093. «Моление Даниила Заточника»
Произведение, озаглавленное «Моление», «Послание» или «Слово» (в одном списке — «Написание») Даниила Заточника, представляет собой очень яркий, публицистически насыщенный памфлет, написанный в форме обращения к князю. Этот памятник, дошедший до нас в нескольких списках, подразделяемых на две основные редакции, впервые рассмотрен был ещё Карамзиным в «Истории Государства Российского» и вызвал впоследствии довольно обширную литературу, не разрешившую ещё, однако, некоторых спорных вопросов, связанных с его хронологией, взаимоотношением редакций и личностью автора '.
«Моление» в обеих своих редакциях содержит написанную выспренним, риторическим стилем просьбу к князю о том, чтобы он обратил внимание на автора, находящегося в бедности, подвергаемого гонениям, неспособного к военному делу, но обладающего незаурядным умом и образованностью и могущего быть помощником князю в качестве его советника. Для того чтобы убедить своего адресата в том, что он имеет дело с человеком, отличающимся большой начитанностью, автор пересыпает своё обращение цитатами и афоризмами, взятыми из Библии, из «Пчелы», из «Физиолога», из повести об Акире Премудром, летописи и некоторых других произведений оригинальной и переводной литературы, а также «мирскими притчами», т. е. светскими пословицами и поговорками. Существенное отличие так называемой «первой» редакции от «второй» состоит в том, что «вторая» редакция заключает в себе оппозиционный выпад против боярства и монастырского духовенства, вовсе отсутствующий в «первой» редакции, в свою очередь усилившей по сравнению со «второй» редакцией обличительные выпады, направленные против «злых жён».
Большинством исследователей возникновение «первой» редакции— «Слова» — приурочивалось к XII в., «второй» — «Моления», «Послания» — к XIII в. Тем самым вопрос о датировке оригинала решался в пользу XII в. с различными хронологическими приурочениями памятника в пределах века — в зависимости от того, кого из князей тот или иной исследователь считал адресатом Даниила. Некоторые склонны были относить возникновение оригинала даже ещё к XI в., так что так называемая редакция XII в. в таком случае являлась бы лишь его переделкой; другие полагали, что «Моление» могло возникнуть и в XIV в. Часть исследова телей считает, что ни «первая», ни «вторая» редакции, каждая порознь, не дают представления о подлинном тексте памятника и что оригинал заключал в себе элементы частично «первой», частично «второй» редакции. В вопросе о хронологическом первенстве редакций одни отдают предпочтение «первой» редакции, Другие — «второй». Точка зрения, защищавшая хронологическое первенство «второй» редакции, на которую стал ещё в 1857 г. Буслаев, была поддержана рядом учёных. Она стала достоянием и большинства общих курсов по истории древней русской литературы '.
Думается, что в итоге многочисленных высказываний о загадочном памятнике бесспорным следует признать следующее. Прежде всего — ни один из его списков и ни одна из редакций более или менее точного представления о его оригинале не дают. С уверенностью можно сказать, что произведение, скомпанованное из столь текучего и подвижного материала, как сентенции, притчи, афоризмы, в практике старой русской книжности само напрашивалось на очень свободное обращение с собой в смысле всяческих добавлений, сокращений, перестановок, замен и т. д. В этом как раз убеждает нас знакомство с известными нам текстами памятника и его переделками. Другими словами, правдоподобнее всего будет допустить, что оригинал заключал в себе элементы так называемых и «первой» и «второй» редакций. Если мы с этим согласимся, то следующий вопрос будет состоять в том, какая из этих двух редакций удержала в себе наибольшее количество тех дробных, подвижных элементов, которые входили в состав оригинала. A priori можно сказать, что та, в которой мы усматриваем наибольшее количество конкретного, фактического, реального, а не отвлечённо-обобщённого материала. То, что мы знаем об эволюции древнерусских памятников письменности в процессе их редакторских переработок, убеждает нас в том, что эта эволюция протекала так, что конкретная, фактическая сторона памятника сглаживалась и обезличивалась по мере того, как реальные события или субъективные жизненные интересы, какими памятник был вызван к жизни, переставали волновать и интересовать читателей следующих поколений. Всё личное и историческое часто устранялось из текста; оставалось и иногда усиливалось то общее, что могло рассчитывать на некую житейскую непререкаемость и убедительность в условиях сегодняшнего дня, которому уже не довлела злоба дня вчерашнего.
