можно отнести к исходным слоям «Девичьей Игрушки», явно принадлежат разным авторам. В. П. Степанов в своей словарной статье о Баркове обратил внимание на очевидный факт: целый ряд списков содержит предисловие, называющееся «Приношение Белинде», в котором, в частности, сказано: «Но препоручив тебе, несравненная Белинда, книгу сию, препоручаю я в благосклонность твою не себя одного, а многих, ибо не один я автор трудам в ней находящимся и не один также собрал оную». (В. Степанов цитирует эти слова по другому списку и в несколько другой редакции.) «Девичья Игрушка» действительно неоднородна. Прежде всего, в различных экземплярах попадаются тексты, вовсе не имеющие отношения к барковиане и объединенные, пожалуй, только своей принадлежностью к рукописной литературе, создающейся без расчета на печатный станок. Среди них «Гимн бороде» Ломоносова, «Послание слугам» Фонвизина, эпиграммы на Сумарокова и др. Особняком стоит в «Девичьей Игрушке» цикл, связанный с именем некоего Ивана Даниловича Осипова: послания к нему А. В. Олсуфьева и ответы на них, ода на день рождения дочери Ивана Даниловича, поэма «Осквернонный Ванюша Яблошник (Яблочкин)» и др. В этих произведениях отражены нравы и фольклор полубогемной петербургской компании того времени, имевшей как аристократический, так и плебейский состав. Здесь упомянут целый ряд реальных исторических личностей, имена которых требуют реального комментария. При всем площадно-кабацком характере своего остроумия тексты, группирующиеся вокруг фигуры Ивана Даниловича, резко уступают основному массиву барковианы по части грубости и откровенности.

Но и за вычетом перечисленных произведений «Девичья Игрушка» остается созданием различных авторов. В списке ГПБ-1 есть, в частности, принадлежащие его первому владельцу подписи под некоторыми стихотворениями, указывающие на их авторство. Одно из стихотворений, носящих распространенное заглавие «Ода к пизде», приписано здесь Чулкову, другое, «Письмо к Приапу», — Ф. Мамо<нову>. Эпиграмма «На актрису Д» и стансы «Происхождение подьячего» подписаны «сочинения А. С.» (по нашему мнению, есть самые серьезные основания атрибутировать эти тексты Сумарокову). Подпись «сочинения Г. Б.» (безусловно, ее следует расшифровать как «Сочинения господина Баркова») также стоит под двумя произведениями: «Одой Приапу», представляющей собой своего рода расширенный и дополненный перевод знаменитого одноименного стихотворения французского поэта А. Пирона, и «Поэмой на победу Приаповой дщери». (В других списках эта поэма носит название «Сражение между хуем и пиздою о первенстве».) Однако, вне всякого сомнения, реальный вклад Баркова в «Девичью Игрушку» куда более весом. Такой осведомленный и, вполне возможно, лично знавший Баркова современник, как Новиков, утверждал, что ему принадлежит «множество целых и мелких стихотворений в честь Вакха и Афродиты». О «бурлесках, каковых он выпустил в свет множество» пишет и появившееся в Лейпциге еще при жизни Баркова «Известие о некоторых русских писателях», принадлежащее И. А. Дмитревскому или В. И. Лукину. Таким образом, не приходится сомневаться, что сборник, носящий имя Баркова, заключает значительное количество его собственных произведений, однако предложить сколько-нибудь серьезные критерии для их выделения из общего массива сегодня не представляется возможным.

При издании «Девичьей Игрушки», естественно, не может не встать вопрос о выборе текста. Отсутствие автографов или хотя бы прижизненных списков не позволяет решить его сколько-нибудь определенным образом. Во всех без исключения известных нам списках текст испорчен порою до полной невразумительности. В этой связи представляется целесообразным предложить здесь подход, который был бы основан на принципах не столько литературной, сколько фольклорной текстологии. Если, как уже говорилось, можно попытаться на основе различных списков реконструировать исходный состав, то таким же способом возможно идти в направлении реконструкции исходного текста. По-видимому, первым критерием должен быть формальный: варианты, сохраняющие рифму и размер, предпочтительней, чем их разрушающие. На второе место следует поставить содержательный критерий: осмысленное чтение предпочитается бессмысленному. Затем по степени значимости идет количественный показатель: вариант, встречающийся в трех-четырех списках, обладает большей достоверностью, чем зафиксированный лишь однажды. И наконец, при прочих равных условиях, следует прибегать к хронологическому критерию — выбирать чтения, содержащиеся в более ранних списках.

Разумеется, следует иметь в виду, что полученный таким образом сводный текст переставляет собой всего лишь исследовательскую реконструкцию, основанную на контаминации — приеме, не пользующемся популярностью в современной текстологии. Однако практическая работа с текстами барковианы показывает, что вышеописанный способ — единственный, позволяющий получить текст, почти свободный от откровенной бессмыслицы и искажений, нарушающих стихотворную форму. Конечно, при выборе вариантов должны быть начисто исключены как вкусовые предпочтения, так и произвольные конъектуры. Кроме того, этот подход может иметь право на существование только до тех пор, пока не обнаружена сколько-нибудь авторитетная рукопись «Девичьей Игрушки».

