Глава четвертая

Падуя, черт меня подери, превосходный город, и хоть не очень большой, но застроенный исключительно прекрасными новыми домами и расположенный в получасе езды от Рима. Он кишит студентами, потому как здесь есть неплохой университет. Иногда тут собирается свыше 30 000 студентов, которые за один год все разом становятся докторами;1 там, черт возьми, каждый легко может стать доктором, если только что-нибудь имеет в кармане да и сумеет постоять за себя. В одном из постоялых дворов этого города, называвшемся «Красный бык»,2 я и остановился со своей лошадью и своим большим сундуком; его хозяйкой была славная, статная женщина. Едва я со своим большим сундуком спешился, она бросилась мне навстречу, повисла у меня на шее и начала целовать, не иначе как полагая, что я ее сын. Ибо и она отправила сына на чужбину, и так как я вдруг, неожиданно, въехал в ее постоялый двор, а она видела меня лишь со спины, то ей и пришла мысль, что это вернулся он, и во весь дух, переваливаясь на ходу, она устремилась ко мне, схватила меня сзади за голову и начала целовать. Но когда я объяснил ей, что я такой-то и такой-то, обшаривший весь свет, она попросила у меня прощения за такую свою смелость. У упомянутой хозяйки было также двое дочерей, чистенько одетых и манерных, жаль только, что эти девчонки были такими высокомерными и каждому стремились приклеить ярлычок, хотя, черт возьми, сами заслуживали упреков с головы до пят. Ни один человек не мог мирно пройти мимо их дома, чтобы они ему чего-нибудь не пришили, да к тому же они лаялись целыми днями со своей мамашей; больше того, они так ее поносили, что это был стыд да срам, и настолько привыкли к безобразным проклятьям и брани, что я, черт возьми, не раз думал: «Что ж это такое? Бабам этим придется подохнуть на навозе, если они так проклинают собственную мать». Но ведь и мать получала по заслугам, – почему она с детства их лучше не воспитала? У нее в доме был и маленький сын, по сравнению с дочерьми еще не такой испорченный; она наняла для него разных учителей, но у мальчишки не было никакой охоты к учению. Его единственной радостью были голуби и (как и для меня в детстве) духовое ружье; он стрелял из него в базарный день по головам проходивших мимо крестьян, а затем прятался за дверью дома, чтобы никто его не приметил. Мне этот мальчишка пришелся по душе именно из-за духового ружья, ведь и я в юности тоже с ума сходил но этой забаве.

