Б. М. Эйхенбаум. О прозе М. Кузмина

По изд.: Эйхенбаум Б. М. О литературе. М.: Сов. писатель, 1987. - С. 348-351.

 

Проза Кузмина еще не вошла в обиход — тем интереснее говорить о ней.

Его знают и любят больше как поэта.

Как будто легкая, как будто не требующая от читателя ничего, кроме любви к чтению, проза его кажется, однако, странной, непривычной, загадочной. Французское изящество соединяется у него с какой-то византийской замысловатостью, «прекрасная ясность» — с витиеватыми узорами быта и психологии, «не думающее о цели» искусство — с неожиданными тенденциями.

Традиции Кузмина — своеобразны и глубоко органичны. С одной стороны — латинский запад, главным образом Франция. Из современников — Анри де Ренье и Анатоль Франс; из прошлого — авантюрный роман XYII - XYIII веков: Сорель, Лесаж, Прево. Но линия эта идет еще дальше — к византийскому роману, к древнерусской экзотике. Отсюда — естественное тяготение к Лескову — единственному, пожалуй, русскому учителю Кузмина: «сокровищница русской речи, которую нужно бы иметь настольной книгой наравне с словарем Даля», как говорит он сам о Лескове.

Возрождение этой младшей линии (Даль, Мельников-Печерский, Лесков), подавленной и затерянной в русской прозе эпохи Достоевского и Толстого, глубоко знаменательно. Тут Кузмин соприкасается с Ремизовым. Лесков — сказитель, знаток древнерусских житий, прологов и легенд, не столько бытописатель и психолог, сколько рассказчик и стилизатор («Запечатленный ангел»), оказавшийся в свое время глубоко несовременным, является теперь одним из главных вдохновителей и учителей новой школы.

Таковы сложные и очень интересные традиции Кузмина. Странное на первый взгляд сочетание Анатоля Франса и Лескова представлено совершенно законным и органическим. Эта новизна сочетаний и традиций делает его прозу чрезвычайно сложной.

Кузмин — не эпигон. Он ищет новых путей, творчество его поэтому развивается медленно, прихотливо, делает неожиданные скачки. Веселый и элегантный, он вдруг становится неряшливым и туманным. Однако он смел и в основе своей необыкновенно устойчив. Проповедник «кларизма», Кузмин выступил как мастер стилизации в своих авантюрных романах: «Приключение Эме Лебефа», «Путешествие сэра Джона Фирфакса», «Подвиги великого Александра». Никакой психологии, никакого быта, никаких тенденций, никакой современности. Скользящий по жизни, быстро развертывающийся роман приключений с его традиционными мотивами — кораблекрушением, невольничеством, переодеванием и пр. Изящные томики «Скорпиона» с обложками по фронтиспису к итальянскому изданию Лукреция XVIII века.1 Русская речь, звучащая по-французски. Сюжетные схемы взяты здесь готовыми и использованы как чисто стилистическое явление. Фабула обрывается — Кузмину не важно здесь ее завершение. Он вступает в литературу как стилист и как иностранец, потому что нужно заново почувствовать русскую речь и русскую литературу.2

Но там же, в этих томиках «Скорпиона», есть повести без кораблекрушений — с русскими людьми и русской жизнью: «Мечтатели», «Нежный Иосиф».

Люди эти странные, жизнь причудливая. Беспокойные страсти и разговоры, душная атмосфера суетливой влюбленности и мистических исканий, лабиринты необычной, почти незнакомой психологии, прихотливые орнаменты слов, мыслей и чувств, за которыми скрывается тенденция. «Нежный Иосиф» особенно характерная вещь. К концу вся эта странная муть жизни пронизывается откуда-то изнутри идущими лучами экстатической веры и любви: «Иосиф подошел к окну и, смотря на уходящий ряд крыш и домов, кресты далеких и близких церквей, широкое небо, стал твердить «Roma, Roma», пока звуки не утратили для него значения и что-то влилось в душу огромное, как небо или купол церкви, где и ангелы и мученики — блистающий клир, и какие-то папы и начетники, и милая Марина, и бедная тетушка, и Соня, и Виктор, и сам Иосиф, и он, Андрей, как архангел, и снег на горах, и трава на могиле, и кресты на далеких, чудных и близких, с детства знакомых, церквах». Роман «Тихий страж» подтверждает, что «Нежный Иосиф» — не случайность в творчестве Кузмина. Те же причудливые орнаменты в обстановке современной русской жизни, тот же, только еще более сложный, лабиринт человеческих отношений и поступков — и тот же мистический просвет к концу. Вместо Иосифа — такой же исступленный, почти святой, юноша Павел.