Существенный элемент структуры барковских сборников составляет их четкое жанровое деление (только в списке ЦГАЛИ оно отсутствует и все стихотворения идут там вперемешку). Так, к примеру, наиболее полный список, принадлежащий Б. А. Успенскому, состоит (по порядку) из 15 од, 5 эклог, 7 элегий, поэмы, 7 эпистол, 2 идиллий, сатиры, символа веры, стихотворного разговора, 27 притч, 15 басен, 19 загадок, 4 дифирамбов, 9 эпиграмм, 12 эпитафий, 5 мадригалов, 5 сонетов (ничего общего с сонетами эти стишки в 4–6 строк не имеют), 5 рецептов (акростихи, содержащие в ключе какую-нибудь непристойную рекомендацию), 14 надписей, 6 портретов (подписей к портретам), 42 билетов (двустиший), 10 песен, нескольких прозаических сочинений и трагедии «Дурносов и Фарносов», одного из самых известных сочинений барковианы, которую с известной долей вероятности можно атрибутировать самому Баркову.

Сходным образом строятся и другие списки. При этом жанровые представления переписчиков были весьма условны, и логику отнесения тех или иных произведений в соответствующие жанровые рубрики понять подчас совершенно невозможно. Более того, одни и те же произведения сплошь и рядом оказываются в разных списках в различных жанровых разделах. Не говоря уж о таких малоразличимых жанрах, как басня и притча, здесь путаются оды и эклоги, мадригалы и эпиграммы. Однако общее стремление переписчиков к рубрикации остается неизменным. В этой псевдосистематичности сказывается влияние поэтики классицизма, требовавшей, чтобы каждое литературное произведение занимало свою ячейку, но, с другой стороны, сама эта поэтика была отражением совершенно определенного взгляда на мир, основанного, как на стремлении к универсализму и всеохватности, так и на столь же отчетливо выраженной тенденции к расчленению, к таксономической строгости, к подчинению пестроты мира рассудочно выработанной иерархии с ее сетью координат и категорий.

Г. П. Макогоненко усматривал в сочинениях Баркова «сознательную и строго продуманную» борьбу с поэтической системой классицизма, в которой пародируются все его жанры. Это верно только отчасти. Пародийное начало барковианы действительно чрезвычайно выпукло в высоких жанрах: оде, трагедии, поэме. Здесь сочетание торжественной интонации, размера, связанного с высоким слогом, высокопарной лексики с шокирующе-грубыми предметами и заборной руганью создает необходимый эффект с безотказностью, которая, если учесть тысяче- и тысячекратную использованность этого приема, выглядит даже поразительной.

— Иль в ебле он тебе еще явился слаб?
— Хоть князь он по уму, но по хую он раб.

Однако в таких жанрах, как басня или эпиграмма, пародийный элемент заметен мало. Басня, скажем, традиционно относилась к низкому роду, а под пером А. Сумарокова, признанного корифея жанра и канонизатора жанровой системы русского классицизма, она и вовсе приобрела простонародную грубость. Притчи и басни барковианы лишь дополнительно опущены по лексике и тематике ниже планки литературного приличия, но говорить о пародии здесь нет особенных оснований.

Представляется, что «борьба с поэзией классицизма», о которой пишет Г. Макогоненко, не была главной задачей для Баркова и его соавторов по «Девичьей Игрушке», чье творчество лежит в русле той же поэтической системы, вполне (как мы знаем хотя бы по поэме такого верного ученика Сумарокова, как Василий Майков, «Елисей, или Раздраженный Вакх») допускавшей бурлеск, пусть и не такой грубый. Дело здесь в другом. «В книге сей ни о чем более не написано, как о пиздах, хуях и еблях», — замечает автор «Приношения Белинде». Это чистая правда. Многообразный мир, охватываемый разветвленной жанровой системой классицизма, оказывается сведен здесь к одной области жизни, которая как раз находилась за пределами разрешенной словесности. Буало и Сумароков строили свои поэтики, исходя из того, что каждому поэтическому жанру соответствует особый участок умоконструируемой реальности. В барковиане же жанровое разнообразие помогает лишь по-разному говорить об одном и том же. Там, где действует люди, все их поступки и помыслы редуцированы до единственной житейской функции, а сплошь и рядом место антропоморфных персонажей занимают, как, вслед за Дидро, выразился Г. Макогоненко, их «нескромные сокровища», вступающие между собой в отношения как бы вовсе без участия своих хозяев. Обычная и распространенная, скажем, в матерной частушке, синекдоха, когда определенные части тела метонимически обозначают мужчину и женщину, здесь материализуется, и половые органы как бы заменяют собой людей, что дополнительно подчеркивает одномерность воссоздаваемого мира. Характерный для классицизма механизм рационалистического вычленения предмета и отсечения всех посторонних и избыточных деталей и наслоений здесь доведен до абсурда, поскольку абсолютно во всех жанрах вычленяется один и тот же предмет.

