Жан де Лафонтен. Любовь Психеи и Купидона

Писательской славой Жан де Лафонтен — поэт, драматург, член Французской академии — прежде всего обязан своим знаменитым «Басням» и озорным «Сказкам и рассказам в стихах». Мастерству Лафонтена свойственны смелая игра воображения, остроумие, фривольность выражения, творческая раскованность. Данью галантной литературе стало прозаическое произведение Лафонтена — повесть «Любовь Психеи и Купидона». Сказочная история о прекрасной девушке Психее и капризном взбалмошном боге любви Купидоне — оригинальная творческая переработка известной сказки Апулея об Амуре и Психее из его романа «Золотой осел».

Прозаическая часть повести переведена А.А.Смирновым, стихи переведены Н.Я.Рыковой.

Любовь Психеи и Купидона — М.-Л., «Наука», 1964

 

От редакции

«Любовь Психеи и Купидона», (1669) повесть знаменитого французского баснописца Жана де Лафонтена, представляет оригинальную творческую переработку известной сказки Апулея об Амуре и Психее из его романа «Золотой осел».

Традиционный сюжет этой древней сказки модернизован Лафонтеном в духе и стиле литературы французского классицизма XVII века. Сказочная фантастика окружена шутливой иронией автора. Его жизнерадостный гуманизм продолжает традиции французского Ренессанса и во многом предваряет философское свободомыслие Вольтера и «просветителей» XVIII века. Легкое и изящное повествование, в котором проза перемежается со стихотворными партиями, отличается высокой поэтичностью, вызывавшей восхищение Пушкина и его современников и сохранившей свое обаяние и для нашего времени.

Рассказ вставлен в рамку своеобразного эстетического комментария — в форме беседы между Лафонтеном и его приятелями, поэтами Буало, Расином и Шапелем. Собеседники скрыты под именами Полифила, Аргуса, Аканта и Геласта. Споры между ними не только излагают суждения автора о своем замысле, но попутно затрагивают и более широкий круг проблем эстетики и поэтики французского классицизма.

Настоящее издание было подготовлено для серии «Литературные памятники» по инициативе и по плану покойного профессора Александра Александровича Смирнова (1883–1962). Это последний литературный труд проф. Смирнова. Прозаическая часть повести была переведена им самим и подготовлена к печати его учеником, Ю. Б. Корнеевым. Стихи переведены Н. Я. Рыковой. Статья написана Н. Я. Рыковой по материалам, подготовленным А. А. Смирновым. Примечания составила Н. Я. Рыкова.

 

Любовь Психеи и Купидона

Ее светлости герцогине Бульонской

Не без некоторой самонадеянности, сударыня, посвящаю я вам это произведение; оно, разумеется, не лишено недостатков, несомненно ему присущих, и дар, мною вам подносимый, не обладает достоинствами, освобождающими меня от опасений; но поскольку вы, ваша светлость, известны своей справедливостью, вы, во всяком случае, не осудите моего доброго намерения. Вельможу трогает не ценность подношений, которые ему делают, а усердие, с которым преподносятся дары и которое придает им подлинную их цену в глазах существа с душою, подобной Вашей.

Но, ваша светлость, какое право имею я называть дарами то, что является лишь самым простым выражением признательности? Уже с давних пор монсеньер герцог Бульонский осыпает меня милостями, которые тем более велики, чем менее я их заслуживаю. По природе своей я не способен делить с ним его труды и опасности — эта честь выпала на долю лиц, более взысканных судьбою, чем я. Мой же удел — всей душою желать ему славы и способствовать ей в тиши моего кабинета, в то время как он оглашает самые отдаленные края свидетельствами своей доблести, шествуя по стонам своего дяди и предков на том поприще, где они проявили себя с таким блеском и где долго еще будут славиться их имена и подвиги. Я мысленно рисую себе, как наследник этих героев ищет опасностей, покуда я наслаждаюсь праздностью и забываю о ней лишь ради служения музам. Бесспорно, я — редкий счастливец: принц, столь приверженный к ратным трудам и столь чуждый изнеженности и бездеятельности, так благосклонен ко мне и оказывает мне столько милостей, как если бы я посвятил всю свою жизнь служению его особе; признаюсь, ваша светлость, что я чувствителен к таким вещам. Я счастлив оттого, что его величество король дал мне господина, которого сколько ни люби, все будет недостаточно, и несчастен от сознания, что столь мало могут быть ему полезен!

Я надеялся угодить вашей светлости, расточая хвалы Вам и одновременно вашему супругу, который столь вам дорог. Ваш союз подчеркивает общие вам обоим достоинства, умножая, так сказать, их блеск. Вы с восторгом слушаете рассказы о славных деяниях вашего супруга, а он с таким же восхищением внимает хвалам, которыми вся Франция осыпает вас за душевную красоту, живость ума, человеколюбие и дружбу с грациями, столь тесную, что вас даже мысленно нельзя отделить от них. Но все эти похвалы слишком скупы — вы заслуживаете гораздо больших. Как мне хотелось бы располагать несметным числом высоких слов, чтобы достойно завершить эту хвалу и более убедительно, чем мне до сих пор удавалось, доказать, с какой глубокой любовью и преданностью я остаюсь, сударыня, вашим смиренным и покорным слугою

де Лафонтеном.

 

Предисловие

Я встретился в этом произведении с куда более серьезными трудностями, чем в каком-либо другом из моих сочинений. Это, конечно, удивит моих читателей: трудно вообразить себе, что сказка, написанная прозой, могла отнять у меня столько времени. Ведь в том, что касается основной трудности моего повествования — в самом искусстве рассказа, — у меня был надежный руководитель. Сюжет мне дал Апулей, на мою же долю выпала лишь забота о форме, то есть о выборе слов. Довести прозу до известной степени совершенства — не столь уж трудная задача: проза — естественный язык всего человечества. Тем не менее я должен сознаться, что проза всегда давалась мне с таким же усилием, как стихи, а уж в этом произведении и подавно. Я терялся, не зная, какой характер придать моему повествованию. Исторический? Это было бы слишком уж просто. Романический? Но он недостаточно изыскан. Поэтический? Он чрезмерно цветист. Мои персонажи требуют некоторой галантности, но их приключения, во многих случаях сопряженные с чудесами, предполагают тон героический и приподнятый. Применять же в одном месте одно, а в другом — другое недопустимо: единообразие стиля — строжайшее и обязательное для всех правило. Я нуждался поэтому в совершенно новом стиле, который был бы смешением всех вышеназванных. Мне требовалось свести их в одно естественное целое. Этот стиль я искал с величайшим тщанием, а нашел я его или нет, пусть скажут читатели.

Моя основная цель — неизменно нравиться. Чтобы достигнуть этого, я изучаю вкусы нашего века. И вот после долгих опытов я пришел к выводу, что вкус наш тяготеет к галантному и шутливому, и не потому, что мы презираем страсти. Напротив, не находя их в романе, поэме или пьесе, мы жалуемся на их отсутствие. Однако в таком рассказе, как мой, который совмещает чудеса с приятной болтовнею и способен позабавить даже детей, следовало от начала до конца быть игривым, стремиться к галантности и — одновременно — к шутливости. Впрочем, если даже в этом и не было необходимости, то моя натура все равно толкнула бы меня на такой путь, и я охотно допускаю, что не раз сбивался на него вопреки требованиям разума и благопристойности.

Но довольно рассуждать о манере письма, избранной мною; обратимся теперь к самому вымыслу. Здесь я почти все почерпнул у Апулея; говоря «все», я имею в виду главные и самые лучшие выдумки. Мне принадлежат лишь некоторые эпизоды: случай в гроте, история старика и двух пастушек, рассказ о храме Венеры и его создании, описание ада и всего, что случилось с Психеей по дороге туда и после ее возвращения. Тон рассказа тоже мой, равно как все подробности и речи персонажей. Словом, у моего источника я заимствовал лишь сюжет и ход рассказа, но это самое важное, остроумное и лучшее, что есть в повествовании, в котором я, кроме того, изменил целый ряд мест, обращаясь с сюжетом, по своему обыкновению, свободно. У Апулея, например, все прихоти Психеи исполняют какие-то незримые существа. Она не видит своих слуг, хотя слышит их голоса. Но, во-первых, такое одиночество наводит скуку; во-вторых, оно вызывает ужас. Разве найдется смельчак или сумасброд, который дерзнул бы прикоснуться к яствам, появляющимся перед ним сами собой? Я большой любитель музыки, но лютня, играющая без музыканта, заставила бы меня удрать без оглядки. Поэтому у меня Психее прислуживают нимфы: они ее одевают, услаждают приятной беседой, разыгрывают перед ней комедии или иного рода представления.

Было бы чересчур долго — да в этом и нет надобности — перечислять все те места, где я отступаю от своего образца, и объяснять, почему я это делаю. Никакие рассуждения не заставят читателя находить удовольствие в моей книге. Только основываясь на своих впечатлениях, он оправдает меня, какие бы вольности я себе ни разрешил, или осудит, какие бы доводы я ни приводил в свою защиту. Словом, мое произведение следует рассматривать независимо от того, что писал Апулей, а то, что написал Апулей, — независимо от моей книги, то есть положиться на свой собственный вкус.

Еще одно: вместо того чтобы обойти предсказание оракула, приводимое Апулеем в начале приключений Психеи и отчасти образующее завязку повести, я лишь затруднил свою задачу, не сделав это предсказание двусмысленным и кратким, как полагается быть пророчествам, изрекаемым богами. Я довольно плохо справился с обоими этими требованиями, особенно со вторым, заявив, что предсказание оракула содержит в себе также его толкование жрецами, — жрецы не всегда понимают то, что их устами возвещает бог. Впрочем, бог мог с таким же успехом внушить жрецам верное истолкование, как он внушил им самое пророчество, и это соображение тоже могло бы меня выручить. Но не будем вдаваться в подобные тонкости! Каждый, кто захочет вдуматься в суть дела, и без того признает, что ни Апулей, ни я ни в чем здесь не погрешили.

Я согласен с тем, что в подобных повествованиях, как и в театральных пьесах, ум читателя следует держать в постоянном напряжении, никогда не следует открывать ему развязку событий, хотя он, конечно, должен быть к ней подготовлен. Согласен также, что Психея должна втайне опасаться того, что ее супруг может оказаться чудовищем. Все это по видимости противоречит предсказанию оракула, о котором мы ведем речь, но, по существу, легко с ним согласуется, ибо сюжет не настолько запутан, чтобы помешать читателю разгадать истинную природу супруга, дарованного судьбой Психее; довольно того, что сама Психея не знает, чьей женой она стала, и что нам не терпится узнать, увидит ли она наконец этого супруга, как это произойдет и каково будет ее душевное смятение после того, как она увидит возлюбленного. Словом, то удовольствие, которое должно доставить чтение этой повести, заключается не в сомнениях касательно природы супруга Психеи, но лишь в неуверенности относительно ее самой: мы не должны ни на миг допускать, что такое милое существо может оказаться предметом страсти чудовища или по крайней мере вообразить себе это — такая мысль вызвала бы у читателя глубокое возмущение. Наша красавица несомненно находила отраду в беседе и в ласках своего мужа и лишь порой должна была тревожиться: а уж не демон ли это или волшебник? Но чем мимолетнее появлялась у нее такая мысль, — хотя бы на время, потребное для подготовки катастрофы, — тем это уместнее. Не говорите, что оракул должен был бы исключить для нее такую мысль. Я признаю, что его слова вполне ясны для нас; но они могли быть не совсем ясны для Психеи: она жила в век невинности, доходившей до того, что тогдашние люди могли и не ведать всех тех форм, в каких проявляется любовь. Это надо иметь в виду, благодаря этому отпадают возражения, которые можно было бы мне на этот счет сделать.

Безусловно, мне можно бросить еще немало других упреков, и я готов со всеми ними согласиться, ибо отнюдь не считаю свое произведение совершенным: я старался только, чтобы оно доставляло удовольствие, будучи настолько же приятным, насколько убедительным.

Для этого я разбросал во многих его местах стихи, равно как и ввел многие другие прикрасы, как например поездку четырех наших друзей, их разговор о сострадании и смехе, описание ада и одного из уголков Версаля. Последнее не вполне соответствует нынешнему состоянию местности; я ее изобразил в том виде, в каком она предстанет нам через два года. Может случиться, что повесть моя не проживет столько времени; но как бы мало ни был писатель уверен, что произведение его будет услаждать потомство, он должен, насколько возможно, стремиться к этому.

 

Книга первая

Четыре приятеля[1], сведшие знакомство на Парнасе, образовали своего рода кружок, который можно было бы назвать Академией[2], если бы только он был несколько шире и если бы все его члены столь же ревновали о Музах, сколь пеклись о своих наслаждениях. Первым делом они изгнали из своих собеседований педантические рассуждения и все то, что попахивает академическими диспутами. Когда они собирались вместе и успевали вдоволь наговориться о своих забавах, то, если речь заходила о чем-нибудь, имеющем отношение к наукам или к литературе, они пользовались таким случаем. При этом они не задерживались долго на одном и, том же предмете, а с легкостью перебрасывались с одного сюжета на другой, подобно пчелам, встречающим на своем пути множество разных цветов.

Зависть, недоброжелательство, интриги были им чужды. Они преклонялись перед творениями древности, но не скупились на похвалу и новым произведениям, когда те этого заслуживали. О собственном творчестве они отзывались со скромностью и откровенно высказывали свое мнение, когда один из них, заразившись болезнью века, выпускал в свет книгу, что случалось, впрочем, довольно редко.

Полифил (назовем так одного из наших четырех друзей) был подвержен этому недугу больше, чем другие. Похождения Психеи представлялись ему весьма подходящим сюжетом для приятного рассказа. Он уже давно работал над ним, никому в этом не признаваясь; наконец, он все же поведал о своем замысле трем друзьям, — не для того, чтобы спросить у них совета, стоит ли ему закончить начатое, но чтобы узнать, как, на их взгляд, ему следует продолжать свой рассказ. Друзья высказали свои мнения, и Полифил последовал тому из них, которое более пришлось ему по вкусу. Когда труд его был окончен, Полифил спросил, где и когда он может его прочесть.

Акант, по своему обыкновению, предложил совершить загородную прогулку в местах, где бывает мало гуляющих; там, по крайней мере, их не будут прерывать, и они прослушают всю историю без помех и с большим удовольствием. Он необыкновенно любил сады, цветы, тенистые уголки. Полифил в этом отношении разделял его вкусы, но можно сказать, что ему нравилось решительно все. Страсти, нежно волновавшие сердца обоих, наполняли их произведения, составляя основное их содержание. Они оба тяготели к лирике, с тем лишь различием, что Акант был склонен в стилю трогательному, тогда как Полифил отдавал предпочтение стилю цветистому.

Из двух остальных друзей, которых звали Аристом и Геластом, первый был весьма серьезен, не будучи докучным, а второй — неизменно весел.

Предложение Аканта было принято. Арист заметил, что Версаль обогатился новыми красотами, которые следует посмотреть; для этого надо отправиться туда утром, чтобы осталось время погулять после того, как они прослушают рассказ о похождениях Психеи. Незамедлительно было поставлено: начиная со следующего дня приступить к выполнению плана. Дни были еще длинные, погода отличная. Происходило все это минувшей осенью.

Приехав в Версаль рано утром, наши четыре приятеля пожелали прежде всего заглянуть в зверинец. Там они увидели множество птиц и насекомых разных пород, а также четвероногих, по большей части очень редких и доставленных из далеких краев. Они подивились тому, сколько разновидностей насчитывает одна и та же порода птиц, и воздали должное изобретательности природы, которая проявляется в разнообразии как животных, так и цветов. Весьма восхитились они строением «нумидийских барышень»[3] и некоторых птиц-рыболовов, имеющих необычайно длинные клювы с отвисшей под ними, наподобие мешочков, кожей. Их оперение превосходит белизной лебединые перья. На близком расстоянии оно кажется телесного цвета, а у основания их перья имеют розоватый оттенок. Невозможно вообразить себе что-либо более прекрасное. Они очень похожи на бакланов.

Времени у наших приятелей было довольно. Поэтому они заглянули еще в оранжереи. Нет слов, чтобы описать красоту и многочисленность апельсинных деревьев и других растений, которые наполняют их; среди них есть такие, которые выдержали сотню зим.

Акант, видя возле себя лишь трех своих приятелей (ибо их провожатый удалился), не удержался и прочел несколько строф, относительно которых его друзья припомнили, что уже видели их в поэме, по манере, сильно напоминающей его музу.

Как, неужели мы на юге?
Вечнозеленую листву
Здесь подчинить не могут вьюги
Зимы суровой торжеству.

Жасмин, цвети, благоухая.
Тебе не страшен ветер злой.
Моя Аминта дорогая
С тобою схожа белизной.

Что сладостнее тешит взоры?
Какой блаженней аромат?
Я все владенья нежной Флоры
Отдам за апельсинный сад.

Плод с кожурой лоснистой, твердой.
Нас чистым золотом дарит.
Такие же сияли гордо
В саду блаженных Гесперид.[4]

А в этом солнцу вместе рады
Осенний плод и цвет весны,
Здесь пышной зрелости услады
С надеждой юной сплетены.

И здесь вокруг дерев не мощных, не ветвистых,
Но опьяняюще-душистых
Играет легкий ветерок.
Пускай огромный дуб, раскидист и высок,

Лишить нас солнца может,
И тень огромных рук своих
Он на арпан[5] земли наложит,
Куда ему до них!

Пробудившийся аппетит принудил их покинуть это прелестное место, но в продолжение всего обеда они только и говорили, что обо всем виденном ими и о монархе, для которого здесь было собрано столько прекрасных вещей. Воздав хвалу его великим добродетелям, ясности его разума, героической доблести и уменью повелевать, — словом, наговорившись о нем вдосталь, друзья вернулись к своей первоначальной теме и сошлись на том, что только один Юпитер способен беспрерывно управлять делами мира сего. Человеку же необходима некоторая передышка: Александр Великий распутничал; Август играл на сцене; Сципион и Лелий[6] развлекались иногда тем, что метали плоские камешки в воду; наш государь находит утеху в сооружении дворцов — занятии, вполне достойном монарха. В некотором смысле он даже способствует общему благу, ибо дает подданным возможность принять участие в удовольствиях государя и с восхищением взирать на то, что создано не для них. Множество прекрасных садов и роскошных зданий приносит славу их родине. А как восхищаются всем этим иностранцы! Как будут восторгаться наши собственные потомки, любуясь шедеврами всех родов искусства!

Размышления четырех наших друзей кончились вместе с их обедом. Они вернулись во дворец и осмотрели его убранство, которое я не стану здесь описывать, ибо оно одно составило бы целый, том. Среди прочих красот их внимание особенно привлекли постель короля, гобелены и кресла в королевском кабинете. Стены здесь обтянуты китайской тканью, рисунок которой заключает в себе всю религию этой страны. Так как поблизости не оказалось брамина[7], наши друзья ничего во всем этом не поняли.

Из дворца они проследовали в сады и попросили провожатого оставить их одних в гроте, пока не спадет жара; они велели принести им стулья; их пропуска были подписаны столь влиятельным лицом, что всякое их желание исполнялось; дошло до того, что, дабы сделать место, где они находились, более прохладным, приказано было пустить там фонтаны. Грот этот устроен так: он имеет у входа три аркады и соответственно три решетчатые двери. Посреди одной из аркад находится изображение солнца, лучи которого служат затворами для дверей. Трудно придумать нечто более изящное и искусное. А наверху, над аркадами, красуются три барельефа.

На первом — светлый бог у самых врат заката.
Лучи, которыми и пышно и богато
Врата раскрашены — как сноп блестящих стрел,
Ваятель мастерски изобразить сумел.
По сторонам плывут Амуры на дельфинах.
Они, резвясь, шаля на их широких спинах,
К Фетиде[8] божеству прокладывают путь,
Чтоб гостю милому скорее отдохнуть.
Зефиры стаями над волнами порхают,
То появляются Тритоны, то ныряют.
Такие чудеса скрывает этот грот,
Что кругом голова у всякого пойдет.
В нем украшения — какая радость взорам! —
Заставят первенство признать то за скульптором,
То за искусником, что воссоздать здесь мог
Всё, чем прославился морских богов чертог.
На сводах и полу мозаика цветная:
Те камешки, что нам дарит волна морская,
И те, что прячутся в глубоких недрах гор,
Пестро сплетаются в диковинный узор.
На каждой из шести больших опор — по маске
И страшной и смешной, как чудище из сказки.
Какой-то странною изваяны мечтой,
Над нишею они застыли чередой,
А в нише с двух сторон, выпячивая губы,
Сирена и тритон победно дуют в трубы,
Чтоб дальше удалось пустить усилью их
Струю воды из труб — из раковин витых.
У маски изо рта с журчанием потока
Вода течет в бассейн, поставленный высоко,
И в нижний падает, уже как пелена,
И из него бежит, прозрачна и ясна.
Она звенит, поет, и ровен блеск зеркальный,
И эта пелена нам кажется хрустальной,
И наш восторг из ста восторгов состоит.
Когда же нет воды, когда фонтан закрыт,
Коралл и перламутр, ракушки, сталактиты,
Окаменелости, что струями омыты,
И так причудливо сверкают и горят,
Становятся еще пленительней на взгляд.
Под аркой в глубине таинственного грота
Мы видим мраморы искуснейшей работы.
Там гений этих скал, над урною склонен,
В убежище своем вкушает долгий сон.
Из урны бьет поток, и под уклон стекая,
Весь этот грот поит волна его живая.

