Карел Яромир Эрбен Букет из народных преданий (Перевод Г. М. Лифшиц-Артемьевой)

Карел Яромир Эрбен. Биографическая справка

Кто в России не знает строчки: «У лукоморья дуб зеленый» или – «Мороз и солнце; День чудесный!»? Мне такие не встречались. Слова Пушкина давно стали кровной частью нашего сознания.

Говоря о Кареле Яромире Эрбене, попробуем задать тот же вопрос: Кто в Чехии не знает о Златовласке? Кто с детства не слышал стишок:

Хупы, хупы, хупы,
Съела кошка крупы…

Сколько их, сказок, пословиц, считалок, стихов, ставших настолько частью народной жизни, что не все и знают, что нашел их и записал великий подвижник чешского народа – Карел Яромир Эрбен, чью жизнь смело можно назвать удивительной, наполненной стремлением к высоким целям и – очень непростой. Частые болезни, множество преждевременных смертей его близких – и такими мрачными вехами отмечен его жизненный путь. Родился Эрбен 7 ноября 1811 года в Милетине (Подкрконошье). На свет появились мальчики-близнецы, но брат его Ян умер через семь недель после рождения. В целом же семья Эрбенов имела девять детей, но, кроме Карла и его младшей сестры Йозефки, все остальные умирали почти сразу после рождения.

Отец поэта, Ян Эрбен, был сапожником и садовником; мать, Анна, была дочерью учителя. По материнской линии достались Карлу любовь и тяга к учению. Он закончил гимназию в Градце Кралове, после этого изучал философию, а потом право. Во время учения его другом и собеседником стал Карел Гинка Мах, завязал Эрбен дружбу с Франтишком Палацким, а позже и с Боженой Немцовой, познакомился с известными зарубежными собирателями фольклора и много времени проводил в архивах. До 1843 года работал судебным чиновником, потом ассистентом в Национальном музее, а в 1851 году получил место архивариуса города Праги, позднее был назначен руководителем канцелярских учреждений города Праги. Был дважды женат. Первая жена Барбора (Бетинка) Мечирова умерла в 1857 году, после ее смерти он женился на Софии Мастной. От первого брака у Эрбена было 3 дочери; сыновья его умирали в младенческом возрасте.

Умер Эрбен 21 ноября 1870 года в возрасте 59 лет. Наследие, оставленное им чешскому народу, огромно. Удивительно, как много удалось ему собрать, переработать за его не особо долгую жизнь.

Эрбен собирал и сочинял сказки, песни, баллады, считалки, наговоры, писал статьи для научного словаря Ригера, издавал старочешские труды (например, избранные труды Яна Гуса), переводил свод гражданских законов и уголовный кодекс, принял участие в составлении гимназических учебников, был редактором «Пражских новостей», много путешествовал – в Вену, Загреб, в Москву. В связи со своей исследовательской работой был членом многих известных обществ, например членом Чешской королевской академии наук, членом археологического общества в Москве, членом совета Харьковского университета, корреспондентом Императорского геологического института в Вене; получил множество наград и отличий: например, черногорский князь Николай Первый провозгласил его рыцарем третьей степени. Сборник баллад Эрбена «Китице» («Букет») был торжественно помещен в личную императорскую библиотеку.

Уже в 40-х годах начал Эрбен издавать сказки в «Чешской пчеле» (одной из первых была сказка «Как хорошо, что есть смерть на свете»). Он был сторонником мифологического происхождения сказок. Письменный вариант сказок К. Эрбен реконструировал из двух или более записанных по устным преданиям вариантов (как, например, «Златовласка», «Три золотых волоса деда Всеведа» и др.). Он интересовался деятельностью братьев Гримм, был хорошо знаком с немецкой мифологией Якоба Гримма. По Эрбену, в сказках отражается вечное противостояние зимы и весны, тьмы и света, смерти и жизни, что символизирует мертвая (ледяная) и живая (текучая) вода.

Эрбен не успел осуществить все, что было им задумано: чешские сказки были изданы уже после его смерти, планы, касающиеся дальнейшего собирания фольклора, также были выполнены не целиком, но, несмотря на это, Эрбен по праву считается основателем чешской этнографии и ведущим воплотителем основ народного творчества во времена романтизма, причем, не только в чешской, но и мировой литературе). «Чешские сказки» Эрбена издал позже Вацлав Тилле (1905 г.). Славянские сказки Эрбену удалось издать при жизни. В 1869 году вышла книга «Избранные народные сказания и легенды других ветвей славянских». Книга содержала 90 переведенных на чешский язык и литературно обработанных сказаний. Эрбен черпал их из собрания А.Н. Афанасьева (русские и украинские), К. Балинского (польские), А.И. Глиньского (польские и белорусские), В.С. Караджича (сербо-хорватские и словенские), Г.С. Раковского (болгарские) и других собирателей, с которыми Эрбен состоял в переписке (из этой книги в настоящем издании приведены западнославянские предания).

Самое известное творение Эрбена «Букет» («Kytice») вышло с первоначальным названием «Букет из народных преданий» (1853 г.), а в 1861 году автор расширил книгу, назвав ее «Букет из поэм Карла Яромира Эрбена». Поэмы из «Букета» по-прежнему вызывают глубокий интерес: они положены на музыку, по их сюжетам сняты фильмы, к ним обращаются художники. В начале своего творческого пути Эрбен считал главной задачей только сохранить народные сказания, но в «Букете» ему удалось создать произведения неумирающей художественной ценности. Основная тема «Букета» – неотвратимость судьбы и вина героев или героинь поэм в собственной участи.

Эрбена очень серьезно занимал вопрос объединения славянского мира. Он с надеждой и уважением смотрел на русский народ и его творчество – история языка самого многочисленного в мире славянского народа внушала надежду на то, что языки малых славянских народов когда-нибудь обретут равноправие в европейском мире. Еще в 50-е годы ХIХ века Эрбен был избран членом-корреспондентом русской Академии наук.

В конце жизни он работал над русскими историческими памятниками: в 1867 году вышел его перевод летописи Нестора, в 1869-м – перевод «Слова о полку Игореве» и «Задонщина», отличающиеся высокими художественными достоинствами.

Крылатая фраза об истоках русской литературы: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели», если ее перефразировать относительно литературы чешской, должна звучать так: «Все мы родом из баллад и сказок Эрбена». В том числе и великий роман Ярослава Гашека «Похождения бравого солдата Швейка», который оставил неизгладимый след в мировой культуре, роман, состоящий из баек, болтовни, историй, рассказываемых сочным народным языком с пражскими просторечиями, любимым героем Чехии – Швейком.