Поэтому едва ли есть смысл говорить о стихийном реализме барковианы. Здесь, если отбросить цикл, связанный с Иваном Даниловичем, очень мало бытовой конкретики, для которой почти и нет места в фантасмагорическом мире, в котором все употребляют всех всеми возможными и невозможными способами. Отсюда и беспредельная изобретательность авторов в подыскивании синонимов для основополагающих понятий — почти непереносимая густота их использования настоятельно требует разнообразия хотя бы на чисто лексическом уровне.

Конечно, есть и исключения. Забавные житейские зарисовки попадаются в некоторых баснях; оды «Кулачному бойцу» и в гораздо меньшей степени «К Бахусу» затрагивают смежные с магистральной темы пьянок и кутежей. Но место, которое занимают все эти сочинения, невелико. Не случайно, решившись опубликовать в сборнике «Поэты XVIII века» (Л., 1972. Т. I) один текст из «Девичьей Игрушки», Г. П. Макогоненко и И. З. Серман были вынуждены остановиться на абсолютно нехарактерной для барковианы оде «Кулачному бойцу». Ее с огромными купюрами и многочисленными многоточиями все-таки можно было напечатать. Выбери составители буквально любое другое произведение, им бы пришлось многоточиями и ограничиться.

Если истолковывать барковиану как пародию, явление сугубо литературное, то вся матерщина и похабство «Девичьей Игрушки» оказываются лишь орудием для дискредитации системы аллегорически-условного использования классической мифологии, риторических условностей ломоносовской оды или сумароковской трагедии. Представляется, что в этой трактовке цели меняются местами со средствами. Прежде всего, при жизни Баркова, в 1750-е–1760-е годы, вся эта поэтическая система была еще безусловно живой и едва ли могла ощущаться современниками как объект для такой деавтоматизирующей, по Тынянову, стилистической атаки. Кроме того, взятые по отдельности, многие стихи «Девичьей Игрушки» могли быть и, вполне вероятно, были пародиями, или, как говорили тогда, «переворотами». Но само их неимоверное количество заставляет усомниться в сугубо пародийной направленности «Девичьей Игрушки» — продуцировать произведения этого жанра в таких масштабах мог в истории русской поэзии, кажется, только Александр Иванов.

С другой стороны, именно энциклопедичность барковианы, ее тотальность и систематизм, ее тяжеловесная семинарская ученость и ориентированность на современный литературный процесс не позволяют согласиться с А. Илюшиным, написавшим в своей недавней статье, что, читая Баркова, «мы попадаем <…> в дымную похабень кабацкой ругани». Мир «Девичьей Игрушки» насквозь литературен, словесен. Это знакомый нам по блистательному анализу Г. А. Гуковского классицистский космос, где основные события развертываются не между людьми, а между словами, при определяющей роли табуированной лексики. Обращает на себя внимание почти полное отсутствие в этих текстах столь характерного для устного русского языка использования матерных корней в словах, не имеющих непристойного значения, — в лингвистической терминологии местоименного и местоглагольного употребления. Напротив того, бесчисленные ругательства используются здесь строго «технически» в полном соответствии с их первичным словарным смыслом. Развивая предложенную А. Илюшиным метафору, можно сказать, что мы попадаем не в кабак, но в рекреацию пиитического класса семинарии или духовной академии, где наиболее продвинутые студенты тренируют преподанные им навыки стихосложения.

Думается, что подготовка образованного латиниста, умелого версификатора, превосходного знатока и ценителя современной поэзии была использована Барковым, чтобы олитературить те области жизни и, прежде всего, языка, которые существовали за пределами дозволенного. Можно, пожалуй, сказать, что создатели барковианы не столько использовали матерщину и образы совокупления для того, чтобы дискредитировать мифологическую образность, ломоносовскую оду, сумароковскую трагедию или народную песню, сколько, напротив, черпали оттуда стилистический реквизит, чтобы говорить о запретном. Конечно, пародийный эффект возникает при этом неизбежно и порой создается сознательно, но главная цель авторов все же иная: воссоздание с помощью разработанной поэтической техники целостного и всеобъемлющего литературного inferno, мира, в котором царят мифологические образы Приапа и Венеры. (Позволим себе здесь некоторую классицистскую аллегоричность, чтобы в погоне за классицистской же терминологичностью не прибегать к двум самым распространенным русским словам.)

Жанровая полнота и даже избыточность «Девичьей Игрушки» свидетельствует о самодостаточности созданного в ней мира. При всей своей примитивности и одномерности он обладает своеобразной цельностью. Эротика барковианы груба и откровенна порою до омерзения, но начисто лишена сальности, двусмысленности и сладкого трепета заглядывания в замочную скважину, а кроме и прежде того, насквозь литературна. Отсюда ее торжествующая и даже, вопреки своему антиэстетизму, заразительная витальность. Специфика русского классицизма в том, что он пришелся на подростковый период словесности, и жеребячий раж «Девичьей Игрушки» служит своего рода сниженной проекцией ломоносовского одического восторга.

