М. Гаспаров. Федр и Бабрий

 

1

Римский поэт 1 века нашей эры Федр и греческой поэт II века нашей эры Бабрий — два классика античной литературной басни. Собственно, к их именам сводится почти вся история античной басни как самостоятельного литературного жанра. Конечно, басня в древности существовала и до них и после них; но до них она не имела законченного литературного оформления, а после них она оставалась достоянием их подражателей. В истории басенного жанра имена Федра и Бабрия стоят рядом: Федр был основоположником литературной басни в римской поэзии, Бабрий — в греческой. И в то же время во всей античности трудно найти двух других поэтов, которые бы столь отличались и по идейной направленности, я по содержанию, и по стилю своего творчества.

Чтобы это объяснить, нужно начать издалека.

Басня впервые появляется в Греции в VIII — VI вв. до н. э.— за много веков до Федра и Бабрия. Это было бурное время ожесточенной общественной борьбы в греческих городах — борьбы, сокрушившей господство старой знати и положившей начало демократическому строю. Басня была оружием народа в этой борьбе против знати; иносказательность басенной формы позволяла пользоваться ею там, где прямой социальный протест был невозможен. Память об этом периоде истории басни навсегда сохранилась в народе. Именно к VI в. до н. э. предание относит жизнь легендарного родоначальника басни — Эзопа.

Об Эзопе рассказывали, что он был родом из Фригии, в Малой Азии, жил в рабстве у некоего Ксанфа, за свой тонкий ум получил свободу, потом ездил по Греции, ведя остроумные беседы, и наконец, погиб из-за происков дельфийских жрецов, плутни которых он разоблачал. Сказочный образ Эзопа — это вызов всему аристократическому представлению об идеале человека: варвар — он мудрее эллинов, безобразный — он выше красавцев, раб — он посрамляет свободных. Эзопу и приписала народная фантазия первоначальную выдумку тех басенных рассказов, которые были на устах у каждого. Имя Эзопа навсегда закрепилось за басенным жанром: где мы говорим «басня», грек говорил «Эзопова басня».

Эти «Эзоповы басни» были еще всецело устным жанром. Твердо установившейся формы они не имели: каждый рассказывал их своими словами и на свой лад. Рассказывались они непременно по какому-нибудь конкретному поводу: только так они могли служить орудием общественной борьбы. Басня вплеталась в связную речь, служа доводом или пояснением, и форма изложения басни полностью определялась требованиями контекста. В таком виде басня переходит из устной речи и в первые произведения письменной литературы. Мы находим кстати рассказанные басни и в поэме Гесиода (VIII в), и в ямбах Архилоха (VII в.), и в комедиях Аристофана, и в истории Геродота, и в философских выступлениях софистов и сократиков.

Этот расцвет устной басни был, однако, недолгим. Борьба между аристократией и демосом закончилась победой демоса, боевой пафос басенной морали потускнел, иносказательность стала ненужной. Философские течения V—IV вв. принесли с собой новые идейные искания: доморощенный практицизм басенной мудрости не мог более никого удовлетворить. Басня не перестает существовать, но она меняет аудиторию. Из народного собрания она переходит в школу, вместо взрослых обращается к детям.

В школе басня пришлась как нельзя более к месту: младшие впитывали из нее народную мудрость, старшие пользовались ею как материалом для риторических упражнений. И школа осталась основным питомником басни и в Греции, и в эллинистических государствах, и в Риме — вплоть до конца античности.

Здесь, в школе, для учебных нужд начинают составляться первые сборники басен. Самый ранний сборник, о котором мы имеем сведения, был составлен на рубеже IV и III вв. Деметрием Фалерским — философом, оратором и политиком, имя которого мы встретим в одной из басен Федра. Школьные сборники представляли собой краткие прозаические записи басенных сюжетов и моралей, изложенные сухо и схематично. Самостоятельными литературными произведениями эти записи не считались, твердого текста не имели, и каждый переписчик перерабатывал их по своему вкусу. Такие сборники впоследствии получили распространение и за пределами школы, стали общедоступным народным чтением и после ряда переработок дошли до нас под условным заглавием «Басен Эзопа». При всей своей непритязательности школьные записи имели огромное значение для становления басенного жанра. Басня здесь впервые отделяется от контекста и выступает в свободном виде.

До создания басни как самостоятельного литературного жанра оставался только один шаг. Но этот шаг был трудным. По самой своей природе басня представляет собой сочетание двух элементов: развлекательного и поучительного, морали и повествования. Пока басня была средством общественной борьбы, основным в басне был ее социальный и моральный смысл; когда басня стала школьным упражнением, основным в басне стала манера изложения. А что должно оказаться основным в басне, когда она станет литературным произведением? Будет ли эта басня рассказом, дополненным моралью, или моралью, проиллюстрированной рассказом? Этот вопрос предстояло решить тому писателю, который первый взялся бы придать басне законченную литературную обработку и ввести басню в круг традиционных литературных жанров.

Такими писателями оказались Федр и Бабрий.

2

К сожалению, о жизни Федра и Бабрия мы знаем очень мало. Античные авторы молчат о них. Имя Федра мимоходом упоминает Марциал (III, 20, 5), имя Бабрия — Юлиан Отступник («Письма», 58 [59], 5); потом их обоих перечисляет среди своих предшественников баснописец конца IV века Авиан; вот и все. Поэтому все наши сведения о жизни Федра ж Бабрия приходится извлекать из их же стихов.

Федр говорит о себе охотно, особенно в прологах и эпилогах своих книг; благодаря этому, его биография известна нам хотя бы в общих чертах.

Федр жил в начале I века н. э. и был современником римских императоров Августа, Тиберия, Калигулы, Клавдия и Нерона.Он родился около 15 г. до н. э. в македонской области Пиерии (III, пролог, 17), принадлежал к числу императорских рабов и затем был отпущен на волю Августом. «Федр, вольноотпущенник Августа»,— назван он в заглавии басен. По-видимому, он с детства жил в Риме и получил римское образование. Во всяком случае, себя он считает римлянином, к грекам относится пренебрежительно (А, 28, 2—4) и пишет свои басни для того, чтобы Рим и в этой области поэзии мог соперничать с Грецией (II, эпилог, 8—9).

