Пушкин и южные славяне
По изд.: Б. Томашевский. Пушкин и южные славяне — М.: Худ. лит., 1990 (из главы III)
Идея славянского единства сложилась к тому времени, когда Пушкин выступил в литературе. Подготовлена была она тем ростом национального самосознания, которое характерно для развития русской литературы XVIII в.
Стремление противопоставить Западу свои самобытные начала естественно уводило воображение в глубокую общеславянскую древность, и это вызывало своеобразное ощущение братского единства всех славянских племен, происходящих от общих предков. Любопытны попытки восстановления общеславянской мифологии, попытки, в которых скудные исторические свидетельства усиленно восполнялись богатой фантазией и произволом составителей подобных мифологий (таковы, например, труды М. Чулкова, вроде его «Словаря русских суеверий», 1782 г.). Эти славянские боги быстро проникли в поэзию («Бова» Радищева и др.).1
* * *
Кишинев и Одесса, где Пушкин провел годы ссылки на юге, были местом пребывания многочисленных эмигрантов из балканских стран — участников национальной борьбы, поддерживавших связи со своей родиной. То движение, которое покрывалось именем греческого восстания, в действительности было сложное и противоречивое явление, в котором участвовали многочисленные балканские народности, в той или иной мере пробудившиеся для защиты национальной самостоятельности.
Были тут и деятели славянских стран. Незадолго до приезда Пушкина на юг в Хотине жил некоторое время вождь сербов Карагеоргий со своими соратниками. Здесь, в России, оставалась его семья. К октябрю 1820 г. относятся стихи Пушкина «Дочери Карагеоргия». В них обрисован и образ самого Карагеоргия:
Гроза луны, свободы воин,
Покрытый кровию святой,
Чудесный твой отец, преступник и герой,
И ужаса людей, и славы был достоин...
Таков был: сумрачный, ужасный до конца.
В этих стихах несомненно отразились рассказы лиц, близко знавших Карагеоргия. Липранди, близкий свидетель жизни Пушкина в Кишиневе, пишет в своих воспоминаниях: «Пушкин мог получить некоторые сведения о Сербии от Алексеева, Николая Степановича, который, по поручению Киселева, занимался выпиской из архива дипломатических сношений с Сербиею наших главнокомандующих, начиная от Михельсона, Прозоровского, Багратиона, Каменского и Кутузова. Главное же, Пушкин очень часто встречался у меня с сербскими воеводами, поселившимися в Кишиневе, — Вучичем, Ненадовичем, Живковичем, двумя братьями Македонскими и пр., доставлявшими мне материалы. Чуть ли некоторые записки Александр Сергеевич не брал от меня, положительно не помню... От помянутых же воевод он собирал песни и часто при мне спрашивал о значении тех или других слов для перевода».2Но все эти материалы пригодились Пушкину значительно позднее. Рассказы о светлых и темных сторонах национальной борьбы в Сербии отразились в стихотворении «Дочери Карагеоргия» в характерном «байроническом» освещении, корни которого нетрудно найти. В главе III «Евгения Онегина» среди литературных «кумиров» молодого поколения Пушкин назвал «таинственного Сбогара». Этот знаменитый роман Шарля Нодье, выдержанный в характерном для эпохи колорите оссиановско-байроновского стиля, является одним из вариантов разработки темы о благородном разбойнике. Герой романа, ведущий двойную жизнь, был романтизированным «ускоком», вождем национального движения славян в Истрии, вблизи Триеста. Полный таинственности, насыщенный руссоистскими идеями и отголосками событий наполеоновской эпохи, роман этот обладал несомненной притягательной силой по смешению декоративной мрачности и сентиментальности.3 Подобное изображение деятеля национальной борьбы южных славян оказало свое влияние и на Пушкина. Карагеоргий получил в его стихах романтическое истолкование.