Стоит заметить, что современники отнюдь не были скандализованы барковским остроумием. Как замечает В. П. Степанов, они считали его стихи «одним из видов шутливой поэзии», свидетельствующей о «веселом и бодром направлении ума». Сочувственные отзывы о Баркове содержатся в «Опыте словаря российских писателей» Н. И. Новикова и «Известии о некоторых российских писателях» Дмитревского или Лукина. Даже такой, казалось бы, предельно далекий от какого бы то ни было неприличия писатель, как Карамзин, дал Баркову более скептическую, но отнюдь не уничтожающую оценку: «У всякого свой талант. Барков родился, конечно, с дарованием, но должно заметить, что сей род остроумия не ведет к той славе, которая бывает целию и наградою истинного поэта». О восприятии личности и наследия Баркова Пушкиным речь уже шла в начале этой статьи.

Таким образом, для XVIII и начала XIX столетия барковская традиция была частью литературы, отграниченной от основного ее массива, но не противопоставленной ему. Ситуация меняется во вторую половину XIX века — эпоху русского викторианства. На фоне литературных приличий и табу этого времени тексты барковианы, тем более изрядно разбавленные позднейшими порнографическими виршами, выглядели как нечто чудовищно безнравственное. Любопытным отражением такого подхода стало появившееся в 1872 году издание его «Сочинений и переводов». Этот коммерческий сборник привлекал доверчивого читателя именем автора на обложке и предлагал ему свод легального Баркова, дополненный кратким предисловием, где излагались малодостоверные сведения о поэте, а сам он изображался моральным выродком и исчадием ада. В общем в том же ключе судит в своем Критико-библиографическом словаре русских писателей такой солидный ученый, как С. А. Венгеров.

У нас нет возможности прослеживать дальнейшую судьбу репутации Баркова. Отметим только возникающий в 1960-е годы миф о поэте-бунтаре, протестанте против литературного и социального истеблишмента. Эта оттепельная версия нашла наиболее яркое отражение в уже упоминавшейся статье Г. П. Макогоненко и замечательном стихотворении Олега Чухонцева «Барков».

«Вы не знаете стихов <…> Баркова <…> и собираетесь вступить в университет, — говорил Пушкин Павлу Вяземскому. — Это курьезно. Барков — это одно из знаменитейших лиц в русской литературе; стихотворения его в ближайшем будущем получат огромное значение <…> Для меня <…> нет сомнения, что первые книги, которые выйдут без цензуры, будет полное собрание стихотворений Баркова».

В этих словах одновременно и признание литературного значения Баркова, и скептическая оценка русского общества, которое, чуть дай ему волю, бросится на клубничку. И все же в свободной русской печати «Девичью Игрушку» издать надо. Издать спокойно, академически, с комментариями и без многоточий. Издать, чтобы избавить многих читателей от напрасных ожиданий и удовлетворить интерес тех, кто интересуется историей литературы. Место, которое занимает Барков в этой истории, не так велико, как кажется, но оно заслуживает того, чтобы быть указанным и обозначенным. И прежде всего издать Баркова надо для того, чтобы освободить подсознание русской культуры от отягощающего его бремени. Такая экспургация — лучший способ лечения культурных неврозов.

Поповна, поповна, попомни меня,
Как еб я тебя под лестницею.
За то меня кормила яичницею.

Не так уж и скучно жить на этом свете, господа!