На постоялом дворе проживало также и много студентов, с которыми дочки госпожи хозяйки были на короткой ноге. Каждое утро они прибегали в их комнаты и мучили их до тех пор, пока те не заказывали хороший завтрак. Хотя их мамаша видела и знала точно, что ее дочери посещают комнаты студентов, она, черт возьми, не говорила им ни словечка, а когда узнавала, что студенты уже велели принести себе вина, она находила себе какое-нибудь дело в их комнате и лакомилась там до тех пор, пока вино не было выпито дочиста. Затем она собиралась уходить и, обращаясь к дочерям, говорила, если-де им уже очень здесь надоело, то пусть возвращаются к себе, что они порой и делали. Я не мог терпеть этих баб, они и слова умного вымолвить не могли, а кто со мной желал в ту пору разговаривать, тот, черт возьми, должен был быть бойким на язык. Во-вторых, меня воротило от этих баб, едва они слишком близко подходили ко мне, ибо из их ртов шел ужасно дурной запах. Правда, девицы ничего не могли с этим поделать, ибо, как я мог чуять по запаху, они унаследовали этот порок от своей мамаши, потому что от мамаши, черт возьми, несло даже тогда, когда ее и близко не было. Эта хозяйка охотно подцепила бы вновь себе мужа, если б кто-нибудь ее взял, ибо проклятый потаскухин сын Купидон, должно быть, нанес ее сердцу ужасную рану своей стрелой; она при своих шестидесяти годах еще выглядела на морду такой же влюбленной, как и в молодости. Спорю, что она заполучила бы еще одного компаньона по постели (ибо была состоятельной особой), но так как из ее рта несло столь противно, то у всякого, кто замечал ее хотя бы издали, тотчас же пропадал аппетит. Целыми днями она только и болтала, что о свадьбах да о своем сыне на чужбине и расписывала, какой он статный малый. Клянусь, я не прожил у этой хозяйки и трех недель, как ее отсутствовавший сын вновь появился дома. Он был одет, черт возьми, не иначе, как какой-нибудь лудильщик кастрюль, и вонял табаком и водкой, как гнуснейший мародер. Ну и дьявольщина! Каких только басен не рассказывал этот парень о том, где он побывал, но все это, черт возьми, было чистое вранье. После того как его приветствовала мамаша, а также его братец, он попытался начать со своими сестрами разговор по-французски, но ничего, черт меня побери, кроме «Oui»3 и произнести не мог. А если его спрашивали по-немецки, был ли он там-то и там-то, он отвечал всякий раз «Oui». Тогда братец обратился к нему с такими словами: «Мне рассказывали, что ты был не дальше Галле в Саксонии, верно это?» А он ему опять-таки в ответ – «Oui». Как только он и на это ответил «Oui», мне, черт возьми, пришлось прикусить язык, чтобы не захохотать, дабы он не заметил, что я в этих вещах разбираюсь лучше, чем он. Да я по глазам его сразу прочел, что он от Падуи и на милю не отходил. Так как с французским у него дело не пошло, он начал говорить по-немецки и очень старался болтать, как иностранец, но родной язык постоянно выдавал его так, что и ребенок мог это заметить, насколько трудно ему это давалось. Я притворился совершенно простодушным и сначала не проронил ни слова о своих странствованиях. Но парень так разводил турусы на колесах, что уши могли завянуть, а ведь во всем этом не было ни капли правды. Ведь я знал все это гораздо лучше и давно поистоптал свои подошвы в тех землях и городах, где он якобы побывал. Студенты, жившие на постоялом дворе, звали его «иностранцем» по той причине, что он будто бы побывал всюду. Только подумать, какую ужасную ахинею нес этот проклятый парень, иностранец! Ибо когда я его спросил, удалось ли ему также повидать и претерпеть что-либо необыкновенное там и сям, и на воде и на суше, он мне ответил, что если начнет сейчас рассказывать об этом, то я ни шиша не пойму. Сто тысяч чертей! Как разозлила меня дерзость негодного лентяя, болтавшего про шиш; еще немного, и я засветил бы ему такую оплеуху, что он мигом присох бы к столу. Однако я поразмыслил: «Чего ты лезешь из кожи? Дай ему нести вздор и послушай, что он будет молоть дальше».

Затем иностранец начал разглагольствовать о мореплавании. Черт побери, не могу и передать, какую околесицу нес он о судах, особенно о тех, что называют баркасами. Ибо с огромным удивлением описывал он своим сестрам, как в страшный шторм и грозу он с двумя тысячами пассажиров за один день добрался на баркасе из Голландии в Англию, не промочив даже ног. Сестры иностранца были весьма поражены. Я же не промолвил ни слова, но про себя от души посмеялся над тем, что иностранец плел такие невероятные небылицы о дрянном баркасе. Мне только не хотелось его стыдить и откликаться на его чушь. Ибо, если бы этот парень услыхал, как мне с моим покойным братом-графом пришлось проплыть на доске свыше сотни миль, прежде чем мы увидели землю, и как однажды одна-единственная доска спасла нам, пятидесяти душам, жизнь – проклятье! – как он развесил бы уши, как глазел бы на меня! А так, подумал я, пускай себе болтает, – если люди такие дураки и их удивляет подобная чушь. Далее иностранец поведал также о том, как он жил в Лондоне и пользовался там таким необыкновенным успехом у женщин, что одна знатная дама влюбилась в него настолько, что не могла и дня прожить без него, и если он не являлся к ней каждый день, то она тотчас же посылала за ним камер-лакея, который был обязан всякий раз доставлять его в легком экипаже, запряженном одиннадцатью гнедыми. А когда он появлялся у этой благородной дамы, то она постоянно подпаивала его сначала фисташковой настойкой, прежде чем начинала болтать с ним о любовных делах.