 

Карел Яромир Эрбен

Букет

из народных преданий

Букет

Мать умерла и взята могилой,
Сиротки после нее остались,
Каждое утро к ней приходили,
По матушке своей сокрушались.

Пожалела мать сыночков и дочек;
Душа ее возвратилась
И воплотилась в малый цветочек,
Им вся могила покрылась.

Узнали матушку детки по духу,
Узнали и заплясали;
Простой цветочек, свою утеху
Материнской душою назвали1.

Мать-душа нашей родины милой,
Вы, простые наши преданья!
Собрал я вас на той давней могиле,
Кому принесу эту дань я?

В скромный букет цветки соберу я,
Лентой его украшу,
В широкие земли путь укажу я,
Там семьи, близкие нашим.

Может, и вспомнит о матери дочка,
Дух материнский почуяв,
Может, найдется далекий сыночек,
Сердцем услышит родную.

 

Клад

I

На пригорке, между буков,
храм построен с башней низкой,
с башни разносились звуки
лесом к деревеньке близкой.
То не колокола пенье,
что терялось в отдаленье, —
била грохот деревянный
созывал к молитве ранней.

Из деревни к Божьей славе
вверх идет толпа людская,
люди, что боятся Бога,
Христа муки воспевают.

В храме грустно, голы стены,
алтарь с покрывалом черным,
Христа страсти незабвенны
воспевает хор церковный.

Что же там в лесу белеет,
в лесу черном, за рекою?
То крестьянка поспешает,
малыша обняв рукою,
торопливыми шагами,
в лучшем праздничном наряде,
быстро к речке приближаясь,
с драгоценной своей ношей
бежит, к берегу спускаясь,
поспешает к службе Божьей.
Тут, вблизи лесной сторонки,
костел высится над нею,
крепко детские ручонки
обнимают мать за шею.
Ветерок легонько веет,
из костела слышно пенье,
хор по-прежнему рыдает
об Иисусовых мученьях.
Пятница идет Страстная,
люди Бога поминают.
Вдоль скалы она бежала,
вдруг, глазам своим не веря,
удивленно оглянулась,
вопрошая: «Где я? Где я?»
Побежала – и вернулась,
пригляделась, обернулась.
«Что со мною? По дороге
этой столько раз ходилось,
привели куда же ноги?
Неужели – заблудилась?»
Снова встала, оглянулась,
переменам удивляясь,
очи потерев, вздохнула,
снова к храму устремляясь,
повторяя изумленно:
«Боже, что за перемена!»

Триста лишь шагов от храма,
лес закончился дремучий,
здесь лежал обычный камень,
что ж такое? Дивный случай!
Взору что ее явилось?
Почему глазам не верит?
Вместо камня появилась
тут скала с открытой дверью.
Как от веку здесь стояла!
Что же прежде не видала?
В глубине видны чертоги,
что-то светится оттуда,
и, охвачена тревогой,
тянется она, как к чуду,
к пламени, что серебрится
лунным ярко-белым светом,
чтобы вмиг перемениться,
поражая солнца цветом,
медно-рыжим цветом солнца
на закате ясным летом.

Видя это, что есть мочи
на огонь она дивится,
заслонив ладонью очи,
чудо разглядеть стремится.
«Боже, что это там светит?»
Протерев глаза рукою,
застывает пред скалою.
«Как это блестит чудесно,
что же, что это такое?»
Внутрь идти боится все же,
преступить порог не может.

И стоит, глядит на пламя,
неотрывно им любуясь,
страх тихонько отступает,
любопытство побуждает,
и она в скалу проходит,
шаг за шагом, дале, дале,
словно манит ее кто-то,
шаг за шагом, – эхо в зале
раздается из-под свода.
И чем далее, тем ярче
разгорается сиянье,
и к нему ее толкает
будто чье-то настоянье.
Блеск ей голову туманит
и, пугая, манит, манит.
Видит, видит – что там видит?
Кто-то видел ли такое?
Быть такой красы не может!
Это что-то неземное.

Двери настежь распахнулись,
зал невиданно прекрасен,
стены золотом сверкают,
потолок в рубинах красных,
и хрустальные колонны,
отражая свет, сияют,
своды, мрамор пола, арки…
Кто не видел, не поверит:
два светильника у двери,
два огня вовсю пылают,
погасить никто не властен:
левый – лунным полыхает
светом, что дарует счастье,
правый – золотом трепещет,
рыжим, солнечным, опасным.
Сребро слева, злато справа
к потолку огни вздымают,
что мощны и негасимы,
берегут и освещают
клад, от века здесь хранимый.

Встала робко на пороге,
ослепленная, застыла,
очи вниз, недвижны ноги,
но виденье сердцу мило.

И, младенца прижимая,
трет глаза рукою правой,
снова смотрит, привыкая,
к красоте той небывалой.
И, вздыхая преглубоко,
говорит сама с собою:
«Боже, видит Твое око —
целый век живу с бедою!
Нищета и голод вечно
спину гнуться заставляют,
хоть бы день прожить беспечно!
Но нужда не позволяет!
Сколько серебра и злата
в этой каменной пещере!
Горсть – и я б была богата,
к счастью мне б открылись двери!»

И стоит, и часто дышит,
разгорается желанье,
и идет, перекрестившись,
влево, к лунному сиянью.
Недоверчиво любуясь,
серебра кусок поднимет
и назад его положит,
снова слиток с места сдвинет,
но вернет на место то же?
Нет, в передник убирает
и становится смелее:
«Это Бог мне помогает,
это Он меня жалеет,
это Он мне счастье дарит,
не взяла бы – согрешила,
Ах, спасибо, Боже милый!»

Так с собою согласившись,
сына на пол усадила,
на колени опустившись,
быстро фартук расстелила,
серебро в него сгребает
и опять себе бормочет:
«Это Бог нам помогает,
это Он спасти нас хочет!»
И берет, берет без счета,
фартук полон, встать не может,
но еще нашлась работа:
больше взять платок поможет!
Но дитя мешает очень:
много ли ухватишь с милым?
И оставить клад нет мочи,
и нести его не в силах.

Серебро она уносит,
а дитя дрожит, боится:
«Мама! мама!» – слезно просит,
в страхе к матери стремится.
«Ты не плачь, не плачь, сыночек,
подожди совсем немножко,
мама скоро возвратится,
посиди тут, милый крошка!»

И бежит, бежит из зала,
вот пещеру миновала
через реку, в лес тот темный,
дома в уголок укромный
клад сложила и вскочила,
побежала что есть силы,
запыхавшись, в зал вбежала,
словно и не покидала.

Ветерок тихонько веет,
из костела слышно пенье,
хор церковный воспевает
Иисусовы мученья.