И. Барков. Ода Приапу

Приап, правитель пизд, хуев,
Владетель сильный над мудами,
Всегда ты всех ети готов,
Обнявшись ты лежишь с пиздами.
Твой хуй есть рог единорога,
Стоит бесслабно день и ночь,
Не может пизд отбить он прочь,
Столь ревность их к нему есть многа
Меж белых зыблющихся гор,
В лощине меж кустов прелестных
Имеешь ты свой храм и двор,
В пределах ты живешь претесных,
Куда толпы хуев идут,
Венчавши каждый плешь цветами,
Плескают вместо рук мудами,
На жертву целок, пизд ведут
Твой храм взнесен не на столбах,
Покрыт не камнем, не досками,
Стоит воздвигнут на хуях,
И верх укладен весь пиздами
Ты тут на троне, на суде
Сидишь, внимаешь пизд просящих,
Где вместо завесов висящих
Вкруг храма все висят муде.
Но что за визг пронзает слух,
И что за токи крови льются,
Что весел так приапов дух?
Все целки перед ним ебутся.
Тут каждый хуй в крови стоит,
Приапу в честь пизды закланны
В слезах, в крови лежат попранны,
Но паки их Приап живит
Подобяся хуи жрецам,
Внутрь пизд пронзенных проницают,
И секеля коснувшись там,
Беды велики предвещают
Пиздищам старым и седым,
Затем, что рот разинув ходят,
Хуям, что трепет, страх наводят,
Что тлеть их будет вечна дым
Но самым узеньким пиздам
Которы губы ужимают
И сесть боятся вплоть к мудам,
Беды ж велики предвещают,
Что толстый хуй их будет еть,
Длинною до сердца достанет,
Как шапку, губы их растянет,
Тем будут бедные ширеть.
Хуи, предвестники злых бед,
Жрецы ебливого Приапа,
Се идет к вам хуй дряхл и сед,
Главу его не кроет шляпа,
Лишь ранами покрыта плешь,
Трясется и сказать вас просит,
Когда смерть жизнь его подкосит,
Затем он к вам сто верст шел пеш
Приап, узрев его, и сам
Ему почтенье изъявляет;
Велика честь седым власам —
Его он другом называет
Ударил плешью в пуп себе,
Тряхнул мудами троекратно,
Потряс он храм весь тем незапно —
А все, хуй старый, для тебя.
— Скажи, старик, — Приап вещал, —
Ты сделал ли что в свете славно?
Кого ты, где и как ебал?
Ебешь ли ныне ты исправно?
Коль храбр ты в жизни своей был,
Твой шанкар стерть я постараюсь.
Твой век продлить я обещаюсь,
Чтоб столько ж лет еще ты жил.
Старик, к ногам Приапа пад,
Не слезы — кровь льет с хуерыком,
Столь щедрости его был рад,
Что стал в смущеньи превеликом,
Подняв плешь синю, говорит
— Коль ты так правду наблюдаешь,
Что жизнь за службы обещаешь,
Твой правой суд мой век продлит
Внимай, Приап, мои дела!
Я начал еть еще в младенстве,
Жизнь юностью моя цвела,
А еть уж знал я в совершенстве
Я тьмы ебал пизд разных лиц,
Широких, уских и глубоких,
Курносых жоп и толстощоких,
Скотов ебал, зверей и птиц.
Но льзя ль довольну в свете быть
И не иметь желаньев вредных?
Я захотел и в ад сойтить,
Чтоб перееть там тени смертных
Мне вход туда известен был,
Где Стикса дремлющие воды,
Откуда смертным нет свободы,
И где Плутон с двором всем жил.
Я смело в пропасть ту сошел,
Насколь тут дух был и зловонен,
К брегам который Стикса вел,
И сколь Харон был своеволен,
Без платы в барку не впускал,
Со мною платы не бывало,
Мне старого еть должно стало
И тем я путь чрез Стикс сыскал.
Потом, лишь Цербер стал реветь,
Лишь стал в три зева страшно лаять,
Я бросившись его стал еть,
Он ярость должен был оставить
И мне к Плутону путь открыть.
Тут духов тьмы со мной встречались,
Но сами, зря меня, боялись,
Чтоб я не стал их еть ловить.
В пещере темной был Плутон,
Сидел на троне с Прозерпиной.
Вкруг их был слышен винных стон,
Которы строгою судьбиной
Низвержены навек страдать.
Тут в первый раз мне страх коснулся,
Я, зря Плутона, ужаснулся
И весь был должен задрожать.
Богиня, сидя близ его,
Всем бедным милости просила,
Но мало зрилось ей того
Взяв в руки, хуй его дрочила
И тем смягчала его гнев,
Тем ярость в милость претворяла.
Промеж двух зыблющихся гор
Лежит предлинная лощина,
Кусты, болота в ней и бор
И преглубокая пучина,
Тут страшна пропасть возле ней
На свет дух смрадный изрыгает,
Дым с пылью, с треском извергает,
И тем коснуться мерзко ей.
Тем многих бедных избавляла
От фуриев, трех адских дев.
Потом, как я с нее сошел,
Изгрызен весь пизды змеями,
Еще трех сестр ее нашел,