Лишь в малой степени мой стих передает
Все то, чем славится дворец журчащих вод,
А прочих совершенств он, жалкий, не изложит.
Но ты, чья благодать мой дух усилить может,
Бог света и стихов, Феб, окрыли меня,
Ведь о тебе сейчас хочу поведать я.
Как солнце, утомясь, конец пути завидя,
Для отдыха от дел спускается к Фетиде,
Так и Людовик наш приходит в этот грот,
Чтоб сбросить хоть на миг тяжелый груз забот.
Когда б мой слабый дар был этого достоин,
Король предстал бы здесь как победитель-воин:
Чужие племена у ног его лежат;
Он мечет молнии — враги его дрожат.
Но пусть в других стихах, у музы величавой
Людовик, бог войны, гремит победной славой,
Пусть ею весь Парнас священный потрясен —
Мной будет он воспет, как светлый Аполлон.

Феб отдыхает здесь, под сводами пещеры,
У нереид. Они — как юные Венеры.
Но прелесть этих нимф, не доходя сейчас
До сердца Фебова, чарует только глаз.
Фетиду любит он. Куда им до Фетиды!
Ухаживать за ним стремятся нереиды:
Вот на руку ему Дорида льет струю,
И чашу Клелия подставила свою.
Дельфира подошла омыть ему колена,
И с вазой расписной за ней стоит Климена.
Она вздыхает, ждет, но равнодушен бог.
Один зефир — увы! — подхватит этот вздох.
Порою вспыхнет вдруг лицо ее тревожно
(Насколько покраснеть для статуи возможно).
Я, правда, не скульптор, но тщусь по мере сил,
Чтоб мой читатель все в уме вообразил.
Да, на прелестниц Феб глядит невозмутимо.
Душа его полна единственной, любимой.
Он жаждет одного: забывши обо всем —
О власти, о делах — остаться с ней вдвоем.
Достойно описать чей стих имел бы право
Изящество его осанки величавой,
Столь удивительной и непостижной нам,
Что мы издревле ей курили фимиам?
И кони Фебовы здесь отдых свой вкушают.
Амброзию они, усталые, вдыхают:
Их дышащих ноздрей мы ощущаем дрожь —
Да, совершеннее искусства не найдешь.
Есть в гроте, по концам, две ниши углубленных
С двумя прелестными фигурами влюбленных.
Одна из них — юнец пленительный Акид.
Все волшебство любви его свирель таит.
Он, стоя у скалы, мелодией своею
Как будто приманить стремится Галатею.[9]
Манит не только звук, манит и красота…
Какая нега здесь повсюду разлита!
Вслед за певцом любви стараются и птицы
Искусства своего переступить границы.
Хоть из пружин стальных, покорных току вод,
Здесь сделан соловей, он все-таки поет,
И нимфа скорбная, не знающая смеха,
На песни и слова ответит в гроте Эхо.
Легко звенит свирель и с нею в лад ручей,
И подпевает им согласно соловей.
Две люстры каменных здесь с потолка свисают
И жидким хрусталем, как пламенем, сверкают:
Огонь в них заменен прозрачною струей,
Причудлива игра с послушною водой:
Вот с яшмовой плиты взлетел фонтан-ракета,
Чтоб жемчугом опасть, росою, полной света.
И этот яростный неукротимый взлет
Густыми брызгами по лепке сводов бьет:
Не так стремительно летят из ружей пули.
Свинцом напор воды мы сжали и стянули,
И с ревом ярости бежит она из труб.
Он может оглушить, зато зевакам люб.
Со всех сторон летят, рассеиваясь, струи
И каждому дарят так щедро поцелуи,
Что сторонись иль нет, жаль платья иль не жаль,
А вымочит тебя расплавленный хрусталь.
И в хаосе они еще пышней играют —
Бегут, встречаются, друг друга обгоняют,
Теряются в камнях, кипят меж скал седых,
Сочатся каплями с крутых откосов их.
Нигде от их игры нам не найти спасенья.
Смогу ли описать я этих вод кипенье?
И если б даже твердь мой стих, как гром, потряс,
Всей этой красоты не передаст мой глас.

Но наши четыре приятеля не пожелали мокнуть. Они попросили провожатого приберечь это удовольствие для какого-нибудь горожанина или приезжего немца, а их устроить в уголке, надежно защищенном от воды. Их желание было исполнено.

Когда проводник удалился, они расселись вокруг Полифила, который раскрыл свою тетрадь; откашлявшись, чтобы прочистить горло, он прежде всего прочел следующие стихи:

Крылатый бог любви сам обречен любить,
Он своего не избежал закона,
Уж коль стрела его сумела поразить
Сердца Геракла и Плутона,
Дивиться ли, что этот бог,
Слепой и дерзостный, в игре неосторожной
Стрелой себя поранить мог?
Что это, как сдается мне, возможно,
Пусть вам, друзья, рассказ докажет мой,
В котором я иду по следу Апулея, —
Рассказ о бедствиях и славе неземной,
Сужденных некогда Психее.

После этого вступления Полифил снова откашлялся, как бы приглашая слушателей сосредоточить свое внимание, и так начал свою историю.

Когда города Греции были еще под властью царей, среди этих последних был один, который, царствуя весьма счастливо, не только пользовался любовью своих подданных, но иза привлекал к себе сердца всех соседей. Все они наперебой старались добиться его расположения, каждый старался жить с ним в полном согласии, и все только потому, что у этого царя были три дочери на выданье и всем трем придавала еще больше очарования их собственная прелесть, нежели владения их отца. Двух старших можно было бы назвать самыми красивыми девушками в мире, если бы у них не было младшей сестры, которая сильно портила им дело. Это был единственный их недостаток, но недостаток, правду сказать, огромный, ибо Психея (так звалась их младшая сестра) отличалась всей той прелестью, какую только можно себе вообразить, равно как и тою, которую человек вообразить бессилен. Пытаясь описать ее должным образом, я не стану прибегать ни к сравнениям с небесными светилами, ибо она затмевала их всех, ни к сравнениям с лилиями, розами, слоновой костью или кораллами. Одним словом, она была так хороша, что самый лучший из поэтов вряд ли в силах измыслить нечто подобное.

Неудивительно поэтому, что властительница Киферы[10] возревновала к ней. Богиня опасалась — и не без причины, — как бы ей не пришлось лишиться звания царицы красоты и как бы Психея не захватила ее престол, ибо люди, обожающие все новое, уже готовы были склонить колени перед сей новой Венерой. Киферея уже видела себя изгнанной отовсюду, кроме своих островов, да и на этих блаженных островах, составлявших немалую часть ее владений, амуры, их древние обитатели, толпами покидали свою повелительницу, переходя на службу к ее сопернице. Храмы, некогда переполненные ее почитателями, поросли травою: приношения стали редкими, молящиеся исчезли, паломники больше не являлись туда, чтобы почтить богиню. Дело дошло до того, что Венера пожаловалась сыну, обратив его внимание на то, что такая непочтительность может распространиться и на него.

И говорит, поцеловав его:
Мой сын, дочь смертного в безумном самомненье
Мое оспаривает торжество,
Меня лишает поклоненья.
Быть может, это дерзновенье
Дойдет и до того, что посягнет она
На мой небесный трон, где я царить должна.
И ныне опостылел мне Пафос,[11]
Ведь я оставлена всей свитою моею,
Какой-то вихрь к сопернице унес
Амуров, обольщенных ею.
Венец мой хочет взять Психея,
Ну, что же, пусть берет: и без того сейчас
Она, мой сын, царит и правит вместо нас.
Вот, обойдясь без помощи твоей,
К ней явится герой, могучий и прекрасный,
И самый доблестный из всех людей,
Тебе, Амуру, не подвластный.
От их любви, живой и страстной,
Родится заново всесильный Купидон,
Которым будешь ты, о сын мой, превзойден.
Поберегись же: надо сделать так,
Чтоб, несмотря на все родни ее старанья,
Увел ее уродина, чужак,
Чтоб ведать ей одни скитанья,
Побои, брань и нареканья,
Чтоб тщетно плакала и мучилась она,
В падении своем нам больше не страшна.

Такие преувеличения, в которые впала отчаявшаяся богиня, характерны для женской натуры и женского ума: среди женщин трудно найти такую, которая признала бы, что соперница превосходит ее красотой. Замечу мимоходом, что для представительницы прекрасного пола нет более тяжкого оскорбления, чем когда другая затмевает ее на людях. За такие вещи обычно мстят, как за убийство или предательство.

Но вернемся к Венере. Сын обещал ей отомстить за нее. Успокоенная этими уверениями, она вернулась к себе на Киферу как победительница. Она не умчалась по воздуху в своей колеснице с голубями, а села в перламутровую раковину, запряженную двумя дельфинами. Весь двор Нептуна сопровождал ее. Но это уже сюжет для поэзии: не подобает описывать прозой кортеж морских божеств, да я и не думаю, что вид, в котором предстала тогда богиня, можно передать обычным будничным языком.

И потому теперь в стихах рассказ пойдет,
Как, дивная, она пленила царство вод,
К Киферской гавани плывя по глади синей.
Тритоны угодить стараются богине.
Один вокруг нее резвится, а другой
Кораллы ей несет из глубины морской.
Тот зеркала хрусталь Венере подставляет,
А этот от лучей палящих защищает,
Возница Палемон — знаток морских дорог,
И Главк[12] во славу ей трубит в свой звонкий рог.
Фетида громче петь сиренам повелела,
Боятся ветры дуть стремительно и смело.
Один Зефир шалит, забывши всякий страх,
Играет томно он в Венериных кудрях,
Покров с нее сорвать старается порою.
Волна ревнивая стремится за волною,
Чтоб лаской губ своих, что влажны и чисты,
Коснуться нежных ног богини красоты.

— Это, наверно, было прекрасно! — вскричал Геласт. — Но я предпочел бы увидеть богиню в рощице и одетой так же, как в день, когда она предстала перед пастушком со своей тяжбой.

Друзья с улыбкой выслушали Геласта. Затем Полифил продолжил свой рассказ.

Не провела Венера и месяца на Кифере, как ей стало известно, что сестры ее соперницы повыходили замуж, а их мужья, которые были соседними царями, обходятся с ними весьма нежно и всячески выказывают им свою привязанность; словом, сестры Психеи имеют все основания считать себя счастливыми. Что же касается их младшей сестры, то у нее, которая прежде была окружена несметной толпой поклонников, теперь не осталось ни одного воздыхателя: они исчезли все до одного как по мановению волшебного жезла. Неизвестно, произошло ли это по воле богов, или же в этом и состояла месть Купидона. Психею по-прежнему почитали, уважали, если угодно — восхищались ею, но во всем этом не было того, что мы называем любовью. А между тем любовь — это поистине пробный камень, по которому мы обычно судим о чарах представительниц прекрасного пола.

Отсутствие поклонников у особы, обладающей такими достоинствами, какими обладала Психея, было сочтено чудом и вызвало у народов Греции страх — не приключилось ли с ней чего-то поистине ужасного. В самом деле, тут было чему подивиться. Царство Купидона, как и царство Вод, с незапамятных времен подвержено переменам, но ничего подобного никогда еще не случалось, по крайней мере в тех краях, где жила Психея. Если бы она была только прекрасна, ее одиночество не показалось бы таким удивительным; но, как я уже сказал, она отличалась не одной лишь красотой — ее нельзя было упрекнуть в отсутствии хотя бы одного из тех совершенств, какие необходимы женщине, чтобы вселять любовь. Ее находили тысячу раз достойной любви и не видели около нее ни одного влюбленного.

Дав людям вдоволь натолковаться об этом чуде, Венера объявила, что виновница его — она сама; что таким путем, с помощью сына, она осуществила свою месть; что родители Психеи должны приготовиться к новым бедам, ибо ее ненависть к Психее будет длиться до конца жизни царевны или по меньшей мере до тех пор, пока не увянет ее красота; что тщетно будут они склоняться у алтарей богини и совершать жертвоприношения: единственная жертва, способная ее умилостивить, — это сама Психея.

Однако приносить Венере такую жертву никто не собирался; более того, нашлись люди, которые стали нашептывать красавице, что возбудить ревность Венеры — немалая честь и что женщина, сумевшая вызвать зависть у богини, особенно у такой богини, как Венера, не может быть названа очень уж несчастной.

Психее было бы приятнее выслушать такие любезности из уст влюбленного. Хотя гордость и запрещала ей выказывать свое огорчение, она то и дело тайком плакала. «Что сделала я сыну Венеры? — говорила она себе. — И что сделали ему мои сестры, что они так счастливы? У них сколько угодно поклонников. А я, которая воображала себя самой желанной, теперь утратила их всех до одного! На что мне тогда моя красота? Боги, давшие мне ее, не так уже щедро одарили меня, как полагают некоторые. Я готова вернуть им их дар, лишь бы они оставили мне хоть одного поклонника. Нет такой невзрачной девушки, у которой бы его не было; только одна Психея не может никого осчастливить — видно, она настолько жалка, что не в силах удержать за собой сердца тех, кого послал ей случай. Как мне показаться на людях после такого позора? Беги, Психея! Скройся в какой-нибудь пустыне: раз боги не создали тебя для любви, значит, они не хотят, чтобы люди видели тебя!»

Так сетовала она о своей судьбе, а ее родители скорбели не меньше, чем она сама. Не в силах примириться с мыслью, что дочь их так и останется незамужней, они были вынуждены прибегнуть к помощи оракула. Вот ответ, который они получили вместе с пояснениями, исходившими от жрецов.

Судьба чудовищу отдаст Психею в жены.
Утеха для него — терзать сердца людей,
И слезы жадно пить, и жадно слушать стоны,
Вносить смятенье в мир, смущать покой семей.
Оно, свирепое, по всей вселенной мчится
С горящим факелом раздора и войны.
Трепещут небеса, земля его страшится
И Стикса[13] берега ему подчинены.
Поджечь иль отравить — забава для злодея.
В цепях и стар и млад — на всех клеймо раба.
Пусть ласкою своей его смягчит Психея:
Судили так Амур, и боги, и судьба.
Ведите же ее на тот утес печальный,
Где ждет красавицу чудовищный жених,
И, шествуя, обряд свершайте погребальный:
Она умрет для вас и для сестер своих.

Читатель представляет себе изумление и печаль, вызванные таким ответом. Отдать Психею во власть чудовища! Неужели это справедливо? Понятно, что родители Психеи долго колебались, не зная, следует ли им повиноваться приказанию оракула. Не говорю уже о том, что место, куда им надлежало доставить дочь, не было точно указано. О какой горе говорили боги? Где она — в Греции или в Скифии? Под знаком Медведицы или в знойной Африке, где, как говорят, можно встретить самые различные чудовища? Как решиться покинуть такую нежную красавицу на скале, среди гор и пропастей, оставив ее на волю самого ужасного существа, какое знает природа? И как вообще отыскать это роковое место?

С помощью таких доводов добрые родители Психеи пытались спасти дочь, но она сама убедила их подчиниться оракулу.

— Я должна умереть, — заявила она отцу, — ибо не подобает простой смертной, как я, тягаться с матерью Купидона. Чего вы добьетесь, сопротивляясь ей? Ваше непослушание навлечет на вас еще более суровую кару. Какова бы ни была моя участь, я утешусь уже тем, что не буду больше причиной ваших слез. Освободитесь от Психеи, чье исчезновение принесет вам счастливую старость! Не препятствуйте небу покарать виновную, к которой вы питали любовь и которая так плохо вознаграждает вас за тревоги и заботы о ней, доставленные ею вам, когда она была ребенком.

Пока Психея говорила все это, старик отец глядел на нее сквозь слезы и отвечал лишь вздохами. Но скорбь его была ничто в сравнении с отчаянием его супруги, которая то металась с растрепанными волосами по храмам, то осыпала проклятиями Венеру, то прижимала Психею к груди и уверяла, что скорей умрет, чем допустит, чтобы у нее отняли дочь и отдали ее чудовищу. Тем не менее пришлось смириться и ей.

В те времена оракулы имели над людьми необычайную власть. Человек нередко сам упреждал свою беду, лишь бы не показалось, что оракул мог солгать, — так сильны были предрассудки у первых людей! Трудность заключалась лишь в одном: как узнать, на какую гору надо отвезти Психею?

Несчастная девушка устранила и это сомнение.

— Посадите меня, — сказала она, — в повозку без вожатого и проводника, и пусть лошади везут меня, куда им вздумается: случай направит их в надлежащее место.

Я не хочу сказать, что наша красавица, умевшая найти выход из всякого положения, смотрела на дело подобно многим другим девушкам, считая, что лучше получить злого мужа, чем совсем никакого. Мне кажется, примириться со своей судьбой ее заставило не что иное, как отчаяние.

Как бы то ни было, решено было тронуться в путь. Чтобы выполнить все веления оракула, шествию придали вид похоронной процессии. Наконец, оно двинулось. Психея отправилась в дорогу, сопровождаемая своими родителями. Вот она сидит на колеснице из слоновой кости, облокотись на стоящую рядом с ней урну и склонив голову на грудь матери, меж тем как отец шагает рядом и при каждом шаге тяжело вздыхает, а за ним следует множество людей в траурных одеяниях и толпа жрецов, совершающих похоронные обряды и жертвоприношения. В руках у жрецов высокие сосуды и свирели, под звуки которых они тянут свои унылые песнопения.

Соседние племена, дивясь необычному зрелищу, не знали, что и подумать. Те из них, по чьей земле проходило шествие, примыкали к нему и следовали до границы своих владений, распевая гимны во славу их юной богини Психеи и устилая путь ее розами, хотя распорядители похорон и кричали им, что, действуя так, они наносят оскорбление Венере. Тщетные усилия! Эти добросердечные люди не могли сдержать свое рвение.

После нескольких дней дороги, когда путники уже начали сомневаться в правдивости оракула, они, огибая какую-то очень высокую гору, были поражены тем, что их свежие и недавно накормленные лошади вдруг круто остановились и, несмотря на все понукания, не двигались с места. Крики и плач возобновились — все решили, что это и есть та гора, которую имел в виду оракул.

Психея сошла с колесницы и, заняв место между отцом и матерью, в сопровождении всех остальных, вошла в небольшую весьма приятную на вид рощу. Но не успели путники углубиться в лес, идя все время в гору, и на тысячу шагов, как очутились в скалистой местности, населенной всякого рода драконами. Если не считать этих ее обитателей, местность была настоящей пустыней и притом самой ужасной в мире: вокруг ни деревца, ни травинки, ни тени — ничего, кроме островерхих утесов, нависавших над головами, лишенных какой-либо опоры и грозивших вот-вот обрушиться и раздавить путника. Некоторые из них были во многих местах изрыты горными потоками и служили убежищем для гидр — животных, весьма распространенных в этих краях.

Все замерли, охваченные таким ужасом, что если бы не необходимость покориться судьбе, они тотчас же вернулись бы домой. Итак, они стали взбираться на гору. Однако чем больше они приближались к верхушке, тем круче становилась дорога. Наконец, после множества поворотов тропинки, они оказались у подножия гигантского утеса на самом гребне горы. Тут-то и решено было оставить несчастную девушку.

Описать, до чего дошла общая скорбь, не в моих силах.

И красноречия высокое искусство
Бессильно выразить в словах такие чувства.
Ужасен этот миг прощанья: для него
Молчанье скорбное пристойнее всего.
Нет, я не расскажу, как плакала Психея,
Как материнский вопль при расставаньи с нею,
Стократ повторенный могучим эхом скал,
Протяжным рокотом в ущельях пробежал.
Пусть избавления от гибельной невзгоды
У солнца молит мать, у звезд, у всей природы, —
К ее моленьям глух немилостивый рок,
Расстаться навсегда приходит страшный срок.
От сердца матери Психею оторвали,
И Солнце, помрачнев от гнева и печали,
Старается быстрей уйти за океан
И принести рассвет народам новых стран.
Еще угрюмей стал весь это край нагорный.
Нисходит тихо ночь на колеснице черной,
И тайным трепетом широкий мир объят.

Немалой была и доля участия, которое во всем этом принимала Психея. Читатель представляет себе, каково девушке, брошенной в полном одиночестве среди ужасной пустыни, да еще ночью! Все рассказы о духах и привидениях сразу припомнились ей. Она едва решалась раскрыть рот, чтобы всхлипнуть.

В таком вот состоянии, полумертвая от страха, она вдруг почувствовала, что какая-то сила подняла ее на воздух. Психея подумала, что ей пришел конец: некий демон унесет ее в края, откуда нет возврата. На самом же деле это был Зефир, который сразу рассеял ее страхи, сообщив, что ему приказано похитить ее и доставить к жениху, предсказанному оракулом, и что он, Зефир, состоит на службе у ее супруга. Психее было очень приятно то, что рассказал ей Зефир: он одно из самых любезных божеств. Верный служитель Купидона, с усердием исполняя желания своего господина, вознес ее на вершину горы. Перенесенная им по воздуху с превеликим для нее удовольствием, которым она, впрочем, предпочла бы насладиться в другое время, Психея внезапно очутилась во дворе великолепного дворца. Наша героиня, уже начавшая привыкать к необыкновенным приключениям, овладела собой и принялась рассматривать этот дворец при свете факелов, столь ярко освещавших окна, что небо, где пребывают боги, никогда, еще не было так озарено.