Мальчик радостно встречает:
«Ха-ха, мама! Ха-ха, мама!»
Только маму замечает,
хлопает, смеясь, руками.

Мать на это и не глянет,
а бежит теперь направо,
злата блеск оттуда манит,
блеск могущества и славы!
И коленопреклоненно
снова фартук расстелила,
глядя на металл влюбленно,
весь передник им покрыла.
Фартук полон, встать не может,
больше взять платок поможет,
сердце часто-часто бьется!
Как же рада! Как смеется!

Золото она уносит,
а дитя остаться просит.
«Мама! Мама!» – к ней стремится,
быть один он тут боится.
«Ты не плачь, не плачь, мой крошка,
подожди еще немножко».
И из фартука достала
две монетки золотые,
друг о дружку побренчала:
«Вот игрушки дорогие!
Динь-динь! Слышишь? Как звоночек!»
Но ребенок хнычет, плачет,
он монетки брать не хочет.

В фартук руку опустила,
горстку золотых достала
и ребенку на коленки
все монетки положила.
«Посмотри, что есть у мамы!

Ты не плачь, не плачь, сыночек,
Дитятко, ты – лучший самый,
Динь-динь, поиграй в звоночек.
Мама скоро возвратится,
будем вместе веселиться».

И бегом, бегом из зала,
на ребенка не взглянула,
вот пещеру миновала,
вот к реке опять свернула,
забежала в лес тот темный,
устремясь к избушке скромной.

«Гой ты, хижина простая,
ты останешься пустая!
Жить теперь начнем богато,
мне такой не нужно хаты!
Прочь уйду из чащи темной,
от отцовской крыши скромной,
чудом улыбнулось счастье,
нас покинуло ненастье.
Хватит мне в земле копаться,
буду жить и улыбаться!
Все теперь начнется снова
после этого улова.
Я большой дворец построю,
стану жить я госпожою.
Ну, счастливо оставаться!
Мне пора с тобой прощаться!
Вдовья доля, нищета
в прошлом – я уже не та!
Посмотри, что принесла!»
В фартук смотрит – чудеса!
От испуга помертвела,
задрожала, побледнела,
видит, видит – ой, что видит!
Нет, неправда, так не выйдет,
быть того совсем не может!
Где монеты? Это что же?
Нет, она тому не верит,
открывает дома двери,
вот сундук, где серебро,
но пропало все добро:
видит, видит без сомненья:
в сундуке лежат каменья!
Глина в фартуке, в платке!
И лишь камни в сундуке!
Что за наважденье было?
Что же, что ее сгубило?
Всюду прах и запустенье:

Не дал Бог благословенья!

II

Как чудовищна утрата,
горе, боль, беда какая!
Сердце вдруг зовет куда-то:
про малютку вспоминает.
Стены дрогнули от крика:
«Ах, дитя! Дитя родное!»
«Ах, дитя-дитя-родное» —
Воет эхо под горою.

И в предчувствии ужасном
Бежит женщина, несется,
словно птица в день ненастный
с криком к скалам страшным рвется,
где нашла тот клад обманный,
Там вблизи костел туманный.

От костела ветер веет,
почему ж не слышно пенье?
Хор уж больше там не славит
Иисусовы мученья.

Как к пещере прибежала,
что в испуге увидала?
Триста лишь шагов до храма,
лес закончился дремучий,
и лежит обычный камень.
А ее загадка мучит:
нет скалы, и нет пещеры,
лишь кустов сухие сучья.

Как испуг ее пронзает!
Как зовет, как ищет, бьется!
На пригорок как взбегает,
сквозь кустарник дикий рвется!
А в очах ее безумье,
губы сини, щеки серы!
Меж шипами без раздумья
ищет страшную пещеру.
«Ах, беда! И здесь ошиблась!»
Вся она в кровавых ранах,
вновь упала и ушиблась,
платье все в лохмотьях рваных.
Нет! Нигде пещеры нету!
Боль и страх ее терзают,
уж глаза не видят свету,
к небесам она взывает:
«Кто вернет дитя родное?
Мой сыночек! Где ты? Где ты?»

«Глубоко я под землею! —
слышен тихий голосочек,
доносимый шумом ветра, —
ни глазами не увидеть,
ни ушами не услышать,
хорошо тут под землею,
мне еды, питья не нужно,
лишь играть с кусками злата,
сидя в мраморной палате!

Нет ни дня здесь, нет ни ночи,
здесь не засыпают очи,
я играю, все играю —
дзынь – монетки собираю!»

Снова ищет, но напрасно!
Наземь падает, рыдает,
стеснена тоской ужасной,
волос клочья вырывает,
неустанно причитает:

«Ах мне горе! Горе! Горе!
Где дитя мое родное?
Где найду тебя, мой милый?»
«Милый – милый!» – что есть силы
плач несется в гущу леса.

III

День прошел, другой проходит,
вот в неделю превратились,
месяц из недель выходит,
солнце лета закатилось.

На пригорке, среди буков,
храм построен с башней низкой,
с башни той несутся звуки
в лес и к деревеньке близкой.
Рано утром, до работы
к мессе колокол сзывает,
перед образом Господним
пахарь голову склоняет.

Кто узнает ту особу,
что лицом к земле склонилась?
Уж погасли свечи в храме,
а она еще молилась.
Кажется, она не дышит.
щеки, губы посинели,
Кто ее молитвы слышит?
Кто она? Узнаешь еле.
После службы окончанья
дверь у храма затворится.
Видят меж дерев сельчане,
будто тень с пригорка мчится,
а потом идет неспешно
стежкой меж кустов колючих,
где металась безуспешно
в страшных зарослях дремучих.
Тут вздыхает преглубоко,
уронив лицо в ладони:
«Ах, дитя мое!» – и око
уж в слезах горючих тонет.

Да, та самая бедняжка,
вечно в грусти и печали,
все она вздыхает тяжко
от утра и дале, дале.
Взор ее всегда туманен,
ночью спать она не может,
утро радостью не манит,
с мукой рано встанет с ложа:
«Ах, дитя, мое родное!
Ах, беда мне, горе злое,
Ах, прости, помилуй, Боже!»

Лето кончилось,
и осень, и зима уж на исходе,
только горе не кончалось,
слезы вечно на подходе.
И хоть солнце выше стало,
разогревши землю снова,
ей веселья не послало,
все еще рыдает вдова.

IV

Слышишь? Сверху, между буков
из костела с башней низкой
снова раздаются звуки,
как призыв, к деревне близкой.
Вновь спешит толпа людская,
Нынче пятница Страстная,
К храму, вверх, ко славе Божьей,
поспешают все, кто может.