Они пред мной поверглись сами.
Я их был должен перееть,
Раз еб Алекту, раз Мегеру,
Потом уеб я и Химеру,
Но тем не мог ни раз вспотеть.
Я муки в аде все пресек
И тем всем бедным дал отраду,
Ко мне весь ад поспешно тек,
Великому подобясь стаду,
Оставя в Тартаре свой труд,
И гарпии, и евмениды,
И демонов престрашны виды —
Все взапуски ко мне бегут.
Я, их поставя вкруг себя,
Велел им в очередь ложиться,
Рвался, потел, их всех ебя,
И должен был себе дивиться,
Что мог я перееть весь ад,
Но вдруг Плутон во гневе яром
Прогнал их всех жезла ударом,
Чему я был безмерно рад.
Но кто не будет верить в том,
Пусть сам во ад сойдет к Плутону,
Он видел сам и был при том,
Как еб я страшну Тизифону,
У коей вместо влас змеи,
Разбросясь вкруг пизды лежали,
Вились, бросались и свистали,
Скрежа изсохши лядвии.
Тем страждет плешь моя от ран,
С тех пор блюю я хуерыком,
Се ясен правды знак мне дан,
Что я в труде был превеликом.
Хоть всех был больше сей мой труд,
Но адска фурия призналась, —
Что ввек так сладко не ебалась,
И слезть уж не хотела с муд.
О, храбрость, сила, слава, труд,
Которы мне венец сплетали.
О, твердость, бодрость моих муд,
Со мной вы вместе работали!
К Приапу станьте днесь пред трон,
Свидетели моим трудам,
Плутон ебен был мною сам,
Вы зрели, что то был не сон.
Вы зрели, что Цереры дщерь,
Богиня ада Прозерпина,
Отверзла мне горящу дверь,
О! щастья полная судьбина.
Такой красы я не видал,
Какую видел в Прозерпине,
Какая узкость, жар в богине,
Такой пизды я не ебал!
Лице ея как угль горел,
Все члены с жару в ней дрожали,
Я, глядя на нее, сам тлел,
Во мне все жилы трепетали.
Беляе мрамора меж ног
Вздымался вверх лобок прелесной,
Под ним был виден путь сей тесной,
Что столь меня пленил и жог.
О путь, любезнейший всем нам,
Ты наша жизнь, утеха, радость,
Тебя блажит Юпитер сам,
Ты нам даешь прямую сладость,
Ты сладко чувство в сердце льешь,
К тебе мысль всех живых стремится,
Тобой вся в свете тварь пленится,
Ты жизнь отъемлешь и даешь.
Разнявши губки, промеж ног
Богиня плешь мою вложила,
Тогда хуй крепок стал как рог,
Как луг напряглась моя жила.
Я двигнувшись вошел внутрь сам,
А Прозерпина прижимала,
Мне столь проворно педъебала,
Что я везде совался там.
Во всякой раз, как вверх всходил,
Как вниз из оной я спускался,
Я сладость нову находил,
Во мне дух млел и задыхался,
Но как в жару я самом был,
Столь многу вдруг вкусил я сладость,
Что я сдержать не могши радость.
Ручьи млечные внутрь пролил.
Плутон, завиствуя мне в том,
Веле мне вытти вон из ада,
Я вдруг оставил его дом,
Не зря уже чудовищ стада,
Лишь мной ебен опять Харон
И пес треглавый, страж Плутона,
Не чувствовал я бедных стона,
Я шел к тебе предстать пред трон.
С тех пор согнувшись я хожу,
С тех пор я чахну и слабею,
Трясется плешь и сам дрожу,
Не смею еть, боюсь робею.
Пришел к тебе, Приап, просить,
Чтоб ты, воззря на скорбь и раны,
Что мне от фуриев злых даны,
Подщился щедро излечить.
Приап, услыша столько дел,
Плескал мудами с удивленья,
В восторге слыша речь, сидел,
Но вышел вдруг из изумленья,
«Поди, друг мой, ко мне, — вещал, —
Прими, что заслужил трудами».
Призвав его, накрыл мудами
И с плеши раны все счищал.
Пришел тем в юность вдруг старик,
Мудами бодро встрепенулся,
Вдруг толст стал, бодр он и велик,
Приап сам, видя, ужаснулся,
Чтоб с ним Плутона не был рок,
Его в путь с честью отправляет.
Идет, всем встречным не спускает
И чистого млека льет ток.
Одна пизда, прожив сто лет,
Пленясь Приапа чудесами,
Трясется, с костылем бредет,
Приапа видит чуть очами,
Насилу может шамкать речь:
— Внимай, Приап, мои все службы,
Просить твоей не смею дружбы,
Хочу на милость лишь привлечь.
Как юны дни мои цвели,
Во мне красы столь были многи,
Что смертны все меня ебли,
Ебли меня и сами боги.
Лет с пять я етца не могу,
А проеблась я в десять лет,
Теперь мне белый не мил свет,
То правда, я тебе не лгу.
Приап ее на хуй взоткнул,
Власы седые взял руками
И оную долой столкнул,
И с черными уже усами.
Когда б ты мог, Приап, в наш век
Должить нас чудами такими
К тебе бы с просьбами своими
Шел всякий смертный человек.