Пока Психея взирала на все эти диковины, на пороге дворца появилась толпа нимф, и самая представительная из них, отвесив Психее глубокий поклон, приветствовала ее краткой речью, которой та вовсе не ожидала. Однако она сумела с достоинством выйти из затруднительного положения. Первое, о чем она осведомилась, было имя властелина этих прелестных мест; затем она, естественно, выразила желание его увидеть. Нимфы ответили на это несколько уклончиво и проводили ее в прихожую, откуда открывался вид, с одной стороны, на двор, с другой стороны, на сады. Психея нашла, что прихожая не уступает в роскоши прочим помещениям дворца. Из прихожей ее провели в залы, которые, казалось, украсило само великолепие: каждая из них неизменно затмевала блеском предыдущую. Наконец, наша красавица прошла в помещение, где для нее была приготовлена баня. Тотчас же нимфы принялись раздевать ее и всячески ей прислуживать. Психея сначала немного противилась, но потом отдала свою особу в полное их распоряжение. Выйдя из бани, она позволила облачить, себя в брачные одежды. Пусть читатель сам представит себе их изящность, а я лишь уверю, что на отделку их пошло более чем достаточно брильянтов и других драгоценных камней. Правда, это была работа фей, за которую обычно платить не приходится. Психея изрядно обрадовалась, почувствовав себя такой нарядной: она долго любовалась своим отражением в зеркалах, которых в помещении было сколько угодно.

Тем временем в соседней зале накрыли столы и расставили на них амброзию всевозможных сортов, амуры же принялись разносить наполненные нектаром чаши. Психея кушала мало. После трапезы где-то под потолком зазвучали лютни и голоса, причем ни певцов, ни инструментов не было видно. Музыка оказалась столь сладостной и чарующей, словно ее исполняли Орфей или Амфион[14].

Одна песня особенно восхитила Психею. Вот ее слова, которые я привожу на нашем языке, постаравшись перевести их как можно лучше.

Амур везде царит, непобедим.
Смирись и ты, прелестная Психея.
Заискивают боги перед ним —
Всех их даров огонь его милее.
Для юных — высшее блаженство в нем.
Люби, люби, нет смысла в остальном.

Да, без любви уборы и венцы
Надоедят и не спасут от скуки.
К чему тогда фонтаны и дворцы?
Всех их милей огонь любовной муки.
Для юных — высшее блаженство в нем.
Люби, люби, нет смысла в остальном.

Как только пение прекратилось, Психее было доложено, что теперь ей пора и отдохнуть. Тут ею овладело легкое беспокойство, смешанное с безотчетным страхом, который девушки обыкновенно испытывают в день своей свадьбы. Психея, однако, решила подчиняться всему, что ее заставляли делать. Ее уложили в постель и оставили одну, а через мгновение тот, кто должен был стать ее властелином, вошел в спальню и приблизился к Психее. То, что они говорили, равно как и другие, еще более существенные подробности, остались для всех тайной. Однако на другой день нимфы улыбались, поглядывая на Психею, которая краснела, видя, что они смеются. Впрочем, это не особенно смущало нашу красавицу, и она казалась нисколько не печальнее, чем обычно.

Психее не понравилось в первой брачной ночи только одно: супруг покинул ее до рассвета, сказав, что в силу важных причин он не может ей открыться, просит ее сдержать свое любопытство и не пытаться увидеть его. Разумеется, любопытство ее от этого лишь усилилось. «Какие могут у него быть причины? — спрашивала себя юная супруга. — Почему он так прячется от меня? Видимо, оракул сказал правду, рисуя его нам как некое грозное существо. Однако, судя по нежности его рук и голоса, его никак нельзя назвать чудовищем. Но боги никогда не лгут. У моего мужа, вероятно, есть какой-нибудь большой телесный недостаток. Если это так, я, должно быть, очень несчастна!» Эти мысли омрачили на время радость Психеи, но ей удалось все же прогнать их и не отравлять ими сладость брачных радостей.

Как только ее супруг удалился, Психея отдернула занавеси на окнах. Еще только светало. В ожидании утра наша героиня задумалась о своих приключениях, особенно о том, что произошло с ней ночью. Хотя, по правде сказать, это последнее отнюдь не казалось ей особенно страшным, Психею не покидала мысль об удивительном муже, который не желает, чтобы его видели. Психея так углубилась в свои размышления, что забыла минувшие невзгоды, вчерашние страхи, прощание с отцом и матерью, как и вообще их обоих, и на этом уснула. Во сне супруг предстал ей в образе юноши лет пятнадцати-шестнадцати, прекрасного, как сам Амур, и похожего на бога. Преисполнившись восторга, красавица целует его; он хочет ускользнуть, она кричит, но никто не приходит ей на помощь. «Каков бы ты ни был, ты бог. Я держу тебя в своих объятиях, о прелестный супруг мой, и буду любоваться тобой, сколько пожелаю». От глубокого волнения она проснулась, и у нее осталось лишь воспоминание о сладкой мечте. Вместо юного супруга Психея, видела вокруг одни украшения и позолоту, а это было не то, чего она искала. Тревога снова охватила ее, но сон сжалился над ней, и ею вновь овладели его чары. Так закончилась ее первая брачная ночь.

Так как был уже поздний час, нимфы вошли к ней и застали ее еще спящей. Ни одна из них не спросила Психею о причине ее сонливости и о том, как она провела ночь; они спросили ее только, не угодно ли ей встать и как она желала бы нарядиться. С этими словами они показали ей множество всяких одежд, по большей части весьма роскошных. Психея выбрала самую простую из них, торопливо поднялась и позволила себя одеть, всем своим видом показывая, как ей не терпится познакомиться с чудесами дворца. Ей показали все комнаты. Не было ни одного уголка, ни одной каморки, куда бы она ни заглянула и где бы ни обнаружила чего-либо достойного удивления. Затем она прошла на балконы, откуда нимфы показали ей весь дворец и — насколько девушки способны разбираться в таких вещах — описали ей его архитектуру.

Тут Психея вспомнила, что не рассмотрела как следует некоторые гобелены, и вернулась обратно в покои: как все молодые особы, она хотела увидеть все сразу, но не знала, на чем ей остановить внимание. Нимфы едва поспевали за нею — так быстро, подгоняемая нетерпением и любопытством, перебегала она из комнаты в комнату, торопливо осматривая диковины дворца, где силою чар было собрано все, нигде больше не виданное и, казалось бы, немыслимое.

Там гладкий мрамор стен белее алебастра,
Порфиром выстланы узорные полы,
Дорических колонн там высятся стволы,
На них — Ионии изящные колонны,
На тех — коринфский строй, роскошный, изощренный.
И вот, трехъярусный высокий этот лес
Все здание дворца возносит до небес.
А меж колоннами, как образы живые,
Сияют статуи прекрасные, нагие
Всех Клеопатр и Фрин[15], богоподобных жен,
Которыми герой храбрейший побежден.
Красавиц царственных, что Грецией воспеты,
И тех, о ком всегда нам говорят поэты,
О ком сейчас любой расскажет наш роман,
Застыли мрамором черты и дивный стан.
Из книги Тассовой Армида-чаровница[16]
И Анжелика[17] с ней, и дивная царица,
Что мужа бросила для принца-пастуха[18]
И ввергла мир в войну, не убоясь греха.
Но краше всех себя меж них нашла Психея.
Владычицы сердец владычицей своею
Признать ее хотят. И, тайно возгордись,
Она от статуи отвесть не может глаз,
Но вот черты свои находит в новой славе:
Они и в мраморе, и в драгоценном сплаве,
И, труд Арахниных[19] учеников — ткачей,
Картины тканые здесь говорят о ней.
На них вокруг нее цветы, зефиры, птицы,
Шалят ребячливых амуров вереницы.
Хариты юные[20], у нежных сидя ног,
Из лавров и из роз сплетают ей венок.
Ну, словом, статуи, полотна, гобелены —
Всё украшает лик чудесный, неизменный,
Не говоря уже про глубь зеркал и вод,
Которым новую он прелесть придает.

Особенно привлекли нашу красавицу галереи. Здесь редкостные изделия, картины и бюсты работы не то что Апеллеса[21] и Фидия[22], но самих фей — наставниц этих великих художников — составляли коллекции, ослепившие Психею, пленявшие, чаровавшие, восхищавшие и повергавшие ее в такой экстаз, что, переходя от одной крайности к другой, она то чуть не падала с ног, то подолгу замирала на месте, похожая на самую прекрасную статую этого дворца.

Из галерей она снова вернулась в самый дворец, где ей захотелось еще полюбоваться его роскошью, драгоценной мебелью, обстановкой, всевозможными гобеленами и иными мастерскими изделиями, созданными под руководством самой дочери Юпитера. Особенно поразило Психею разнообразие в убранстве и в расположении каждой из комнат: например, порфировые колонны в альковах (не удивляйтесь этому слову, читатели, — я хорошо знаю, что «альков» — создание нашего времени. Но разве замысел его не мог уже в те времена зародиться в воображении фей? И не заимствовано ли это понятие испанцами — или, если хотите, арабами — из какого-нибудь описания того дворца, о котором у нас идет речь?) с капителями по большей части из коринфской меди. Прибавьте к этому еще золоченые балюстрады вокруг. Что касается покрывал на постелях, то они были либо расшиты жемчугом, либо такой тонкой работы, что ткань уже не имела значения. Само собой понятно, что я не обойду молчанием ни гардеробные при спальнях с их мозаичными столиками, ни вазы, столь же примечательные как по материалу, так и по росписи, — словом, предметы, превышающие ценностью все, что есть на свете. Если бы я захотел описать вам четвертую часть тамошних чудес, у вас, наверно, не хватило бы терпения слушать, ибо в конце концов приедается решительно все, даже самые прекрасные вещи.

Расскажу вам еще лишь об одном произведении — о серии золотистых гобеленов, на которую нимфы обратили особое внимание Психеи не столько вследствие их замечательного выполнения, сколько по причине того, что на них было изображено. Этот сложный гобелен состоял из шести ковров.

Кипел на первом бой стихийных сил:
Из хаоса вставали волны моря,
На волны эти смерчем алых крыл
Огонь бросался, с их гордыней споря.

Неподалеку в той же гущине
Томился воздух, сдавленный землею.
Так предавались яростной войне
Огонь, и воздух, и земля с водою.

А что ж Амур? Над хаосом летя
И превзойдя уменьем и сноровкой
Всех мудрецов, чудесное дитя
Сумбур его распутывает ловко.

Циклоп влюбленный выткан на втором,
Пленить желая нимфу молодую,
Впервые в жизни чешет гребешком
Он волосы и бороду густую.

Пусть от него, смеясь, бежит она.
Амур настиг ее в одно мгновенье.
Она с циклопом в роще, и нежна,
И просит у косматого прощенья.

На третьем был изображен Купидон, сидевший на колеснице, которую влекли тигры. Позади нее маленький амур вел на поводу четырех великих богов — Юпитера, Геркулеса, Марса и Плутона, которых подгоняли другие маленькие божества, направлявшие их шаги по своему усмотрению. Четвертый и пятый ковры изображали могущество Купидона на иной лад; а на шестом этот бог, гордящийся своей властью над вселенной, низко склонялся перед женщиной небывалой красоты, весь вид которой говорил о ее чрезвычайной юности. Это, в сущности, все, что можно было о ней сказать, ибо лица ее не было видно: она в эту минуту как раз отвернула его в сторону, видимо желая освободиться от бесчисленного множества амуров, ее окружавших. Мастер придал богу весьма почтительную позу, в то время как Игры и Шутки, его сопровождавшие, тайком посмеивались над ним и пальцами показывали друг другу, что их владыка попал в западню. На кайме гобеленов было множество детских фигур, играющих дубинками, перунами и трезубцами, кое-где, кроме того, свисали, как трофеи, гроздья браслетов и иных женских украшений.

Нашу красавицу особенно порадовало то, что среди этого великого множества всяких предметов она повсюду находила свое изображение — то в виде портрета, то в виде статуи, то в каком-либо другом виде. Казалось, этот дворец — храм, а Психея — богиня, которой он посвящен.

Опасаясь, как бы один и тот же предмет, предлагаемый столь часто взорам Психеи, не наскучил ей, феи постарались всячески разнообразить его, ибо, как вы знаете, воображение их весьма богато. В одной из комнат фантазия фей представила Психею в виде амазонки, в других — как нимфу, пастушку или охотницу, как гречанку или персиянку, — словом, на тысячу разных ладов и с такою приятностью, что красавица наша почувствовала желание быть такою на деле — сегодня в одном облике, завтра в другом, скорее ради шутки и забавы, чем для какой-либо иной цели, ибо красота ее не нуждалась в добавочных ухищрениях. Все это вызывало восторженные похвалы нимф и доставляло огромное и величайшее наслаждение «чудовищу», то есть ее супругу, располагавшему тысячью способов созерцать ее, не обнаруживая себя. Таким образом, она была то императрицей, то простой пастушкой — всем, чем хотела. Нимфы же твердили ей, что она хороша во всех нарядах, в чем сама она себе не признавалась. «Ах, если бы мой муж видел меня в таком уборе!» — восклицала она нередко, оставшись одна. Возможно, что в такую минуту супруг видел ее из какого-нибудь места, где сам оставался незримым. Помимо наслаждения, доставляемого ему возможностью на нее взирать, он наслаждался тем, что узнавал все ее тайные мысли и высказанное вслух желание, в котором любовь занимала по меньшей мере столько же места, как и высокое мнение о самой себе. Короче говоря, не проходило и дня, чтобы Психея не переменила свой наряд.

— Как! Она каждый день меняла наряды! — вскричал Акант. — Да ведь это истинный рай для наших дам!

Другие согласились со справедливостью его замечания, и среди них: не нашлось ни одного, который не пожелал бы подобного счастья для какой-нибудь своей приятельницы. Все обменялись на этот счет своими соображениями, после чего Полифил продолжал рассказ.

Наша героиня посвятила весь первый день осмотру дворца, а под вечер вышла прогуляться во двор и по саду, откуда некоторое время обозревала фасады здания, восхищаясь его величавостью, пышностью и прелестью, соразмерностью и гармонией его частей. Я описал бы вам его, будь я более сведущ в архитектуре. Но раз уж я так мало в ней смыслю, вообразите себе сами дворец Аполлидона[23] или Армиды, для меня этого будет достаточно. Что касается садов, то представьте себе сады Фалерины[24]: они дадут вам понятие о здешних цветниках.

Пускай на память вам придут
Во[25], Лианкур[26] и их наяды,
Ну, и прибавить можно тут
Рюэль[27] и все его каскады.
Затем вообразите: бьет
За водометом водомет
В лазурь небес струей высокой,
Каналы тянутся далеко,
По берегам цветут нездешней красоты
Деревья мирт и роз — деревья, не кусты.
За полосою полоса,
Да здесь их целые леса,
Леса, где круглый год слышны,
Как в мае, трели Филомелы.[28]
У нас же всё она отпела,
Едва пришел конец весны.
В дубравах сказочной страны
Немало и других певуний голосистых,
Но не бывает там зловещих хищных птиц,
Цветы алеют у криниц,
Амур царит в пещерах мглистых.
Здесь нимфы резвые живут,
Но дружбу с нимфами ведут
Одни лишь кроткие зефиры:
Отсюда изгнаны сатиры —
Долой поклонников таких!
Они Психее нежной гадки:
Противно ей и видеть их
И вспоминать про их повадки.
С Помоной[29] в рощах золотых
Роскошеством даров своих
Всегда соперничает Флора,
Никак не разрешить им спора,
И льют они поток щедрот
Сюда четыре раза в год.
Работать на полях не нужно,
Всё зеленеет, зреет дружно,
И надо всем свежи, легки
Блаженно дышат ветерки.

Психея сначала гуляла только по саду, не решаясь забираться в лес, хоть ее и уверяли, что она может встретить там лишь дриад, но ни одного фавна. Затем, однако, она стала смелее.

Однажды, привлеченная красотой какого-то ручейка, она незаметно для себя устремилась вверх по его извилистому руслу. Блуждая так, она добралась до его истока. Им оказался довольно просторный грот, где в водоем, созданный руками природы, стекала по каменному ложу серебряная струйка воды, навевавшая своим журчанием сладостный сон.

Психея не удержалась и вошла в грот. Пока она осматривала его уголки, свет, который все время ослабевал, вдруг совершенно померк. Тут было от чего затрепетать, но Психея просто не успела испугаться: ее сразу же успокоил хорошо ей знакомый голос — то был ее супруг. Он приблизился к ней, усадил ее на — замшелую скамью, поцеловал ей руку и, опустившись к ее ногам, сказал со вздохом:

— Значит, лишь красоте ручейка обязан я столь приятной встречей? Но зачем я обязан ею не любви? Ах, Психея, Психея! Вижу я, что моя страсть и твоя юность еще не столковались между собой. Если бы ты умела любить, то искала бы тишины и одиночества более усердно, чем ты теперь избегаешь их. Ты стремилась бы в дикие пещеры и скоро усвоила бы, что из всех мест, где приносятся жертвы богу влюбленных, ему милей всего те, где можно приносить ему такие жертвы тайком. Нет, ты меня не любишь!

— Но кого же, по-твоему, должна я любить? — спросила Психея.

— Мужа, — был ей ответ, — которого ты представляешь себе таким, каким желаешь, и которому можешь приписать такую красоту, какая тебе угодна.

— Да, но она, быть может, не соответствует действительности, — возразила красавица. — Тут открывается большой простор для фантазии. Я слышала, что не только каждый народ, но и каждый человек имеет свои особые пристрастия. Амазонка вообразила бы себе мужа, красота которого может привести женщину в трепет, — мужа, подобного Марсу, ну, а я вообразила бы себе супруга, похожего на Амура. Женщина меланхолическая наделила бы своего избранника серьезным характером; я же, склонная к веселью, представила бы себе его весельчаком. Думаю, что тебе было бы приятно, если бы я мысленно наградила тебя хрупкой красотой, хотя, возможно, была бы неправа.

— Как бы то ни было, — заметил муж, — ты, наверно, не дожидалась этой минуты, чтобы наделить своего супруга соответствующим обликом. Прошу, скажи мне, на кого я похож?

— В моем представлении, — продолжала красавица, — выражение твоего лица исполнено нежности, но в такой же мере и лукавства: тонкие черты лица, улыбающиеся и живые глаза, вид возмужалый и вместе с тем юный, на этот счет невозможно ошибиться. Но я не знаю, эфиоп ты или грек; когда я наделяю тебя совершенной красотой, мысль о том, что ты «чудовище», отравляет мне всю радость. Вот почему мне кажется, что было бы проще и лучше всего дозволить мне тебя увидеть.

Муж пожал ей руку и с великой нежностью прошептал:

— Это невозможно по причинам, которых я не могу тебе назвать.

— Тогда я тоже не могу тебя любить! — внезапно воскликнула Психея. Она сразу же пожалела об этом, тем более что слова, произнесенные ею, не соответствовали истинным ее мыслям. Но что поделать — сказанного слова не воротишь! Тщетно пыталась она загладить свою оплошность ласками: у ее мужа так сжалось сердце, что некоторое время он не мог вымолвить ни слова. Наконец, он прервал молчание вздохом, на который она сразу ответила таким же вздохом, но только слегка неуверенным. Ей припомнились слова оракула. Как примирить их со страстной нежностью, чувствовавшейся во всех словах и жестах ее супруга? Станет ли тот, кто отравляет, испепеляет, тот, для кого мука другого существа — лишь забава, — станет ли он вздыхать из-за случайно вырвавшегося слова? Это казалось нашей героине совершенно невероятным; и в самом деле, такая нежность со стороны чудовища была бы чем-то неслыханным. Вздохи сменились слезами, слезы — жалобами. Все это было весьма приятно нашей красавице; но так как он говорил слишком трогательные слова, она не могла этого долго выдержать и сначала зажала ему рот рукою, а затем своими устами и поцелуем, более убедительным, чем все речи в мире, уверила его в том, что, оставайся он невидимкой и каким угодно чудовищем, она все равно не перестанет его любить. Так закончилось их приключение в гроте, а за ним последовал ряд других в том же духе.

Наша героиня не забыла того, что сказал ее супруг. Мечты нередко увлекали ее в самые удаленные уголки прелестного парка, где она так отдавалась своим грезам, что ночь застигала ее раньше, чем она успевала добраться до дому. В таких случаях муж спешил к ней на своей окутанной сумраком колеснице и, усадив супругу рядом с собой, катал ее по саду под журчанье фонтанов. И снова сады оглашались уверениями, клятвами, страстными речами, порою прерываемыми поцелуем — не одним из тех, какими обмениваются муж и жена (что может быть более пресным?), но поцелуем влюбленных, у которых все радости еще впереди.

И все же для полного счастья Психее чего-то недоставало. Вы догадываетесь, что я имею в виду прихоть ее мужа, его упорное желание оставаться незримым. Человечество так и не нашло объяснения этому. Чем объяснялось такое странное решение? Уроды часто любят показывать свои лица, в этом нет ничего удивительного; но когда человек привлекательной наружности утаивает свои черты, в этом есть что-то неестественное, поистине чудовищное. Пытаясь разгадать эту тайну, вот какое я нашел объяснение в одной рукописи, с которой недавно познакомился.

