161. ПОВЕСТЬ О ПСКОВСКОМ ВЗЯТИИ

Наиболее значительным литературным памятником псковской литературы является повесть о покорении Пскова в 1510 г. москов­ским великим князем Василием Ивановичем, вошедшая в I Псков­скую летопись под особым заглавием: «Псковское взятие, како взят его князь великий Василий Ивановичь», и составленная пскови­чом — современником событий 3.

Повесть написана с большим лирическим подъёмом и заклю­чает в себе большое количество элементов живой русской речи. Она начинается с указания на то, что от начала Русской земли Псков не был никем обладаем, и живущие в нём жили по своей воле. Князь московский подчинил себе ряд удельных княжеств, но Псков оставался неприкосновенным. Его защищали твёрдые стены, за которыми было множество людей. Это и останавливало московского князя. Останавливала его и боязнь, чтобы псковичи не предались Литве. Поэтому он, «лукавствуя», хранил мир с пско­вичами, а псковичи целовали ему крест на том, что они ни к кому от него не отступят. Князь московский посылал в Псков своих кня­зей по рекомендации самих псковичей, но иногда бывало так, что он посылал своих наместников по собственной воле. Эти княжеские наместники неистовствовали, грабили псковичей, возводили на них поклёпы, а псковичи посылали к великому князю своих посадников с жалобами на притеснителей, и так было много раз. Особенно тяжко пришлось псковичам от одного из таких наместников — от князя Ивана Михайловича Репни.

Когда в октябре 1510 г. великий князь Василий Иванович при­ехал в свою вотчину, в Новгород, псковичи послали своих послов к князю с дарами, и били послы ему челом на Репню: «Есмя при-обижены от твоего наместника,— говорили они,— а от нашего кня­зя Ивана Михайловича Репни, и от его людей, и от его наместни­ков, от пригородских и от их людей». Великий князь сказал в от­вет, что он хочет жаловать и защищать Псков, свою вотчину, как это делали его отец и деды, обещал расследовать дело и в случае виновности наказать Репню и отпустил затем послов. Но вскоре сам Репня поехал к великому князю в свою очередь жаловаться на псковичей. Когда после этого вновь было отряжено посольство в Новгород к князю Василию Ивановичу, послы были обманом арестованы.

Некий купец Филипп, ехавший в то время в Новгород, узнав о том, что творит московский князь с посланцами псковичей, бро­сил свои товары, вернулся в Псков и рассказал о том, как поступ-лено было с жалобщиками. И напал на псковичей страх и трепет. Пересохли у них гортани от скорби и печали, уста запеклись. Ни­когда ещё псковичи не испытывали такой скорби и печали, какую ныне испытывают. И собрали они вече и начали совещаться, ста­вить ли им щит (т. е. защищаться) против государя, запираться ли им в городе. Но вспомнили они крестное целование и подумали, что нельзя поднимать руку на своего государя; вспомнили и то, что посадники и бояре и лучшие люди остались у великого князя заложниками, и послали к нему гонца своего бить челом со слеза­ми, чтобы государь князь Василий Иванович жаловал свою вот­чину старинную, а они, сироты, и прежде были неотступны от не­го и теперь останутся у него в повиновении.

Но эта просьба псковичей не уломала Василия Ивановича. Он посылает к ним своего дьяка Третьяка Долматова, который требу­ет от них выполнения двух воль князя: во-первых, чтобы не было у них веча и сняли бы они вечевой колокол; во-вторых, чтобы было в Пскове два наместника, которых будет назначать сам великий князь. И если они согласятся на это, то поживут ещё по старине; если же тех двух воль не сотворят, то случится то, что бог положит на сердце государю. Силы у него много, и будет кровопролитие на тех, кто воле государевой не подчинится.

Псковичи попросили дать им подумать до утра, горько при этом заплакав. «Како ли зеницы не упали со слезами вкупе? како ли не урвалося сердце от корени?» — восклицает от себя автор повести (выражение нам уже знакомое: когда в «Девгениевом деянии» мать девушки, похищенной Амиром, обращается с жалобой к сыновьям, она также говорит о том, что Амир у неё «урва сердечное корение»).

В конце концов псковичи смиряются и решают выполнить волю государя. На утро они отдают вечевой колокол Третьяку Долма­тову и прощаются со своей волей. Делают они это потому, что ясно сознают бесполезность какого бы то ни было сопротивления.