Он имел, – говорил он, – такой успех у упомянутой дамы, что она ежедневно ссужала ему 50 000 фунтов стерлингов, дабы он распоряжался ими по своему усмотрению. Ну и проклятье! Какие это были опять-таки враки, а сестры иностранца, черт возьми, верили всему. Одна из них спросила его, сколько составляет фунт стерлингов в немецкой монете, а он ответил, что фунт стерлингов на немецкие деньги – шесть пфеннигов! Тьфу, проклятье, как меня разозлил этот парень принимавший фунт стерлингов за 6 пфеннигов, ибо ведь в немецкой монете, черт возьми, фунт стерлингов составляет один шрекенберг,4 что в Падуе равняется половине батцена.5 Ничто меня так в душе не смешило, как постоянное вмешательство братца иностранца: в то время как иностранец врал, братец его не желал верить ни одному его слову и всякий раз вставлял свое слово, спрашивая, как это он осмеливается болтать то об одних, то о других странах, если он не удалялся от Падуи больше чем на милю. Такие речи крепко досаждали иностранцу, но сильно браниться он не хотел, потому что это был все-таки его брат, и только заметил: «Ты, малыш, хорошо разбираешься лишь в торговле голубями». Но братца обидело, что иностранец назвал его малышом и проехался насчет торговли голубями; пострел воображал, будто он уже взрослый парень, ведь, будучи пятнадцатилетним мальчуганом, он уже девять лет как носил шпагу. Он стремглав побежал к мамаше и пожаловался ей, что брат-иностранец назвал его малышом. Мать это тоже рассердило и возмутило, поэтому она дала мальчугану денег, послала его в Падуанский университет, чтобы он записался там в студенты. Вернувшись оттуда, он обратился к своему брату-иностранцу и сказал: «Ну, вот теперь и я стал настоящим парнем, и горе тому, кто не будет меня считать за такового!» Иностранец смерил взглядом младшего брата сверху донизу и, оглядев его с насмешливой миной сзади и спереди, со всех сторон, произнес: «Ты еще настоящий щенок!» Младшего брата страшно разозлило, что иностранец так опозорил его перед всеми людьми, он всполошился, выхватил свою шпажонку и объявил иностранцу: «Если тебе кажется во мне что-то не так или ты думаешь, что я еще не настоящий парень, то становись-ка сюда, я тебе сейчас покажу, как дерутся бурши!» У иностранца затряслись поджилки, когда он увидел обнаженную шпагу брата, он начал дрожать от страха и не мог вымолвить и слова, пока, наконец, младший брат не вложил шпагу в ножны и не помирился с ним. Но я, черт возьми, и передать не могу, как этого новоиспеченного студиозуса дразнили бурши, жившие в доме, и прочие студенты. Они прозвали его недозрелым студентом, а когда я спросил, почему они это делают, мне ответили, что он еще не вполне подготовлен для университета и поэтому его мамаша наняла ему ежедневного репетитора, который проходит с ним Доната6 и грамматику. Дабы, однако, недозрелому студенту не испытывать стыда за то, что будто бы над ним еще властвует школьная розга, он выдавал репетитора за своего товарища по комнате.

В то время как один из буршей рассказывал мне это и намеревался еще больше рассказать о недозрелом студенте, меня позвали к ужину.

За столом иностранец вновь начал хвастаться своими странствиями и тем, как он был во Франции и чуть-чуть не удостоился чести видеть короля. Когда же его сестры спросили, каковы сейчас последние моды во Франции, он ответил, что если кто желает познакомиться с новейшими костюмами и модами, то может узнать это только у него, потому что еще до сего дня он держит во Франции собственного портного, которому ежегодно выплачивает содержание, вне зависимости от того, шьет тот что-нибудь в настоящее время для него или нет; если кому-нибудь угодно заказать что-либо этому портному по новейшей моде, то стоит лишь обратиться к нему, то есть к иностранцу, он напишет письмо портному, который не имеет права и стежка сделать для постороннего без его разрешения. Невозможно, черт побери, передать, как расхваливал своего лейб-портного иностранец и поносил при этом всех портных мира, особенно не ставя ни во что немецких портных: по его мнению, они не стоят и синь-пороха, так как воруют много ткани.

После того как он закончил, а его сестры-девицы не пожелали много говорить об этом, он позвал слугу, чтобы тот сбегал в аптеку и купил ему на четыре гроша фисташковой настойки. Черт меня побери, невозможно и передать, какие небылицы рассказывал иностранец о фисташковой настойке, как полезно принимать ее рано поутру от маточных болей и тугоухости и как отлично она успокаивает желудок при позывах на рвоту. А я молча думал: «Хвали себе сколько хочешь свою фисташковую настойку, а я остаюсь при своем оливковом масле». Ибо, я повторяю еще раз, нет на свете ничего более полезного и лучшего, чем стаканчик оливкового масла, если тебя тошнит. Когда слуга вернулся с фисташковой настойкой, – ну и проклятье! – как жадно опрокинул иностранец этот напиток, словно стакан воды выпил, – и даже не поморщился!