Однажды по своему обыкновению наши любовники беседовали, и юная супруга, все время думавшая, как бы ей ухитриться увидеть собственного мужа, не упустила случая завести с ним об этом речь. Разговаривая о том, о сем, она, наконец, навела речь на диковины их дворца. После того как красавица закончила перечисление того, что ей здесь особенно понравилось, оказалось, что, по ее мнению, главного-то и недостает. Мужу было вполне ясно, на что она намекает, но так как споры между любящими нередко приводят к благим результатам, он попросил ее выразиться яснее и растолковать ему, чего же это столь важного здесь не хватает. Ведь он приказал феям, чтобы ни в чем не было недостатка.

— Причем здесь феи? — воскликнула красавица. — Хочешь ли ты, чтобы я была вполне счастлива? Я могу указать тебе совсем простой способ, как этого достигнуть. Надо только… Но я уже столько раз тебе это говорила, хоть и без всякой пользы… Стоит ли еще раз повторять то же самое?

— Нет, нет, не бойся наскучить мне, — подхватил муж. — Я хочу, чтобы ты поступила со мной, как поступают с богами: им приятно, чтобы их сто раз просили об одном и том же. А кто тебе сказал, что я не той же породы, что они?

Наша героиня, расхрабрившись после этих слов, ответила ему:

— Раз уж ты разрешаешь мне это, я скажу, что весь твой дворец, все его убранство, все твои сады не возместят мне ни одной минуты твоего отсутствия, а ты хочешь сделать его вечным, ибо я не могу считать, что ты со мной, если я тебя не вижу. Я прикасаюсь к тебе, — продолжала она, — и чувствую, что у тебя есть рот, нос, глаза, лицо — все на своем месте, и, как мне представляется, все это прилажено так, что лучше и не бывает; но я не могу быть в этом уверенной, пока телесное присутствие, о котором ты говоришь, остается для меня только духовным.

— Духовным? — воскликнул супруг.

— Объясни мне хотя бы причины твоего упорства, — перебила его Психея.

— Я не могу перечислить тебе все причины, — продолжал супруг, — но чтобы хоть отчасти удовлетворить тебя, скажу: оцени сама наше положение, и ты должна будешь признать, что для нас обоих лучше, чтобы все осталось как есть. Прежде всего, уверена ли ты, что как только все твои желания будут удовлетворены, ты не почувствуешь скуку? Сами боги частенько скучают и вынуждены от времени до времени придумывать себе желания и тревоги. Как видишь, от полного удовлетворения желаний до лютой тоски — один шаг! Что касается меня, то видеть, как ты терзаешься любопытством, доставляет мне огромное удовольствие, особенно потому, что твое воображение не рисует себе какого-нибудь «чудовища», я хочу сказать, потому что ты не представляешь себе меня в каком-либо не особенно приятном образе. И чтобы указать тебе более непосредственную причину, скажу: ты не можешь не ощущать во мне чего-то сверхъестественного. А это значит, что я либо бог, либо демон, либо, наконец, волшебник. Если ты считаешь, что я демон, ты должна находить меня отвратительным, если я бог, ты должна перестать любить меня или по крайней мере перестать любить с прежним пылом, ибо редко бывает, что богов любят так же страстно, как людей. Что касается третьей возможности, то бывают приятные волшебники, и я могу оказаться одним из таких; впрочем, может быть, что я демон, бог и волшебник в одном лице. Поэтому самое лучшее для тебя пребывать в неуверенности, чтобы у тебя всегда было чего желать. До этого секрета еще никто не додумался. Поверь мне, и пусть меж нами все остается, как было: я знаю, я ведь должен знать, что такое любовь.

Психея удовлетворилась этими рассуждениями или сделала вид, что удовлетворилась.

Тем временем она придумывала тысячи забав и развлечений. Цветники были опустошены, лужайки вытоптаны: все это сделали нимфы, которые нередко затевали танцы или потешные бои, разделясь на два лагеря, различавшиеся между собой, подобно рыцарским орденам, цветочными бантами. Враждующие стороны набрасывались на все, что Флора предоставляла в их распоряжение, после чего победительницы сооружали трофей и плясали вокруг него, увенчанные гвоздикой и розами.

Иной раз Психея развлекалась перекличкою соловьев или наблюдала с берега поединки лебедей, турниры и состязания рыб. Самое большое удовольствие доставляло ей ловить этих животных на приманку, а затем снова отпускать их в воду. Нимфы следовали ее примеру. Каждый вечер они заключали между собой пари, кто больше поймает рыб. Самая удачливая рыбачка получала от нашей героини (какой-нибудь фант, самая неловкая присуждалась к штрафу: например, составить букет или гирлянду из цветов для каждой из своих подруг. Эти зрелища завершались закатом солнца.

Оно за играми следило,
Но, пряча днем горящий лик,
Его являло им в тот миг,
Когда под вечер заходило.

Но каким являл себя царственный владыка Феб! Увенчанный золотисто-пурпурной диадемой, он представал во всей пышности и великолепии, на какие способен повелитель небесных светил.

Дворец также был местом развлечений, порою сводившихся к простым играм, но нередко превращавшихся и в более затейливые забавы. Психея была теперь уже не девочка. Ей рассказывали о любовных похождениях богов и о том, какие облики принимали они, побуждаемые этой — и благотворной и роковой — страстью. Всеведение фей позволило им выполнить на гобеленах даже гибель Трои, хотя последняя в то время еще не пала. Психея заставила их объяснить ей смысл вышивок. Таковы чудеса, творимые волшебством.

Людям тех времен еще не было известно отменное искусство, именуемое комедией: оно тогда не переживало еще даже своего младенчества. Тем не менее красавице были показаны наиболее совершенные его образцы, как например творения Менандра[30] и Софокла. Судите сами, обошлось ли при этом дело без машин, музыки, прекрасных одеяний, балетов древних и новых авторов.

Психея не довольствовалась вымыслом: к нему пришлось добавить историю, показав ей, как принято любить у различных народов, как выглядят красавицы у скифов и у индусов. Ее познакомили с тем, что гласят на сей счет архивы всего мира по части как прошлого, так и будущего. Нимфы утаили от Психеи лишь ее собственную историю, хотя она настойчиво упрашивала их рассказать ей о ее приключениях. Словом, хотя Психея ни на час не покидала дворца, перед ее глазами прошли любовные похождения всех четырех стран света.

Что еще к этому добавить? Ее посвятили во все тайны поэзии. Эта совратительница сердец пленила сердце нашей героини, заразив его болезнью, которую врачи зовут глюкоморией. Этот недуг извратил все ее чувства, и она перестала быть самой собой. Она разговаривала, оставшись одна,

Как делать все, кто влюблены,
В романах и стихах должны.

Она мечтала, сидя у источников, жаловалась скалам, просила совета у диких пещер, которые муж приглашал ее посетить. В природе не было ни одного предмета, которому она не поведала бы о своей любви. «Увы! — говорила она деревьям. — Я могу начертать на вашей коре только свое имя, ибо я не знаю имени того, кого люблю». После деревьев она обращалась к ручейкам, ставшим главными поверенными ее чувств благодаря приключению, которое я вам рассказал. Решив, что встреча с ними принесла ей счастье, она не упускала случая остановиться у каждого из них в надежде застать на его берегах своего спящего мужа, после чего «чудовищу» не было бы уже нужды от нее таиться.

Увлекаемая подобной мыслью, она держала к ручейкам примерно такие речи, причем в стихах, как это делаю и я:

Скажите мне, ручьи, где он, любимый мой.
Наметьте верный путь своей струею ясной.
Быть может, даже здесь он дремлет под скалой,
Вкушая сладкий сон под ропот сладкогласный.
Но тщетно хочет вам рассказ поведать свой
Психея бедная, ее мольбы напрасны.
Ведь он, кому — увы! — противен луч дневной,
Ответить вам не даст на голос мой несчастный.
Он улетает прочь, пока не брезжит свет.
Но разве знаю я, крылат он или нет?
А слово «улететь», быть может, и не верно.
Мне ничего о нем не прожурчит ручей.
Мы, если встретимся, то лишь во тьме пещерной.
И то, что я люблю, — не для моих очей.

Можете не сомневаться, что душевные страдания, о которых говорила Психея, доставляли ей известное удовольствие, и вот тому доказательство: забыв о времени, она предавалась им немало — не будем говорить «часов», а скажем «солнц». Словом, то, чего ей недоставало, лишь умножало радости, которые ей доставляла любовь, и она была бы в тысячу раз счастливее, если бы, вняв советам своего супруга, признала, что благо заключается в том, чтобы не достигать вершины счастья, ибо, достигнув ее, поневоле приходится затем — спускаться, поскольку у Фортуны нет обычая останавливать свое колесо. Она женщина, как и Психея, то есть существо, неспособное долго оставаться в одном и том же положении, что и докажет ниже наша героиня.

Ее муж, чувствуя приближение роковой минуты, перестал появляться перед ней в состоянии обычной своей веселости. Это внушало юной супруге опасение, не охладел ли он к ней. Чтобы убедиться, как обстоит дело, — нам всегда хочется знать все, в том числе даже самые неприятные вещи, — она спросила супруга:

— Откуда проистекает печаль, которую я с недавних пор ощущаю во всех твоих речах? Ты имеешь все — и все-таки вздыхаешь. Что же ты делал бы на моем месте? Не стал ли бы ты сам себе противен? Право же, я начинаю опасаться — не того, что стала менее красива, а того, что, как ты выражаешься, стала принадлежать тебе еще больше, чем раньше. Возможно ли, чтобы после стольких любовных клятв и стольких нежностей я могла утратить твою любовь? Если меня постигла такая беда, я не хочу больше жить на свете.

Как только она произнесла эти слова, «чудовище» испустило вздох — то ли потому, что оно было тронуто ее словами, то ли потому, что предчувствовало все, что должно было произойти. После этого оно заплакало — и как нежно! — а затем, словно ища утешения, склонилось на грудь своей юной супруги, которая, со своей стороны, желая, чтобы ее слезы смешались со слезами мужа, слегка опустила голову, вследствие чего их уста слились, и, не находя сил оторваться друг от друга, любовники замерли в долгом молчании.

Все эти обстоятельства подробно изложены в рукописи, о которой я упомянул выше. Должен признаться: всякий раз, когда я перечитываю это место, я испытываю волнение.

— И в самом деле! — воскликнул Геласт. — Кто не пожалел бы этих бедняжек? Утратить дар речи! Надо думать, их уста действительно встретились себе на беду! Это впрямь достойно жалости!

— Можете смеяться, сколько хотите, — заметил Полифил, — но мне жаль любовников, к чьим ласкам примешиваются беспокойство и неуверенность. Неужели вы назовете счастливыми двух человек, которые вот так же обнимаются в осажденном городе или на корабле, уносимом бурей?

— Конечно, назову, — возразил Геласт, — ибо во всем том, что вы рассказываете, до опасности еще очень далеко. Но, как видно, вы очень хотите, чтобы эта пара была счастлива, и питаете к ней большую жалость, раз не торопитесь вывести ее из печального положения, в котором оставили: ведь они же умрут, если вы не вернете им дар речи!

— Вернем же им его, — заключил Полифил.

Немного опомнившись, Психея первым делом провела рукою по глазам супруга, чтобы убедиться, действительно ли они влажны: она сомневалась, не притворяется ли он. Найдя, что глаза его в надлежащем состоянии, то есть увлажнены слезами, она раскаялась в своей недоверчивости и стала корить себя за то, что усомнилась в столь правдивом свидетельстве страсти, более доказательном, нежели все словесные уверения, как например клятвы и тому подобное. Это побудило ее искать причину грусти мужа в какой-то причуде характера, в чем-то таком, что не имело к Психее никакого отношения. Что же касается самой нашей красавицы, то после стольких перенесенных ею испытаний, могущество ее прелестей казалось ей таким неколебимым, а «чудовище» так сильно в нее влюбленным, что она могла не опасаться какой-либо перемены в их отношениях.

Муж ее, напротив, предпочел бы, чтобы она все-таки питала кое-какие сомнения, ибо это было единственное средство образумить Психею и обуздать ее любопытство. Частью всерьез, частью в шутку он высказал ей немало соображений по этому поводу, на что Психея отвечала весьма разумно, тем не менее муж продолжал негодовать на слишком любопытных женщин.

— Далось тебе мое любопытство! — воскликнула его супруга. — Что ты находишь плохого в желании видеть тебя, раз ты сам говоришь, что вид твой весьма приятен? Что особенного произойдет, если я попытаюсь удовлетворить свое желание?

— Я принужден буду покинуть тебя, — отвечал муж.

— Я удержу тебя!

— Но я же поклялся Стиксом! — продолжал супруг.

— Кто такой этот Стикс? — настаивала наша героиня. — Хотела бы я знать, могущественнее ли он того, что мы зовем красотой? А если бы даже было так, стерпел ли бы ты, чтобы я скиталась по свету, чтобы Психея жаловалась на мужа, который покинул жену под предлогом чрезмерного ее любопытства и своего нежелания нарушить слово, данное Стиксу? Я не поверю, чтобы ты был так безрассуден! А молва? А позор?

— Видно, мало ты меня знаешь, раз говоришь о молве и позоре: это вещи, которым я не придаю ровно никакого значения. А что касается твоих жалоб, то кто станет их выслушивать? Да и что сможешь ты сказать? Хотел бы я видеть, кто из богов столь неразумен, чтобы решиться взять тебя под свое покровительство! Знай, Психея, я говорю не шутя: я люблю тебя так, как только можно любить; но не рассчитывай больше на мою любовь с той минуты, как ты увидишь меня. Я понимаю, ты говоришь нарочно и без всякого намерения меня огорчить; однако я имею основания думать, что тебя к этому подстрекают. Конечно, я говорю не о нимфах: им не к чему предавать меня и незачем причинять тебе неприятности. Они полубогини, следовательно, им чужда зависть; кроме того, по причинам особого рода, они все находятся от меня в зависимости. Итак, берегись опасности извне. Я уже вижу у подножья этой горы две особы, явившиеся навестить тебя. Мы с тобой превосходно обошлись бы и без такого знака любезности. Они меня раздражают, и я с удовольствием прогнал бы их, если бы Судьба, владычица всего сущего, мне это позволила. Не стану называть тебе этих особ: они и так уже взывают к тебе. Если Судьба донесет до тебя их голос, чему я бессилен воспрепятствовать, не устремляйся навстречу им: пусть себе кричат на здоровье и добираются до тебя, как умеют.

С этими словами он покинул Психею, не пожелав объяснить ей, что это были за люди, хотя красавица клятвенно обещала Купидону не разыскивать их и уж подавно не доверять им.

Как видите, наша Психея оказалась в превеликом затруднении. Два повода к любопытству зараз! Найдется ли женщина, способная устоять против такого соблазна? Что касается гостей, Психея исчерпала все догадки и предположения, какие могли у нее по этому поводу возникнуть. «Это посещение меня удивляет, — говорила она себе, прогуливаясь в отдалении от нимф. — Уж не мои ли это родители? Увы! Мой муж чересчур суров к двум старикам, лишенным радости меня видеть! А ведь если даже эти добрые люди еще живы, они, должно быть, уже не особенно далеки от цели своего земного странствия. Каким утешением было бы для них узнать, в какой роскоши я утопаю! О, если бы, прежде чем сойти в могилу, они могли увидеть хоть частицу тех утешений и отрад, какими я наслаждаюсь, чтобы унести с собой это воспоминание в царство мертвых! Но если это они, то почему же так недоволен мой муж? Они всегда учили меня лишь повиновению. Нет, это не родители мои, а сестры. Но моему мужу их тоже нечего бояться. У этих бедняжек одна забота: как бы угодить своим мужьям. О боги! Как бы я была счастлива провести их по всем уголкам этого чудного дворца и, особенно, — показать им комедию и мой гардероб! У них, наверно, есть дети, если только после моего отъезда смерть не лишила их этих сладостных плодов брака. Как рады были бы они привезти своим деткам какие-нибудь дорогие безделушки, на которые я не обращаю внимания и которыми комнаты у нас так переполнены, что мы прямо топчем их ногами!»

Так рассуждала Психея, которой все никак не удавалось прийти к определенному выводу насчет этих двух посетителей; были даже минуты, когда ей начинало казаться, что это кто-нибудь из ее былых поклонников. Придя к такой мысли, она прибавляла про себя, но еще тише: «Пусть это тебя не тревожит, прелестный супруг мой. Впусти их сюда. Будь они хоть царскими сыновьями, а пожертвую ими ради тебя без малейшего сожаления и со всей жестокостью, на какую только способна женщина, а тебе будет радостно это видеть».

Эти размышления были прерваны появлением Зефира, примчавшегося во весь опор и сильно взволнованного. Он приблизился к Психее с обычной своей почтительностью и доложил, что сестры ее находятся у подножья горы, что они несколько раз прошли через рощицу, но не могли двинуться дальше, так как драконы привели их в великий ужас. У каждого, кто слышал, как они звали на помощь, сердце рвалось от жалости: они кричали так, что совсем охрипли, а Эхо было занято лишь повторением имени Психеи. Бедный Зефир воображал, что, докладывая об этом, он делает доброе дело. Его повелитель, запретивший нимфам передавать зловещую новость, позабыл предупредить его об этом.

Психея любезно поблагодарила Зефира и добавила, что его услуги, быть может, скоро еще пригодятся. Не успел Зефир удалиться, как Психея, махнув рукой на угрозы своего супруга, принялась думать лишь об одном: как бы добиться от мужа, чтобы ее сестры, подобно ей, были перенесены на вершину утеса. Она приготовила целую речь по этому поводу и произнесла ее неторопливо, чередуя с ласками, и — можете не сомневаться — не упустила ничего, что могло ускорить ее гибель. Я очень сожалею о том, что не в силах точно припомнить эту речь: вы обнаружили бы в ней красноречие, не ораторское, конечно, но и не такое, какое свойственно человеку, привыкшему всю жизнь только слушать других.

Прежде всего, наша красавица была убеждена, что человек не может быть вполне счастлив, если его счастье неизвестно другим. К чему ей столько роскошных одеяний? Ее муж отлично знает, как легко ей обойтись без них. Если он все-таки счел уместным их ей подарить, то скорее для показа, чем для действительной надобности. К чему все диковины этого дворца, если ими нельзя похвастаться? Ведь для нее самой это уже больше не диковины — красочные цветники, лужайки, самоцветные камни начали ей приедаться, и прелесть их была заметна только для свежего глаза. Не следует осуждать Психею за такое тщеславие, пример которого подавало ей все самое великое, что есть в мире. Цари часто любят выставлять напоказ свои богатства и представать людям во всем своем блеске и славе. Сам Юпитер так делает. А ей, Психее, этого не позволяют, хотя она больше всех в этом нуждается: после слов оракула люди наверняка составили самое превратное мнение о степени ее благополучия. Они, несомненно, полагают, что она живет в какой-то берлоге вместе с медведицами, питаясь добычей, которую приносит ей муж, если, конечно, он ее еще не — сожрал! Не в интересах ли его собственной чести постараться опровергнуть эти выдумки? Пусть он поймет, что она беспокоится обо всем этом скорее ради него, чем ради себя, хотя и то сказать, не обидно ли ей сейчас вызывать к себе сострадание, ей, кто когда-то был предметом зависти? К тому же ей ничего не известно о родителях. Уж не умерли ли они с горя по ней? А может быть, уже умерли? Если сестры любят ее, зачем их огорчать? А если они питают к ней иные чувства, то нет лучше способа наказать их, чем сделать их свидетельницами ее славы. Таков был смысл речи Психеи.

Ее муж возразил ей:

— Я никогда не слышал более мудрых рассуждений, но все же хочу с тобой поспорить. Ты впадаешь в три ошибки, которые свойственны прекрасному полу: любопытство, суетность и умничанье. Не стану возражать на твои доводы — они слишком тонки. Но раз ты стремишься к своей гибели и Судьба тоже этого хочет, я сейчас распоряжусь и велю Зефиру перенести к тебе твоих сестер. Ах, если бы Судьба пожелала, чтобы они свалились по дороге!

— Нет, нет! — воскликнула Психея, немного уязвленная. — Если тебе так уж неприятен их приход, пожалуйста, не утруждай себя: я слишком тебя люблю, чтобы принуждать к такой учтивости.

— Ты слишком меня любишь? — вскричал супруг. — Но как ты хочешь, чтобы я этому поверил? Знай, истинно любящие заботятся только о своей любви. Пусть свет думает, предполагает, воображает все, что ему угодно; жалеют ли их, завидуют ли им — для любящих это не имеет никакого значения.

Психея принялась уверять мужа, что она смотрит на вещи совершенно так же, как он; однако ее настойчивость можно извинить ее молодостью, а также тем, что она всегда любила своих сестер. Она, конечно, не будет больше просить позволения встретиться с ними. Психея говорила, что не домогается такой встречи, но требовала ее своими ласками и, наконец, добилась. Супруг предоставил ей право наслаждаться обществом столь нежно любимых сестер и, чтобы ей было удобнее встречаться с ними, выговорил для себя несколько дней, когда он не будет посещать ее. Когда же Психея спросила мужа, не разрешит ли он ей иногда делать им подарки, он ответил:

— Делай их не только сестрам, но и всем своим родичам. Развлекай их, как хочешь; дари им жемчуга и брильянты; дари все, что пожелаешь: здесь все принадлежит тебе.