С точки зрения конкретности, фактической наполненности и ис-орИчности, а также присутствия личного начала все преимуще-сТВа на стороне так называемой «второй» редакции. Из неё, и только из неё, уясняются конкретно те личные жизненные обстоятельства, которые побудили автора обратиться за помощью к княжеской власти, усиление которой уже стало историческим фактом. Двтор находится в экономической зависимости от бояр и хочет избавиться от неё при помощи князя. Эта зависимость и является источником всех тех бедствий и того морального унижения, о кото-t рых он столь энергично заявляет князю. Из этого его незавидного положения логически вытекают те возможные способы изменить к лучшему свою судьбу, о которых идёт речь в «Молении»,— жениться на богатой или стать монахом. Ни тот ни другой путь его не прельщает по причинам, которые тут же указываются. Все эти конкретные черты, характеризующие авторскую индивидуальность, стираются в так называемой «первой» редакции. Автор там предстаёт перед нами в обобщённом образе библейского бедняка, от которого отвернулись его ближние и который терпит напасти, точно неизвестно — от кого; социальная позиция его и его врагов неясна. Без всякой логической связи в его обращение к князю врывается бурный и несвязный памфлет против женщин; после рассуждения о добрых и лихих думцах, также не связанного с предшествующей речью, следует обширный выпад против «злых жён». Отсутствует в «первой» редакции и суровая оценка лгущих богу чернецов. Взамен всего этого — абстрактная жалоба неудачника, подкреплённая обильными цитатами и афоризмами. Судя по тому, что из «первой» редакции вытравлен оппозиционный элемент, в частности отрицательный отзыв о монашестве, и усилены выпады против женщин, возникновение её следует приурочить к духовной среде.
Итак, мы имеем все основания считать, что существенные элементы оригинала во «второй» редакции сбереглись лучше, чем в «первой». Защита некоторыми исследователями хронологического первенства «первой» редакции на основании якобы большей выдержанности и последовательности её плана' недоказательна прежде всего потому, что ни «первая», ни «вторая» редакции сами по себе точно не воспроизводят оригинала, и потому большая стройность плана отнюдь не говорила бы за большую древность редакции с таким планом. Кроме того, нет никаких оснований считать изложение в «первой» редакции более стройным, чем во «второй», скорее наоборот.
Если так называемую «вторую» редакцию мы условимся рассматривать как такую, которая удержала в себе наибольшее количество черт оригинала, то возникновение самого оригинала нужно относить, как это указывалось защитниками первичности «второй» редакции, к XIII в., ко времени княжения в Переяславле Северном Ярослава Всеволодовича (1213—1236), к которому в этой редакции и обращено «Моление», точнее, судя по заключительным словам («Не дай же, господи, в полон земли нашей языком, не знающим бога, да не рекут иноплеменницы: где есть бог их...»), ко времени первых татарских нашествий на Русскую землю (1223—1237 гг.) '. Так называемая «вторая» редакция «Моления» дошла до нас в двух списках: собрания Ундольского — XVI в. и Чудовского монастыря — XVII в., причем более исправным является второй список. По этим спискам «Моление», как и в «первой» редакции, начинается витиеватым обращением, адресованным пока, впрочем, не к князю, а к «братии», как и в «Слове о полку Игореве»: «Вострубим убо, братие, аки в златокованную трубу, в разум ума своего и начнем бити в сребреныя арганы во известие мудрости, и ударим в бубны ума своего, поюще в богодохновенныя свирели, да восплачутся в нас душеполезныя помыслы». Автор, как видим, очень высокого мнения о своей мудрости. Он предвкушает славу, которой будет окружено его имя: «Восстани, слава моя, восстани, псалтырь и гусли,— продолжает он, почти буквально следуя тексту Псалтири.