Так сразу определились две линии в прозе Кузмина — изящного, забавного рассказчика, каким он остается в своих мелких вещах, имеющих иногда вид простых анекдотов («Реплика», «Машин рай», «Предрассудок»), а иногда заразительно-смешных, озорных, как «Антракт в овраге» или «Шар на клумбе», и загадочного, несколько сумбурного бытописателя, не лишенного тенденциозности, — линии, кстати сказать, характерные и для творчества Лескова.

Но и там и здесь он одинаково экзотичен, по-византийски орнаментален. Эта экзотика, какая-то внутренняя, основная, просвечивает иной раз в самых маленьких, наивных и, казалось бы, самых современных рассказах — как «Ангел Северных врат» («Военные рассказы») или «Зеленый соловей». Рассказ становится загадочным узором, в котором быт и психология исчезают — как предметы в ребусе. Современность использована как фон, на котором резче выступает этот узор. Когда кажется, что Кузмин «изображает», — не верьте ему: он загадывает ребус из современности. Недаром сам он так шутит над этим: «Вот так и приходится скакать, хвататься за голову, торопиться и волноваться авторам, поверившим неизображенным критикам, что дело литераторов — отражать современность. Где ты, милая современность?»

«Лучшая проба талантливости — писать ни о чем». Вот афоризм Кузмина, способный ошеломить провинциально воспитанного русского читателя.

«Веселое, божественное, не думающее о цели ремесло — есть искусство». Вот и другой.3

О писателе Щетинкине в рассказе «Высокое искусство» он сообщает:

«Говорили, что он занимается и прозой в таком же роде: легком, чуть насмешливом, забавном и уж отнюдь не скучном, что при нашей всероссийской нудности, считающей своим долгом переживать или пережевывать чеховскую неврастению, а если и загорающейся, то исключительно ювеналовским, не всегда с разбором и толком, пафосом, — была заслуга немалая».

Грациозное, наивное созерцание жизни как причудливого узора, наивное в самой тенденциозности, — вот пафос Кузмина. Отсюда — его экзотика, отсюда — его отвращение к искусству целеполагающему, «высокому»: «Настоящая грандиозная и высокая концепция мира и возвышенное мировоззрение почти всегда приводят к умиленности св. Франциска, комическим операм Моцарта и безоблачным сатирам А. Франса. Недоразвитые или дурно понятые — к бряцанию, романтизму и Вагнеру».

Наивный экстаз умиления и столь же наивный экстаз веселья и шутки — вот основы художественного пафоса Кузмина.

 

Примечания

(Е.А.Тоддес)

(“Жизнь искусства”, 1920, 29 сент., с. 359. Печатается по СЛ [ Эйхенбаум Б.“Сквозь литературу”, Л., 1924.])

К 15-летию литературной деятельности М. А. Кузмина газ. “Жизнь искусства”, в которой он часто выступал, заказала несколько статей о нем. 9 сёнт. 1920 г. секретарь редакции П. Плетнев писал Э.: “Нам было бы очень ценно иметь от Вас статью о прозе Кузмина, так как мы уже имеем статьи о его театре, поэзии, музыке (...)”; он просил статью “к 15—16-му сего месяца” (1. 723). В той же газ. были опубл. следующие материалы:

Я. Пущин. Необходимый парадокс (М. А. Кузмин и “Жизнь искусства”) — (рядом со статьей Э.); В. М. Жирмунский. Поэзия Кузмина (7 окт.); И. Глебов. Музыка в творчестве М. А. Кузмина (12 окт.). 5 окт. газета опубликовала отчет Э. Голлербаха о юбилейном вечере в Доме искусств 29 сент., открытом речью А. Блока — от имени Всероссийского союза поэтов (см. Собр. соч. т. 6, с. 439—440); далее выступили Н. Гумилев — от изд-ва “Всемирная литература” (для которого Кузмин редактировал в это время соч. А. Франса), Э.— от Дома литераторов, В. Чудовский — от Дома искусств, С. Алянский — от изд-ва “Алконост”, В. Шкловский, В. Ховин. Дневниковую запись Кузмина о вечере см. в публикации К. Н. Суворовой: ЛН, т. 92, кн. 2, с. 163.