После того как он отвел душу фисташковой настойкой на четыре гроша, он начал болтать о торговле и коммерции в Германии и сказал, что большинство немецких купцов плохо разбираются в торговле и каждый сотый из них даже и не представляет себе, что называется коммерцией. Напротив, французы – настоящие купцы, гораздо лучше понимающие в торговле, не то что глупые немцы. Едва я услышал, как иностранец начал болтать о глупых немцах – сто тысяч чертей! – я ведь немец и провалиться мне, если бы я смолчал, как самый последний трус! И я сразу же заявил ему: «Слушай, парень! Ты что это поносишь немцев? Я сам – немец, и сукин сын тот, кто не считает их лучшими людьми!» Только я утер нос иностранцу «сукиным сыном», как он неожиданно засветил мне такую оплеуху, что морда моя моментально вспухла, словно вареная колбаса. Но я встал позади стола, схватил его искусным манером за черный чуб и за одну оплеуху отплатил ему, наверно, тысячей. Ну и дьявольщина, как тут вцепились в мои волосы его сестры, недозрелый студент и его репетитор или, вернее сказать, товарищ по комнате, и оттрепали меня основательно! Я быстро выскочил из сутолоки, одним прыжком оказался позади стола и бегом устремился к кафельной печке, в нише которой я повесил на деревянный гвоздь свой большой сундук. И так как он, благодаря салу, пожалованному мне милосердными братьями в монастыре, был достаточно тяжел, то стоило поглядеть на отличное «отсундучиванье» – когда я колошматил своим большим сундуком сестер иностранца, недозрелого студента, его репетитора (то бишь товарища по комнате) и самого иностранца. Иностранца с перепугу начало ужасающим образом рвать фисташковой настойкой, которую он так жадно выдул за столом, и во время непрерывной рвоты он просил о пощаде и обещал, что, когда рвота прекратится, он решит это дело поединком. Ай да проклятье! Это же была вода на мою мельницу – болтовня иностранца о поединке, и я тотчас же ответил: «Идет!» – и перестал его колотить своим большим сундуком. Зато приятеля недозрелого студента по комнате я «отсундучил» самым плачевным образом и утверждаю, что, в конце концов, и «присундучил» бы его до смерти, если бы не мамаша и сестры иностранца, страшно умолявшие за него; у мамаши и дочерей он пользовался большим уважением. Мамаша, то есть хозяйка, часто говаривала другим буршам в доме, что ее сын еще никогда не имел такого хорошего наставника и если он и впредь будет таким же, то его следует озолотить. Прочие же, которых она нанимала, большей частью надували ее, особенно она рассказывала об одном седовласом – кучу денег взял у нее в долг и ни разу ничего не отдал; а также и о другом, который умел открывать все замки и стащил у нее немало вещей; однако я забыл, как их обоих звали.