Нежно веет ветер вешний,
он доносит хора пенье:
вновь в костеле вспоминают
об Иисусовых мученьях.

Кромкой леса, вдоль реки
женщина бредет, вздыхает,
тяжелы ее шаги,
словно кто идти мешает.
В горе прожила весь год,
боль идти ей не дает.
Что ж пред нею предстает?

Что ее явилось оку?
Лишь в трехстах шагах от храма
странный камень одинокий
вырос на дороге прямо,
рядом с серою скалою,
словно вечно здесь стоящей,
дверь открыта под горою —
вход пугающий, манящий.

В страхе женщина застыла,
ужас волосы вздымает —
здесь пропал сыночек милый,
но – надежда оживает.
Нет, надеяться не надо,
только как же без надежды?
Ведь прошла кругами ада!
Манит вход ее, как прежде.

Двери снова распахнулись,
зал невиданно прекрасен,
Стены золотом сверкают,
потолок в рубинах красных,
и хрустальные колонны,
отражая свет, сияют,
своды, мрамор пола, арки…
Кто не видел, не поверит:
два светильника у двери,
два огня вовсю пылают,
погасить никто не властен:
левый – лунным полыхает
светом, что дарует счастье,
правый – золотом трепещет,
рыжим, солнечным, опасным.
Сребро слева, злато справа
к потолку огни вздымают,
что мощны и негасимы,
берегут и освещают
клад, от века здесь хранимый.

Ужас женщину толкает,
страх, но и надежда тоже.
Вновь на золото взирает —
неужели снова, Боже,
жажда денег раздирает?
«Ха-ха, мама! Ха-ха, мама!»
Глядь, сынок, сыночек милый,
по кому весь год тужила,
к маме тянется руками!

Задыхается, дрожит,
мигом к сыну подбегает
и в объятия хватает,
прочь из зала с ним бежит,
крепко к сердцу прижимает.

Треск-треск! Что это за звуки?
по пятам за ней несется
грохот, ветра вой и стуки,
вся скала теперь трясется,
от себя не отпускает.
«Божья Матерь, помоги мне!» —
молит женщина в смятенье,
за спиной скрежещут стены,
рухнет все через мгновенье.

Вдруг – о, как все изменилось!
Тихо, благость воцарилась.
Это было иль приснилось?
Камень тот же у дороги,
Входа нет, как не бывало.
о страстях Христовых в храме
паства хором допевала.

У нее зашлось дыханье,
вся от ужаса трясется,
у нее одно желанье:
с сыном прочь она несется,
обнимает, прижимает,
сохранит его? Спасется?
Лес уж ближе подступает,
далеко скала – и бьется
у бедняжки сердце громко,
и почти не держат ноги.
Вот и принесла ребенка
от скалы в свой дом убогий.

«Слава Богу!» – повторяет,
слезы счастья щедро льются,
сына милого ласкает,
вместе с ним они смеются.
И целует лобик, ручки, губки —
к сердцу прижимает,
все любуется, вздыхает.

Глядь – блеснуло, зазвенело
что-то в фартучке сыночка —
горстка золотых монеток,
что ему тогда всучила,
чтоб играл один той ночью.

Но ее не занимает
то, что столько горя стало!
Боль и слезы вспоминает,
хоть благодарит немало
бога за подарок этот.
Ей богатств дороже света,
всех милей сыночек малый —
клад прекрасный, небывалый!

V

Уж давно костел разрушен,
Смолкло колокола пенье,
Где росли когда-то буки,
Догнивают их коренья.

Старец помнит те преданья,
Хоть и канули иные,
Все же люд еще укажет
Те места, где прежде жили.

Если вечером морозным
Молодежь с ним вместе сядет,
Старец с радостью расскажет
О вдове и вдовьем кладе.

 

Свадебные рубашки

Одиннадцать уже пробило,
а лампа все еще светила,
а лампа все еще горела,
что над иконою висела.

На стенке комнатки низкой
Был образ Девы Пречистой,
Матери Божьей с младенцем Христом,
Как розы бутон с прекрасным цветком.

А перед ликом светлым
девушка на коленях,
лицо к земле склонила,
руки в молитве сложились,
слезы из глаз ее падали,
грудь тоскою теснилась,
плакала бедная девушка,
слезы так и катились:

«Господи! Где же мой батюшка?
Травкой могилка покрылась!
Господи! Где моя матушка?
И та под землею сокрылась!
Сестра и год не прожила,
а брата пуля стерегла.

Когда бы милый рядом был,
отдать бы жизнь хватило сил,
но он давно в чужом краю,
не слышно там печаль мою.

Как на чужбину собирался,
все утешал, все улыбался:
«Любимая, ты лен посей
и понапрасну слез не лей,
а в первый год – пряди, пряди,
и на второй – холсты бели.
На третий – шей и вышивай,
рубашки к свадьбе собирай.
Рубашки только ты сошьешь,
венок из руты заплетешь».

Рубашки те давно я сшила,
в сундук с приданым уложила,
завяла рута на веночке,
а нету, нету все дружочка!
В свете ль бродит он широком,
камнем в море ли глубоком —
где пропал мой ясный свет?
Лета три как вести нет!

Мария, Дева непорочная,
Ты моя защита прочная:
мне верни любимого,
одного-единого,
мне любимого верни
или жизнь мою возьми,
жизнь его – весенний цвет,
без него не мил мне свет.
Мария, Матерь милости,
куда без Твоей жалости!»

Погнулся образ на стене,
забилось сердце в глубине,
лампа, что едва горела,
вспыхнув, сразу потемнела.
То ли буря погасила,
то ль знаменья злого сила!

Слышишь, что там? что за звук?
А в окошко: тук! тук! тук!
«Спишь, красотка или бдишь?
Что, красотка, не глядишь?
Ждешь меня или забыла?
Тут я, тут, жених твой милый —
Мне верна иль изменила?»

«Ах, мой милый, жизнь моя!
Я молилась за тебя!
Моя мольба тебе подмога,
за тебя прошу у Бога!»

«Брось молитвы! Встань, иди,
впереди вся ночь в пути.
Месяц светит нам в подмогу.
Ну, невеста, нам в дорогу!»

«Боже правый! Ты о чем?
Да куда же мы пойдем?
Воет буря, ночь темна,
ночь для смертных – время сна».

«День как ночь, а ночь как день,
Все равно, что свет, что тень.
Я до криков петухов
мужем стать твоим готов.
Не тяни, вставай, иди,
У нас венчанье впереди!»

Ах, как была ночь глубока!
Светил лишь месяц свысока.
И тихо, пусто все вокруг,
лишь ветра вой и рядом друг.