А. В. Олсуфьев. Елегия на отъезд в деревню Ванюшки Данилыча

С плотины как вода, слез горьких токи лейтесь,
С печали, ах! друзья, об стол, и лавки бейтесь,
Как волки войте все в толь лютые часы,
Дерите на себе одежду и власы,
Свет солнечный, увы, в глазах моих темнеет,
Чуть бьется в жилах кровь, всяк тела член немеет.
Подумайте, кого, кого нам столько жаль,
Кто вводит нас в тоску и смертную печаль?
Лишаемся утех, теряем все забавы!
Отеческая власть, раскольничьи уставы
В деревню Ваньку днесь влекут отсюда прочь.
Ах, снесть такой удар, конешно, нам не в мочь!
О, лютая напасть, о, рок ожесточенны,
Тобою всех сердца печалью пораженны.
С пучиной как борей сражается морской,
Колеблются они, терзаются тоской,
Трепещут, мучатся, стон жалкой испускают,
С деревней Ярославль навеки проклинают.
Провал бы тебя взял, свирепый чорт отец,
Бедам что ты таким виновник и творец.
Ах, батюшка ты наш, Данилыч несравненный.
Стеклянный изумруд, чугун неоцененный,
Наливно яблочко, зеленый виноград,
Источник смеха, слез и бывших всех отрад,
Почто, почто, скажи, нас сирых оставляешь,
В вонючий клев почто от нас ты отъезжаешь,
Отъемля навсегда веселье и покой,
Безвременно моришь нас смертною тоской.
Неужели у нас вина и водки мало,
Ликеров ли когда и пива не ставало?
С похмелья ль для тебя не делали ль селянки,
И с тешкой не были ль готовы щи волвянки?
Не пятью ли ты в день без памяти бывал,
Напившись домертва, по горницам блевал?
В Металовку тебя не часто ли возили,
Посконку курею чухонками дрочили?
Разодранны портки кто, кроме нас, чинил?
Кто пьяного тебя с крыльца в заход водил?
Понос, горячка, бред когда тя истощали,
Не часто ли тогда тебя мы навещали?
Не громко ль пели мы в стихах твои дела,
Не в славу ли тебя поэма привела?
Противны ли тебе усердье, наша дружба,
Любовь, почтение, пунш, пиво, водка, служба?
Чем согрешили мы, о небо, пред тобой,
Что видим такову беду мы над собой?
С кем без тебя попить, поесть, с кем веселиться,
В компаньи поиграть, попеть, шутить, резвиться?
Разгладя бороду и высуча уски,
Искали мы плащиц и рвали их в куски.
Прекрасные уж кто пропляшет нам долины,
Скачки в гусарском кто нам сделает козлины,
Кто с нами в Петергоф, кто в Царское Село?..
Куда ж теперь тебя нелехка понесло?
Забавно ль для тебя дрова рубить в дубровах,
В беседах речь плодить о клюкве и коровах.
Хлеб сеять, молотить, траву в лугах косить,
Телятам корм в клевы, с реки — ушат носить,
За пегою с сохой весь день ходить кобылой,
Спать, жить и париться с женой, тебе постылой,
Обдристаны гузна ребятам обтирать,
Гулюкать, тешить их, кормить, носить, качать,
Своими называть, хотя оне чужие,
Неверности жены свидетельства живые,
С мякиной кушать хлеб, в полях скотину пасть,
От нужды у отца алтын со страхом красть,
С сверчками в обществе пить квас всегда окислой.
От скуки спать, зевать, сидеть с главой повислой?
Лишь в праздник станешь есть с червями ветчину
И рад ты будешь, друг, простому там вину.
Увидишь, как секут, на правеж как таскают,
По икрам как там бьют, за подать в цепь сажают.
С слезами будешь ты там горьку чашу пить,
Оброк свой барину по трижды в год платить.
Отца от пьяного, от матери сердитой,
Прегадкой от жены, но ревностью набитой
Услышишь всякий час попреки, шум и брань,
Что их ты худо чтишь, жене не платишь дань.
Босой в грязи ходить там будешь ты неволей,
Драть землю, мало спать, скучать своею долей.
Не будет у тебя с попом ни мир, ни лад,
Хоть записался здесь с отцом в двойной оклад.
Но что за глас теперь внезапу ум пленяет?
Приятнейшую весть нам брат твой возвещает!
Каку премену вдруг мы чувствуем в себе,
Надежды всей когда лишились о тебе.
О, радостная весть, коль мы тобой довольны,
Каким восторгом всех сердца и мысли полны!
Тобою паче всех днесь дух мой напоен,
Превыше облаков весельем восхищен.
Смяхчился наконец наш рок ожесточенный!
Что слышу, небеса, о день, сто крат блаженный!
Данилыча отец прокляту жизнь скончал,
Он умер, нет — издох, как бурый мерин пал…
Нас Ванька в Питере уже не оставляет,
Присутствием своим всех паки оживляет.
Минуту целую не осушал он глаз,
Повыл, поморщился, вздохнул, сказал пять раз:
— Анафема я будь, с Иудой часть приемлю,
Чтоб с места не сойтить, пусть провалюсь сквозь землю,
Родителя коль мне теперь не очень жаль,
Хоть стар уже он был и пьяница, и враль.
Что ж делать, быть уж так, вить с богом мне не драться,
Но пивом и вином пришло уж утешаться. —
А ты днесь торжествуй, приморская страна,
С небес что благодать тебе така дана.
Гаврилыч маймисты, прохожи богомольцы,
Данилыча друзья, вседневны хлебосольцы,
Вы красный, лыговской, горелый кабаки,
Полольщицы и вы, пьянюги бурлаки,
Ток пива и вина здесь щедро изливайте,
Стаканы ендовы до капли выпивайте,
Пляшите, пойте все, весельем восхитясь,
Данилыч что теперь уж не покинет нас
И ты, задушный друг, кабацкий целовальник,
Гортани ванькиной прилежный полоскальщик,
Веселья в знак ему огромный пир устрой
И с пивом свежую ты бочку сам открой,
В воронку затруби, трезвонь в котлы и плошки,
Пригаркни, засвищи, взыграй в гудок и ложки,
Руками восплещи, спустя портки скачи.
Слух радости такой повсюду разомчи!