«Месяца генваря в 13, на память святых мученик Ермолы и Стратоника, спустиша вечной колокол у святыя живоначальныя Троица и начаша псковичи, на колокол смотря, плакати по своей старине и по своей воли».

В ту же ночь повёз Третьяк вечевой колокол к великому князю в Новгород. Вслед за тем приехали в Псков воеводы великого кня­зя и привели псковичей к присяге, а через неделю в Псков при­ехал и сам великий князь, которого псковичи встретили за три версты до города и, ударив ему в землю челом, в ответ на его при­ветствие сказали: «Ты б, государь наш князь великий, царь всея Руси, здрав был». Приняв благословение от владыки, Василий Иванович пошёл к Троице, где пели ему молебен и возглашали мно­голетие. После этого великий князь созвал к себе посадников, и де­тей посадничьих, и бояр, и купцов, и житьих людей, сказав при этом: «Я вас хочу жаловати своим жалованьем». И когда псковичи от мала до велика собрались на княжеском дворе, великий князь велел к посадникам, боярам и купцам псковским приставить при­ставов, а «молодшим людем» сказано было, что до них государю нет дела, а если будет, он их к себе возьмёт.

И в ту же ночь, взяв с собой лишь небольшое имущество, а всё остальное бросив, поехали именитые псковичи с жёнами и детьми к Москве; увезены были и жёны тех посланцев, которые ранее аре­стованы были в Новгороде; всего же увезено было триста семей. «И тогда отъяся слава псковская, и бысть пленен не иноверными, но своими единоверными людми; и кто сего не восплачет и не воз­рыдает?»— скорбно спрашивает повествователь.

В повести далее передаётся плач Пскова по своей потерянной воле, причём используются библейские образы:

«О славнейший граде Пскове великий! Почто бо сетуеши и пла-чеши? И отвеща прекрасный град Псков: Како ми не сетовати, ка-ко ми не плакати и не скорбети своего опустения? Прилетел бо на мя многокрыльный орел, исполнь крыле Львовых ногтей, и взя от мене три кедра Ливанова, и красоту мою и богатество и чада моя восхити, богу попустившу за грехи наша, и землю пусту сотвориша, и град наш разориша, и люди моя плениша, и торжища моя раско-паша, а иныя торжища коневым калом заметаша, а отец и братию нашу разведоша, где не бывали отцы и деды и прадеды наша, и та-мо отцы и братию нашу и други наша заведоша, и матери и сестры наша в поругание даша. А иные во граде мнози постригахуся в черньцы, а жены в черницы, и в монастыри поидоша, не хотяще в полон пойти от своего града во иные грады».

Как видим, в плаче налицо ритмически организованная речь, перебивающаяся строками с глагольными рифмами.

Падение вольного Пскова объясняется в повести наказанием божиим за грехи: «сего ради самоволия и непокорения друг другу бысть сия вся злая на ны».

Великий князь стал раздавать своим боярам деревни уведён­ных в Москву псковских бояр и посадил в Пскове, кроме двух своих наместников, также своих дьяков, городничих и старост и ве­лел им в суде сидеть с наместниками и с тиунами, «правды стере-чи». «И у наместников, и у тиунов, и у дьяков великаго князя прав­да их, крестное целование, взлетела на небо, и кривда в них нача ходити, и нача быти многая злая в них, быша немилостивы до псковичь, а псковичи бедныя не ведаша правды московския». И мно­гие другие обиды, по словам повести, причинила Москва Пскову, и некуда было от них псковичам уйти, «ано земля не расступится, а вверх не взлететь».