Вероятно, Федр начинает писать басни и издает две первые книги уже после смерти Августа. Затем он чем-то вызывает гнев всесильного Сеяна, временщика императора Тиберия; в этом — причина тех «бедствий»,о которых глухо говорится в прологе к III книге (ст. 38—44), а может быть, уже в эпилоге II книги (ст. 18—19). Что вменялось Федру в вину, и какому он подвергся наказанию, мы не знаем. Стих 40 пролога к III книге in calamitatem deligens quaedam meam — может быть понят двояко: «Кое-что я выбрал [в своих дополнениях к Эзопу] себе же на беду» или «Кое-что я выбрал применительно к своей беде». Если принять первое толкование, то слова Федра следует отнести к каким-то басням двух первых книг, не понравившимся Сеяну (может быть, I, 2; I, 15; I,30 с их отчетливым политическим смыслом): они-то и могли быть причиной несчастий баснописца. Если же принять второе толкование, то слова Федра следует отнести к каким-то басням III книги, содержащим намеки на эти несчастья (мржет быть, III, 2; III, 7; III, 12); в таком случае причина несчастий Федра остается неизвестной.

Сеян пал в 31 г., Тиберий умер в 37 г.; около этого времени Федр пишет и издает III книгу басен с пространным прологом и эпилогом, обращенными к некоему Евтиху, которого он просит избавить его от последствий Сеянова приговора (III, эпилог, 22—23). По-видимому, просьбы достигли цели: больше Федр не упоминает о своем бедственном положении и жалуется только на происки литературных завистников (IV, 7; IV, 22; V пролог). Однако печальный опыт не прошел даром: Федр продолжает искать покровительства влиятельных лиц и посвящает IV книгу Партикулону, а V книгу — Филету. О всех этих людях мы ничего не знаем: судя по именам, они были вольноотпущенниками. Из басни V, 10, в которой Федр упоминает имя Филета, видно, что баснописец дожил до преклонных лет; однако точное время его смерти неизвестно. Так как одна из басен последней, пятой книги (V, 7, «Флейтист Принцепс») в эпоху Нерона (54—68 гг.) должна была казаться явной насмешкой над сценическими выступлениями этого императора, то следует предположить, что эта книга была издана до 54 (самое большее — до 59) года или, напротив, уже после падения Нерона в 68 году.

Вот все, что мы знаем о Федре; это совсем не мало, особенно по сравнению с той неизвестностью, которая окружает имя Бабрия. В противоположность Федру, Бабрий — за единственным исключением в басне 57 — нигде не говорит о себе. Поэтому его биографии мы не знаем, и лишь по косвенным признакам можем предположительно определить его происхождение, время и обстоятельства его жизни.

Имя поэта — Валерий Бабрий. Это имя — не греческое, а римское, или, во всяком случае, италийское: род Валериев был одним из древнейших в Риме, а имена Бабриев не раз упоминаются в надписях Средней Италии. Поэт знаком с римскими обычаями и нравами; в его речи попадаются обороты, явно заимствованные из латинского языка; его метрика отличается некоторыми особенностями, не связанными с греческой стихотворной традицией, но легко объясняемыми метрикой латинских поэтов.

Все это указывает на то, что Бабрий был римлянин, хотя и писал по-гречески. Время жизни Бабрия — начало II века н. э. Отнести поэта к более ранней эпохе пе позволяют черты его языка, общие с другими греческими писателями позднего времени — Лукианом, Алкифроном, эпиграмматистами и другими. Отнести же Бабрия к более поздней эпохе (как делали многие ученые XIX века) невозможно после того, как в 1914 г. был опубликован египетский папирус, датируемый II в. н. э. и содержащий список нескольких басен Бабрия. Вероятно, Бабрий жил в самом начале II века и был современником императоров Нервы, Траяна и, может быть, Адриана.

Бабрий жил, по-видимому, в восточных провинциях Римской империи: скорее всего, в Сирии. На это указывают его слова (57, 12) о том, тго он знаком по собственному опыту с коварством и лживостью арабов; об этом же свидетельствует то, что он, в отличие от большинства античных писателей, подчеркивает происхождение басни из стран Востока — Сирии и Ливии (во II прологе). Не случайно и то, что именно в Сирии были найдены восковые таблички III века с ученической записью нескольких басен Бабрия.

Первый пролог Бабрия обращен к некоему мальчику Бранху, второй — к «сыну царя Александра»; можно предположить, что Бранх и был сыном царя Александра, а Бабрий — судя по тону обращения — его учителем или наставником. Имя Александра было популярно на греческом Востоке, и его легко мог носить во II веке н. э. какой-нибудь сирийский или малоазиатский царек, подчиненный Риму. О положении Бабрия при его дворе мы опять-таки ничего не знаем: попытки истолковать автобиографически басни 74, 106 и т. п. были совершенно произвольны.

Итак, Федр — грек, пишущий по-латыни, а Бабрий — римлянин, пишущий по-гречески. Уже эти скудные биографические данные указывают на глубокие различия между двумя баснописцами. Рассмотрение творчества обоих поэтов еще ярче раскрывает эту противоположность.

3

Сравним две басни, написанные Федром и Бабрием на один и тот же хорошо известный сюжет: «Лягушка и бык».

Федр I, 24:

Бессильный гибнет, подражая сильному 
Лягушка на лугу быка увидела 
И, росту столь огромному завидуя, 
Надула дряблую шкуру, а детей своих 
Спросила: «Превзошла ль быка я тучностью?» 
Те говорят, что нет. Сильней напыжилась 
Всем животом, и прежний задает вопрос 
О том, кто больше. «Бык»,— они ответили. 
Тогда еще сильнее, возмущенная, 
Хотела вздуться, но упала, лопнувши. 