Приношение Белинде

Цвет в вертограде, всеобщая приятность, несравненная Белинда, тебе благосклонная красавица рассудил я принесть книгу сию, называемую «Девичья игрушка», ты рядишься, белишься, румянишься, сидишь перед зеркалом с утра до вечера и чешешь себе волосы, ты охотница ездить на балы, на гулянья, на театральные представленьи затем, что любишь забавы, но если забавы увеселяют во обществе, то игрушка может утешить наедине, так прекрасная Белинда! Ты любишь сии увеселения, но любишь для того, что в них или представляется или напоминается или случай неприметный подается к ебле. Словом ты любишь хуй, а в сей книге ни о чем более не написано как о пиздах, хуях и еблях. Ежели не достанет в тебе людскости и в оном настоящего увеселения, то можешь ты сей игрушкой забавляться в уединении.

Ты приняла книгу сию, развернула и, читая первый лист, переменяешь свой вид и называешь юношем дерзновенным, но вместе с тем усматриваю я, смеешься внутренно, тебе любо вожделение сердца твоего.

Ты тише от часу, тише, потом прощаешь меня в самом деле, оставь, красавица, глупые предрассуждения сии, чтоб не упоминать о хуе, благоприятная природа, снискивающая нам и пользу и утешение, наградила женщин пиздою, а мужчин хуем: так для чего ж, ежели подъячие говорят открыто о взятках, лихоимцы о ростах, пьяницы о попойках, забияки о драках, без чего обойтись можно, не говорить нам о вещах необходимых — хуе и пизде. Лишность целомудрия ввела сию ненужную вежливость, а лицемерие подтвердило оное, что заставляет говорить околично о том, которое все знают, и которое у всех есть. Посмотри ты на облеченную в черное вретище весталку, заключившуюся добровольно в темницу, ходящею с каноником и четками, на сего пасмурного пивореза (sic — А. 3.) с жезлом смирения, они имеют вид печальный, оставивши все суеты житейские, они ничего не говорят без четок и ничего невоздержного, но у одной пизда, а у другого хуй, конечно, свербится и беспокоят слишком; не верь ты им, подобное тебе имеют все, Следовательно подобные и мысли, камень не положен в них на место сердца, а вода не влиянна на место крови, они готовы искусить твою юность и твое незнание.

Ежели ты добродетельна, чиста и непорочна, то читая сию книгу имей понятие о всех пакостях, дабы избегнуть оных: будешь иметь мужа, к которому пришед цела, возблагодаришь за целомудрие свое сей книги; любезнее притом вкушаются утехи те, которых долго было предвоображение, но не получаема приятность. Когда же ты вкусила уже сладость дрожайшего увеселения любовной утехи ебли, то читай сию книгу для того, что, может быть, приятнее нам как напоминание тех действий, которые нас восхищали! Итак, люби сию книгу прекрасную и естественного стыдиться ничто иное, как пустосвятствовать.

Но препоручив тебе, несравненная Белинда, книгу сию, препоручаю я в благосклонность твою не себя одного, а многих, ибо не один я автор трудам в ней находящимся и не один также собрал оную4.

Ежели сии причины довольно сильны суть к изданию «Девичьей игрушки» и к приношению оной тебе, прекрасная Белинда, то не менее и оныя, что разум и прилежание погребены бы были многих в вечной могиле забвения от времени. Ты будешь оживление их мыслей и твои преемницы, ты рассудительна без глупого постоянства, ты тиха без суеверия, весела без грубости и наглости, а здесь сии пороки осмеяны, а потому ни превосходя, ни восходя степеней благопристойности, ты будешь разуметь оную, когда в то ж самое время, не взирая ни на что, козлы с бородами, бараны с рогами, деревянные столбы и смирные лошади предадут сию ругательству, анафеме и творцов ея.

  • 1. Приношу глубокую благодарность В. Н. Сажину и Б. А. Успенскому за содействие в работе над списками «Девичьей игрушки». Тексты для публикации подготовлены мною совместно с С. И. Пановым, с которым был также предварительно обсужден ряд положений настоящей работы. Разумеется, ответственность за ее возможные недочеты полностью ложится на автора.
  • 2. См. настоящий номер «ЛО», с. 35. Атрибуция «Луки», осторожно предложенная здесь К. Тарановским, выглядит, однако, менее бесспорной.
  • 3. Макогоненко Г. П. От Фонвизина до Пушкина. М., 1969. С. 164. Дальнейшие цитаты из книги без указания страниц.
  • 4. В некоторых списках здесь следует фраза: Многих жертвоприношением сооружила себе одна царица великолепное здание.