С этими словами «чудовище» удалилось, покинув свою жену в более ранний час, чем обычно. Довольно далекий путь, какой ей предстояло проделать до прихода Авроры, наша героиня провела отчасти в грезах о предстоящем свидании с сестрами, отчасти в мирном сне. Когда же она пробудилась, она была немало изумлена, ибо нимфы ввели к ней сестер.

Радость Психеи была не менее сильной, чем ее удивление. Ее восторг проявился в бесчисленных поцелуях и прочих нежностях, принятых сестрами как можно менее злобно, то есть со всем притворством, на какое они были способны. Зависть уже закралась в сердца этих лицемерок. Как! Их заставили дожидаться, пока сестра проснется! Или она другой породы, чем они? Может быть, она обладает какими-то особыми достоинствами? Их младшая сестра богиня, тогда как они всего лишь захудалые царицы. Последняя комнатушка ее дворца стоила десяти царств вроде тех, какими правят их мужья. Что касается богатства — еще куда ни шло, но сделаться богиней — это уж слишком! Выходит, смертные женщины недостойны даже ей служить! Мы видели десяток нимф, прислуживающих ей за туалетом, шнуровавших ей башмачки — и какие башмачки! Они одни стоят столько же, сколько стоили все наши наряды с тех пор, как мы живем на свете! Вот что было на уме у этих женщин, лучше сказать — фурий. Отныне я не буду называть их иначе.

Эта первая встреча прошла тем не менее вполне пристойно благодаря прямоте Психеи и двуличию ее сестер. Наша красавица оделась лишь наполовину, до того ей не терпелось показать свою счастливую жизнь. Она начала с очень важной подробности — со своих одеяний и всяких приспособлений, без которых прекрасному полу так трудно обойтись. Эти приспособления хранились в кладовых, которым не видать было конца: вы ведь знаете, что женские хитрости неисчислимы. Здесь в изобилии имелось все то, что не только служит целям опрятности, но и удовлетворяет требованиям утонченности: средства передвижения в дневное и ночное время, вазы и тазики чеканного золота, всевозможные дорогие инструменты и приборы, кроме тех, что служат для изготовления притираний. На что эти последние могли бы понадобиться Психее в те времена, когда их употребление было еще неизвестно? Ухищрения и ложь еще не царили тогда так, как царят в наш век. Тогда еще не было женщин, владеющих секретом, как становиться старухами в двадцать лет и казаться молодыми в шестьдесят, — женщин, которые с помощью трех-четырех ящичков, одного — делающего пухленькой, другого — свеженькой, а третьего — румяной, изо всех сил поддерживают свои прелести. Безусловно, Амур в долгу у них за все их старания. Приборы, о которых мы упомянули, служили только для изготовления самых разных духов: духов на воде, на эссенциях, в виде порошков, таблеток и еще сотен других сортов, названий которых я не знаю и которые, возможно, вообще не имели названий. Даже если бы все царство Флоры, включая обе Аравии[31] и родину бальзама, было выжато, чтобы составить единое благоухание, все равно не получилось бы аромата, подобного добываемому здесь. В другой комнате лежали груды драгоценностей, украшений и цепочек из самоцветных камней, браслетов, ожерелий и иных предметов, изготовляемых на Кифере. Там висели жемчужные нити и одежды, усыпанные брильянтами; там было чем украсить миллион красавиц. Конечно, Психея, как я уже сказал, легко могла обойтись без всего этого: она была не из тех покорительниц наших сердец, которые нуждаются в помощи, но так хотел муж ради ее величия и блеска.

Сестры, глядя на все это, вздыхали: тысячи змей грызли им сердца. По выходе из этого арсенала их проводили в другие комнаты, затем в сады, и всюду их ждала новая отрава. Больнее всего их уязвило то, что наша героиня в их присутствии приказала Зефиру сделать так, чтобы во дворце стало прохладнее, чем обычно, а затем углубиться в лес и распорядиться, чтобы соловьи были наготове: ее сестрам под вечер будет угодно прогуляться в этих местах. «Ей остается только, — шепнули сестры друг другу на ухо, — приказывать временам года и повелевать стихиями».

Нимфы тем временем тоже не сидели без дела; они занялись другими развлечениями, каждая в своей области: та — по части ужина, эта — подготовкой концерта, а иные — устройством театральных зрелищ. Психее захотелось, чтобы эти последние сыграли комедию, посвященную ее приключениям. В пьесе были выведены наиболее примечательные поклонники Психеи, исключая мужа, который не появился на сцене: нимфы очень хорошо знали, что знакомить с ним зрителей нельзя. Но так как пьеса требовала какой-то развязки, и этой развязкой мог быть лишь брак, красавицу обвенчали не с супругом, а с его послами. Послами этими были Игры и Шутки, но муж не был назван по имени.

Таков был первый повод, заставивший сестер усомниться в приятности подобного супруга. Они коварно осведомились о его достоинствах, предполагая, что это, наверно, какой-нибудь старый царь, который, не в силах будучи представить лучшие доказательства своей любви, ублажает жену драгоценностями. Но Психея рассказала про него удивительные вещи: что он не старше самой юной из них двух, что он выглядит настоящим Марсом и вместе с тем отличается весьма тонкими манерами, чрезвычайно приятен лицом, а главное — галантен. Они убедятся в этом сами, но только не сейчас: он в отъезде, так как государственные дела вынудили его отбыть в одну провинцию, имя которой она забыла. Психея прибавила, что слова оракула не следует толковать буквально: муж ее назван «поджигателем» и «отравителем» лишь иносказательно. Она все объяснит им попозже, когда обстоятельства позволят ей это сделать.

Обе сестры слушали все это с величайшей досадой, доходившей до отчаяния. Им все же пришлось сдержаться ради приличия, а также для того, чтобы младшая сестра не утратила к ним доверия: им это было необходимо для дальнейших планов. Проклятые бабы решили испробовать все средства, чтобы погубить сестру, либо внушив ей ложное представление о муже, либо оживив в ее душе воспоминание об одном из бывших ее поклонников.

Неделя прошла в непрерывных и все время новых развлечениях. Наши завистницы тщательно остерегались попросить повторить одну и ту же забаву: ведь это значило бы сделать приятное Психее, которая все время осыпала их ласками. Чем меньше у них было поводов для скуки, тем больше они скучали. Они ушли бы восвояси уже на второй день, если бы их не разбирала охота увидеть этого мужа, которого они представляли себе совсем не таким прекрасным и любезным, каким его рисовала Психея. Много причин заставляло их быть о нем другого мнения: прежде всего, слова оракула; затем вымышленный отъезд его, совпавший с их посещением; провинция, название которой Психея забыла; явное затруднение, которое она испытывала, говоря о муже, — она говорила о нем как-то неуверенно, будучи слишком высокого происхождения и слишком юной, чтобы смело лгать. Ее сестры сделали из всего этого свои выводы. Зависть открыла им глаза: это демон, который, подобно ревности, ничего не упускает из виду и извлекает пользу из каждой мелочи.

Через неделю Психея распрощалась с сестрами, осыпав их подарками и настоятельными просьбами повторить свой визит: теперь уж их не — заставят, как в первый раз, дожидаться, когда она встанет; теперь уж она добьется от мужа, чтобы драконов посадили на цепь; теперь уж, как только они прибудут к подножию скалы, их доставит на вершину ее либо самолично Зефир, либо его дыхание, и им надо будет лишь плавно перенестись по воздуху. В подарок от Психеи сестры получили эссенции и драгоценные камни, всякие редкости для их мужей и игрушки для детей; что же касается их родителей, то для них предназначались две склянки эликсира, способные омолодить самое старость.

Когда сестры ушли и вернулся муж, Психея рассказала ему все, что у нее было с сестрами, и осыпала его ласками, естественными у молодоженов после разлуки; ввиду этого «чудовище» подумало, что раз любовь его жены к нему не ослабела, а любопытство ее не возросло, он, пожалуй, напрасно так опасался посещения сестер. Словом, он дал согласие на все, чего хотела жена.

Сестры не сочли нужным рассказывать о виденных ими во дворце диковинах: ведь это значило бы умножать славу их меньшей сестры. Они заявили только, что путешествие было не бесполезно, что Психеи, правда, они не видели, но рассчитывают ее увидеть в другой раз при помощи молодого человека по имени Зефир, который вертится все время около скалы, и что они непременно добьются своего, если только постараются.

Однако, оставаясь одни, когда их никто не слышал, они без устали жаловались друг другу на блаженную жизнь своей сестры.

— Если ее муж, — говорила одна, — так же хорош собой, как богат, наша меньшая может похвалиться, что она счастливее даже супруги Юпитера. Зачем судьба дала ей такие преимущества перед нами? Неужели мы заслуживаем меньшего, чем эта взбалмошная девчонка? Разве мы не красивей и умней ее?

— Тебе следует знать, — подхватывала вторая, — за какого человека я вышла замуж. Ты всегда найдешь около него десяток врачей. Удивляюсь, как это он еще не укладывает их спать в свою постель; мне-то он не часто оказывает такую честь и лишь по соображениям государственной пользы; да и то каждый раз нужно, чтобы это разрешил ему эскулап.

— А мое положение еще хуже, ибо муж не только лишает меня нежностей, положенных мне по закону, но и расточает их другим особам. Если около твоего мужа всегда найдешь десяток врачей, то подле моего вертится два десятка любовниц, из которых каждая, по милости Люцины[32], отличается плодовитостью. Царская семья стала у нас так обширна, что могла бы населить крупную колонию.

Вот так наши завистницы изливали друг другу свои скрытые обиды и помыслы.

Не прошло и месяца, как они предприняли второе путешествие. Родители весьма его одобрили, а мужья не выразили неудовольствия: это сулило им свободу от жен еще на несколько дней. Итак, жены трогаются в путь, оставляют свою свиту у входа в лес и добираются до подножия; скалы без всяких препятствий и без драконов. Зефир не предстает их глазам, но тем не менее незамедлительно берет их на свои крылья, хотя они

Бесовку-зависть привели с собой.
У них недаром дружба с этой злыдней:
Чем больше кто-то награжден судьбой,
Тем зависти и горше и обидней.

От этого они стали не тяжелее, а, напротив, легче: худоба неразлучна с завистью, и через несколько часов они оказались во дворце своей сестры, где были приняты так хорошо, что их раздражение возросло вдвое.

Психея, разговаривая с ними, забыла, в каких красках изобразила она прошлый раз своего мужа, — такая слабость памяти нередка у людей, говорящих неправду, — и обрисовала его вдвое более молодым, чем он был на самом деле, наделенным нежной красотой и до такой степени похожим не на Марса, а на Адониса[33], словно он сошел с картинки.

Удивленные такими противоречиями, сестры не знали сначала, что и подумать. То им казалось, что сестра смеется над-ними, то они подозревали, что она старается скрыть от них недостатки мужа. Они до того приставали к ней, что бедняжка, наконец, сказала всю правду. Железы с ядом у обеих сестер тотчас же пришли в действие, но завистницы постарались, чтобы Психея не сразу это заметила.

— Всякая порядочная женщина, — заявили они ей, — должна довольствоваться мужем, которого боги ей дали, каким бы он ни оказался, и не должна стараться узнать о нем больше, чем ему угодно. Если бы, однако, твоим мужем оказалось чудовище, мы бы тебя пожалели, особенно потому, что ты можешь от него забеременеть, а рожать на свет детей, на которых все взирают с ужасом и которые заставляют мать и самое природу краснеть за них, есть величайшее несчастье!

— Увы! — воскликнула красавица с глубоким вздохом. Об этом я и не подумала.

Сестры, горько упрекнув ее за такую беззаботность, оставили ее наедине со своими мыслями, чтобы яд подействовал сильнее.

Едва Психея осталась одна, как ожили все ее страхи и сомнения. «Ах, сестры! — воскликнула она. — В какое замешательство вы меня привели! Богачи молят богов послать им детей, я же, купаясь в драгоценных камнях, жажду оставаться бездетной. Как несчастна должна быть женщина, обладающая такими богатствами и вынужденная трепетать материнства!» Она помолчала, поглощенная этой мыслью, затем продолжала с еще большей страстностью. «Как! Психея, которой столько раз говорили, что она населит вселенную Амурами и Грациями, наводнит мир чудовищами! Нет, нет, я лучше умру, чем соглашусь подвергнуть себя такой опасности! Будь что будет, но я должна все выяснить. И если мне покажется, что мой муж таков, как я опасаюсь, — пусть ищет жену, где угодно: я не хочу ни минуты оставаться женою самого богатого чудовища на свете!»

Наши две фурии, которые удалились лишь на такое расстояние, которое позволяло наблюдать за действием яда и расслышать по меньшей мере половину этих слов, подошли поближе, и наивная Психея открыла им принятое ею решение. Чтобы укрепить ее в нем, сестры стали возражать. Не довольствуясь этим, они пустили в ход множество средств, способных разжечь любопытство и душевную тревогу: они о чем-то перешептывались, пожимали плечами и поглядывали на Психею с состраданием.

Бедняжка не в силах была выдержать все это. Она принялась так настойчиво их расспрашивать, что после долгих отнекиваний и отговорок они тихо сказали ей:

— Мы должны уведомить тебя, что сегодня на рассвете мы видели дракона, летевшего по воздуху. Он летел с большим усилием, опираясь на Зефира, который несся с ним рядом. Зефир поддерживал его до входа в какую-то ужасную пещеру, где дракон отпустил его, а сам растянулся на песке. Находясь поблизости, мы видели, как он насыщался всевозможными насекомыми: как ты знаешь, аллеи этого дворца кишат ими. После этого завтрака он со свистом уполз на брюхе в пещеру. Крайне удивленные и напуганные всем виденным, мы удалились, стараясь делать как можно меньше шума, и обогнули скалу из страха, как бы дракон не услышал, когда мы станем тебя звать. По этой же причине мы и звали тебя менее громко, чем прошлый раз. При первых звуках наших голосов нас подхватило нежное дуновение, хотя сам Зефир и не появился.

Все это была ложь, однако Психея ей поверила: страдая, люди легко верят тому, что их страшит. Начиная с этой минуты, блаженство нашей героини было омрачено, и ее воображением целиком завладел мнимый дракон, мысль о котором больше не покидала ее. Это, очевидно, и был тот достойный супруг, которого ей предназначили боги и с которым ей суждено вести столь волнующие беседы, проводить столь отрадные часы, вкушать столь нежные наслаждения. Она более уже не находила странной его боязнь быть ею увиденным; что ж, это было с его стороны только разумно.

Были, однако, минуты, когда наша героиня начинала сомневаться. Ей казалось, что выражения оракула совершенно не вяжутся с образом этого дракона, но она пыталась примирить противоположности следующим образом: «Мой муж — это демон или волшебник, который принимает вид то дракона, то волка, то отравителя, то поджигателя, но в любом случае чудовища. Он чарует мои взоры, внушая мне, что я нахожусь в его дворце, где мне прислуживают нимфы, где меня окружает великолепие, где играет музыка и показывают комедии; но это лишь призраки, а наяву бесспорно только то, что я провожу ночи с чудовищем или с волшебником; но, право же, одно стоит другого».

Отчаяние Психеи дошло до того, что у ее сестер были все основания чувствовать себя довольными, но такие негодяйки, как они, остерегаются это показывать. Напротив, они сделали вид, что глубоко опечалены и стараются утешить младшую сестру, показывая ей этим, что она действительно несчастна, раз нуждается в утешении.

Наша героиня, мастерица придумывать мучения для себя, сделала все возможное, чтобы удовлетворить сестер. Ей на ум приходили тысячи мыслей, а вместе с ними и всяких решений, из которых наименее гибельным было влачить свои дни, не пытаясь увидеть мужа. «Я уйду, — говорила она себе, — в царство мертвых, удовлетворенная сознанием, что отреклась от своей воли, лишь бы угодить супругу». Любопытство, однако, оказалось сильнее, тем более что оно подкреплялось нежеланием служить чудовищу орудием наслаждений. Как может она показаться людям? Нет, нет, надо уйти из жизни, но уйти достойным путем: сперва убить того, кто воспользовался ее красотой, потом себя.

На этом решении Психея и остановилась, не найдя ничего более подходящего и разумного. Оставалось только придумать способ, как осуществить это решение. Но тут-то и начинались трудности. Прежде всего, как увидеть мужа? Едва она ложилась в постель, слуги уносили факелы. Убить его было еще труднее: в этой блаженной обители не было ни яда, ни кинжала, ни какого-либо другого орудия отчаянья и мести. Наши завистницы и здесь пришли на помощь несчастной супруге, обещав как можно скорее раздобыть ей светильник и кинжал. Пусть она хранит то и другое в надежном месте, до часа, когда сон охватит дворец, усыпив чудовище и нимф: крепкий сон был одним из лучших украшений этого прекрасного обиталища. С этим обе сестры удалились.

Во время их отсутствия Психея изо всех сил старалась погрузиться в печаль, но еще больше — утаить свою скорбь. Психея пустила в ход все хитрости, которые применяют женщины, стремясь обмануть мужей. Нежные объятия и ласки, уступчивость во всем, уверения и клятвы ни в чем не нарушать волю милого супруга — ничто было не упущено ею в отношении не только мужа, но и нимф, самые недоверчивые из которых и те были обмануты. Однако оставшись одна, Психея снова испытывала сомнения. Порой ей казалось невероятным, чтобы муж, по множеству признаков совсем молодой, хорошо сложенный, обладавший тарной нежной кожей и таким мягким характером, таким приятным голосом и прелестной манерой разговаривать, так любивший свою жену и державший себя с нею как с возлюбленной, пользовавшийся услугами нимф и окруженный всеми мыслимыми удовольствиями, — чтобы такой муж мог быть колдуном или драконом. Могла ли кожа, казавшаяся нашей красавице столь нежной на ощупь и столь достойной ее поцелуев, быть кожей змеи? Могла ли женщина так ошибиться? Порой же ей припоминалась похоронная процессия, заменившая ей свадебное шествие, ужасные обитатели этой скалы и в особенности дракон, которого в полете поддерживал Зефир и видели ее сестры: он не мог быть никем другим, как только мужем Психеи. Эта последняя мысль взяла верх над всеми остальными то ли потому, что так судила Судьба, то ли потому, что эта мысль была худшей из всех, а именно к таким обычно склоняется разум.

Через пять-шесть дней сестры явились снова. Они нырнули в воздух так, как если бы хотели свалиться на землю, но нежный ветерок тотчас же подхватил их и отнес на вершину скалы. Психея сразу спросила их: «А где светильник и кинжал?»

«Вот, — молвили они, — светильник наш не мал.
Всё озаряет превосходно.
Отточен заново кинжал
Закалки самой благородной.
Ты так нам дорога, любезная сестра,
Тебе мы так хотим добра,
Что отравить клинок для верности решили.
Вдвойне надежен этот нож,
Едва чудовище кольнешь —
Оно очутится в могиле».
Но зазвенела жалости струна
В тот миг в душе красотки нашей.
«Спасибо за вниманье ваше», —
Сестрицам бросила она.

Эти последние слова Психея произнесла так холодно, что у сестер явилось опасение, уж не переменила ли она свое намерение. Но вскоре они убедились, что решение младшей сестры непоколебимо и что холодность внушена ей непроизвольным чувством жалости, обычно появляющимся у людей, когда они готовятся совершить зло.

Доведя Психею до полной решимости погубить себя, обе фурии покинули ее и постарались не слишком задерживаться в окрестностях горы.

Вечером вернулся муж, погруженный в глубокую печаль, словно его томило предчувствие, что против него что-то замышляется, но ласки жены успокоили его. Он лег и тотчас заснул.

Психея была крайне смущена. Мы ощущаем всю серьезность какого-нибудь шага лишь тогда, когда готовимся его совершить, поэтому задуманный ею поступок представился ей в эту минуту со всеми печальными его последствиями, и в ней вспыхнула борьба между множеством бурных и противоположных чувств. Страх, досада, жалость, гнев, отчаяние, а главным образом любопытство, словом, все, что влечет к преступлению и отвращает от него, овладело сердцем нашей героини и сделало его ареной борьбы множества разных влечений. Каждое чувство влекло его в свою сторону. Однако пора было все же решиться. Красавица отдала предпочтение любопытству и отказалась последовать голосу гнева, призывавшего ее убить мужа; решиться на такую крайность, преодолев угрызения совести и много смущающих обстоятельств, очень нелегко. Как бы злобно ни поглядывали друг на друга супруги, как бы они ни ссорились и не разлучались, ни уверяли, что ненавидят друг друга, между двумя существами, некогда столь тесно между собой связанными, всегда остается воспоминание о былой любви.

Эти трудности на некоторое время задержали бедняжку, но в конце концов она собралась с духом: тихонько встала, взяла кинжал и светильник, тщательно ею припрятанные, и крадучись, стараясь не делать шума, осторожно, словно ступая по остриям брильянтов, направилась к той части ложа, где вытянулось «чудовище». Она так трепетала, что чуть было не попросила свою тень, которая сопровождала ее, не делать шума.