Он впереди – все скок да скок,
она за ним, к шажку шажок,
Псы разом взвыли в тишине,
учуяв пару вдалеке,
и выли, выли беспокойно,
как будто рядышком покойник!

«Прекрасна ночь, ясна – как раз
Встают из гроба в этот час
усопших тени – встретив их,
ты не лишишься чувств своих?»

«Чего бояться? Ты со мной,
а око Божье надо мной, —
скажи-ка лучше, милый мой,
здоров ли, жив отец родной?
И захотят отец и мать
меня в семью свою принять?»

«Ты слишком много говоришь!
Иди скорее, – увидишь,
иди скорее, час не ждет,
дорога далеко ведет.
Что правой держишь ты рукой?»

«Молитвослов всегда со мной».

«Брось это прочь, слова молитв
тяжеле всех могильных плит!
Брось это прочь, без ноши путь
гораздо легче, не забудь».

Он книжку бросил что есть сил,
И одолели десять миль.

Путь шел их по горам пустым,
по скалам, по лесам густым.
В ущельях несся хищный вой,
и филин ухал над главой,
несчастье будто предрекал,
невесту бедную пугал.

Он впереди – все скок да скок.
Она за ним – к шажку шажок,
по скалам острым, по шипам
ступать пришлось ее ногам,
и белы ножки где ступали,
следы кровавы оставляли.

«Прекрасна ночь, ясна – как раз
живых и мертвых встречи час.
Готова ль ты, дружочек мой,
увидеть мертвых пред собой?»

«Чего бояться? Ты со мной,
а рука Божья надо мной.
Скажи-ка лучше, милый мой,
а как обставлен домик твой?
Чиста ль светлица? Весела?
И храм далеко от села?»

«Ты слишком много говоришь!
Уже сегодня поглядишь.
Скорей идем, бежит наш час,
дорога долгая ждет нас.
А что несешь за пояском?»

«То четки я несу в твой дом».

«Как змеи, четки обвились,
тебя задушат, берегись!
Сними и выброси скорей,
и поспешим мы веселей!»

Отбросил четки что есть сил,
и одолели двадцать миль.

Теперь дорога низом шла,
через болота и луга,
на топях низких вдоль реки,
кружась, мигали огоньки.
По девять два ряда летят,
как будто к гробу встали в ряд,
и жабий крик вещает что-то,
как погребальный хор с болота.

Он впереди – все скок да скок,
она за ним – слабей шажок,
осока – всех ножей острей,
как бритва, режет ножки ей,
на папоротнике вдоль воды
ее кровавые следы.

«Прекрасна ночь, ясна – как раз
живым спешить к могилам час.
Не страшно ли, дружочек мой,
Увидеть мертвых пред собой?»

«Ах, не боюсь, ведь ты со мной,
и воля Бога надо мной!
Давай лишь чуть передохнем,
немножко дух переведем,
дыханье сбилось, в ножках дрожь,
и в сердце словно острый нож!»

«Сейчас должны мы поспешить,
ко времени должны прибыть:
Ждут гости, пенный ждет нас квас,
и как стрела летит наш час —
А что там, мой дружочек,
на шее за шнурочек?»

«То крестик матушки моей».

«А ну, сними его скорей,
Все беды из-за злата,
Беду несет, проклято!
Отбрось его, девица,
и станешь словно птица!»

Отбросил крест что было сил,
и одолели тридцать миль.

А на равнине широкой
дом показался высокий.
Высокие узкие окна в ряд,
и колокольни строгий наряд.

«Вот, дорогая, мы уже здесь!
Видишь – не видишь все, что тут есть?»

«Ах, ради Бога! Ведь это храм?»

«Нет, не храм, это замок мой там!»

«Кладбище это? Могильный ряд?»

«То не могилы, это мой сад!
Ты на меня посмотри поскорей
И через стену – прыг веселей!»

«Нет, подожди, оставь меня так,
Облик твой странен, на нем смерти знак,
Дыханье твое – отравленный смрад,
И в сердце твоем и лед, и яд!»

«Не бойся, милая, ничего!
В доме моем полно всего:
мяса полно, без крови блюда,
сегодня впервые иначе будет!
А что в узелке ты несешь, дорогая?»

«Рубашки, что сшила, тебя ожидая».

«А нам их нужно только две:
одна тебе, другая мне».

Взял узелок и, словно вор,
на гроб забросил, за забор.
«Не бойся, прыгай, на меня глянь,
Свой узелок сама достань».

«Ты шел всегда передо мной,
я за тобой дорогой злой,
так будь и нынче впереди,
дорогу укажи, иди!»

Перемахнул одним прыжком,
не чуя хитрости ни в чем;
подпрыгнул вверх, как бы взлетел,
ее нигде не углядел,
лишь что-то белое мелькнуло,
в ночном тумане утонуло,
спасенье для нее нашлось,
того не ждал ее злой гость!

Стоит каморка тут, стоит,
засов железный дверь хранит,
она дрожа туда вошла,
дверь за собою заперла.
Темно в каморке, окон нет,
сквозь щели – только лунный свет,
строенье крепкое, как клеть,
а посреди лежит мертвец.

Хей, а снаружи шум и толк —
могильных чудищ грозный полк,
стучат и воют – сотни тут —
и песню жуткую поют:

«В могилу, тело, поспеши,
раз не сберег своей души!»

И стук раздался: бух, бух, бух!
Стучит снаружи ее друг:
«Вставай, мертвец, вставай скорей,
открой затворы у дверей!»

И мертвый очи открывает,
и мертвый очи протирает,
собравшись, голову поднял,
вокруг себя все озирал.

«О, святый Боже, помоги,
от дьявола убереги!
А ты, мертвец, ложись сейчас,
Господь покой тебе подаст!»

И мертвый голову роняет,
и очи крепко закрывает.

И снова звуки: бух, бух, бух!
Сильней стучит ужасный друг:
«Вставай, мертвец, вставай скорей,
открой засовы у дверей!»

На этот стук, на этот глас
поднялся мертвый в тот же час,
как будто снова он проснулся,
к дверям руками потянулся.

«Христе Иисусе, вечный Спас,
помилуй душу в страшный час!
Ты, мертвый, не вставай, ложись,
на милость Бога положись!»
И мертвый без движенья лег —
глаза пустые в потолок.

Снаружи снова: бух, бух, бух!
В глазах мутится, гаснет слух!
«Вставай, мертвец, хола, хей, хай,
и нам живую отдавай!»

Ах, трудный час, ужасный час!
Мертвец поднялся в третий раз,
глаза пустые повернул,
на полумертвую взглянул.

«Мария Дева! Рядом стой!
И Сын Твой будет пусть со мной.
Я прежде не о том просила,
прости меня, я согрешила!
Мария, Матерь Милости,
от зла меня спаси, спаси!»