Еще в 1913 г. Э. высказал мысль об изменении романного жанра (каким он сложился во второй половине XIX в.) и тогда же заинтересовался прозой иного — сказового типа (с. 288, 289, 477). К 1919—1920 гг. относятся идеи Э. о борьбе и взаимодействии стиха и прозы в литературной эволюции (см. с. 500) и предсказание близкой победы прозы в современной литературе.

Помеченная сентябрем 1922 г. статья Кузмина “Парнасские заросли” обрамлена ссылками на этот прогноз: в начале автор замечает, что предсказа ния Э. еще не сбылись, а в конце — что “у поэзии, как у истории, возможно колесо. Вернее, у литературы. И я думаю, что скоро оно повернется и сторону прозы” (Завтра. Сб. 1. Берлин, 1923, с. 115, 122). Пытаясь поня-ri., какой будет эта будущая проза, Э. предположил, что значение получат ею жетные, авантюрные формы (с. 35; позднее он изменил свое мнение). Статья о Кузмине связана с кругом этих идей и гипотез. “Апсихологизм и анатуралязм”, как писал о Кузмине В. Чудовский (“Аполлон”, 1911, 2, с. 64), теперь мог представляться еще более актуальным. В этом смысле ни фоне “эстетской” стильности Кузмина признаками потенциального развитии, динамики были, с точки зрения Э., и “неряшливость и туманность”, неоднок ратно ранее отмечавшиеся в критике (напр., в восторженной, но с негативной оценкой некоторых страниц в “Нежном Иосифе” статье Вяч. Иванова — “Аполлон”, 1910, № 7, в резко отрицательной рец. С. Парнок на роман “Плавающие-путешествующие” — СЗ, 1915, № 4; ср.: Гуревич Л. Литература и эстетика. М., 1912, с. 123—128).

Проза Кузмина давала ряд отличных от господствующей традиции возможностей, во многом благодаря владению как “западным”, так и “русским” стилевыми регистрами — важнейшая и заслужившая общее признание черт.1 искусства Кузмина (за которой Блок усматривал исконную коллизию западничества и славянофильства—ем, т. 5, с. 293—294). Э., с одной стороны, отмечает способствующую литературному обновлению способность “иностранного” взгляда на “русский” материал, а с другой, утверждает, что Кузмин соприкасается с Ремизовым через Лескова. Любопытно, что здесь не сработало постоянное опоязовское стремление выявлять противоборствующие стилевые тенденции,— в данном случае сближение их повело к определенному смещению контуров описываемого явления. Кузмин в отличие от Ремизова (которого высоко ценил) целиком ориентирован на книж ную, литературную речь. “Начитанность Кузмина в русской старине, писал впоследствии Ремизов,— не заронила ни малейшего сомнения в нс зыблемости русской книжной речи: Карамзин и Пушкин. Следуя классическим образцам, он добирался до искуснейшего литераторства: говорить ни о чем”. В произведениях Кузмина, “написанных как будто под Лескова”, Ремизов проницательно разглядел ту же “прекрасную ясность по Гроту и Анри де Ренье”. (Ремизов А. Пляшущий демон. Танец и слово. Париж, 1949, с. 45; его же. Встречи. Петербургский буерак. Париж, 1981, с. 177— 178). Ср.: Чудакова М. Поэтика Михаила Зощенко. М., 1979, с. 120—127.

Начальная фраза статьи могла быть повторена автором и через много лет, пожалуй, с заменой “еще” на “уже”. В условиях сегодняшнего активного освоения литературного наследия начала века она может быть повторена в том виде, в каком сказана в 1920 г. Изучение творчества М. Кузмина (изд. Д. Мальмстада и В. Маркова; Шмаков Г. Г. Блок и Кузмин — Блоковский сб., 11. Тарту, 1972; Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивъян Т. В. Ахматова и Кузмин — “Russian Literature”, 1978, VI—3) должно будет вестись, в частности, в аспекте, намеченном Э.,— с тем, чтобы выяснить место Кузмина в истории русской прозы.

  • 1. Три книги рассказов Кузмина (М., 1910, 1913).
  • 2. Ср. с. 368-369.
  • 3. Оба афоризма и цитата в предпоследнем абзаце — из статьи Кузмина “Раздумья и недоумения Петра Отшельника” (в сб.: Петроградские вечера. Кн. 3. Пг. 1914).