Бабрий, 28:

Однажды бык, придя на водопой к пруду, 
Своим копытом раздавил сынка жабы. 
Вернувшись из отлучки, жаба-мать деток 
Спросила, где их брат. «Ах, он лежит мертвый: 
Огромный толстый зверь на четырех лапах 
Ступил и раздавил его».— Раздув брюхо, 
Спросила мать, такого ли был зверь роста? 
Но те в ответ: «Не надо, не трудись лучше: 
Поверь, что ты скорее пополам лопнешь, 
Чем сможешь уподобиться тому зверю». 

Обе басни одинаково кратки. Но Федр начинает свою басню в упор, а Бабрий — издалека. Изложение Федра — повествовательное, прямолинейное, четко расчлененное; изложение Бабрия — наполовину диалогическое, естественное и гибкое. Тон Федра — рассудочный («...и, росту столь огромному завидуя...»); тон Бабрия — наивно-живописный («огромный толстый зверь на четырех лапах...»). У Федра поведение лягушки нелепо с самого начала; у Бабрия оно заботливо мотивировано всей первой половиной басни. У Федра басня кончается логически — гибелью лягушки; Бабрий же, исчерпав художественные возможности сюжета, ограничивается лишь намеком на этот исход. Басня Федра проще, басня Бабрия богаче. Конечно, нельзя все подробности, вносимые Бабрием, приписывать только ему: излагаемая им завязка была уже в басне Эзопа, послужившей образцом для обоих поэтов. Но рт этого образца каждый берет то, что ближе его таланту.

Вот другой пример — басня о пастухе, сломавшем рог козе (Федр, А, 22; Бабрий, 3). У Эзопа (в поздней, сокращенной редакции, дошедшей до нас) эта басня читается так (317 [17]): «Отставшую от стада козу пастух пробовал пригнать к остальным; ничего не добившись криком и свистом, он запустил в нее камнем, но сломал ей рог и просил не выдавать его хозяину. «Глупый ты пастух,— сказала коза,— ведь даже если я смолчу, рог мой будет вопиять». — Федр сокращает басню Эзопа еще больше, чем это сделано в приведенном позднем сокращении: он отбрасывает всю завязку и прямо начинает: «Пастух, козе дубинкой обломавши рог...». Бабрий, напротив, не сокращает, а распространяет басню: упоминает, где и какие травки щипала отставшая коза, вводит трогательные слова пастуха, умоляющего козу не выдавать его («Ах, козочка, ведь мы с тобой в одном рабстве!...»). Результат — тот же: у Федра получается краткий и ясный отчет о событии, у Бабрия — живая, выразительная сценка.

Вот третий пример — басня о свадьбе Солнца (Федр, I, 6; Бабрий, 24). Здесь эзоповский образец не сохранился. Но отношение между версиями Федра и Бабрия — прежнее. Федр ограничивается минимумом необходимых мотивов: свадьба Солнца, жалоба лягушек. Бабрий вводит оживляющие действие подробности: всеобщий праздник, преждевременное ликование лягушек, вразумляющая отповедь жабы.

Можно привести и другие примеры различной трактовки двумя баснописцами одних и тех же сюжетов; и все они подтвердят уже отмеченные особенности. Федр и Бабрий исходят из одного и того же принципа античной поэтики — принципа краткости (brevitas): недаром Федр не раз с гордостью говорит о краткости своих басен (II, пролог, 12; III, 10, 59—60; III, эпилог, 8; IV, эпилог, 7). Но этот принцип они понимают по-разному. Федр в погоне за краткостью отбрасывает второстепенные мотивы, сохраняя лишь ядро сюжета; Бабрий не жертвует ничем, но сокращает все мотивы, сжимая их до намеков. Стиль Федра — схематичный, сухой, рассудочный; стиль Бабрия — естественный, обстоятельный, живописный. Эти черты заметны не только в общем строении их басен, но и в трактовке отдельных мотивов.

Стремясь к живости и естественности изображаемых картин, Бабрий заботится о мотивировке даже таких подробностей, которые Федром оставляются без внимания в ряду прочих басенных условностей. Так, Федр в басне о мышах и ласках (IV, 6) сообщает, что мышиные вожди привязали себе рога к головам, но не задумывается, что это были за рога и откуда они взялись; а Бабрий, обрабатывая тот же сюжет (басня 31), не забывает сказать, что это были прутья, вырванные из плетня. Так, ни в одном из вариантов эзоповой басни о споре дуба с тростником не возникает вопрос, почему, собственно, дубу пришла странная мысль тягаться с тростником силою; а Бабрий (басня 36), изображая вырванный бурею дуб плывущим по пенной реке, отлично подготавливает встречу этих несхожих растений. Так, Федр (I, 3), рассказывая о галке в чужих перьях, не объясняет, откуда галка набрала эти перья; а Бабрий (басня 72) пользуется этим, чтобы дать красивое описание ручейка, возле которого птицы прихорашивались перед состязанием в красоте: тут-то и подбирала галка чужие перья.

Заботясь о связности мотивов, Бабрий заботится и об их правдоподобии; Федр к этому вовсе равнодушен. У Эзопа и Федра (I, 4) собака видит свое отражение в воде, по которой она плывет, хотя это физически невозможно; Бабрий обращает на это внимание (басня 79), и у него собака не переплывает реку, а бежит по ее берегу. Федр (I, 5) заставляет травоядных корову, овцу и козу вместе со львом охотиться на оленя; а Бабрий старательно заменяет в басне 97 эзоповский мотив угощения мотивом жертвоприношения, чтобы не заставлять льва предлагать быку на обед мясо. В другом месте Федр без колебаний дает льву в товарищи по охоте осла (I, 11); Бабрий же для такого сообщества приискивает особую мотивировку (басня 67): «лев был сильнее, а осел быстрей бегал».