Несмотря на то что автор повести считает Псков вотчиной ве­ликого князя московского, плач проникнут мыслью о неизбежности подчинения Пскова Москве и склонен рассматривать трагедию своего родного города как справедливое возмездие небесной силы за прегрешения псковичей; он не может примириться с поведением московского князя по отношению к гражданам, обнаружившим пол­ную покорность князю и полную лойяльность. В повести голос про­теста против московских обид звучит гораздо сильнее, чем во всех оппозиционных по отношению к Москве произведениях новгород­ской литературы. Подражая плачам Иеремии и Иезекииля, а так­же первому «Слову» Серапиона Владимирского, автор повести о «Псковском взятии» с большой лирической силой выразил свою скорбь и скорбь лишившегося своих вольностей города. В 60-х го­дах XVI в., как установлено А. Н. Насоновым, возникла III Псков­ская летопись, редактором которой был игумен Псковско-Печер-ского монастыря Корнилий, впоследствии казнённый Иваном Гроз­ным. В этой летописи вместо повести о Псковском взятии помещён краткий рассказ о событии, уже предельно враждебный по отно­шению к Москве. Рассказ этот начинается с сообщения о том, что «в лето 7018 приехал во Псков князь великой Василий Ивановичь, месяца генваря 24 день, и обычай псковской переменил и старину порушил, забыв отца своего и дедов его слова и жалованья до пско­вичь и крестнаго целованья, да уставил свои обычаи и пошлины новыя уставил». Далее приводятся притворные, «мягко» сказанные слова князя в его письме псковичам: «Яз деи князь великий Васи-лей Ивановичь вас, отчину свою, хочю жаловать по старине, а хо-чю побывать у святой Троицы, управы вам хочю учинити», и затем, со ссылкой на Апокалипсис и на Евангелие, московский великий князь толкуется как предшественник антихриста, царству которого суждено «расширятися», а злодейству «умножитися» '.

Как памятники, темой которых является апология Новгорода и его политических и церковных привилегий, так и соответствую­щие памятники псковской литературы вышли из боярской среды и близкой к ней среды высшего духовенства, которые одинаково заинтересованы были в отстаивании своих областей от поглощения их слагавшимся централизованным Московским дворянским госу­дарством '.

В итоге изучения литературы конца XIV — начала XVI в. мы приходим к следующим обобщающим выводам. Русская литера­тура этого периода продолжала, а порой и углубляла те област­ные тенденции, которые наметились в ней в предыдущий период. Значительное количество её памятников связано с местными по­литическими интересами той или иной области, отстаивающей пра­ва на самостоятельные пути своего развития. Но при защите мест­ных интересов ясно сознавалась и необходимость объединения рус­ских земель, в" особенности для борьбы с татарским игом. Сознание необходимости единства русских сил для защиты Руси от внешних врагов, так ярко выраженное ещё в летописи и особенно в «Слове о полку Игореве», никогда не было чуждо передовым деятелям рус­ской государственности и русской культуры, в частности культуры литературной. Феодальная раздробленность Руси не только не ис­кореняла чувства единства всего русского народа, а, наоборот, в ре­зультате горестных исторических уроков, укрепляла его. Спор шёл преимущественно лишь о том, кто должен объединить Русскую зем­лю и представительствовать её. Когда Византия стала клониться к политическому упадку и затем окончательно потеряла свою са­мостоятельность, преемником византийского политического и цер­ковного наследства стал мыслиться русский народ в целом (ср. по­весть Нестора-Искандера о взятии Царьграда), и только затем уже — силой развития исторического процесса — в качестве «тре­тьего Рима» была названа в начале XVI в. Москва, и притом даже не москвичом, а псковичем — старцем псковского Елеазарова мо­настыря Филофеем.

Чувство единства всей Русской земли присуще было прежде всего широкой массе русского народа, не заинтересованного в политическом соперничестве феодальных правителей и господствовав­ших классов.

Говоря о том, что у русского народа не было стремления к пар­тикуляризму, к тому, чтобы национальное единство приносить в жертву областным интересам, Чернышевский писал: «У нас... сознание национального единства всегда имело решительный пере­вес над провинциальными стремлениями, если только были со вре­мени Ярослава какие-нибудь провинциальные стремления... Удель­ная разрозненность не оставила никаких следов в понятиях наро­да, потому что никогда не имела корней в его сердце: народ только подчинялся семейным распоряжениям князей. Как только при­соединяется тот или другой удел к Москве, дело кончено: тверитя-нин, рязанец — такой же истый подданный Московского царства, как и самый коренной москвич; он не только не стремится отторг­нуться от Москвы, даже не помнит, был ли он когда в разрознен­ности от других московских областей; он знает только одно — что он русский» '.