В Кишиневе Пушкин встречался со многими участниками национально-освободительной борьбы на Балканах, особенно после неудачного похода А. Ипсиланти. «Не завернешь ли по дороге в Кишинев? — писал Пушкин Вяземскому, — я познакомлю тебя с героями Скулян и Секу, сподвижниками Иордаки». Об этих знакомствах Пушкина сообщает Липранди. Так Пушкин узнавал близко и в подробностях о том, что именно происходило на Балканах.4
Предпринятое Александром Ипсиланти дело не ограничивалось одним его планом освобождения греков. Греческое движение столкнулось со сложной обстановкой очень пестрой борьбы, в которой принимали участие разные национальные силы. Так, еще до того дня, как отряд Ипсиланти перешел через Прут, в Молдавии уже действовал Тодор Владимиреско. Ипсиланти сперва вступил с ним в союз, но вскоре, когда обнаружилось, что цели их были совершенно различные, дело окончилось открытым столкновением, в котором Владимиреско потерпел поражение: он был арестован и без сложных процедур казнен по приказу Ипсиланти. Судьба этого вождя народного молдавского движения волновала кишиневских молдаван. В своих воспоминаниях о Пушкине Липранди упоминает о «двух современных исторических, народом сложенных песнях, которые в особенности занимали Александра Сергеевича. Первая, из Валахии, достигла Кишинева в августе 1821 г.; вторая — в конце того же года. Куплеты из этих песен беспрерывно слышны были на всех улицах, а равно исполнялись и хорами цыганских музыкантов. Кто из бывших тогда в Бессарабии и особенно в Кишиневе не помнит беспрерывных повторений: «Пом пом, пом, помиерами, пом» и «Фронзеворде шалала, Савва Бим-баша»? Первая из них сложена аллегорически на предательское умерщвление главы пандурского восстания Тодора Владимирески по распоряжению князя Ипсиланти в окрестностях Тырговиста. Вторая — на такую же предательскую смерть известного и прежде, а во время гетерии храбрейшего Бим-баши Саввы, родом болгарина, подготовившего движение болгар, коим Ипсиланти не умел воспользоваться... Александр Сергеевич имел перевод этих песен; он приносил их ко мне, чтобы проверить со слов моего арнаута Георгия».
В тех же мемуарах Липранди говорится «о двух повестях, которые он (Пушкин) составил из молдавских преданий, по рассказам трех главнейших гетеристов: Василья Каравия, Константина Дуки и Пендадеки».
Об этих повестях Липранди сообщает некоторые подробности, любопытные тем, что они обрисовывают и живой интерес Пушкина к балканской политической эмиграции, и его напряженное собирание памятников фольклора и, наконец, являются единственным свидетельством о первом законченном прозаическом опыте Пушкина (если не считать лицейского философского романа «Фатам»).
«Каравия, Пендадека и Дука были отвержены Кишеневским греческим обществом, но я не находил нужным делать того же, напротив, как говорится, приголубил их, особенно Дуку, и в частных беседах с ним извлекал из него то, что мне было нужно. Пушкин часто встречал их у меня и находил большое удовольствие шутить и толковать с ними. От них он заимствовал два предания, в несколько приемов записывал их, и всегда на особенных бумажках. Он уехал в Одессу. Чрез некоторое время я приехал туда же на несколько дней и, как всегда, остановился в клубном доме у Отона, где основался и Пушкин. Он показал мне составленные повести; но некоторые места в них казались ему неясными, ибо он просто потерял какой-либо лоскуток, и просил меня, чтобы я вновь переспросил Дуку и Пендадеку и выставил бы года лицам, и точно ли они находились тогда в Молдавии. Рассказчики времени не знают. „С прозой беда! — присовокупил он, захохотав. — Хочу попробовать этот первый опыт“. Я это исполнил, с дополнением еще от случайно в это время ко мне вошедшего Скуфо, также одного из проклятых Ипсилантием, и вскоре передал Пушкину. Месяца через два потом, когда я был в Одессе, Пушкин поспешил мне сказать, что он все сказания привел в порядок, но, не будучи совершенно доволен, отдал прочитать одному доброму приятелю (кажется Василью Ивановичу Туманскому) и обещал взять от него и показать мне. Он это исполнил на другой день, прочитал сам, прося, если он в чем сбился и я помню рассказ, то ему заметить. Сколько я помнил, то поправлять слышанное мною было нечего, тем более, что я не постоянно находился, когда ему передавали рассказ. Я нашел, разумеется, что все очень хорошо. Предмет повестей вовсе не занимал меня: он не входил в круг моего сборника; но, чтобы польстить Пушкину, я просил позволения переписать и тотчас послал за писарем; на другой день это было окончено. В рукописи Пушкина было уже много переделок другой рукой, и он мне сказал, что в этот же вечер опять отдаст оную на пересмотр, что ему самому как-то не нравится. Что сделалось потом, я не знаю, но у меня остались помянутые копии, одна под заглавием: „Дука, молдавское предание XVII века“; вторая: „Дафна и Дабижа, молдавское предание 1663 года“». («Русский архив», 1866, стлб. 1408—1411).