— Да развергу в притчах гадания моя и провещаю в языцех славу мою». Вслед за этим вступлением общего характера идёт обращение непосредственно к князю Ярославу Всеволодовичу, многократно сопровождающееся одними и теми же начальными словами: «Княже мой, господине!» Вначале автор старается внушить к себе сострадание со стороны князя: все окружающие князя, как солнцем, согреваемы милостью его; только он один — как трава, растущая в тени, над которой не сияет солнце и которую не поливает дождь; он ходит отлучённый день и ночь от света княжеских очей. Все питаются, как от источника, от обилия пищи в княжеском дому; только он один жаждет милости князя, как олень источника водного; он уподобляет себя сухому дереву, стоящему при пути и посекаемому проходящими мимо: его все обижают, потому что он не ограждён страхом княжеской грозы, как твёрдой оградой. Далее следуют первые, пока ещё в общей форме выраженные заявления социального протеста, восходящие, как к источнику, а к «Премудрости Иисуса сына Сирахова»: богатого человека везде знают, даже в чужом городе, а убогий и в своём городе ходит никем незнаемый; богатый заговорит — все молчат и слова его до облаков возносят, а убогий заговорит — и все на него закричат, ибо чьи одежды светлы, тех и речи почтенны. Но автор предлагает обратить внимание не на внешний его облик, а на внутренние качества: если он и скуден одеянием, зато разумом обилен; если юн возрастом, то стар смыслом и парит мыслию, как орёл по воздуху (ср. «растекашеться мыслию по древу, шизым орлом под облакы» и «летая умом под облакы» в «Слове о полку Игореве»). Впрочем, ниже он гораздо сдержаннее говорит о своей мудрости: «Аще есмь не мудр, но в премудрых ризу облачихся, а смысленных сапоги носил есмь»,— признаётся он, в дальнейшем ещё раз варьируя эту фразу. Чтобы расположить к себе князя, автор неумеренно льстит ему, неожиданно используя для этого цитаты из «Песни песней», в которых Соломон расточает похвалы своей возлюбленной Сула-мифи. Прося князя о милости и внимании, он представляет себе отношение между ним и собой в идиллически-сентиментальных тонах: «не зри на мя, аки волк на агнца,— говорит он,— но зри на мя, яко мати на младенца». Такая просьба Даниила о материнском участии далее дополняется просьбой не оставить его, как его оставили отец и мать,— неясные указания на какие-то семейные нелады, бывшие одной из причин злоключений автора. Тут же он прямо открывает свои карты: если он не слишком храбр на рати, зато силен в словах, и это признание сопровождается рядом цитат и изречений, имеющих целью показать преимущества умных советников перед храбрыми воинами, не богатыми умом. После этого автор сообщает о том, что он пострадал под рабским ярмом и испытал всю горечь холопской зависимости от бояр. При этом он даёт понять, что, когда был богат, многие дружили с ним, теперь же, при напасти, его постигшей, отвернулись от него и, притворно выражая ему сочувствие, в сердце своём смеются над ним. Жалобы на свою судьбу он сопровождает неоднократными просительными обращениями к князю, выраженными в образно-риторической форме: «Избави мя, господине, от нищеты, аки птицу от кляпцы (силков), и исторгни мя от скудости моея, яко серну от тенета, аки утя, носимо в кохтях у сокола»; или: «Насыщался многоразличными брашны, помяни мя, сух хлеб ядущаго; веселяся сладким питием, облачася в красоту риз твоих, помяни мя, в неизпраннем (немытом) вретищи лежаща; на мягкой постели помяни мя, под единем рубом (рубищем) лежащего, зимою умирающаго, каплями дождевыми, яко стрелами, пронизаема». Иногда эти обращения заключены в искусственные, витиевато-напыщенные фразы: «Обрати тучю милости твоея на землю худости моея»; или: «Но обаче послушай гласа моего и постави сосуд сердечный под потоком языка моего, да ти накаплет сладости словесныя паче вод арамат-ских».