Литературное обновление, начавшееся у нас в конце XIV в. в связи с ослаблением татарского ига, пошло навстречу публици­стическим запросам русской современности. Публицистическое со­держание проникает теперь в литературу значительно сильнее, чем в предшествовавшие эпохи. Оно выразилось в возвеличении рус­ской государственной и национальной идеи, покрывавшей своим единством частные областные споры и разногласия. В укреплении этой идеи немалую роль сыграла церковь, преимущественно в лице своего иосифлянского крыла. Антагонисты иосифлян — заволж­ские старцы, как и еретики, «стригольники» и «жидовствую-щие»,— явились выразителями оппозиционных настроений по отношению к современной им политической и общественной прак­тике. Церковная оболочка, прикрывавшая собой чисто публицисти­ческую, сугубо житейскую сущность литературных выступлений всех идейных группировок того времени, не должна нас удивлять: она была вполне естественна в пору средневековья, в частности средневековья русского. Вместе с тем следует отметить обогащение русской литературы в этот период светской повествовательной прозой 2.

Русская литература конца XIV — начала XVI в. не порывала с литературными традициями не только ближайшей к ней поры, но и с традициями киевской литературы. Стиль похвального «Сло­ва» Илариона, летописной и воинской повести, житийного сказа­ния ощутим и в соответствующих литературных жанрах данного времени. А когда только что начавшей формироваться московской литературе понадобилось найти литературное выражение своего торжества над побеждёнными в 1380 г. татарами, она для стили­стического оформления повестей о Мамаевом побоище прибегла за помощью к «Слову о полку Игореве».

В развитии русской литературы XIV — начала XVI в. наиболь­шее значение имела литература, выросшая на московской почве. Либерально настроенные наши историки и публицисты, устанав­ливавшие неоправданную аналогию между царским самодержа­вием в XIX—XX вв. и практикой московского единодержавия и по­тому отрицательно относившиеся к централизаторской политике Москвы, сопровождавшейся борьбой с областными тенденциями, склонны были очень низко расценивать и раннюю московскую ли­тературу по сравнению с литературой других русских областей. Так, например, Буслаев, идеализировавший областные формы ли­тературного развития древней Руси и недолюбливавший старин­ную Москву за подавление их, писал: «Москва не только в XIV, но даже в XV веке, в отношении литературном, несравненно ниже стояла Киева или Новгорода XII столетия» '. Такая оценка Бус­лаевым старой московской литературы подхвачена была в дальней­шем и некоторыми другими учёными, высказывавшимися на эту тему.

Не говоря уже о том, что сравнительно бедную литературу Новгорода XII в. никак нельзя ставить в один ряд с действитель­но блестящей литературой Киева того же времени, с исторической точки зрения принижение московской литературы XIV—XV вв. даже за счёт киевской литературы XII в. совершенно незакономер­но. Конечно, Москва в пору своего политического и культурного становления в труднейшей обстановке татарского владычества не могла в литературном отношении качественно сравняться с древ­ним Киевом, где расцвету литературного творчества содействовал ряд условий, как раз отсутствовавших в Москве. Но и при всех трудностях, сопутствовавших истории Москвы, московская литера-'тура в XIV—XV вв. была внутренно богаче и содержательнее не только новгородской литературы XII в., но и современной ей лите­ратуры любого другого областного центра. Ей присуще было стрем­ление осмыслять события русской истории не столько в плане мест­ных, сепаратных интересов, сколько в плане интересов общерус­ских, тогда как литературы новгородская, тверская и другие, менее развитые, часто выдвигали интересы узко областные в ущерб об­щенародным. Московская литература XIV—XV вв. была литера­турой передовой не только в идейном отношении, но, в ряде своих памятников, и в отношении художественном. Претензии на руково­дящую роль в объединении русских земель время от времени заявлялись и Тверью и Новгородом, но эти претензии оказались исто­рически неоправданными, тогда как такие же претензии Москвы история оправдала в полной мере'.

После того как Москва к началу XVI в. окончательно собрала вокруг себя независимые ранее области, литературная продукция в них в основном перестала питаться теми идейными и политиче­скими побуждениями, которые характеризовали ту или иную об­ласть, и потому, естественно, стала слабеть и терять свои самобыт­ные особенности. Влившись в широкий поток общерусской литера­туры, областные литературы сами были использованы Москвой, которая в своих объединительных тенденциях ассимилировала на­копленный запас литературных памятников, постепенно стирая в них черты областной исключительности и приспособляя их к прочно утвердившейся идеологии всероссийского Московского царства — «третьего Рима». Местные предания и после этого под­вергались литературной обработке, но, за редкими исключениями, в духе, уже не противоречившем общему направлению литературы, выросшей и развившейся на московской почве.