После того как иностранца перестало рвать, я повесил вновь свой большой сундук в печную нишу, обнажил свою длинную острую шпагу, которую я в то время носил, и предложил ему выйти за ворота. Иностранец также обнажил свою шпагу, каковая была широкой мушкетерской саблей с отвратительной рукоятью, и мы оба стремглав направились к воротам. Недозрелый студент со своим приятелем тоже устремились было за нами следом, но я и иностранец прогнали этих бездельников. За воротами, сразу же у городской стены, была высокая гора с остроконечной вершиной; мы взобрались на нее и сошлись на вершине. Мы, правда, могли бы сразиться и внизу, у подножья, но у нас не было секундантов; будь они у нас, они были бы обязаны стоять сзади нас с обнаженными шпагами, дабы никто из нас не смел отступить. Но за их отсутствием секундантом должна была послужить сама островерхая гора, ибо здесь никто из нас не смог бы увернуться: отступи один из нас хотя бы на пядь от своей позиции, и мы оба покатились бы с горы вверх тормашками, начисто переломав руки и ноги из-за нашей драки. Поэтому я и иностранец замерли на вершине и во время поединка вынуждены были стоять на цыпочках, не осмеливаясь сделать и шагу назад. Перед началом иностранец обратился ко мне и предложил, чтобы я только рубил шпагой, так как у него нет острого клинка для уколов, или, если это меня устраивает, мы сперва будем сражаться ударами, а затем он попытается перейти и к уколам. Ну, я, значит, сразу тут же понял, что у иностранца сердце ушло в пятки, и сказал ему: «Ну-ка, парень, подойди только сюда, мне все равно, как драться, долго я с тобой канителиться не буду». С тем и обнажили мы шпаги и сошлись на удар. Ай да проклятье! Чуть только изящным манером вытянул я шпагу из ножен, как с первого же выпада сразу отрубил у иностранца его большую саблю по рукоять, а при обратном ходе шпаги хватил его по носу ударом «высокой кварты»7 и отрубил ему, черт меня побери, добрую четверть носа и оба уха. Ох дьявольщина! Как же горевал иностранец, глядя на свои уши, лежавшие перед ним на земле! Я было намеревался сделать его таким же тупоносым, как и Ганса Барта, но раз он так уж сильно огорчался из-за потери ушей и умолял оставить его в покое и обещал, что никогда в жизни не вздумает снова поносить немцев, а, напротив, всякий раз будет утверждать, что они самые храбрые люди на свете, я вложил свою шпагу вновь в ножны, велел ему поднять оба уха с земли и спешно отправиться к цирюльнику, – возможно, тот их снова ему приладит.

После этого он начал собираться – завернул свои уши в носовой платок, взял свою поломанную саблю с большою рукоятью подмышку и пошел со мной в город Падую. В большом доме, сразу же рядом с воротами, где стоит караульный, жил фельдшер, о котором говорили, будто он немало постранствовал, к нему я и велел пойти иностранцу с его отрубленными ушами и узнать, можно ли их вновь приделать. Но у иностранца не было охоты идти к фельдшеру, напротив, он заявил, что, во-первых, хочет опрокинуть хороший стаканчик фисташковой настойки, а затем отправится на лечение к живодеру и узнает у него, можно ли приладить уши. С этими словами он отстал от меня и направился в аптеку, а я, чтобы никто не заметил, пробрался тайком в дом мамаши иностранца (где я снимал квартиру), извлек из печной ниши весьма искусным манером свой большой сундук, сел вновь на выигранную мной лошадь и, не заплатив за постой и не попрощавшись, выехал из Падуи в Рим.

С той норы я и в глаза никогда больше не видал ни иностранца, ни недозрелого студента с его репетитором, то бишь приятелем по комнате. Но недавно я услыхал от университетского посыльного из Падуи, что живодер в два дня f'eliciter8 приделал уши иностранцу. За эти два дня живодер немало потрудился над ним, а иностранец за время лечения вылакал один-одинешенек двенадцать кувшинов фисташковой настойки, и от этого самого, полагал посыльный, он главным образом и поправился.

Что касается недозрелого студента, репетитора, а также всей семьи иностранца, я до сих пор не знаю, что они поделывают.

А теперь адье, Падуя, синьор Шельмуфский должен узнать, как выглядит Рим!

  • 1. По-видимому, иронический намек на положение в Лейпцигском университете, где учился Рейтер. В 1694 г. в там было присуждено очень много магистерских степеней.
  • 2. … называвшемся «Красный бык», – сатирический намек на лейпцигскую гостиницу «Красный лев» фрау Мюллер. В этой главе еще чувствуются отзвуки нападок Рейтера на его врага.
  • 3. Да (фр.).
  • 4. Шрекенберг – саксонская серебряная монета в 12 крейцеров, которую начали чеканить с 1498 г. Серебро для этой монеты добывалось на руднике Шрекенберг.
  • 5. Сопоставление достоинства различных монет с головой выдают Шельмуфского как невежду и лгуна: английскую серебряную монету крупного достоинства – фунт стерлингов – он приравнивает к мелкой немецкой монете.
  • 6. Донат Элнус (ок. 450 г. н. э.) – римский грамматик, составивший учебник латинского языка, популярный в Средние века.
  • 7. Высокая кварта – особый прием в фехтовании.
  • 8. Счастливо, удачно (лат.).
(На сенсорных экранах страницы можно листать)