И тут поблизости как раз
крик петуха туман потряс,
и, отовсюду повторен,
понесся крик со всех сторон.

Тут мертвый, что столбом стоял,
на землю, как бревно, упал,
снаружи тихо – смолк весь звук,
исчез мгновенно страшный друг.

А утром люди к мессе шли,
картину страшную нашли:
пуста могила, гроб раскрыт,
в каморке девушка сидит,
и клочья свадебных рубах
висят на памятных крестах.

* * *

Девушка, ты верно сделала,
что о Боге только думала,
друга злого не послушала!
А решила б по-другому,
так пришла б к концу дурному:
не рубашек клочья были —
тела клочья на могиле!

 

Полудница

Полудница – полуденная ведьма, похищающая детей в полдень.

У скамьи дитя стояло,
Криком мать измучило,
– Хоть бы ты уж замолчало,
Цыганенка чучело!

Вот придет отец с работы,
Печь еще холодная,
Ничего не дал мне сделать,
Злыдня подколодная.

Цыц! Смотри: гусар, коляска,
Петушок – играй себе!
Бах – петух, гусар, повозка
Разлетелись по избе.

Вновь зашелся диким криком,
Слышно аж на улице.
– Я тебе, негодник, мигом
Позову Полудницу.

– Полудница, приходи к нам,
Негодника забери. —
Глядь – и кто-то появился
У раскрывшейся двери.

То ль старуха, то ль девица,
Кривоногая, с клюкой
Низкоросла, темнолица,
Голос – будто вихря вой.

– Дай сюда дитя! – О Боже!
Отпусти мне, грешнице! —
Смертный страх ей студит кожу:
Перед ней – Полудница!

Подползает к стулу тихо
Полудница зыбкой тенью,
Мать от страха еле дышит,
На лице смятенье.

Мать ребенка прижимает,
Горе, горе рядом,
Полудница подползает,
Обжигает взглядом.

Уж протягивает руку —
Мать к себе ребенка тянет:
«За Христа святую муку!» —
Падает, теряя память.

Слышишь? Бьют часы на башне,
Полдень звон выводит.
Звякнул ключ, под кров домашний
Муж в избу заходит.

Мать без чувств лежит,
Крошки обнимая тело.
К ней вернется жизнь,
Но сына душа отлетела.

 

Голубок

Около кладбища
дорога столбовая.
Шла туда, плакала
вдова молодая.

Горевала, плакала
о муже своем милом,
ведь туда навсегда
его проводила.

От белого двора
по зелену лугу
скачет добрый молодец,
ищет он подругу.

– Не плачь ты, краса,
вдова молодая,
пожалей свои глаза,
выплачешь, рыдая.

Не плачь, не горюй,
розе стон не нужен,
если умер твой муж,
я могу стать мужем.

Один день плакала,
другой тихо минул,
а на третий – плач ее
навсегда покинул.

Грусть ее и тоска
быстро отпустила:
еще месяц не прошел,
к свадьбе платье шила.

Около кладбища
дорога веселится:
едут парень с девушкой —
собрались жениться.

Была свадьба, была,
музыка заливалась:
прижимал жених невесту,
она лишь смеялась.

Ты, невеста, смейся,
жизнь весельем дышит,
а покойник под землей
ничего не слышит.

Обнимай милого,
нечего бояться,
гроб зарыт глубоко —
вовек не подняться.

Целуйся, целуй,
чье лицо – не важно,
мужу – яд, дружка милуй,
ничего не страшно! —

* * *

Бежит время, бежит,
все собой меняет:
что не было – приходит,
что было – исчезает.

Бежит время, бежит,
год, как час, несется,
одно камнем лежит:
вина остается.

Три года минули,
что покойник лежит,
холм его могильный
травой покрылся свежей.

На холмике травка,
в головах дубочек,
а на том дубочке
белый голубочек.

Сидит голубочек,
жалобно воркует:
кто его услышит,
сердцем затоскует.

Только всех сильнее
женщина горюет:
за голову схватившись,
с голубком толкует:

«Не воркуй, не зови,
не кричи мне в уши:
так жестока песнь твоя —
разрывает душу!

Не воркуй, не зови,
голова кружится,
или громче позови —
в реке утопиться!»

Течет вода, течет,
волна волну гонит,
а между волнами
кто-то в белом тонет.

То нога белела,
то рука всплывала,
жена-горемыка
смерть себе искала.

Вытащили на берег,
схоронили скрыто,
где тропки-дорожки
углубились в жито.

Никакой могилы
ей не полагалось,
под тяжелым камнем
тело оказалось.

Но не так тяжело
каменно заклятье,
как на ее имени
тяжкое проклятье.

 

Водяной

I

Водяной над озером
Поет песню вечером:
«Ярче месяцу светить,
Пусть сшивает крепче нить.

Шью себе я боты
Для любой работы.
Ярче месяцу светить,
Пусть сшивает крепче нить.

Как настанет завтра пятница,
Водяной в свой плащ нарядится.
Ярче месяцу светить,
Пусть сшивает крепче нить.

Наряд зеленый, боты красные,
Завтра свадьба ждет прекрасная.
Ярче месяцу светить,
Пусть сшивает крепче нить».

II

Рано утром панна встала,
белье в узел завязала:
«К озеру пойду я, матушка,
постираю свое платьишко».

«Ах, к озеру не ходи,
дома, дочка, посиди.
Сон я видела к беде,
не ходи сейчас к воде:

Тебе жемчуг выбирала,
в бело платье одевала,
юбка – пена водяная,
не ходи к воде, родная.

Платье белое – к печали,
Перлы – слезы предвещали,
пятница – беду сулит», —
мать, тревожась, говорит.

Панне дома не сидится,
Тянется она к водице,
что-то к озеру толкает
и от дома отвлекает.

Лишь стирать расположилась,
доска под ней проломилась,
словно в матушкином сне,
панну тянет к глубине.

Снизу волны забурлили,
и круги все шире, шире.
А на тополе у скал
Водяной рукоплескал.

III

Невеселые, тоскливые
будни водяного края,
за осокой среди лилий
рыбки плещутся, играя.

Солнышко не согревает,
ветерок не веет,
хладно, тихо – будто горе
в сердце холодеет.

Невеселые, тоскливые
эти водные края,
в полутьме и полусвете
все течет день ото дня.

Водяного двор большой,
в нем богатства много,
но не веселы душой
гости водяного.

Если кто-нибудь войдет
во врата хрустальные,
того больше не увидят
родичи печальные.

Водяной у ворот
начинает шить,
его жена молодая —
дитятко кормить.