Князь, может быть, посоветует ему жениться, взяв богатую жену, продолжает автор, но тут же решительно возражает на это, приводя ряд доводов против женитьбы на злых жёнах ради приданого. Он не скупится на резкие выпады против женских пороков, варьируя популярные средневековые инвективы по адресу «злых жён», очевидно, не допуская даже мысли о том, что жениться можно и не на злой жене. Категорически высказывается он и против другого возможного выхода из бедственного положения — поступления в монахи: лучше в бедности окончить свою жизнь, чем, приняв монашество, солгать богу: многие, уйдя от мирской жизни и став иноками, вновь возвращаются в мирское житие, как псы на свою блевотину; где свадьбы и пиры, тут и монахи и монахини со своим беззаконием: приняв на себя ангельский образ, имеют блудный нрав; пребывая в святительском сане, ведут себя безрассудно.
В «Молении» без достаточной связи с предыдущим указывается далее на то, что слуги, увеселяющие своей физической ловкостью своих властелинов,— и те пользуются их милостью. Исчерпав все доводы в свою пользу, автор решает прекратить свою речь, чтобы в многословии не растрачивать по-пустому свои умственные богатства. Приведя ещё несколько афоризмов и неожиданно высказав крайнее самоумаление, идущее вразрез со всем предшествующим самовосхвалением («Или речеши, княже: солгал еси, аки пес. То добра пса князи и бояре любят»), автор заканчивает своё обращение пожеланиями удачи князю во всех его делах, особенно ввиду грозящего ему нашествия иноплеменников.
Литературный жанр «Моления» имеет свои аналогии в средневековой европейской литературе. В качестве таких аналогий исследователями приводятся просительные обращения — поэмы византийских хронистов XII в. Михаила Глики и Фёдора Птохопродро-ма, просительная элегия монаха IX в. Эрмольда, отправленная им из заточения сыну Людовика Благочестивого, «Пословицы» некоего итальянского заточника XIII в. в Бари и др. Но нет никаких оснований предполагать непосредственную связь этих произведений с «Молением».
Кто же по своему социальному положению был Даниил? Большинство исследователей, касавшихся этого вопроса, считают его членом княжеской дружины, дворянином '. П. П. Миндалёв, определяющий «первую» редакцию памятника как древнейшую, автором её считает дружинника; относительно же «второй» редакции он полагает, что она сложилась «уже не в дружинной, а в иной среде», в какой точно — не говорится. Автор «второй» редакции, по Миндалёву, «приводит целый ряд цитат из «Песни песней», не зная меры и раболепствуя, как холоп, которому «не избыть укору своего холопья имени» и который сознаёт, несмотря на то, в себе человека. Автор — раб князя, сын его рабыни, его домочадец, а не дружинник» '. Точнее говоря, Миндалёв считает автора «второй» редакции княжеским холопом. Он, этот княжеский холоп, переделал текст «первой» редакции, приспособив его содержание применительно к своей холопьей судьбе.
Холопа в авторе «Моления» — безотносительно к той или иной редакции памятника — усматривал до Миндалёва один лишь Щапов, мимоходом говоривший о нём в статье «Голос древней русской церкви об улучшении быта неосвобождённых людей» 2. Сказав 0 тяжёлом положении холопов в древней Руси и об их жалобах на немилостивых старейшин и бояр, Щапов в приподнято-соболезнующем тоне продолжает: «Так доносится до нас вековой горький плач жалкого заточника — несчастного холопа, от XIII века, с диких берегов Олонецкого озера Лача... Он лучше хочет всего себя передать главному, верховному властителю — князю, лучше хочет отказаться от всех материальных благ в доме своего поработителя боярина, чем жить без отрадного, живительного внутреннего чувства нравственной свободы... Вот в ответ на этот-то горький плач заточника — древнего русского раба — и раздался немедля спасительный, утешительный голос церкви, голос христианства об улучшении участи рабов».