Подходит с трепетом, и вдруг
Вся замерла, у ложа стоя:
Раскинув руки, спит супруг.
Кто с ним сравнится красотою?
Ведь это был Амур: он в стыд и зависть мог
Вогнать прелестнейший цветок
Румянцем розовым, лилейной белизною.
Но тут я забежал вперед
И должен, соблюдя черед,
Сначала описать вам бога,
Каким на ложе сна предстал он перед ней:
Так, голову склонив к плечу, лежит Морфей
Во мгле пещерного чертога.
Она увидела изящный, стройный стан.
Нет, это не Геракл, не Пан,
Не мужественный, хоть и тонкий
По-женски облик Амазонки:
Венера в двадцать лет могла бы быть такой.
Природы легкою рукой
Небрежно волосы завиты,
В них чары Флорины сокрыты,
Их блеск и нежный аромат
Психею, кажется, совсем заворожат.
В смятеньи ум ее: за всем, что в них таится,
Ей новых прелестей многообразье мнится.
Как страстно ни хотелось ей
Колечек, завитков коснуться поскорей,
Она на это не решалась.
И все же роскошь золотых кудрей
Сияньем лика затмевалась.
Как описать его? Нет сил:
Ведь сколько б я ни говорил,
Старанья были бы напрасны.
Я не сказал бы ничего
О дивной красоте того,
Кто всех красот источник ясный.
Как описать черты — они обитель всех
Амуров золотых, Желаний и Утех?
Найду ли для очей сравненье —
Они желания врата,
Изображу ли наслажденья
Родник — багряные уста?

Психея обомлела, увидя своего супруга. С первого же взгляда она решила, что это Амур, ибо какой иной бог мог быть столь привлекательным? Купидон в это мгновение дал почувствовать нашей героине всю свою красоту, молодость и божественное очарование, делавшие его неотразимым, все, чем существо, созданное для наслаждения, может восхитить взор и ум. Он спал, как спят боги, то есть глубоким сном, небрежно склонясь на подушку, закинув одну руку за голову, а другую свесив с постели, полуприкрытый газовой вуалью, как это делают его мать, иной раз нимфы, а порой и простые пастушки.

Велика была радость Психеи, если можно так назвать то, что мы скорей назвали бы экстазом; даже это слово еще слишком слабо, ибо оно не выражает и малой доли восхищения, испытанного красавицей. Она тысячекратно благословляла слабость своего пола — безмерное женское любопытство — и жалела о том, что так поздно нарушила предписанный ей запрет и свои клятвы. Ничто, по ее мнению, не указывало на то, что она навлекла на себя беду; напротив, все шло хорошо и оправдывало ласки, которые она расточала мнимому чудовищу. Бедняжка раскаивалась теперь в том, что не была с ним еще нежнее; она стыдилась того, что недостаточно его любила, и была готова тотчас же загладить свою вину, если бы муж выразил такое желание и если бы даже он не выразил его.

Психее пришлось проявить немало самообладания, чтобы тут же не отдаться своему чувству, отбросив светильник и кинжал. Правда, кинжал сам выпал из ее рук, но светильник нет: она была слишком занята и еще не успела рассмотреть все, что ей хотелось: «Такой случай встречается не каждый день, и надо им воспользоваться», — вот что сказала она себе, прерывая одно наслаждение другим. То уста ее мужа, то его глаза взывали к ней о поцелуе, но боязнь разбудить его удерживала ее. Она едва верила тому, что видела, и терла себе глаза, чтобы убедиться, что это не сон и не призрак, а затем снова принималась разглядывать мужа. «О, бессмертные боги! — восклицала она в душе. — Неужели так устроены чудовища? Как же тогда устроен Амур? Как счастлива ты, Психея! О, божественный мой супруг! Почему так долго таил ты от меня это блаженство? Или ты боялся, как бы я не умерла от радости? А может быть, ты запрещал мне видеть тебя в угоду матери или одной из твоих возлюбленных, ибо ты слишком прекрасен, чтобы удовольствоваться лишь ролью мужа. Как! Я хотела тебя убить? Как! У меня могла явиться такая мысль? О, боги! Я трепещу от ужаса, вспоминая об этом! Неужели тебе было бы недостаточно, о жестокая Психея, излить свою ярость на одну себя? Тогда мир ничего бы не потерял. А что станет с ним без твоего мужа? Ах, я безумная! Ведь мой муж бессмертен, и лишь от меня зависело сделать его смертным». После этого рассуждения ей захотелось еще внимательнее рассмотреть того, на кого она и так уже смотрела слишком долго. Она немного наклонила роковой светильник, который до сих пор с такой пользой служил ей. Капля кипящего масла упала на бедро бога. Он почувствовал боль, проснулся и увидел бедняжку Психею, которая растерянно держала в руке светильник, и, что гораздо хуже, увидел кинжал, упавший возле него.

Разрешите мне не рассказывать продолжения истории: оно бы вас слишком расстроило.

Психеи счастье здесь кончается и слава.
Боюсь, дальнейшее не позабавит вас.
Я, признаюсь, смущен и сам не знаю, право,
Как продолжать такой рассказ.

— Продолжайте все-таки, раз уж начали, — сказал Акант. — Быть может, конец удастся вам лучше, чем вы сами полагаете.

— Если бы даже так случилось, — возразил Полифил, — какое бы удовлетворение вам это доставило? Вы увидели бы страдания красавицы, оплакали бы ее судьбу — и только.

— Что ж, мы поплачем! — воскликнул Акант. — Подумаешь, велика важность! Когда надо было, герои древности — и те плакали. Это не должно мешать вам. Продолжайте же. Сострадание имеет свою прелесть, не меньшую, чем смех; думаю даже, что большую. Мне кажется, Арист держится того же мнения. Чем трогательнее и нежнее будет ваш рассказ, тем с большим удовольствием мы дослушаем его.

— А что же будет со мной? — сказал Геласт. — Бог был так милостив, что дал и мне уши. Пусть Полифил посчитается с ними и не чересчур воспаряет в облака: дело от этого только выиграет, если учесть манеру письма, им избранную.

Мнение Геласта встретило поддержку. И Арист, до тех пор молчавший, сказал, обращаясь к Полифилу:

— Я хотел бы, чтобы вы растрогали мое сердце рассказом о вашей красавице: я охотно отдам ей мои слезы. Сострадание — лучшее из душевных движений, и я предпочитаю его всем иным. Но не принуждайте себя ради этого: сообразоваться со своим сюжетом хорошо, следовать характеру своего дарования — еще лучше. Поэтому примите совет, который дан вам Геластом.

— Разумеется, я его приму, — ответил Полифил. — Могу ли я поступить иначе? Я уже невольно примешал веселость к самым серьезным местам этого рассказа, не поручусь вам, что не примешаю ее и к самым грустным его местам. Вот недостаток, от которого я никогда не отделаюсь, сколько бы ни старался.

— Один недостаток стоит другого, — подхватил Геласт. — Мне гораздо приятнее, когда меня пытаются рассмешить, меж тем как мне более пристало бы плакать, чем когда у меня вызывают слезы, в то время как мне полагалось бы смеяться. Поэтому повторяю еще раз: продолжайте так, как начали.

— Дадим ему сначала передохнуть, — вставил Акант. — Так как жара спала, ничто не препятствует нам выйти отсюда и, прогуливаясь, полюбоваться самыми очаровательными уголками этого сада. Правда, мы уже неоднократно их видели, но они всякий раз пленяют меня скова, и, как мне кажется, Арист и Полифил испытывают такое же чувство. Что касается Геласта, я полагаю, что он предпочел бы провести время с какой-нибудь Психеей, нежели беседуя с источниками и деревьями. Мы скоро доставим ему это удовольствие. Идемте же и раскинемся на молодой траве, чтобы дальше слушать Полифила и оплакивать горести его печальной героини с тем большей нежностью, что, занятые ими, мы будем ощущать сладостную меланхолию. А если солнце увидит, что мы плачем, в этом не будет большой беды: скитаясь по свету, оно видит немало людей, оплакивающих горести, не чужие, конечно, а свои собственные.

Призыв Аканта был услышан, и все встали с мест.

Выйдя из своего убежища, они сделали пятьсот или шестьсот шагов в полном молчании. Геласту наскучило это долгое безмолвие, и, слегка сдвинув брови, он сказал:

— Я не возражал давеча, когда удовольствие, доставляемое смехом, вы ставили выше наслаждения, вызываемого слезами. Хотите, я сейчас выведу вас из этого заблуждения? Вы ведь знаете, что смех есть друг человека, особенно мой смех? Неужели вы сочли, что я откажусь защищать его, даже не попытавшись поспорить с вами?

— Увы, нет, — воскликнул Акант. — Вы так любите противоречить, что ради одного этого не прочь затеять долгий и упорный спор.

Эти слова, которых Геласт никак не ждал и которые вызвали легкие смешки, немного смутили его, но вскоре он оправился.

— Вы думаете спастись таким способом? Что ж, бегство — обычный прием тех, кто неправ и сознает слабость своей позиции. Однако сколько бы вы ни уклонялись от боя, вам придется признать нелепость вашего предложения и согласиться, что смеяться лучше, чем плакать.

— В такой общей форме, в какой вы это выразили, — продолжал Арист, — ваш вывод бесспорен; но вы искажаете нашу мысль. Мы ведь утверждаем только, что сострадание есть самое благородное, если хотите, самое возвышенное из чувств; я готов выразиться еще решительнее и добавить: а также самое приятное. Оцените же смелость этого парадокса!

— О бессмертные боги! — вскричал Геласт. — Ужели есть на свете безумцы, придерживающиеся такого странного мнения? Я не отрицаю, что Софокл и Эврипид нравятся мне больше, чем все множество авторов комедий. Но предположим, что трагедия и комедия достигают одинаковой степени совершенства. Разве в таком случае вы отказались бы от удовольствия видеть, как плут, вроде Формиона[34], водит за нос двух стариков, и отправились бы оплакивать гибель семьи царя Приама[35]?

— Снова повторяю: да, отказался бы, — ответил Арист.

— И предпочли бы выслушивать жалобы Сильвандра[36], а не беседы Гиласа[37] со своими нежными возлюбленными? — продолжал Геласт.

— Это другое дело, — возразил Арист. — Возьмите для сравнения вещи равноценные, и я вам отвечу: Сильвандр в конце концов может расточать такие жалобы, что вы сами предпочтете их остротам Гиласа.

— Остротам Гиласа? — вскричал Геласт. — Подумайте хорошенько, что вы говорите! Да знаете ли вы, что за человек этот Гилас, о котором мы говорим? Это настоящий герой из «Астреи». Это человек, который более необходим в романе, чем дюжина Селадонов.[38]

— Тем не менее если бы их оказалось два, они бы вам наскучили, а Сильвандры, сколько бы их там ни набралось, вам не надоедят. Но мы оба лишь повторяем наши мнения, не приводя никаких доводов. Это плохой способ разрешить спор и выяснить, кто же из нас ошибается и кто прав.

— Это напоминает мне некоторых людей, у которых спор сводится исключительно лишь к тому, чтобы утверждать что-нибудь, не приводя при этом никаких доказательств. То же произойдет сейчас и с нами, если только вы не возьметесь за дело иначе.

— Попробуем, — сказал Акант. — Вопрос стоит того, и может навести нас на мысли, заслуживающие внимания. Но так как это, пожалуй, потребует больше времени, чем то, каким мы располагаем, я предложил бы держаться самого главного, а уже потом, чтобы не уклоняться от первоначальной цели нашей встречи здесь, перейти к выработке нашего суждения о произведении Полифила. Но решим сначала, кто первый выскажет свое мнение о нем. Так как Геласт — главный критик, справедливость требует, чтобы первое слово было предоставлено ему. Однако если он этого не желает, готов начать я.

— Нет, нет, — заявил Геласт, — я вовсе не прошу для себя какой-нибудь привилегии. Вы не так уже сильны, чтобы предоставлять своему противнику преимущество. Итак, раз силы равны, я утверждаю, что наиболее здравая часть человечества всегда отдает комедии предпочтение перед трагедией. Как! Я сказал — наиболее здравая часть человечества? Да нет же — все человечество! А ну-ка, скажите мне: к чему склоняется нынче всеобщий вкус? Двор, дамы, кавалеры, люди науки, народ — все тянутся к комедии. У всех одно удовольствие — комедия. Вот почему словом «комедия» у нас пользуются для обозначения всех без различия театральных представлений. У нас говорят «комедианты» или «пойдем в комедию», но никогда не говорят «трагики» или «пойдем в трагедию».

— Вам, конечно, известна лучше, чем мне, истинная причина этого, — заметил Арист. — Еще Аристотель указывал, что название «комедия» происходит от греческого слова, означающего «село». Так как доказательства этого заняли бы слишком много времени и каждому из нас, находящихся здесь, хорошо известны, я их опущу и остановлюсь только на том, что вы сказали. Так как слово «комедия» употребляется расширительно в применении ко всем родам драматического искусства, то можно сказать, что «комедия» предпочтительнее «трагедии». Логичный вывод, не правда ли? Но он указывает лишь на то, что «комедия» привычнее для нас. А раз она привычнее для нас, значит, она меньше затрагивает наш ум.

— Теперь моя очередь заключить: брильянт более привычен для нас, чем некоторые другие камни; следовательно, он слабее действует на наши глаза! Эх, мой друг! Разве вы не замечаете, что людям никогда не надоедает смеяться? Может надоесть игра, пиры, дамы, но смех — никогда! Слышали ли вы, чтобы кто-нибудь сказал: «Вот уже целую неделю, как мы смеемся. Давайте, поплачем сегодня».

— Вы все время отклоняетесь от нашей темы и приводите настолько банальные доводы, что мне стыдно за вас, — вставил Арист.

— Полюбуйтесь на этого придирчивого человека! — продолжал Геласт. — Что ж, раз вы желаете, чтобы я обсуждал комедию и смех на манер платонического философа, я согласен. Но сделайте милость — выслушайте меня. Мы больше всего ценим то удовольствие, которое больше всего соответствует нашей природе, ибо наслаждаться им — значит обретать самого себя. Но существует ли в мире вещь более подходящая нам, чем смех? Он не менее свойствен человеку, нежели разум; более того, он свойствен исключительно ему: вы не найдете животного, умеющего смеяться, хоть встречаете животных, умеющих плакать. А ну-ка, при — всей вашей чувствительности, попробуйте ронять слезы столь же крупные, как слезы умирающего оленя или слезы коня несчастного принца, чьи похороны описаны в XI песне «Энеиды»[39]. Согласитесь пока хоть с этим, а затем я предоставлю вам плакать сколько душе угодно. Вы составите компанию коню несчастного Паллапта, я же буду смеяться вместе со всеми людьми.

Вывод Геласта рассмешил трех его друзей, в том числе и Ариста, после чего последний заявил:

— Я оспариваю оба ваши положения, — второе в такой же степени, как и первое. Какого бы мнения ни придерживалась доныне школьная наука, утверждая, что смех есть исключительная способность человека, я не согласен с этим. Как можно, не зная языка животных, утверждать, что они не способны смеяться? Я считаю, что им доступны все наши чувства. Разница между ними и нами лишь в силе этих чувств и в способе их выражения. Что же касается вашего первого утверждения, то сначала надо еще доказать, что мы всегда должны стремиться к самым обычным удовольствиям, которые у нас всегда под рукой, а во-вторых, — что в обладании вещью слишком обычной, может быть, и нет никакого наслаждения. Отсюда и получается, что у Платона любовь есть дитя бедности[40], то есть, что мы пылко влечемся лишь к вещам, которых нам недостает и в которых мы остро нуждаемся. Потому-то смех, который, по вашим словам, столь для нас привычен, на сцене доставляет удовольствие лакеям и простонародью, а слезы — людям порядочным.

— Вы заходите слишком далеко, — заметил Акант. — Я не считаю, что порядочным людям не подобает смеяться.

— Я тоже не считаю, — подхватил Арист. — Мои слова вызваны лишь желанием отплатить Геласту его же монетой. Вы знаете, как мы хохотали, читая Теренция[41]; на пороге Итальянского театра я оставляю не только деньги, но и разум и смеюсь сколько мне влезет. Но Геласт и сам не станет отрицать, если хорошенько поразмыслит, что прекрасные трагедии доставляют нам больше наслаждения, нежели искусство комедии.

— Авторов трагедий, о которых вы говорите, следовало бы присудить к большому штрафу, — холодно заметил Геласт. — Вы идете в театр, чтобы повеселиться, и вдруг вам показывают человека, который плачет рядом с другим, а рядом с тем — третьего, и около всех троих — актрису, которая играет Андромаху, и рядом с ней — автора, — целую цепочку плачущих людей[42], по выражению Платона. И таким путем думаете вы повеселить людей, пришедших в театр, чтобы повеселиться?

— Не говорите, что они пришли повеселиться, — вставил Арист. — Скажите лучше: чтобы развлечься. И я утверждаю, вместе с тем же Платоном, что нет развлечения, могущего сравниться с трагедией и столь же способного вести умы, куда захочет поэт. Размышляя над словами Платона, я представляю себе поэта как властелина целого народа, руководящего душами, как если бы у него был в руках волшебный жезл бога Меркурия. Я утверждаю, — добавил Арист, — что страдания других нас развлекают, то есть привлекают к себе наши умы.

— Они с приятностью привлекают к себе ваш ум, но не мой, — заметил Геласт. — По правде говоря, я нахожу, что у вас дурной вкус. Вам достаточно, чтобы ваш ум был чем-то занят. А приятными достигается это средствами или нет, — пусть даже с помощью змей Тисифоны[43], — вам безразлично. Если воздействие трагедии на зрителя вы объясняете как своего рода волшебство, не значит ли, что воздействие комедии объясняется той же причиной? А раз природа обоих этих явлении одинакова, неужели вы будете настолько неразумны, что предпочтете первое второму?

— А разве вы сами решитесь сравнить удовольствие, доставляемое смехом, с чувством сострадания? — возразил Арист. — Сострадания, которое есть восторг, экстаз? Да и может ли быть иначе, если слезы, которые мы проливаем по причине наших собственных горестей, являются (как утверждает Гомер, хоть я и не вполне разделяю его мнение), — если слезы, говорю я, являются, по словам этого божественного поэта, своего рода сладострастием? Ведь в той песне, где у него плачут Ахилл и Приам[44], — первый — вспоминая о Патрокле, второй — о смерти последнего своего сына, — Гомер говорит, что они упиваются скорбью, как если бы она была чем-то сладостным.

— Да пошлет вам небо побольше таких восторгов! — воскликнул Геласт. — Я вам не буду завидовать. Такие экстазы сострадания не в моем характере. Смех для меня — нечто более живое и волнующее: словом, смех мне больше по сердцу. В этом со мной согласна вся природа. Полюбуйтесь на двор Кифереи: вы услышите там смех, но отнюдь не плач.

— Вот мы снова и забрались за облака, — сказал Арист. — Вы самый легковесный защитник комедии, другого такого я уже давно не встречал.

— А мы снова углубились в дебри платонизма, — откликнулся Геласт. — Что ж, будем блуждать в них, раз это вам так нравится. Но все же я скажу вам кое-что существенное по поводу слез, ссылаясь на это самое место из Гомера, которого вам угодно сделать вашим поручителем. Когда Ахилл наплакался вволю (замечу в скобках, что и смеялся он, наверно, тоже досыта: все, что делают герои, они доводят до высшей степени совершенства), так вот, когда Ахилл насытился слезами, он сказал Приаму: «О несчастный старец! Такова участь смертных: они проводят жизнь в слезах. Только боги свободны от бедствий и живут на горных высотах, не зная страданий». Что вы на это ответите?

— Я отвечу, — сказал Арист, — что смертные смертны, когда они оплакивают свои скорби; но когда они оплакивают чужие скорби, они уже боги.

— Боги не оплакивают ни своих скорбей, ни чужих, — возразил Геласт. — Что касается смеха, то это их удел. О том, что иначе и быть не может, Гомер говорит в другом месте: рассказывая о том, какой смех охватил блаженных бессмертных, когда они увидели в своих чертогах хромающего Вулкана[45], он употребляет слово «неудержимый», показывающее, что смех богов свойствен их природе, меж тем как слово «блаженные» показывает, что блаженство богов заключается в смехе.

— Эти два слова показывают, что Гомер здесь ошибся, и только. Платон упрекает его за это в III книге «Государства». Он осуждает Гомера за то, что он приписывает богам чрезмерную слезливость, недостойную особ сколько-нибудь значительных.

— Почему вы полагаете, что в данном случае ошибается Гомер, а не Платон? — возразил Геласт. — Но оставим в покое авторитеты и прислушаемся лишь к голосу разума. Рассмотрим без предвзятости, что представляют собой комедия и трагедия. Довольно часто случается, что последняя нас вовсе не трогает: счастье или бедствие другого человека трогает нас лишь применительно к нам самим, поскольку мы представляем себе, что то же может случиться и с нами, — ведь эгоизм заставляет нас все время устремлять взор на самих себя. Но так как трагедия показывает нам лишь происшествия необыкновенные и такие, которые по всей вероятности с нами никогда не случатся, мы относимся к их изображению безучастно и остаемся холодны, если только произведение не является таким превосходным, что мастерство автора преображает нас и мы становимся как бы другими людьми, например, ставим себя на место какого-нибудь царя. Признаюсь, что в таком случае трагедия нас действительно трогает, но при этом мы ощущаем страх, гнев и прочие пагубные душевные движения, из-за которых мы возвращаемся домой подавленные тем, что видели, и неспособные к какой-либо радости. Комедия же, показывая нам обыденные происшествия, могущие произойти и с нами, всегда трогает нас в большей или меньшей мере, сообразно со степенью ее совершенства. Когда она хороша, она вызывает у нас смех. Трагедия, если хотите, покоряет нас; комедия же волнует нас и уводит души в Елисейские Поля, тогда как вы уводите их в обиталище несчастных. Бесспорным доказательством положения, которое я выдвигаю, может служить хотя бы то, что для рассеяния тяжелого впечатления, произведенного на нас трагедией, зрителям показывают комический дивертисмент после нее и никогда не в обратном порядке. Это ясно доказывает, что комедия — высшая степень удовольствия, после которого нет больше уже ничего. После комедии вы возвращаетесь домой веселым и в приятном расположении духа. В противном случае вы вернетесь домой в хмуром настроении, осаждаемый черными мыслями. Вот чем награждают вас всякие «Оресты» и «Эдипы» — унылые призраки, созданные чародеем-поэтом, о котором мы упомянули немного раньше. Хорошо еще, если они, появляясь на сцене, всякий раз возбуждают в нас чувство ужаса: это все-таки много лучше, чем скука. Но где искусные поэты, умевшие изображать все это живыми красками? Я не хочу сказать, что последними из таких поэтов были Эврипид и Софокл; я хочу только сказать, что после них подобные мастера стали редкостью. В комедии дело обстоит не так уж плохо. Тронуть нас здесь гораздо легче, ибо сюжеты комедии таковы, что мы без особого труда можем применить их к себе.