Об этом интересе Пушкина к местным преданиям и сказкам свидетельствует и другой мемуарист, писатель Вельтман. Так, правильно или неправильно, он видит в «Разбойниках» отражение рассказов о «Талгаре» (разбойнике) Урсуле: «Это был начальник шайки, составивший из разного сброда войнолюбивых людей, служивших этерии молдавской и перебравшихся в Бессарабию от преследования турок после Скулянского дела»5 (29 июля 1821 г.). Неясно, действительно ли отражены в «Разбойниках» какие-либо черты, связанные с фигурой Урсула, но интерес к деятелям восстания 1821 г. того же типа получил свое отражение в повести Пушкина «Кирджали». К этой молдавской повести Пушкин обращался не раз. Образ болгарина Георгия Кирджали, соединявшего отчаянные разбои с участием в походе Ипсиланти и мирно проживавшего некоторое время в Кишиневе (после поражения этеристов под Скулянами) в качестве политического эмигранта, живо заинтересовал Пушкина. Еще в Кишиневе он собирался написать поэму о походе Ипсиланти и набросал краткий план, использованный им позднее в повести. К тому же времени относится и стихотворный набросок, где упоминается эпизод выдачи Кирджали ясским властям. В этом наброске характеризуется кишиневский базар с пестрым, шумным и разнородным составом его посетителей. «Люблю базарное волненье, — пишет Пушкин. — Люблю толпу, лохмотья, шум...». Именно в этой обстановке воспринимал он народные сказания.
* * *
Новое обращение Пушкина к славянскому фольклору падает на 30-е годы. Оно подготовлено двумя фактами: появлением мистификации Мериме «Гузла» в 1827 г. и приездом деятеля сербского Возрождения Вука Караджича в начале 20-х годов в Россию. Это посещение несомненно обратило внимание русских литературных кругов на сборники сербских песен, изданных Караджичем. Любопытно, что пропагандистом этих песен был друг Пушкина — Дельвиг. Именно он просил Востокова перевести некоторые сербские песни и поместил его переводы в своем альманахе «Северные цветы» (1825 г.). Эти переводы Востокова послужили толчком для создания «Песен западных славян» Пушкина. Упоминается сборник Караджича и у Гнедича, тесно связанного в эти годы с Дельвигом и его кругом.
Непосредственным же поводом к работе Пушкина послужил сборник Мериме. Этот сборник обратил на себя внимание в России. Его приняли за собрание подлинных сербских (боснийских) песен. Поддался на обман и Пушкин, разделивший в этом отношении участь с Мицкевичем (который перевел из Мериме песню «Влах в Венеции»). Возможно, что песни Мериме были предметом разговоров Пушкина с Мицкевичем, встречавшихся в Москве в период, когда книжка Мериме была новинкой. Так или иначе, но мы знаем, что в основе мистификации Мериме были некоторые подлинные данные из истории и фольклора сербов, кроме того, Пушкин, уже знакомый с подлинным сербским фольклором, не так легко поддался на обман, но на литературные мистификации он смотрел иными глазами, чем это принято в академической науке. Во всяком случае он не остановился перед тем, чтобы напечатать в качестве предисловия к своим переводам письмо Мериме, разоблачающее подделку. Кроме того, в эти переводы Пушкин ввел и некоторый элемент собственной мистификации.
«Песни западных славян» не исчерпываются выборкой из псевдосербских песен Мериме. Пушкин не только сделал характерную выборку из «Гузлы», дав те песни, которые характеризуют национально-освободительное движение балканских славян. Он присоединил к ним два подлинных перевода песен из сборника Вука Караджича и три песни своего сочинения. Одна из них не имеет прямого отношения к сербскому циклу. Это — чешская песня «Яныш-королевич». Она является попыткой воссоздания несуществующего чешского народного эпоса и носит явные следы знакомства с искусной фальсификацией Ганки и его друзей, долгое время остававшейся неразоблаченной «Краледворской рукописью» и «Судом Любуши» (ср. имена пушкинской песни); в качестве же сюжета Пушкин приспособил вариант «Дунайской девы» — оперы, известной ему в русской редакции («Днепровская русалка»). Сюжет этот Пушкин обработал драматически в своей «Русалке».