Слог обоих поэтов соответствует общим особенностям их стиля. Федр пишет длинными, сложными, педантически правильно построенными предложениями, которые кажутся перенесенными в стих из прозы. Все содержание уже упоминавшейся басни IV, 6 о мышах и ласках (10 стихов!) он умещает в двух пространных фразах. У Бабрия, напротив, фразы короткие и простые, естественно следующие друг за другом. Там, где Федр написал бы: «Лев встретил лису, которая сказала ему...», Бабрий запишет: «Лев встретил лису, и лиса сказала ему...» Федр любит отвлеченные выражения: вместо «глупый ворон» он говорит «воронья дурь», вместо «длинная шея» — «длина шеи». Бабрий этого тщательно избегает. Его речь всегда конкретна.

Эпитетами, метафорами и прочими украшениями слога оба баснописца пользуются в одинаковой мере, но по-разному: Федр рассыпает их лишь для того, чтобы придать общий поэтический оттенок своей речи, Бабрий яке умело распределяет их, отмечая важнейшие места рассказа, чтобы яридать ему яркость и выразительность.

4

Все, что было сказано, относится к различиям в трактовке стиля. Но не менее, если не более значительна разница между Федром и Бабрием и в трактовке самого жанра басни.

Основным источником басенных сюжетов для обоих писателей был Эзоп. Точно установить степень их зависимости от Эзопа невозможно С одной стороны, известные нам сборники эзоповских басен менее полны, чем те, которыми пользовались Федр и Бабрий: например, Федр прямо приписывает Эзопу свою басню, I, 10 «Волк и лиса перед судом обезьяны», а в нашем тексте Эзопа такой басни нет. С другой стороны, многие известные нам басни Эзопа являются не чем иным, как прозаическими пересказами басен Бабрия, и, быть может, до Бабрия не существовали. Однако даже приблизительное сопоставление показывает, что Федр реже пользуется Эзопом, чем Бабрий. Из басен Федра к Эзопу восходит около одной трети, из басен Бабрия — около двух третей. При этом большинство эзоповских сюжетов сосредоточено в ранних, ученических баснях Федра; в поздних они — редкость. Федр этого не скрывает и даже гордится своей самостоятельностью. Тема соперничества с Эзопом проходит по прологам всех пяти книг; и если в I книге Федр называет себя лишь перелагателем эзоповых сюжетов, то в V книге он уже заявляет, что имя Эзопа поставлено им только «ради важности». У Бабрия ничего подобного нет: он не пытается роперничать с Эзопом и тщательно скрывает долю своего труда в обработке традиционных сюжетов.

Дополнительные источники сюжетов Федра и Бабрия были двоякого рода. С одной стороны, это сборники притч, аллегорий и моралистических примеров, служившие обычно материалом для риторов и проповедников-философов; к таким сборникам восходят, например, басни Федра III, 8; А, 20 или Бабрия 58, 70. С другой стороны, это сборники новелл и анекдотов; к ним восходят басни Федра I, 14; А, 14 или Бабрия 75, 116. Возникал вопрос; каким образом соединить новые сюжеты со старыми, выработанными школьной традицией формами эзоповской басни. Этот вопрос Федр и Бабрий решали противоположным образом. У Федра эзоповская басня теряет свои традиционные черты и все более приближается то к проповеди, то к анекдоту. Бабрий, напротив, всегда старается держаться золотой середины между этими крайностями и подчиняет новое содержание нормам обычного басенного сюжета.

Мы можем проследить, как постепенно происходит преобразование басенного жанра в творчестве Федра. Равновесие между повествовательной и нравоучительной частью басни нарушается, мораль вытесняет повествование. Сперва это замечается в таких баснях, как IV, 21 «Лиса в дракон» и V, 4 «Осел и боров», где моралистическая концовка становится пространнее и обретает неожиданную страстность. Затем появляется особый вид басни, в которой главным становится моральная сентенция, вложенная в уста одного из персонажей, а предшествующий рассказ коротко обрисовывает ситуацию, в которой она была высказана. Такая форма — афоризм и обстоятельства его произнесения — называется хрией и очень часто встречалась в античной моралистической литературе. Иногда Федр высказывает свои сентенции устами традиционных басенных персонажей (например, в III, 8; III, 15; А, 29), иногда же, следуя обычаю писателей моралистов, приписывает их историческим (или мнимоисторическим» лицам: Симониду, Сократу, Эзопу (IV, 23; III, 9; III, 14; III, 19 и т. д.) Наконец, мораль приобретает в басне такой вес, что повествовательная часть становится вовсе необязательной. В баснях А, 20; А, 28 сюжетный рассказ заменяется картинкой из естественной истории, в басне А, 8 — описанием аллегорической статуи. Басня А, 5 содержит иносказательное толкование мифов о загробных наказаниях, басня А, 3 — рассуждение о дарах природы человеку и животным, басня А, 6 — перечисление божеских заветов, нарушаемых людьми. Здесь басня уже перестает быть басней, обращаясь в простой монолог на моральные темы — вроде тех проповедей философов, какие назывались у древних «диатрибами». Одновременно с этой концентрацией моралистического элемента в баснях Федра происходит концентрация противоположного, развлекательного элемента — процесс, представляющий собой изнанку первого. Там мораль вытесняла повествование, здесь повествование вытесняет мораль Центром басни становится чье-нибудь остроумное слово или поступок (I, 14; I, 29; А, 15). Разрастаясь, такие басни превращаются в сказки (А 3), в легенды (IV, 26; А, 14), в анекдоты (V, 1; V, 5). Мораль при них сохраняется лишь по традиции; да и то по временам она уступает место этиологии — комическому объяснению, «откуда произошло» то или другое явление (III, 19; IV, 16). Некоторые из этих анекдотов почерпнуты Федром из римской действительности недавнего времени: таков рассказ о Помпее и его воине (А, 8), о флейтисте Принцепсе (V, 7), о сложном судебном казусе, разобранном императором Августом (III, 10), об императоре Тиберии и его навязчивом прислужнике (II, 5).