— На этот раз, — заявил Арист, — мы слышим серьезные доводы, заслуживающие ответа. Постараемся же дать его. Та самая скука, которой мы томимся на представлении трагедии, отличающейся лишь посредственными красотами, — спутница и комедии и прочих созданий человеческого ума, особенно стихов. Я с легкостью доказал бы вам это, если бы об этом шла речь. Но поскольку речь идет о сравнении двух вещей, каждая из коих хороша в своем роде, а трагедия, как вы уверяете, особенно превосходна, то и комедию мы должны брать также в степени совершенства, то есть в той, в какой, по вашим словам, допустим переход от трагедии к комедии, но не наоборот. Тут я с вами согласен, но не могу согласиться ни с вашими выводами, ни с вашими доводами. Лучшее, что, на мой взгляд, есть в трагедии, — это большое напряжение души, поэтому нам показывают затем нечто, облегчающее наше сердце и приводящее нас в состояние, в каком мы были до спектакля, чтобы мы могли выйти из театра, словно очнувшись от сна. По вашему собственному рассуждению получается, что комедия трогает нас гораздо меньше, чем трагедия. Остается только доказать, что эта последняя гораздо более приятна, чем первая. Но сначала, чтобы не позабыть, скажу вот что: еще далеко не доказано, что после трагедии мы уходим домой хмурыми и неудовлетворенными, а после комедии — довольными и в превосходном расположении духа. Если мы вкладываем в трагедию скорбь, нам присущую, сострадание направляет это чувство на ближнего, и мы бываем счастливы израсходовать на беды другого те слезы, которые приберегали для себя. Напротив, комедия, выставляя нашу скорбь за дверь, возвращает нам ее, как только мы выходим из зала. Следовательно, речь идет лишь о времени, которое затрачено нами на представление и которое мы не могли употребить ни на что лучшее, чем сострадание. Отрицаете ли вы, что жалость благороднее, чем смех?

— Мы так давно спорим, что я уже ничего не отрицаю, — сказал Акант.

— А я, — заявил Арист, — все же хочу вам кое-что доказать, а именно, что сострадание есть самое приятное из наших чувств. Ваша ошибка происходит оттого, что вы смешиваете это чувство с болью. Я боюсь боли еще больше, чем вы. Что же касается сострадания, то это удовольствие, и даже очень большое. Вот несколько соображений, которые докажут вам, что дело обстоит именно так. Сострадание есть милосердное и благородное чувство, сердечная нежность, за которую все на свете признательны. Есть ли в мире человек, который хотел бы считаться жестоким и бесчувственным? Между тем похвальные дела всегда совмещаются с величайшей радостью, об этом свидетельствует внутреннее удовлетворение, какое испытывают все благородные люди. Призываю в свидетели вас самого и спрашиваю, похвальная ли вещь смех? Безусловно нет, так же как нельзя назвать похвальным питье, еду и вообще действия, устремленные на удовлетворение наших собственных потребностей. Вот вам первое удовольствие, которое дает трагедия, а комедия не дает. Я мог бы вам привести еще много других примеров. Главное, на мой взгляд, в том, что мы выше царей благодаря состраданию, которое питаем к ним, что мы становимся в отношении их богами, взирая из спокойного места на их затруднения, горести и несчастья, точно так же как боги взирают с Олимпа на людские бедствия. Трагедия имеет еще то преимущество над комедией, что она пользуется возвышенным стилем; а возвышенный стиль, если верить и Лонгину[46] и истине, неизмеримо более прекрасен и оказывает совсем другое действие, чем стиль будничный. Его красоты восхищают душу и открываются с внезапностью молнии. Черты комизма, как бы прекрасны они ни были, не обладают ни их чарующей прелестью, ни их мощью. Дело здесь обстоит так, как если бы мы сравнили безупречную красавицу с другой, отличающейся лишь известной привлекательностью: вторая нравится, первая восхищает. Такова же приблизительно и разница между состраданием и смехом. Я представил бы вам еще сколько угодно доводов, но пора уже закончить спор. Мы ведь собрались послушать Полифила, а между тем он, как вы видите, сам слушает нас молча и с глубоким вниманием.

— Ради Полифила я готов не возражать вам, — сказал Геласт, — но с одним условием: вы не должны утверждать, что убедили меня. Иначе я буду продолжать спор.

— Вы не огорчите этим меня, — заметил Полифил, — но, может быть, причините неприятность Аканту, который сгорает от нетерпения показать вам чудеса этого сада.

Акант не стал этого особенно отрицать. Он проявил должную учтивость к Полифилу, но вместе с тем не отказался и от своих намерений. Три его приятеля двинулись вслед за ним. Они долго простояли на месте, называемом Подковой, не в силах вдосталь налюбоваться всеми красотами, которые открывались им с высоты парапета.

Сюда король и двор, когда спадает зной,
В каретах золотых съезжаются порой.
Два Солнца — каждое себе не знает равных —
Здесь расточают блеск своих лучей державных.
Но тщетно Феб затмить стремится короля,
И не могу сказать, кого бы выбрал я,
Ведь оба славою сияют в равной мере.
На помощь, Памяти божественные дщери!
Чтоб в бога вашего слепительный чертог
Наш царственный Версаль преобразить я мог,
И в благодатных Ор[47] — девиц и дам прелестных.
А здесь лишь перечень обителей чудесных.
За пышным, у дворца разбитым цветником
Террасы высятся ступенчатым холмом,
Их склоны мягкие удобны и пологи,
Чтоб вверх идя и вниз, не уставали ноги.
Вечнозеленые кусты по их краям.
И мирт, влюбленных друг, рукою ловкой там
Подрезан, как в садах волшебницы Армиды,
То шаром правильным, то в виде пирамиды.
Широкобедрый сфинкс на каждой из террас.
О кровожадности он позабыл сейчас:
Гирляндами его окутывают дети
И, кажется, ему по вкусу игры эти.
Внизу Латоны сын с божественной сестрой
И мать их гневная[48] волшебною струей
Дождят на злых людей, чтоб сделать их зверями:
Вот пальцы одного уж стали плавниками,
И на него глядит другой, но сам не рад,
Затем что он уже наполовину гад.
О нем скорбит жена, лягушка с женским телом.
Есть тут же и такой, что занят важным делом:
С себя стремится смыть он волшебства следы,
Но те всё явственней от плещущей воды.
Свершаются в большом бассейне превращенья,
И вот с его краев вся нечисть в жажде мщенья
Старается струю швырнуть в лицо богов.
Какое зрелище для мраморных голов,
Расставленных кругом! Недвижны и безноги,
Свой лик менявшие герои, нимфы, боги,
Пожалуй, заскучать могли бы, но сейчас
Со здешних всех чудес они не сводят глаз.
За ним лужайки две с цветами и газоном,
Слегка подстриженным, и нежным и зеленым,
С двумя бассейнами: взметнувшейся струей
В их центре бьет вода, с краев наперебой
Летят десятки струй других, дугообразных,
Что плещут далеко из глоток чудищ разных —
Свистящих ящериц и грузных черепах,
Которым, кажется, так тесно в их щитках.
Аллеи царственной пролетом благородным
Чуть дальше к двум морям подходишь полноводным.
Одно округлое, другое — как канал:
Два влажных зеркала, прозрачней чем кристалл.
И в первом видим мы, как Феба колесница
Из хлябей в небеса готова устремиться.
Мирьяды светлых струй — его лучей пожар,
И брызги мелкие встают кругом, как пар,
Как легкий белый дым, идущий от известки.
Хрустальных атомов кружащиеся блестки
Взметнулись облаком, чтоб радужным огнем,
Когда придет пора, разбилось солнце в нем.
А кони Фебовы едва из сонной влаги
На волю вырвались — уже полны отваги
И удила грызут, и с буйной гривы их
Летит мельчайший дождь росинок золотых.
Но Фебу так милы подводные просторы,
Что жалуется он: спешат без толку Оры,
А те не устают, гоня его коней,
Твердить, что в темный грот давно ушел Морфей.
За водным зеркалом, за Фебом и конями
Площадка сделана, и от нее лучами
Аллеи длинные во все концы бегут.
От этой красоты глаза не устают.
По линиям прямым наш взор летит быстрее:
Здесь каждая тропа — Ленотрова[49] аллея!
Но, музы, надо нам не позабыть канал:
Найдите мне слова для трепетных зеркал,
Для глади девственной, прозрачной, серебристой.
В ней — Галатеи лик сияющий и чистый.
Здесь часто в темноте, в глухой полночный час
Толпа окрестных нимф купается, резвясь,
Зефиры легкие порхают беспрестанно,
Их вздохи так свежи и Флоре так желанны!
И это всё: канал и круглый водоем,
Террасы, пышность клумб, фонтанов блеск и гром,
Всё здесь — под стать дворцу, всё — в цельности согласной,
Но не сливается для нас в сумбур неясный.
Да славится всегда своим искусством тот,
Кто столько сотворил изысканных красот!
Простой фруктовый сад был парком в дни былые.
Теперь что сад, то парк. И у мещан такие
Заводятся сады, что королям под стать,
В дворцовых же садах самим богам гулять.
Что мастер создавал — пускай живет веками.
Покуда с Флорой мы останемся друзьями,
Пусть нимфы резвые поют на все лады
Искусство украшать их парки и сады.

Полифил, а за ним и его друзья принялись толковать о светлом уме человека, ставшего душою всех этих чудес и приводящего в движение столько умелых рук к удовольствию монарха. Не стану приводить хвалы, которые ему возносились; они были велики и, следовательно, не понравились бы ему. Особенно долго наши четыре друга распространялись о таких его достоинствах, как верность и рвение. Они утверждали, что этот человек — гений, во все вникающий и не дающий себе передышки. Главная его забота — трудиться для возвеличения своего господина, но он не считает, что прочее недостойно его стараний: все, что касается Юпитера, достойно внимания его служителей.

Наши четыре друга, придя на этот счет к единому мнению, отправились осматривать салон и галерею, сохранившие тот вид, какой был им придан во время известных и столь прославленных празднеств. Было сочтено уместным сохранить эти строения, а потом соорудить по их образцу другие, более прочные. Все слышали рассказы о чудесах, созданных для этого праздника, — о дворцах, превращенных в сады, и о садах, превращенных в дворцы; о быстроте, с которой были созданы эти вещи и которая докажет потомкам, что в наше время были возможны чудеса. В Европе нет народа, который бы не слышал о великолепии этого зрелища. Некоторые лица уже составили его описание, отличающееся изяществом и точностью, вот почему я не вдаюсь здесь в подробности. Скажу лишь, что наши четыре друга расположились на травке, окаймляющей ручеек или канавку, которая украшает эту галерею. Листва, прикрывавшая этот уголок, сухая и потрескавшаяся во многих местах, пропускала достаточно света, что позволило Полифилу начать рассказ о бедствиях его героини.

 

Книга вторая

У преступницы Психеи не хватило духу вымолвить хотя бы слово. Она могла бы кинуться в ноги супругу, могла бы рассказать ему, как все вышло, и если уж не оправдать полностью себя, то по крайней мере переложить вину на двух сестер; во всяком случае, она могла бы молить о прощении, простершись у ног Амура, обнимая их со всеми признаками раскаяния и обливая их слезами. Могла она поступить и по-другому: взять кинжал за лезвие, подать его мужу, обнажить грудь и предложить ему пронзить ее сердце, восставшее против супруга. Растерянность и совесть отняли у Психеи дар речи и способность чувствовать; она замерла на месте и, потупив взор, ждала в смертельной тоске, какова будет ее участь.

Купидон, вне себя от гнева, не почувствовал и половины той боли, какую ему причинила бы эта капля масла в другое время. Он несколько раз метнул бешеный взор на несчастную Психею, а затем, не снизойдя даже до укоров, улетел по воздуху, и дворца не стало. Не было больше ни нимф, ни Зефира: несчастная супруга осталась одна на утесе, полумертвая, бледная, дрожащая и охваченная такой беспредельной скорбью, что она долгое время стояла, устремив взор в землю, не сознавая себя и не замечая полной своей наготы. Ее девичьи одежды лежали у ее ног; она смотрела на них, но не замечала.

Между тем Амур витал в воздухе: он хотел поглядеть, до какой крайности дойдет его супруга, ибо не желал, чтобы она наложила на себя руки — то ли потому, что гнев не вполне заглушил в боге сострадание, то ли потому, что он готовил Психее более долгие муки и более жестокий конец, чем самоубийство. Он видел, как она без сознания рухнула на твердую скалу, и это тронуло его, но не до такой степени, чтобы он позабыл о проступке своей супруги.

Психея пришла в себя долгое время спустя. Первою ее мыслью было броситься в пропасть, но увидев бездну и острия скал, готовые растерзать ее, она несколько раз возвела глаза к луне, озарявшей ее, и сказала:

— О сестра солнца, пусть моя ужасная вина не мешает тебе взирать на меня; будь свидетельницей отчаяния несчастной и окажи мне милость поведать тому, кого я оскорбила, обстоятельства моей кончины, но не рассказывай их тем, кто дали мне жизнь. Ты встречаешь на своем пути много несчастных. Скажи мне, есть ли среди них такой, чье горе было бы страшнее моего? О, высокие скалы, служившие некогда основою дворца, коего я была владычицей, кто бы мог теперь сказать, что природа создала вас для совсем иного употребления?

С этими словами она заглянула в пропасть, и в то же мгновение смерть предстала ей во всем своем ужасе. Много раз порывалась она кинуться в бездну, и столько же раз естественное чувство страха удерживало ее.

— Как горестна моя судьба! — говорила она. — Я хороша собою, молода. Лишь одно мгновение я обладала прелестнейшим из богов — и уже должна умереть! Я сама покончу с собой! Неужели Аврора не озарит больше Психею? Как! Неужели это последние мгновения, дарованные мне Парками[50]? Ах, если бы еще кормилица закрыла мне глаза! Если бы я не была лишена погребения!

Эта нерешительность и порывы к жизни, которые так мучат умирающих, эти метания, от которых не избавлены даже наиболее отчаявшиеся, вели тяжкую борьбу в сердце нашей героини.

— Кроткий свет дня! — восклицала она. — Как трудно прощаться с тобой! Увы! Куда я отправлюсь, когда покину тебя? Милосердные дщери Аида, помогите мне порвать узы, связывающие меня с жизнью, явитесь показать мне то, что я теряю!

Наконец, она собралась с духом, безмерность несчастья подавила в ней остатки любви к жизни, и Психея ринулась в пропасть с таким неистовством и стремительностью, что Зефир, следивший за нею и имевший приказание унести ее в случае, если скорбь толкнет ее на отчаянный шаг, едва успел сохранить ей жизнь. Промедли он хоть мгновение, и Психеи не было бы на свете. Он извлек ее из бездны и направил в воздухе по другому пути, нежели избранный ею: он удалил ее из этих мрачных мест и перенес, вместе с одеждами, на берега реки, которые, будучи необычайно высокими и крутыми, могли быть названы пропастью не менее ужасною, чем та, прежняя.

Обыкновение всех несчастных — видеть вещи в самом мрачном свете. Психея вообразила, что ее супруг, вне себя от гнева, перенес ее на берега этой реки для того, чтобы она утопилась: такой род смерти был более способен удовлетворить его, чем какой-либо другой, потому что он был более медленным и, следовательно, более жестоким; может быть также, что она не должна была осквернить эти скалы своей кровью. Почем знать, не предназначил ли их ее муж для совершенно иного употребления? Это удаленное и недоступное место могло быть любовным убежищем, где сын Киприды, страшась матери, устроил тайный приют для своих возлюбленных, как он устроил его для супруги; поэтому она совершила бы святотатство, превратив в орудие отчаяния то, что должно было служить целям наслаждения.

Вот как рассуждала несчастная Психея, изобретательно выискивая все новые беды, но отнюдь не угадывая истинных намерений Амура, которому это место, где сейчас находилась красавица, пришло на ум совершенно случайно, если только он вообще не предоставил выбор его на усмотрение Зефира. Амур хотел, чтобы Психея помучилась, но он вовсе не желал ей смерти. Руководствуясь этим, он запретил Зефиру покидать ее под каким бы то ни было предлогом, хотя бы сама Флора пригласила его на нежное свидание, пока первый порыв Психеи не пройдет.

Я не раз удивлялся, почему Зефир сам не влюбился в нее. Впрочем, Флора имеет свои достоинства, а кроме того, подбирать наследство хозяина, и притом такого, как Амур, было бы слишком большим и к тому же бесполезным вероломством.

Итак, не сводя глаз с Психеи и видя, как жалостно она поглядывает на реку, Зефир подумал, что в ее душе снова шевелятся отчаянные мысли, и потому, чтобы не быть застигнутым врасплох, Зефир поставил обо всем в известность бога этой реки, который, по счастью, держал свой двор в двух шагах оттуда и имел при себе лучшую часть своих нимф.

Этот бог отличался холодным темпераментом и не слишком стремился услужить красавице или ее мужу. Тем не менее опасаясь, что если первая красавица мира, царская дочь и жена бога, покончит с собой в его владениях, поэты станут корить его и называть братом Стикса, — опасаясь этого, говорю я, он попросил своих нимф подхватить Психею и перенести на другой берег, который был не столь крутым, более приятным, чем этот, и насчитывал несколько населенных домов. Нимфы повиновались ему весьма охотно: они окружили красавицу, спрятавшись в прибрежных зарослях.

Психея в эту минуту размышляла о своих злоключениях, не зная, что и подумать о намерениях мужа и какой смерти предать себя. В конце концов, испустив глубокий вздох, она сказала: «Ну что ж! Я кончу мою жизнь в воде. Дай только судьба, чтобы смерть эта была ему приятна!» С этими словами она кинулась в реку, но к великому удивлению своему оказалась в объятиях Киммодокеи и милой Наиды. Это была приятнейшая встреча в мире. Две эти нимфы почти не разлучались с нею, ибо из всего сонма нимф Амур именно их избрал статс-дамами нашей героини в то блаженное время, когда Психея пользовалась расположением и привязанностью бога.

Эта встреча, которая должна была по меньшей мере несколько утешить Психею, лишь раздосадовала ее. Неужели она сохранит жизнь, и те, кто знал ее прежде, будут считать ее несчастной и покинутой? Увы, как безумны люди! Тот, кто утрачивает видное положение, избегает всех, кто знал его раньше, с большим старанием, чем людей совершенно ему чуждых, и нередко предпочитает смерть услуге, которую первые могли бы ему оказать. Мы переносим несчастье, но не в силах перенести стыд.

Я не решусь утверждать, что в этой реке водились тритоны, и не очень уверен, что последние вообще встречаются в реках. Могу лишь заверить, что ни один тритон не приблизился к нашей героине. Этой чести добились лишь наяды. Они так теснились вокруг красавицы, что вряд ли там нашлось местечко хоть для одного тритона. Наида и Киммодокея поддерживали Психею в своих объятиях; голова ее от изнурения и слабости склонялась то на одно, то на другое плечо, и на грудь ее лились потоки слез.

Как только Психея оказалась на берегу, две эти нимфы, превосходившие рассудительностью и находчивостью всех прочих нимф в мире и потому принадлежавшие к числу ее любимец, сделали своим подругам знак удалиться, с той же почтительностью, с какою они служили ей в дни счастья, приняли ее одежды из рук Зефира, который также немедленно удалился, и спросили Психею, не желает ли она предоставить им честь еще раз одеть ее. Психея вместо всякого ответа бросилась им в ноги и облобызала их.

Такое крайнее самоуничижение вызвало в них немалое смущение и жалость. Даже Амур был тронут этим поступком больше, чем всем случившимся с нашей героиней. Он не спускал с нее глаз, не без удовлетворения наблюдая за муками, которые она сама себе причинила, ибо это свидетельствовало о том, что натура ее отнюдь не порочна. Купидон предавался этому жестокому наслаждению, паря в воздухе. Взмахи его крыльев заставили Наиду и Киммодокею обернуться: они увидели бога и тоже удалились из почтительности, уважения к нему, но главным образом, чтобы доставить красавице удовольствие.

— Ну что, Психея? — спросил Амур. — Нравится ли тебе твоя участь? Можно ли безнаказанно покушаться на повелителя богов? Тебе не терпелось самой себя погубить — будь теперь довольна. Ты знаешь, как я выгляжу: ты меня видела. Но какая тебе от этого польза? Знай, что ты больше мне не супруга.