Что касается двух других песен, то в них речь идет о двух вождях сербского национального движения — Карагеоргии и Милоше Обреновиче. Здесь Пушкин несомненно обратился к тем материалам, какие ему удалось собрать в Кишиневе и Одессе. В этих двух песнях ярко обрисованы предводители сербов. Рядом с образом Георгия Черного, давно занимавшего Пушкина, дан и художественный портрет Милоша.
Там дружину свою собирает
Старый сербин, воевода Милош.
В этой новой обработке старых мотивов уже нет и следа байронического романтизма стихов 1820 г. Образы сербских вождей воссозданы средствами поэзии, проникнутой чутким пониманием особенностей народной песни, в частности эпоса южных славян. Стилизация Пушкина (даже в его переводах из Мериме) тоньше, проникновеннее подделок Мериме; в ней присутствуют истинно поэтические черты подлинного воссоздания народных сказаний.
Судьба Карагеоргия не переставала занимать воображение Пушкина. Приблизительно к 1835 г. относится набросок новой оригинальной песни о Георгии Петровиче Черном. В этом с трудом подвергающемся расшифровке черновике мы можем прочесть поэтическое, изображение эпизода, относящегося ко времени пребывания Карагеоргия в Хотине и связанного с внутренней борьбой сербов, сторонников Карагеоргия и сторонников Милоша.
Осердился Георгий Петрович,
Засверкали черные очи,
Нахмурились черные брови...
Георгий получил известие о злом умысле Обреновича:
Берегися, Черный Георгий,
Над тобой подымается туча.
Хитрый Милош Обренович подсылает в Хотин Янка младшего, чтобы извести Карагеоргия.
К тому же 1835 г. относится и начало перевода сербской «Заплачки Асан агиницы», получившей особенную известность и переведенной на все европейские языки. Среди переводчиков этой песни был и Гёте.
Любопытен самый метод работы Пушкина над «Песнями западных славян». Он основан на той идее единства славянского фольклора, которую Гнедич выразил в предисловии к своему переводу клефтических песен. Так, в частности, для передачи сербского десятисложного стиха Пушкин применил особый вольный размер, которым и впоследствии пользовались с той же целью. Размер этот основан на изучении ритма русской народной песни и связан с работами Востокова по данному вопросу, хорошо изученными Пушкиным. Впервые применен был Пушкиным этот размер в конце 20-х годов в его переложениях народных песен и вариациях русских фольклорных мотивов. В подделки Мериме Пушкин вложил живое ощущение подлинной народности, и в этом отношении он основывался и на знакомстве с сербским эпосом, приобретенном им на юге, и на глубоком знании русского народного творчества.
Смерть застала Пушкина за работой над двумя большими темами: «История Петра I» и комментированное издание «Слова о полку Игореве».
Вторая работа сводилась не только к обсуждению вопроса о подлинности «Слова», в которой Пушкин был твердо убежден, но и к глубокому филологическому анализу текстов этого произведения. План работы Пушкина отчасти явствует из наброска предисловия к предполагавшемуся труду. Сравнивая относительное количество славянских элементов у писателей XVIII в. (которым могла бы быть приписана подделка «Слова») и в самом «Слове», Пушкин пишет: «Кто с таким искусством мог затмить некоторые места из своей песни словами, открытыми впоследствии в старых летописях или отысканными в других славянских наречиях, где еще сохранились они во всей свежести употребления?» «В Ломоносове вы не найдете ни польских, ни сербских, ни иллирийских, ни болгарских, ни богемских, ни молдаванских, ни других наречий славянских».
И Пушкин поставил себе задачей вскрыть связь лексики «Слова о полку Игореве» с живой лексикой славянских языков. А. И. Тургенев сообщает об этой работе Пушкина в письме брату 13 декабря 1836 г.: «Он хочет сделать критическое издание сей песни, вроде Шлецерова Нестора и показать ошибки в толках Шишкова и других переводчиков и толкователей...Три или четыре места в оригинале останутся неясными, но многое прояснится, особливо начало. Он прочел несколько замечаний своих, весьма основательных и остроумных; все основано на знании наречий славянских и языка русского».