У Бабрия такого разрыва между баснями поучительными и баснями развлекательными нет. Мы можем найти у него и сказку (95), и миф (58), и аллегорию (70), и хрию (40), и эротический анекдот (116). Но все они теряются в массе традиционных эзоповских басен и сами приобретают черты этих басен. Федр подчеркивает жанровую новизну своих басен, Бабрий ее затушевывает: чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить басни Федра А, 5 «Загробные кары» и Бабрия 70 «Свадьбы богов» (аллегории) или Федра А, 20 «Голодный медведь» и Бабрия 14 «Медведь и лиса» (зоологические курьезы). Завещанная школьной традицией форма эзоповских басен для Бабрия важнее всего: ни поучение, ни комизм сами по себе не интересуют его. Вот почему и мораль Бабрия не достигает такой остроты, как у Федра: не случайно переписчики с такой легкостью отбрасывали у басен Бабрия нравоучительные концовки или заменяли их другими, собственного сочинения. По той же причине и комизм Бабрия сдержан, поэт не смешит читателя, как это делает Федр в своих анекдотах: басня о неумелом враче у Федра оборачивается грубой насмешкой (I, 14), а у Бабрия — изящной колкостью (75). По той же причине и свою ученость Бабрий не выставляет напоказ, как Федр (IV, 7; А, 28), а скрывает в мимоходных намеках: на благочестие аиста (13), на воронье долголетие (46), на легенду о вражде льва с петухом (97), на миф о Прокне-ласточке (72) и пр.

Основной композиционный принцип как для Федра, так и для Бабрия — это принцип разнообразия (variatio): «чтоб слух порадовать речей разнообразием...» (Федр, II, пролог, 9—10). Но и этот принцип два басвописца понимают по-разному. Федр, стремясь к разнообразию, дает в своих пяти книгах пестрое чередование басен в собственном смысле слова с легендами, хриями, новеллами, историческими анекдотами; можно даже предположить, что он имел прямое намерение возродить древний жанр «смеси», образцами которого были греческие диатрибы Мениппа и римские сатиры Энния. Бабрий же ищет средств для разнообразия не вне избранного им жанра, а внутри его, и заботливо комбинирует мотивы, чтобы узкий мир басенных образов и ситуаций каждый раз представал перед читателем по-новому.

5

Именно поэтому нам гораздо труднее составить впечатление о взглядах Бабрия, чем о взглядах Федра. Федр говорит о своих мнениях открыто или хотя бы намеком; Бабрий скрывает свои за толстым слоем басенной условности. Общим для обоих поэтов является критический взгляд на современность: этого требовала сама природа басенной поучительности. И Федр и Бабрий рисуют мрачную картину мира, где царит несправедливость (Бабрий, 117, 126), где сильные гнетут слабых (Федр, I, 1; I, 5; I, 30; I,31; Бабрий, 21, 67, 89), коварство торжествует над простотой (Федр, I, 13; I,19; II, 4; Бабрий, 17, 77, 93), где женщины порочны(Федр, II,2; А, 9; А, 13; Бабрий, 16, 22), а гадатели и врачи невежественны (Федр, I,14; III,3; Бабрий, 54, 75), где нет ни благодарности (Федр, I, 8; IV, 20; Бабрий, 94), ни дружбы (Федр, III, 9; V, 2; Бабрий, 46, 50, 130), и где злой рок сулит перемены только к худшему (Федр, I,2; I,15; IV, 1; Бабрий, 123, 124, 141). Осуждая этот мир, поэты призывают людей не обманываться видимостью, а смотреть на сущность (Федр, I, 12; I, 23; III, 4; V, 1; V, 5 и т. д.; Бабрий, 13, 43, 107, 139), а для этого не ослепляться страстями (Федр, IV, 4; Бабрий 11, 35) и прежде всего — алчностью (Федр, I, 27; IV, 21; Бабрий, 34, 45, 123) и тщеславием (Федр, I, 3; III, 6; IV, 6; V,7; Бабрий, 81, 84, 104, 114). Тогда люди поймут, что нет ничего лучше их скромной доли (Федр, II, 7; IV, 6; А, 28; Бабрий, 4, 5, 36, 64), и что каждый должен довольствоваться тем, что ему дано, и не посягать на большее (Федр, I, 3; I, 27; III, 18; А, 2; Бабрий, 32, 55, 62, 101, 115 и т. д.). Все это — обычный арсенал басенной мудрости, унаследованный от эзоповских времен и лишь слегка подновленный в духе популярной философии стоицизма и кинизма. Но идейное содержание басен Федра далеко не исчерпывается этими мотивами, тогда как об идейном содержании басен Бабрия, собственно, больше почти нечего сказать.

Пожалуй, единственная область, где Бабрий обнаруживает несомненное своеобразие, — это религиозная тема. У Федра она затрагивается лишь изредка, и о богах он говорит с неизменным почтением (даже в шутливой басне А, 9 о Юноне, Венере и курице), хотя и считает, что миром правят не боги, а Судьба (IV, И, 18—19). У Бабрия боги появляются в баснях чаще, и отношение к ним далеко не столь почтительное. То у него собаки пачкают статую Гермеса, и бог бессилен им помешать (48), то ремесленник, чтобы добиться от Гермеса помощи, ударяет его кумир головой оземь (119); Геракл предлагает погонщику не надеяться на божью помощь, а лучше самому понатужиться (20); божество Случай жалуется, что люди валят на него беды, в которых виноваты только они сами (49); и даже оказывается, что не бог решает судьбу человека, а человек — судьбу бога (30). Мало того, что боги бессильны: они вдобавок и злы, и мстительны, и несправедливы (10, 63, 117). Люди, преданные таким богам, заслуживают только осмеяния (15). Этот иронический скептицизм Бабрия — признак упадка традиционной религии древности; нередко он заставляет вспомнить религиозную сатиру Лукиана. Может быть, некоторые особенности такого отношения к богам — например, критика идолопоклонства — объясняются знакомством с восточными культами: ведь Бабрий, по-видимому, жил в Сирии.