«Баю-баю, дитятко,
сыночек нежданный,
улыбка на личике —
тоска в сердце мамы.

Ты любовно протянул
ко мне ручки обе:
а я лучше бы лежала
под землей, во гробе.

На кладбище за костелом
с крестом в черной нише,
чтобы мамочке моей
идти ко мне ближе.

Баю-бай, сыночек мой,
мой малютка-водяной!
Как мне хочется домой,
к своей матушке родной!

Старалась бедная она,
приданое шила,
а сейчас в тоске, одна,
без доченьки милой.

Вышла, вышла замуж дочь,
но и тут ошибки:
сваты были – черны раки,
а подружки – рыбки.

А мой муж – помилуй Бог!
Мокрый и на суше,
он в горшочках под водою
людей прячет души.

Ах, сыночек, баю-бай,
волосики зеленые —
выходила мама замуж,
не была влюбленная.

Обманули, затянули
в неразрывны сети,
мне осталась одна радость —
ты на этом свете!»

«Что поешь, жена моя? —
Ишь, что напевает! —
Твоя песнь проклятая
гнев во мне рождает.

Замолчи, жена моя,
Желчь во мне вскипает,
или сделаешься рыбой,
с другими так бывает!»

«Не гневайся, водяной,
что твои угрозы!
Что возьмешь с растоптанной,
выброшенной розы.

Юности весенний цвет
загубил давно ли?
И ни разу ты моей
не исполнил воли.

Сто раз я тебя просила,
умоляла сладенько,
чтоб пустил хоть на часочек
к моей милой маменьке.

Сто раз я тебя просила,
слез лились потоки,
чтоб позволил мне проститься
с мамой одинокой.

Сто раз я тебя просила,
на коленях, в горести,
в твоем сердце камня сила —
где там взяться жалости!

Не гневайся, не сердись,
водяной, мой муж.
Или – гневайся и пусть
все случится уж.

Если хочешь рыбой сделать,
чтоб была немая,
преврати-ка лучше в камень,
камень чувств не знает.

Сделай камень из меня,
кровь застынет в жилах,
чтоб душа о свете дня
больше не тужила».

«Рад бы, рад бы был, жена,
я поверить слову,
только рыбку в синем море
кто поймает снова?

Не препятствовал бы я
к матушке явиться,
но лихие мысли женщин —
кто их не боится?

Ну же, ладно, отпущу,
облегчу-ка долю,
если только слово дашь
исполнить мою волю.

Мать не смей ты обнимать,
ни кого иного,
а не то любовь земная
пересилит снова.

Никого не обнимай
с зари до заката,
а как благовест услышишь,
воротись сюда ты.

С заутрени до вечерни
время тебе дарится,
а для верности дитя
пусть со мной останется».

IV

Как бы, как бы это было
чтоб без солнышка весной?
Что же это за свиданье
без объятия с родной?
Если к матери прижмется
дочь в тоске сердечной,
кто ее тогда осудит
за порыв извечный?

Плача, с матерью проводит
время водяная:
«Время к вечеру подходит,
я боюсь, родная».
«Ты не бойся, моя дочка,
темной силы дерзкой,
я тебя не дам в обиду
ублюдине мерзкой!»

Пришел вечер. Муж зеленый
под окнами шляется,
женщины, засов задвинув,
от него скрываются.
«Ты, дитя мое, не бойся,
твари водяной,
он на суше не имеет
власти над тобой».

Звон вечерний отзвонили,
Бух! Бух! – стук раздался:
– Ну, жена, пошли домой,
Я проголодался!
– Вон отсюда, враг поганый,
прочь иди, на дно свое,
там устроишь ужин званый,
все, что здесь, то – не твое!

В полночь – бух! бух! – снова
стук в запертые двери:
– Ну, жена, пойдем домой —
постели постели!
– Вон отсюда, враг поганый,
прочь иди, на дно свое,
пусть тебе устелют илом
ложе гадкое твое.

В третий раз – бух! бух! – раздался,
как зари занялся свет:
– Ну, жена, пойдем домой,
дитя плачет, еды нет!
– Ах, матушка, чем он манит,
как к младенцу сердце тянет!
Отпусти меня, родная,
Жизни без дитя не знаю.

«Не ходи, останься, дочка!
Ложь во всех его словах,
о младенце ты тоскуешь,
за тебя растет мой страх.
Душегуб, иди отсюда!
Дочь останется со мной.
Коль дитя без мамки плачет,
к нам неси его домой».

На озере буря стонет
и сквозь стон младенца крик:
он любую душу тронет,
хоть прервался в тот же миг.
«Ах, матушка, горе, горе,
холодеет кровь моя:
мама, мамочка родная,
страшусь Водяного я!»

Что упало? Из-под двери
лужица кровавая,
Страхом скована, застыла
дверь открывши, старая:
как принес им враг младенца,
как снести удар судьбы! —
Голова дитя без тельца,
тельце дальше – без главы.

 

Верба

Встретив раннюю зарю,
муж спросил жену свою:

– Ответь, милая моя,
ты со мной всегда честна,

ты со мной всегда честна,
но одно лишает сна —

уж два года мы с тобою,
и не знаю я покоя.

Жена моя, голубица,
что с тобой во сне творится?

Спать ложишься свежей, бодрою,
ночью – рядом тело мертвое.

И ни вздоха, и ни трепета,
и ни стона, и ни лепета.

Вся ты словно изо льда,
будто мертвая вода.

Ночью даже детский крик
не пробудит ни на миг.

Жена моя, золотая,
расскажи мне, не скрывая.

Если это хворь какая,
позову тебе врача я.

В поле разных травок много,
мы найдем тебе подмогу.

Есть другое средство тоже:
слово мощное поможет.

Слово тучи разгоняет,
в бурю лодки охраняет,

С неба звездочку достанет —
сила слова не обманет.

– Господин любимый мой,
Пусть все течет само собой. —

Если что-то суждено,
излечить то не дано.

Что Судьба кому-то скажет,
людское слово не развяжет.

Хоть безжизненна на ложе,
все идет по воле Божьей.

Все идет по Божьей воле,
ночью Он хранит от боли.

Мертвой суждено мне спать,
но с утра жива опять.

Поутру светла дорога —
положись на помощь Бога!

Но жена напрасно просит —
муж иную думу носит.

Сидит бабка у ворот,
из миски в миску воду льет.

Двенадцать мисок ряд стоит,
муж старухе говорит:

– Слушай, мать, ты знаешь много,
ляжет как кому дорога,

Знаешь, как болезнь родится, —
куда жена моя стремится?

Спать ложится свежей, бодрою,
ночью – рядом тело мертвое.

И ни вздоха, и ни лепета,
и ни стона, и ни трепета.