Определение Даниила Заточника Щаповым как боярского холопа в момент его обращения к князю представляется нам наиболее вероятным: оно подсказывается самим текстом «Моления». Сказав о преимуществе службы у князя, хотя бы в убогом одеянии, перед службой у бояр в роскошной одежде, Даниил продолжает: «Не лепо у свинии в ноздрех рясы (украшения, серьги) златы, тако на холопе порты дороги. Аще бо были котлу во ушию златы колца, но дну его не избыти мерности и жжения; тако же и холопу; аще бо паче меры горделив был и буяв, но укору ему своего не избыти, холопья имени». Понимать эти слова в иносказательном смысле было бы ничем не оправданной натяжкой. Буквальный же смысл их по связи с ближайшим контекстом совершенно ясен: Даниил жалуется на то, что он был в великой нужде и пострадал под рабским ярмом; он на себе испытал, что это зло. Лучше в доме князя служить в убогом одеянии, чем в боярском дворе в роскошном наряде, ибо, как не пристало золотой серьге быть в ноздре у свиньи, так не пристала дорогая одежда холопу; если и продеть котлу в уши золотые кольца, всё равно дно его останется чёрным и обожжённым. Так и холоп: хотя бы он паче меры надмевался и возносился, ему не избыть своей укоризны — холопьего имени. Лучше ему пить воду в доме князя, нежели мёд в боярском дворе; лучше получить испечённого воробья из рук князя, чем баранье плечо из рук злых господ, ибо часто свой рабий хлеб он ощущает как полынь в устах, и питьё своё он растворяет со слезами. Служа доброму господину, можно надеяться когда-либо получить свободу, злому же господину служа, попадаешь в ещё большее рабство. Смысл всей этой тирады совершенно ясен, недвусмыслен и не иносказателен: Даниил — боярский холоп, горестно переносящий свою холопью службу у какого-то немилостивого боярина. Он просится в холопы к князю в надежде выслужиться у него и со временем стать его свободным дружинником. В подтверждение великодушия князя Даниил говорит: «Вси бо притекают к тебе и обретают от печали избавление: сироты худи, от богатых потопляеми, аки к заступнику теплому». Слово «сирота» в древнерусском языке обозначало не только то, что и теперь оно обозначает, но и раба, слугу, холопа; «худый» значило, между прочим, бедняк, человек незначительный, незаметный. Таким образом, говоря о сиротах и худых, богатыми потопляемых, Даниил мог иметь здесь в виду именно холопов и обездоленных людей, эксплуатируемых богатыми и прибегающих под защиту князя. Это как бы оправдывало и его обращение к княжескому заступничеству. Называя себя рабом князя и сыном его рабыни (этого нет в «первой» редакции), Даниил в этом случае, очевидно, не просто пользуется цитатой из Псалтири, а обозначает своё действительное социальное положение. Выражения вроде: «Или речеши, княже, солгал есмь. То како есть? Аще бы умел украсти, то селико бых тобе не скорбел» и «Или речеши, княже: солгал еси, аки пес. То добра пса князи и бояре любят» — гораздо естественнее в устах холопа, чем свободного человека.
Однако утверждение, что Даниил был холопом, вызывает прежде всего естественное сомнение в том, мог ли холоп, да ещё в XIII в., обладать начитанностью и таким даром литературного изложения, какими обладал Даниил. Но мы знаем, что в старину богатые люди отдавали своих холопов в учение преимущественно для приготовления из них служителей церкви. Сыном холопа (тиуна) был Феодосии Печерский. Возможно, что и Даниил был отдан в науку в расчёте на то, что он посвятит себя церковной деятельности. Недаром одним из возможных выходов из его рабского положения, какой может предложить ему князь, является монашество.