Заметки Пушкина и материалы его работы по «Слову о полку Игореве» до самых последних лет не привлекали ничьего внимания. Только за последние годы они подверглись изучению, и только теперь мы можем представить характер его работы. Пушкин, хорошо помнивший текст «Слова о полку Игореве», окружил себя текстами церковнославянскими, древнерусскими, украинскими (здесь его консультантом был Гоголь). Не ограничившись тем, что он собрал почти все издания «Слова», комментированные разными авторами (в том числе и чешское издание Ганки), он окружил себя словарями славянских языков; в составе дошедших до нас книг Пушкина сохранились словари, над которыми работал Пушкин: чешский, сербский, польский, словенский. Об этой работе можно судить по выпискам из этих словарей и закладкам на тех страницах на которых находятся параллели к словам, отмеченным Пушкиным в тексте или переводах «Слова». Так как работа Пушкина дошла до нас в виде черновых заметок на клочках бумаги, в виде выписок, отметок на полях, закладок на страницах книг, откуда надо сделать выписки, то у нас нет уверенности, что картина этой работы нам ясна полностью.6 Так, в частности, отсутствуют в рукописях Пушкина (или еще не обнаружены) материалы по работе над лексикой болгарской и молдавской. Появление молдавского наречия среди славянских не должно нас удивлять и по соображениям, изложенным раньше, и по самой цели работы Пушкина: его интересовала только лексика, а в этом отношении славянский фонд молдавского языка, конечно, мог дать Пушкину богатый материал для сравнений. Возможно, что в отношении к молдавскому языку Пушкин пользовался не столько печатными источниками, сколько воспоминаниями о днях, проведенных в Кишиневе, и тем запасом слов, какой он приобрел за годы ссылки на юг.
Так или иначе, большая работа Пушкина была связана со сравнительным изучением лексики и фразеологии живых славянских языков, и это сблизило его снова с проблемой славянства в его историческом единстве и многообразии. Смерть помешала ему довести эту работу до конца и придать своим наблюдениям, догадкам и заключениям сколько-нибудь законченный вид. В значительной части эта работа для нас утрачена.
- 1. Возможно, что в этом круге идей надо рассматривать историю сюжета «Сказки о рыбаке и рыбке» Пушкин хотел включить ее в состав «Песен западных славян». По-видимому, это было подсказано померанским происхождением сюжета: Пушкин приписал ее создание первоначальному населению Померании — древним славянам поморянам. Восстанавливая славянский колорит сказки, он придал ей черты быта Древней Руси — анахронизм вполне в духе концепций общеславянского начала, присущих не только поэтическим, но и научным представителям начала XIX в.
- 2. «Русский архив», 1866, стлб. 1266—1267.
- 3. Характерно присутствие в этом романе (что являлось данью «местному колориту») этнографических описаний народных танцев и песен, стилистически соприкасающихся, с одной стороны, с меланхолическими «страницами «Коринны» Сталь, а с другой — с патетическими эпизодами «Путешествия» Радищева.
- 4. «Русский архив», 1866, стлб. 1407—1408. Здесь же Липранди рассказывает, как во время поездки по Бессарабии, в Измаиле, Пушкин познакомился с семейством Славича. Тогда же сообщил он, что «свояченица хозяина продиктовала ему какую-то славянскую песню; но беда в том, что в ней есть слова иллирийского наречия, которых он не понимает, а она, кроме своего родного и итальянского языка, других не знает, но что завтра кого-то найдут и растолкуют» (там же, стр. 1279).
- 5. «Русский вестник», т. XII, 1893, стр. 43.
- 6. Наиболее подробный анализ лингвистической работы Пушкина дан в статье Я. И. Ясинского «Работа Пушкина над лексикой „Слова о полку Игореве“ (Пушкин. Временник Пушкинской комиссии, 6, 1941, стр. 338—374). Ср. документы, опубликованные в издании «Рукою Пушкина» (1935, стр. 127, 217 и сл.) и статью М. А. Цявловского в журнале «Новый мир» (1938, № 5).