Вся как будто изо льда,
словно мертвая вода.

– Как бы мертвой ни была,
ведь лишь днем она жила.

Днем с тобой живет, дыша,
ночью – в вербочке душа.

У потока под горой
верба с белою корой;

ветки желтые на ней,
там душа жены твоей.

– Не хочу с женою жить,
чтобы с вербою делить;

пусть жена со мной живет,
верба пусть в земле гниет.

На плечо топор взвалил,
Под корень вербочку срубил.

В реку пала и на дне
зашумела в глубине.

Зашумела, завздыхала,
словно мать душой страдала.

Будто тяжко умирала,
с болью на дитя взирала.

– Что у дома за собранье?
О ком слезы, причитанья?

– О твоей супруге милой,
как косой, ее срубило;

То ходила, напевала,
как подкошена, упала;

умирая, завздыхала,
с болью на дитя взирала.

– О беда, судьбина злая,
я жену убил, не зная,

что дитя в минуту ту,
превратил я в сироту!

Верба с белою корой,
что ты сделала со мной!

Одному теперь мне жить,
что с тобой мне учинить?

– Пусть достанут из воды,
срежут желтые пруты;

И потом за прутом прут
колыбельку пусть сплетут.

Уложи в нее сыночка,
и спокойной будет ночка.

Будет колыбель качаться —
дитя с мамой обниматься.

А другие прутья ты
посади-ка у воды.

А как мальчик подрастет,
резать дудочки начнет.

Будет в дудочку дудеть,
вместе с мамой песни петь.

 

Лилия

Почила дева в пору юных лет,
Как будто высох розы ранней цвет,
Почила дева, розе не дышать.
Жаль ее, жаль – в земле ей лежать.

«Не хороните меня
Средь деревенских могил,
Там жалобы вдов и сироток
Мне спать не дадут.

Хочу, чтоб мой вечный покой
Лес дремучий хранил,
Пусть вереск могилу накроет,
И птицы над нею поют…»

И не прошло еще года и дня,
Могила вся в вереск облачена.
И не прошло еще даже трех лет,
На могиле ее расцвел редкостный цвет.

Белая лилия – кто ее увидал,
Каждый боль и тоску испытал.
Лилии запах – кто им проникался,
В каждом жажды огонь разгорался.

«Эй, слуга, готовь мне коня!
Манит сегодня охота меня,
Поскачем в леса, под еловый кров,
Будет сегодня особенный лов!»

Хэй-хэй, хо! Борзые скулят,
Для всадника не существует преград,
Похоже, добыча дана судьбой:
Видит он белую лань пред собой.

«Хэй-хэй, хо! Добыча моя,
Ни поле, ни куст не спасут тебя!»
Прицелился – что же случилось с глазами?
Лилия белая вместо лани.

На лилию смотрит, охвачен смятеньем,
Сердце дрожит, не справляясь с волненьем
Замер в тоске, почти не дыша,
Виной тому – лилии белой душа.

«Эй, верный слуга, за дело берись,
Выкопай лилию, в замок мой мчись.
В моем саду ей отныне цвести,
Чувствую, нет без нее мне пути.

Эй, слуга верный, доверенный мой,
Храни цветок, защищая собой,
Ночью и днем, не смыкая очей,
Дивная сила влечет меня к ней!»

Ходит слуга за цветком день, другой,
Хозяин ее околдован красой.
На третью ночь, в свете полной луны
Прервал слуга хозяина сны.

«Вставай, пан мой, в изумлении я —
По саду ходит находка твоя.
Поспеши, не мешкай, послушай – вот:
Твоя лилия дивную песню поет!»

«Вернулась я к жизни на миг, в тоске.
Я – как в поле роса, как дым на реке,
И с первым же блеском зари поутру
Роса испарится, и я умру».

«Твой век – не роса на рассветном лугу,
От солнца тебя защитить я смогу:
Крепкие стены – спасенье от жарких лучей.
Душа моя, будешь женою моей».

Женою стала, счастливо жила.

Живут в покое, счастливо, но вот
от короля гонец письмо несет:
«Мой верный друг! – король его призвал. —
Явись на службу, ты мне присягал.
Каждый, кто верен, должен завтра быть,
Дела домашние прошу пока забыть!»

Прощался грустно он с женою милой,
Как будто чуя дух судьбы постылой:
«Не буду рядом я, защитник твой,
Но мать моя останется с тобой».

Но мать была защитницей плохой:
ее мечта – расстаться со снохой.
Высоко солнце светит, слепит неба синь:
«Сгинь, тварь ночная! Сгинь, ублюдок, сгинь!»

Домой пан едет – что и как там есть?
Летит ему навстречу злая весть:
«Младенца твоего взяла земля,
Увяла лилия – жена твоя».

«Матушка, матушка, злая змея!
Чем тебе помешала радость моя?
Отравила ты жизни моей цвет,
Так пусть станет черным тебе Божий свет!»

 

Дочернее проклятье

«Что ты стала так уныла,
дочь моя?
Что ты стала так уныла?
И куда веселье сплыло,
почему не слышен смех?»

«Я убила голубенка,
мать моя!
Я убила голубенка —
сиротинушку-цыпленка,
белого, как снег!»

«Голубенок это не был,
дочь моя!
Голубенок это не был,
ты стоишь под темным небом,
твой обманчив взгляд!»

«Ох, убила я ребенка,
мать моя!
Ох, убила я ребенка,
беззащитного дитенка,
жалость, словно яд!»

«Что же думаешь ты делать,
дочь моя?
Что же думаешь ты делать,
кому грех свой исповедать,
Божий гнев смирить?»

«Цветик я найду, быть может,
мать моя!
Цветик я найду, быть может,
что вину забыть поможет,
рану исцелить».

«Где найдешь ты того цвету,
дочь моя?
Где найдешь ты того цвету
по всему большому свету?
в садике каком?»

«Над воротными столбами,
мать моя!
Над воротными столбами —
перекладина с гвоздями,
там петля с узлом!»

«Передать ли другу что-то,
дочь моя?
Передать ли другу что-то,
он, когда была охота,
тешился с тобой».

«Пусть пойдут ему на пользу,
мать моя!
Пусть пойдут ему на пользу
смерть младенца, мои слезы,
что предал с другой».

«С чем же матери остаться,
дочь моя?
С чем же матери остаться,
как несчастной утешаться —
для тебя жила!»

«А тебе – мое проклятье,
мать моя!
А тебе – мое проклятье,
без забот могла гулять я —
волю мне дала!»

  • 1. Имеется в виду душица, в дословном переводе – материнский прощальный привет (здесь и далее примечания переводчика).
(На сенсорных экранах страницы можно листать)