Социальная тема, напротив, едва затронута Бабрием, а у Федра занимает очень много места. Даже когда оба баснописца берутся за один и тот же сюжет о сладости свободы и горести рабства («Волк и собака», Федр III, 7; Бабрий 100), то, против обыкновения, басня Федра оказывается и пространнее, и живее, и красочнее басни Бабрия. Чтобы подчеркнуть социальные мотивы, Федр смело перекраивает традиционные басенные сюжеты: в этом легко убедиться, сравнив его версии басен I, 3, «Чванная галка и павлин», или I, 28, «Лиса и орел», или II, 6, «Орел и ворона» с бабриевскими версиями (72, 186, 115), более близкими к эзопову образцу. Нападая на современный мир, Федр никогда не забывает показать, что добродетель и талант пребывают в нищете (III, 1; III, 12; А, 12), а ничтожество — в блеске и силе (I, 7; II, 3; III, 13; IV, 12); у Бабрия такие мотивы — редкость. Читая басни Федра, все время видишь, что их действие происходит в обществе, разделенном на рабов и господ, что рабы наглы (II, 5; III, 10; А, 25), а хозяева жестоки (А, 15; А, 18); у Бабрия «рабыня» появляется на сцене один только раз, и то как любовница хозяина (10). Сам Федр — вольноотпущенник, уже не раб и еще не полноправный свободный,— пытается занять промежуточную позицию между рабами и хозяевами: он предостерегает господ, напоминая им, что рабы могут взбунтоваться (А, 16, «Петух и коты-носильщики») и увещевает рабов, убеждая, что лучше терпеть хозяйские жестокости, чем пытаться избавиться от них (А, 18, «Эзоп и беглый раб»). Однако его отношение к труду — отношение не рабовладельца, а труженика (III, 17; IV, 25); именно Федру принадлежит едва ли не впервые высказанная в античной литературе мысль о том, что плоды труда должны принадлежать тем, кто трудится (III, 13 «Пчелы и трутни перед судом осы»).

Политические мотивы в баснях Федра и Бабрия лишь с трудом поддаются анализу и сопоставлению. Здесь нужно различать общие политические высказывания и конкретные намеки на современность. Первых мы находим очень немного, но они достаточно показательны. Федр изображает, как «страдает чернь, когда враждуют сильные» (I, 30) и как «при перемене власти государственной бедняк меняет имя лишь хозяина» (I, 15) — и там и тут поэт смотрит с точки зрения угнетенного простонародья. У Бабрия политическая тема затрагивается дважды (40, «Верблюд» в 134, «Змеиная голова и змеиный хвост» — вариация на тему легендарной притчи Менения Агриппы), и оба раза говорится о нерушимости господства «лучших» и подчинения «низших» — иными словами, поэт смотрит с точки зрения правящего сословия. Таким образом, и здесь взгляды Федра и Бабрия оказываются противоположны. Что касается конкретных исторических намеков, то у Федра исследователи находят их больше, чем у Бабрия. Отчасти это указывает на то, что Федр был более чуток к современным событиям; отчасти же просто объясняется тем, что время Федра нам известно лучше, чем время Бабрия. Так, по мнению некоторых ученых, в басне I, 2 царь-чурбан изображает Тиберия, а царь-дракон — Сеяна, в I, 6 свадьба Солнца представляется «намеком на предполагавшийся в 25 г. н. э. брак Сеяна с племянницей Тиберия, в IV, 17 предполагается отклик на возвышение императорских вольноотпущенников при Клавдии и пр. Легко, однако, понять, насколько ненадежны все сближения такого рода.

Наконец, еще одна тема, которая занимает много места у Федра и почти отсутствует у Бабрия — тема личная. Федр беседует с покровителями (III, IV — прологи и эпилоги), рассказывает о своей жизни и беде (III, пролог), излагает свои идейные и художественные задачи (прологи и эпилоги всех книг), спорит с завистниками (IV, 7, IV, 22), намекает смыслом басен на свою судьбу (III, 1; III, 12; V, 10) и даже вставляет в середину басни неожиданное признание в своей любви к славе (III, 9). В моралях своих басен он сплошь и рядом говорит от своего лица, дает пояснения к басням (порой довольно пространные — II, 5; IV, 2; IV, И и др.), и эти пояснения подчас придают басням прямо противоположный смысл (II, 1; III, 4; III, 13). О таких открытых проповеднических выступлениях Федра как IV, 21; V, 4; А, 2; А, 5; А, 6, уже говорилось. У Бабрия ничего подобного нет: несколько слов о соперниках-подражателях (II, пролог) да загадочная обмолвка о коварстве арабов, которое пришлось ему испытать (57) — вот и все, что мы узнаем о баснописце из его басен.

Так как Бабрий уклоняется от социальных и политических тем, и так как его басни лишены всякой личной окраски, то в целом их ток кажется более спокойным и мягким, а их настроенность — более оптимистичной, чем у Федра. Бабрий сам содействует такому впечатлению: он избегает трагических ситуаций, у него не найти таких мрачных и кровавых басен, как I, 9 или II, 4 Федра, чванная лягушка у него не лопается (28), хитрый осел не тонет (111), а волки не успевают перерезать овец (93). Если у Эзопа аист умоляет мужика: «Пощади меня, я птица полезная, и склевываю на твоем поле жуков и червяков», то у Бабрия мольба аиста трогательнее: «Пощади меня, я птица благочестивая, чту богов и кормлю своих старых родителей» (13). Во всех баснях Бабрия присутствует тонкий, но ощутимый оттенок идиллии: не случайно действующие в его баснях люди ао большей части оказываются крестьянами, тогда как у Федра они почти исключительно горожане.