Не нужно думать, что холоп в древней Руси был существом настолько бесправным и обезличенным, что перед ним закрыты были совершенно все возможности на путях его жизненной карьеры. Холоп мог приобретать движимое и недвижимое имущество, передавать его по наследству, он был субъектом публичных прав и публично-правовых действий. Часто холопам поручались в заведование отдельные отрасли хозяйства: это были ключники и тиуны сельские, ратайные, огнищные, конюшие и пр. '. Такие перспективы, открывавшиеся для холопа, и послужили, видимо, Даниилу импульсом для тех притязаний, с которыми он адресуется к Ярославу Всеволодовичу '.
Возможно, что Даниил не был прирождённым холопом и попал в это состояние за долги. На такое предположение как будто наталкивает нас жалоба его на то, что друзья и ближние его дружились с ним, пока он пребывал в благополучии, и отвернулись от него, как только на него свалились напасти. Но нет оснований в то же время считать его в прошлом принадлежавшим к княжеской дружине; в «Молении» никаких указаний на это мы не находим, а такие указания были бы естественны в устах автора, если бы он просил о возвращении его к тому положению, которое он некогда занимал.
Как бы то ни было, для нас самым существенным является то, что Даниил оказался выразителем позиций несвободного, зависимого человека, впервые заявленных в литературе и нашедших себе в «Молении» очень яркое отражение2.
Представляя собой настойчивую и патетическую просьбу к князю об освобождении от рабства и нищеты, «Моление» в то же время является злой сатирой на людей и на порядки, которые отягчают жизнь человека и порождают социальную и моральную неправду. Крайне впечатлительный и очень остро реагирующий на окружающее его зло, автор «Моления» обличает всех тех, кого он считает виновниками общественного зла и социальной несправедливости, будь то бояре, монахи или женщины. Увлечённый пафосом обличительного сарказма и очень склонный к юмору, он не щадит порой и самого себя, уподобляя себя бесплодной смоковнице и блудному сыну, а ум свой — ночному ворону на развалинах и не протестуя даже против того, что князь может сравнить его со лгущим псом. Но и это самоуничижение паче гордости не ослабляет того основного мотива, который проходит через всё «Моление». Мотив этот — страстная и убеждённая защита человеческой личности и человеческого достоинства независимо от социального и имущественного положения и в то же время непоколебимая уверенность в том, что ценность человека и его право на внимание и уважение определяются прежде всего его интеллектуальными качествами. Ни в одном произведении предшествующего периода русской литературы личное начало не заявляется так энергично и настойчиво и так принципиально, как в «Молении». И нигде оно не поддерживается в такой мере апологией ума и культуры в их борьбе с человеческой глупостью и общественной неурядицей, как в том же «Молении». С этой точки зрения Даниила можно рассматривать как своего рода интеллигента XIII в., пытающегося проложить себе дорогу в жизни исключительно при помощи своего книжного таланта и своих умственных дарований.
Очень удачную характеристику его дал Белинский: «Кто бы ни был Даниил Заточник,— писал он,— можно заключать не без основания, что это была одна из тех личностей, которые, на беду себе, слишком умны, слишком даровиты, слишком много знают и, не умея прятать от людей своего превосходства, оскорбляют самолюбивую посредственность; которых сердце болит и снедается ревностию по делам, чуждым им, которые говорят там, где лучше было бы помолчать, и молчат там, где выгодно говорить; словом, одна из тех личностей, которых люди сперва хвалят, потом сживают со свету и, наконец, уморивши, снова начинают хвалить...» '
Ниоткуда из текста «Моления» не видно, чтобы Даниил когда-либо был заточён, и таким образом как будто ничем не оправдывается наименование его «заточником». Поэтому достаточно правдоподобна догадка В. М. Истрина, предполагавшего, что наш Даниил позже был спутан с каким-то другим Даниилом, о котором существует летописное упоминание под 1378 г. как о заточённом на озере Лаче, о чём, как известно, говорится и в «Молении», куда это известие попало, очевидно, не ранее конца XIV в. 2.