6

Все прослеженные нами многочисленные различия между поэзией Федра и поэзией Бабрия в конечном счете сводятся к одному главному — к тому, что Федр идет по пути морализации, Бабрий — по пути эстетизации басни. Федр стремится к осуждению и поучению, Бабрий — к тому, чтобы доставить читателю художественное наслаждение. Для Федра басня — средство, для Бабрия — цель. Вот почему Федр в угоду своим задачам без колебания разрушает традиционные формы басни, а Бабрий ах бережно сохраняет. Вот почему у Федра рассказ оказывается лишь схематической иллюстрацией к моральному тезису, а у Бабрия — самодовлеющей, заботливо выписанной картинкой из сказки или из жизни. Вот почему у Федра авторская оценка в морали приобретает такую резкость, а у Бабрия теряет всякое значение. Вот почему Федр так чуток, а Бабрий так глух к социальным проблемам современости. Вот почему басни Федра оказываются грубоватыми и неуклюжими, но напряженными и живыми, а басни Бабрия — изящными и стройными, но холодными.

Эту коренную противоположность между творческими установками Федра и Бабрия лучше всего показывает описание происхождения басни, сделанное тем и другим поэтом (III пролог Федра, II пролог Бабрия). Федр говорит о том, как рабское бесправие толкнуло Эзопа на мысль излить свои тайные чувства под прикрытием басенной условности. А Бабрий рассказывает, что некогда был золотой век, когда говорили звери и травы, и когда дружили люди и боги, и что об этом-то золотом веке простодушно поведал потомкам Эзоп. Басня Федра — это иносказательное суждение о слишком опасной современности; басня Бабрия — бесхитростное повествование о сказочном веке всеобщего счастья.

Чем объяснить, что два античных поэта, два создателя литературной басни пошли по двум столь противоположным направлениям? Причин этому по крайней мере две: разница во времени и разница в социальном положении.

Эпоха Федра — начало I века н. э.— была временем укрепления и оформления императорской власти в Риме. Если при Августе видимость сохранения республиканского строя еще могла вводить в обман, то при его преемниках монархическая сущность нового режима стала очевидной. Новая обстановка заставила римское общество пересмотреть привычные взгляды на человека, его место и назначение в жизни. Предметом внимания становится не человек-гражданин с его правами и обязанностями, а человек как таковой, с его природными добродетелями и пороками. Философия стоиков, ближе всего отвечавшая такому взгляду на человека, приобретает невиданную популярность во всех слоях общества. По-видимому, еще при жизни Федра появились этические трактаты Сенеки и философские сатиры Персия. Федр был их предшественником. От стоических проповедников он воспринял интерес к моральным проблемам и перенес его в свои басни. Это было тем легче, что притчи, хрии, аллегории были ходовым иллюстративным материалом у мастеров диатрибы. Впрочем, стоическая догматика не оказала на Федра большого влияния — у него нет и следа того культа самодовлеющей добродетели, который так характерен для стоиков, и он явно предпочитает ей простонародный здравый смысл («Сама добродетель уступает хитрости» — I, 13, 14). Но традиционные мотивы басенных нравоучений получают у него отчетливую окраску вульгарного стоицизма.

Эпоха Бабрия — начало II века н. э.— отстоит от эпохи Федра на целое столетие. За это время изменилось многое. Римская империя начинала медленно клониться к упадку. В условиях монархического режима значение общественного мнения постепенно сошло на нет. Литература перестает откликаться на современные проблемы и замыкается в кругу формальных задач и чистой развлекательности. Центральной фигурой культурной жизни становится уже не философ, а ритор. Изящество слога превращается в самоцель. Греческий язык с его многовековой литературной традицией представлял больше возможностей для культивирования изящного слога — и римские писатели начинают писать по-гречески, снискивая похвалы правильности своего языка и чистоте стиля. Неумелые писатели в погоне за изяществом слога впадали в манерность; избегая этого, лучшие мастера слова провозгласили своим идеалом простоту — но не грубую простоту бытописательства, а изысканную простоту идиллии, скрывающую за собой глубокую ученость и искусственность, окрашенную легкой иронией. Все это — и безразличие к современности, и греческий язык, и изящество стиля, и вкус к простоте, и скрытая ученость, и тонкий юмор — самые характерные черты поэзии Бабрия. Этот баснописец также всецело принадлежит своему веку: он достойный современник Диона Хрисостома и Антония Полемона и предшественник Лукиана и риторов второй софистики.

Говорить о разнице социального положения Федра и Бабрия труднее: мы слишком плохо знаем их биографию. Несомненно одно: басни Федра и басни Бабрия писались для разного круга читателей. Федр — один из очень немногих дошедших до нас представителей массовой, «народной» литературы античности. Читающая публика в эпоху Римской империи была многочисленна и неоднородна. Небогатые землевладельцы, ремесленники, торговцы, офицеры, канцелярские чиновники, — все, кто получил когда-то скромное образование, но остался чужд высокой культуре знати, — все они составляли совершенно особый читательский круг со своими вкусами и запросами. Их искусством были картинки на стенах харчевен (Федр, IV, 6, 2), их зрелищем — мим, их наукой — краткие компендиумы «достопамятных дел», их философией — уличные проповеди. Низкое положение в обществе делало их чуткими ко всем социальным мотивам; но будучи чуждыми основному классу производителей-рабов, они не имели сил для сколько-нибудь активной общественной борьбы. Именно этому массовому читателю были ближе всего басни Федра с их грубоватым юмором, практическим морализмом и отчетливыми социальными мотивами. Ничего общего с этой публикой не имели читатели Бабрия. Бабрий пишет для тех, кто в состоянии оценить изящество его стиля, чистоту языка, искусство владеть трудным стихом, тонкие мифологические намеки, — словом, для той немногочисленной избранной интеллигенции, которая задавала тон в духовной жизни высшего общества. На грубую чернь он смотрит с высокомерным презрением; отсюда — аристократический пафос его басен о верблюде и о змеином хвосте.

Не лишено правдоподобия предположение, что Федр был школьным учителем — грамматиком, как это называлось в древности. Многие грамматики были вольноотпущенниками-греками, как Федр, многие из них сочиняли стихи и прозу. Басня, как уже говорилось, была обычным материалом для школьного преподавания, и многие особенности манеры Федра можно возвести к школьной привычке чтения, пересказа и толкования басен. Бабрий тоже, по-видимому, был преподавателем,но не грамматиком, а ритором. Это была более высокая ступень, более почетная профессия. Грамматик знакомил подростков с классической литературой, ритор учил искусству слова юношей, готовившихся к политической или судебной карьере. Учениками Федра были дети римского простонародья, учеником Бабрия был сын царя Александра.

Неудивительно, что литературная судьба двух баснописцев также сложилась различно. Федру пришлось долго пробиваться в «большую» литературу, представители которой отказывались признать своим этого вольноотпущенника и народного писателя. Федр жалуется на завистников, спорит с критиками, отстаивает свою заслугу — утверждение в римской поэзии еще неиспробованного в ней греческого жанра,— и все-таки образованная публика его не читает. Даже в 43 г. н. э. Сенека не знает или не желает знать о нем, когда советует своему другу заняться сочинением басен, так как этот жанр «еще не тронут римским гением» («Утешение к Полибию», 8, 3). Напротив, к Бабрию известность пришла немедленно, и ему приходится жаловаться не на враждебность критиков, а на чрезмерную ретивость подражателей, ищущих поживиться за счет его славы. Его басни выходят полными и сокращенными изданиями, переводятся на латинский язык, изучаются в школах.

7

Так наметились в литературе Римской империи два противоположных направления в развитии басенного жанра: моралистическое, плебейское направление Федра и эстетизирующее, аристократическое направление Бабрия. Однако дальнейшего углубления эта противоположность не получила. Общий упадок античной культуры остановил развитие обоих направлений: ни у Федра, ни у Бабрия не было продолжателей, были только подражатели. В их творчестве разница между двумя тенденциями начинает стираться: подражатели Федра отказываются от злободневной резкости, их мысли становятся отвлеченнее, тон спокойнее; а подражатели Бабрия уступают все шире распространяющейся моде на дидактическую поэзию и снова усиливают в басне моралистический элемент, жертвуя простотой и непринужденностью рассказа. Но разница между демократической традицей Федра и аристократической традицией Бабрия сохранилась и, может быть, даже стала еще резче.

Традиция Федра в поздней античной литературе представлена сборником басен, известным под названием «Ромул». Этот сборник сложился приблизительно в IV — V вв.; в основе его лежал прозаический пересказ басен Федра, сильно переработанный и дополненный. Характерно направление, в котором шла переработка. Прежде всего, она коснулась подбора басен: выпали все анекдоты, хрии, авторские монологи, и состав сборника свелся к басням традиционного, «животного» типа. Далее, как уже сказано, мораль басен смягчилась, стала более спокойной и отвлеченно-общечеловеческой. В баснях появились новые подробности, создававшие впечатление большего бытового правдоподобия; федровская сжатость я сухость уступила место пространному многословному рассказу со следами элементарной школьной риторики. Наконец, вместо классической речи Федра мы находим в «Ромуле» множество вульгаризмов и просторечных оборотов, а безукоризненно построенные периоды Федра рассыпаются на короткие, сбивчивые фразы с изобилием анаколуфов и плеоназмов. Это — яркое свидетельство о характере публики, на которую были рассчитаны эти басни. При столь основательной переработке своего источника составитель «Ромула», бесспорно, уже имел за собою какую-то традицию народной басни; предполагают, что он пользовался не дошедшим до нас народным сборником латинских прозаических басен (так называемый «Латинский Эзоп»). Любопытно, что имя Федра в сборнике даже не упоминается: книга выдается за перевод непосредственно с греческого текста Эзопа, выполненный неким Ромулом и посвященный им своему сыну Тиберину.

Традицию Бабрия в поздней античной литературе представляет латинский поэт Авиан, живший в конце IV — начале V в. Он оставил сборник из 42 басен, написанных элегическим дистихом и посвященных некоему Феодосию, искушенному ценителю литературы и искусства (может быть, тождественному с известным прозаиком этого времени Макробием Феодосием). Источником этих басен послужило несохранившееся сочинение Юлия Тициана, ритора III в., который перевел латинской прозой басни Бабрия. Судя по предисловию Авиана к своим стихам, они были его первым поэтическим опытом; и опыт оказался не очень удачным. Высшее римское общество, для которого писал Авиан, к этому времени уже утратило способность ценить простоту, и стремилось лишь к вычурности и пышности. В угоду ему Авиан заменил бабриевскую простоту привычной для римлян торжественностью, и этим безнадежно разрушил единство формы и содержания своих произведений. Четкая строфика элегического достиха нарушает плавное течение басенного повествования; эпические описания замедляют развитие действия; традиционная возвышенность слога, насыщенного реминисценциями из Вергилия, настолько не вяжется с бытовой простотою предметов, что местами звучит прямой пародией. Кроме того, в языке поэта то и дело проскальзывают вульгаризмы поздней эпохи, а его метрика допускает вольности, не известные классической поре.

И басни «Ромула», и басни Авиана, несмотря на невысокий художественный уровень, имели блестящую судьбу в истории литературы. Именно они донесли традиции двух крупнейших баснописцев древности до средневековья. Только по ним могла средневековая Европа знакомиться с античным басенным наследием. «Ромул» и Авиан пользовались широкой популярностью, неоднократно перелагались прозой и стихами, были предметом многочисленных переработок и подражаний. Даже самая скучная часть басни — мораль — привлекала особое внимание: сборники моралистических вступлений и заключений к басням Авиана имели хождение независимо от самих басен. Такое положение продолжалось вплоть до эпохи Возрождения, когда распространяющееся знание греческого языка открыло европейскому читателю доступ к первоисточнику — к подлинным басням Эзопа. Когда в 1479 году итальянский гуманист Аккурсий выпустил первое печатное издание басен Эзопа — оно было одной из первых греческих книг, напечатанных в Европе, — это явилось переломом в истории басни. С этого времени начинается развитие новоевропейской басни — жанра, которому суждено было возвеличиться именами Лафонтена, Лессинга и Крылова.

(На сенсорных экранах страницы можно листать)