До сих пор несчастная Психея слушала его, не поднимая глаз, но при слове «супруга» она подняла глаза и промолвила:

— Увы! Я недостойна этого звания. Я не смею даже надеяться, что ты примешь меня обратно как свою рабыню.

— Как мою — не приму, — ответил Амур. — Как рабыню моей матери — пожалуй. Я отдаю тебя ей. И остерегись покушаться на свою жизнь: я желаю, чтобы ты страдала, но не хочу твоей смерти — она была бы для тебя слишком легкой карой. Но если ты хочешь мне угодить, отомсти за меня твоим двум демонам-сестрам; не считайся ни с родственными чувствами, ни с жалостью; принеси их мне в жертву. Прощай, Психея: ожог, причиненный мне твоим светильником, не позволяет мне разговаривать с тобой дольше.

Тут скорбь нашей героини еще более возросла.

— Злополучный светильник! Проклятый светильник! — вскричала она. — Обжечь Амура — такого чувствительного, такого нежного бога, который не выносит боли!. Плачь, плачь, Психея! Плачь без передышки днем и ночью! Постарайся найти в горах или в долах травы, которые исцелили бы его и принеси их ему! Если бы он не поторопился проститься со мной, он увидел бы, в какую великую скорбь повергла меня его боль, и это доставило бы ему облегчение, но он улетел! Он улетел и не оставил мне надежды на новую встречу!

Тем временем Аврора пролила свой свет на невзгоды нашей красавицы, и наступивший день принес с собой много нового. Между прочим, о том, что случилось с Психеей, была извещена и Венера. И подумайте, какие бывают совпадения! По случаю сильной жары врачи предписали богине принимать ванны. Она окуналась на заре и затем снова ложилась. Купалась Венера обычно в этой самой реке, воды которой были весьма прохладны. Мне кажется, я уже говорил, что этим свойством отличался и сам речной бог. Некая болтливая гусыня, кое-что проведавшая (она притаилась в шпажнике, видела Психею и слышала упреки ее мужа), не преминула донести обо всем Венере, и та, не теряя времени, разослала во все концы людей с приказом привести ей, живую или мертвую, ее рабыню Психею.

Это едва не произошло. С той минуты, как супруг покинул ее, Психея надела, вернее набросила на себя прежнее платье — те мрачные одежды, предписанные, как вы помните, оракулом, с которыми она рассталась, выйдя замуж. В таком виде она решилась отправиться по свету, чтобы найти траву, исцеляющую ожоги, а потом разыскать мужа. Не прошла она и полумили, как заметила дымок, который вился между деревьями и среди скал. Это была рыбачья хижина, расположенная на склоне горы, по которому было трудненько карабкаться даже козам. Гора эта, поросшая дубами, столь же древними, как она сама, и усеянная скалами, являла взору зрелище грозное и вместе с тем прелестное. Прихоть природы выдолбила некоторые из этих скал, находившихся неподалеку друг от друга, и пробуравила каналы между ними, а человеческое искусство завершило этот труд, сделав это место обиталищем доброго старца и двух юных пастушек. Как ни боязлива была Психея в начале своего пути, как ни страшилась она всякой встречи, ей все же необходимо было узнать, в какой стране она находится и не могут ли ей дать здесь указаний относительно лекарства или хотя бы корешка или травки против ожога. Она направила поэтому свои шаги в ту сторону, где заметила дымок, но, как ни напрягала свое зрение, нигде не обнаружила жилья, кроме названного. А к этому месту вела лишь тропинка, густо обсаженная колючками. Отвести их в сторону не было никакой возможности, и Психея с каждым шагом замечала, что колючки все больше раздирают ей одежду, а иногда впиваются ей прямо в тело, хотя она сперва этого и не ощущала, ибо печаль заглушала в ней все другие чувства. В конце концов ее белье, ставшее влажным, утренний холодок, шипы и роса стали ее беспокоить. Она кое-как выбралась из чащи на небольшую лужайку, трава которой была столь же девственна, как и день, когда она родилась, и вышла на берег горного потока. То был поток и вместе с тем пропасть. Бесчисленное множество источников, водопадами низвергаясь в этот поток с вершины горы и катя затем свои воды между скалами, оглашали воздух журчанием, подобным тому, какое создают пороги Нила.

Психея, внезапно остановленная этой преградой и притом изнемогшая от боли и усталости, ибо она провела целую ночь без сна, прилегла под деревцами, пышно разросшимися на влажной почве. Это ее и спасло.

Мгновенье спустя в том же самом месте появились два клеврета ее ненавистницы. Овраг помешал им пройти дальше, и они с минуту постояли, осматривая его. Психея подвергалась великой опасности, так как один из них наступил ногой на ее платье, но думая, что красавица столь же далеко от них, сколь на самом деле она была близко, он сказал своему спутнику:

— Мы напрасно ищем ее здесь: в таких местах ютятся только птицы. Наши сотоварищи окажутся счастливее нас. Мне жаль девушку, которую мы ищем, ибо госпожа наша не та, за кого ее принимают: посмотреть на нее — так подумаешь, что она сама нежность, но я бы назвал ее самой мстительной и жестокой женщиной, какую только можно встретить. Уверяют, что Психея оспаривает у нее первенство в красоте; этого достаточно, чтобы привести Венеру в бешенство, чтобы превратить ее в львицу, у которой похитили детенышей; ее соперница хорошо сделает, если поостережется попасть ей в лапы.

Психея отчетливо расслышала эти слова и возблагодарила случай, который, повергнув ее в смертельный страх, дал вместе с тем и совет, которым не следовало пренебрегать. К счастью для нее, эти люди почти сразу же ушли.

Не успела она немного успокоиться, как на другой стороне оврага новое зрелище вызвало у нее новое удивление. Ей предстала олицетворенная старость — старец, несущий за спиной рыбацкие сети и в рыбацком наряде; волосы его ниспадали на плечи, а борода достигала пояса. Он был очень красив и бел, как лилия, хотя и не столь свеж. Чело его было изборождено морщинами, самая юная из которых была едва ли не сверстницей всемирного потопа. Поэтому Психея приняла его за Девкалиона[51] и, опустившись на колени, сказала:

— Отец рода человеческого, защити меня от врагов, которые меня ищут!

Старец ничего не ответил: сила ее чар лишила его речи. Он уронил свои сети на землю, завороженный так, как это могло бы с ним быть в юные годы, и забыл об опасности, которая ему грозила, если бы он попался на глаза ненавистникам Психеи, после того как переправит ее на другой берег. Мне так и кажется, что я вижу одного из троянских старцев, которые при виде Елены готовятся к войне. Он не страшился смерти — ему гораздо важнее было спасти существо, столь несчастное, как наша героиня. Настоятельная потребность в его помощи заставила его отложить до более подходящего случая восклицания, обычные при таких обстоятельствах. Он перешел на другую сторону оврага, где находилась Психея, и приветствовал ее с изяществом и почтительностью человека, способного на нечто лучшее, чем обманывать рыб.

— Прекрасная царевна, — сказал он, — ибо, судя по твоим одеждам, ты по меньшей мере царская дочь, — поклонение подобает лишь богам. Я же смертный, обладающий только этими сетями, да еще кое-какими пустяками, которыми я обставил несколько выветрившихся скал на склоне этой горы. Это убежище принадлежит тебе так же, как и мне. Я его не покупал; его создала сама природа. Не опасайся, что твои враги вздумают тебя здесь разыскивать: если на земле есть место, где можно не бояться преследователей, то именно здесь; я уже давно убедился в этом на собственном опыте.

Психея приняла предложенный ей приют. Старец помог ей спуститься на дно оврага: он шел впереди и указывал ей, как надо ставить ногу то туда, то сюда; переход был небезопасен, но боязнь придает храбрости — если бы Психея не спасалась от Венеры, она никогда не решилась бы на то, на что дерзнула сейчас.

Главная трудность заключалась в том, чтобы перебраться через поток, который бежал по дну оврага. Он был широкий, глубокий, быстрый, «Где ты, Зефир?» — воскликнула Психея. Но Зефир был далеко — Амур отпустил его, получив заверения, что наша героиня не посягнет на свою жизнь, коль скоро ей это воспрещено, и вообще не сделает ничего неприятного Амуру. И в самом деле, она ни о чем таком больше не думала. Им помог при этом переходе переносный мостик, который старец после переправы оттащил в сторону. Это был полусгнивший ствол дерева с перилами из двух ветвей ивы. Его перекинули через реку, укрепив оба конца на двух больших камнях, между которыми и текла река. Психея благополучно перешла на другой берег, причем подниматься оказалось не труднее, чем спускаться.

Затем возникли новые препятствия. Пришлось без конца карабкаться по склону горы, поросшему лесом, настолько густым, что там было не светлей, чем в обители вечного мрака. Психея следовала за старцем, держась за его платье. После немалых усилий они добрались до небольшой прогалины, служившей различным целям: тут были и сады, и главный двор, и передние дворы и подъезды этого обиталища. Они доставляли цветы, немного плодов и прочие блага владельцу этого поместья.

Оттуда они поднялись к жилищу старца по ступенькам и площадкам лестницы, единственным архитектором которой была природа: стиль ее, правду сказать, слегка смахивал на тосканский. Дворцу этому заменяли крышу пять-шесть деревьев поразительной высоты, корни которых ушли глубоко в расселины скал.

Две молодые пастушки, сидевшие там, присматривали за пятью-шестью козами, щипавшими траву шагах в десяти от них, и что-то пряли с такой грацией, что Психея невольно залюбовалась ими. Они были достаточно красивы, чтобы соперница Венеры обратила на них внимание. Младшей было около четырнадцати лет, старшей уже исполнилось шестнадцать. Они приветствовали ее с простодушием, в котором, однако, чувствовался живой ум, и в то же время не без легкого смущения. Но больше всего убедило Психею в их уме восхищение, которое они проявляли, глядя на нее. Психея поцеловала их и сделала им небольшой сельский комплимент, лестно отозвавшись об их миловидности и приятных манерах. Ответом ей был румянец, разом окрасивший их щеки.

— Ты видишь моих внучек, — сказал Психее старец. — Их мать умерла полгода назад. Я воспитываю их с таким старанием, как если бы они не были простыми пастушками. К сожалению, они никогда не покидали этой горы и потому неспособны служить тебе как следует. Разреши им все же отвести тебя в их жилище — ты, наверно, нуждаешься в отдыхе.

Психея не заставила себя упрашивать, она охотно легла в постель. Обе девушки раздели ее, невинными знаками и подмигиваниями выражая при этом, — но так, чтобы Психея не замечала, — свое восхищение прелестями красавицы, способными внушить любовь к ней не только им самим, но и всем на свете. Психея воспользовалась их постелью и возлегла на простыни, переложенные лепестками роз. Аромат этих цветов и усталость, а может быть, иные средства, к которым прибегает Морфей, тотчас же усыпили Психею. Я всегда считал, да и теперь полагаю, что сон есть неодолимая сила: с ним не могут бороться ни судебная тяжба, ни душевная скорбь, ни любовь.

Пока Психея спала, пастушки сбегали за фруктами. Когда она проснулась, ее угостили ими, предложив запить молоком: в этих краях не знали другой еды. Здесь питались по способу первобытных людей; правда, всё подавалось гораздо чище, но изготовлено было самой природой.

Старец спал в выемке, образовавшейся в скале. Постелью ему служила кучка мха, на которой он и расстилал все принадлежности бога Морфея. Другая выемка, более просторная и богаче обставленная, была обиталищем девушек. Множество мелких изделий из тростника и древесной коры заменяли в них обои, плюмажи, фестоны, корзины с цветами. Дверь, ведущая в скалу, служила также и окном, как на наших балконах, и, так как перед нею расстилалась прогалина, она открывала обширный, разнообразный и приятный вид на местность — старец срубил деревья, мешавшие любоваться пейзажем.

Меня затрудняет одно: как описать дверь, служившую также окном и похожую на дверь наших балконов, притом описать так, чтобы деревенский характер ее был сохранен. Я так и не мог уразуметь, как все это было устроено. Достаточно будет сказать, что в этом обиталище не было никакой дикости, хотя вокруг все было диким.

Психея, осмотрев дом, объявила старцу, что хотела бы с ним побеседовать и пригласила его сесть рядом с ней. Он сначала отказывался, ссылаясь на то, что он простой смертный, но затем согласился. Обе девушки вышли.

— Тебе нет смысла, — сказала наша героиня, — скрывать от меня свое истинное положение. Ты не всю жизнь был рыболовом и говоришь правильнее, чем человек, имевший дело лишь с рыбами. Не может быть, чтобы ты не знал свет и не беседовал с вельможами. По происхождению ты много выше того, чем кажешься: твое обращение, разговор, воспитание, какое ты дал внучкам, даже сама опрятность этого жилища ясно говорят мне об этом. Прошу тебя, дай мне совет. Еще вчера я была счастливейшей женщиной в мире. Мой муж был влюблен в меня, он считал меня красавицей, а муж мой — бог Амур. Теперь он не желает больше, чтобы я была его женою; он не позволил мне даже стать его рабыней. Я несчастная бродяжка, которая всего боится: малейший ветерок внушает мне ужас, а еще вчера я повелевала Зефиру. При моем утреннем туалете присутствовало сто самых красивых и самых искусных нимф, они были счастливы услышать от меня хоть слово и, отходя от меня, целовали край моей одежды. Поклонение, забавы, театральные зрелища — во всем этом у меня не было недостатка. Стоило мне чего-нибудь пожелать, как мое желание тотчас же исполнялось, даже если желанный для меня предмет находился на краю света. Мое блаженство было так велико, что я уже не замечала ни новых нарядов, ни новых удобств. Я утратила все эти блага, утратила их по своей собственной вине, без всякой надежды когда-либо их вернуть: Амур слишком сильно разгневан. Я не спрашиваю тебя, перестану ли когда-нибудь его любить: это невозможно; я не спрашиваю тебя также, перестану ли жить, ибо избавиться от страданий мне запрещено. «Остерегись, — сказал мне мой муж, — посягать на свою жизнь!» Вот на какое существование я обречена: мне запрещено даже положить конец моей жизни. Увы, не сметь отчаиваться — это предел отчаяния. Но если я все же решусь на отчаянный шаг, какая кара ждет меня после смерти? Что ты мне посоветуешь? Влачить ли мне жизнь в вечной тревоге, страшась Венеры, ежеминутно боясь попасть на глаза слугам ее ярости? Если я окажусь в ее руках, — а это неминуемо случится, — она обречет меня на бесчисленные муки. Не лучше ли мне уйти в мир, где она лишена всякой власти? В мои намерения не входит вонзить в себя кинжал: боги да не допустят, чтобы я так ослушалась Амура! Но если я буду отказываться от пищи, если я позволю излить на меня свою ярость аспиду, если я случайно найду аконит и положу крупицу его себе на язык, велика ли будет моя вина? Неужели мне запрещено даже умереть от печали?

При имени Амура старец встал с места. Когда же красавица кончила говорить, он простерся ниц и, обращаясь с ней как с богиней, рассыпался перед нею в извинениях, которые не скоро кончились бы, если бы Психея не прервала их и не приказала ему, как красавица, царевна и богиня (он поочередно величал ее всеми этими титулами), подняться и высказать свои мысли свободно, а самое главное — отбросить эти звания, не дающие ей никакого утешения, как он ни щедр на них.

Старец слишком хорошо знал жизнь, чтобы состязаться в учтивости с супругой Купидона. Поэтому, усевшись, он сказал:

— Если твой муж наделил тебя бессмертием, какой тебе толк от желания умереть? Если же ты еще подвержена общему закону, тогда надо выбирать одно из двух: либо действительно умирать, либо пытаться сохранить жизнь как можно дольше. Нам суждено от рождения и то и другое; можно сказать, что человек одновременно испытывает оба противоположные стремления: он непрерывно стремится к смерти и так же непрерывно избегает ее. Преодолеть этот инстинкт ему не дано, животным также. Есть ли что-либо несчастнее птички, привыкшей жить на воле, в лесу и воздушных просторах и угодившей в тесную клетку? И тем не менее она не кончает с собой, а, напротив, поет и старается развлечься. Люди не столь умны: они приходят в отчаяние. Подумай, сколько проступков проистекает для них из желания покончить с собой. Во-первых, они разрушают творение неба, и чем это творение прекраснее, тем более велика их вина; суди же сама, как безмерно будет твое преступление. Во-вторых, они бросают вызов Провидению, и это их вторая провинность. Разве ты знаешь, что тебя ждет? Быть может, небо уготовило тебе более великое счастье, нежели то, о котором ты жалеешь? Быть может, оно скоро порадует тебя возвращением мужа, или, лучше сказать, твоего возлюбленного, ибо, судя по его гневу, я считаю его таковым. Сколько видел я влюбленных, которые незамедлительно возвращались к тем, на кого так горько жаловались; сколько, с другой стороны, несчастных, чье положение и сами чувства менялись так сильно, что было бы неразумно с твоей стороны помешать Фортуне повернуть свое колесо. Помимо этих общих соображений, напомню, что твой муж воспретил тебе посягать на свою жизнь. Не ссылайся на возможность умереть от тоски: это уловка, которую осудит твоя собственная совесть. Я предпочел бы уж лучше, чтобы ты пронзила себе грудь кинжалом. Это мгновенный проступок, который имеет своим извинением порыв; смерть же от тоски есть замедленное самоубийство, не имеющее никакого оправдания. Не думаю, чтобы тебе с детства внушали, будто за гробом нет кары. Знай, что такие кары существуют, и особенно строги они для тех, кто пускает свою душу по ветру, не давая ей взмыть к небесам.

— Отец мой, — сказала Психея, — это последнее соображение заставляет меня сдаться, ибо я не питаю надежды на возвращение мужа: мне пришлось бы посвятить поискам его всю свою жизнь.

— Не думай этого, — ответствовал старец. — Напротив, я полагаю, что он сам тебя разыщет. И какая радость ждет тебя тогда! Но проведи по крайней мере несколько дней в этом убежище. Эти дни ты посвятишь самопознанию и будешь учиться мудрости, ведя такую жизнь, какую я веду уже давно и веду с таким спокойствием, что если бы сам Юпитер захотел поменяться со мной участью, я без колебаний отверг бы его предложение.

— Но как дошел ты до мысли о таком убежище? — спросила Психея. — Не будет ли нескромностью попросить тебя рассказать мне свою историю?

— Я расскажу тебе ее в немногих словах, — отвечал старец. — Я жил при дворе одного царя, который любил слушать меня и дал мне должность первого придворного философа. Я был не только в чести у царя, но и богат. Семья моя состояла лишь из одного дорогого мне человека: жену я потерял уже давно, и у меня оставалась лишь дочь, редкая красавица, хотя прелесть ее неизмеримо уступала твоей. Я воспитывал в ней добродетельные чувства, как это и подобало моему положению и занятиям: ни намека на модничанье или щегольство, равно как и на чопорность. Я хотел сделать из нее скорее удобную подругу для мужа, чем приятную возлюбленную для любовников.

Из-за достоинств ее за нею стали ухаживать все наиболее видные при дворе люди. Начальник царских войск взял верх над другими. На другой же день после свадьбы он стал ревновать ее и приставил к ней шпионов и стражей. О, жалкий глупец, как он не понимал, что если женщину не охраняет добродетель, бесполезно расставлять вокруг нее часовых! Моя дочь еще долго была бы несчастной, если бы не превратности войны. Муж ее пал в сражении. Он оставил ее матерью одной из девушек, которых ты видела, и беременною другою. Горесть оказалась сильнее воспоминаний о дурном обращении покойного, а время — сильнее горести. К дочери моей в конце концов вернулась былая веселость, общительность, очарование; однако она до конца жизни решила оставаться вдовой, предпочитая все, что угодно, даже смерть, риску второго замужества. Поклонники вновь начали увиваться вокруг нее: мой дом всегда был полон непрошенными гостями, самым назойливым из которых был царский сын.

Дочь моя, которой все это не нравилось, предложила мне похлопотать о разрешении удалиться от дел, на что мне давали право мои заслуги. Просьба моя была удовлетворена. Мы удалились в принадлежавший мне загородный дом. Едва мы переселились туда, как поклонники последовали за нами, они появились там почти одновременно с нашей семьей. Утратив надежду избавиться от них, мы бежали из страны, где не было спасения от любви, и нашли убежище у соседних племен. Это вызвало войны, но не избавило нас от влюбленных — местные поклонники оказались еще настойчивее прежних. Наконец, мы укрылись в пустыне, с немногими слугами и почти без всякой поклажи, если не считать нескольких книг. Мы хотели, чтобы бегство наше привлекало к себе поменьше внимания. Местность, которую мы выбрали, была довольно безлюдной, хотя и не шла в сравнение с той, где ты встретила нас. Мы провели там два дня в полном покое. На третий стало известно, куда мы скрылись: один из поклонников зашел к нам разузнать о дороге, другой укрылся в нашей хижине от дождя. Мы пришли в полное отчаяние и решили, что спокойствие мы обретем только в Елисейских Полях[52].

Я посоветовал дочери вступить в брак. Она попросила меня потерпеть, сказав, что пойдет замуж лишь под угрозой смертной казни, и то еще неизвестно, не предпочтет ли она смерть новому супружеству. Она призналась, что назойливость поклонников ей чрезвычайно тягостна, но что тиранство дурных мужей превосходит все мыслимые бедствия и что она просит меня заботиться лишь о моих собственных делах, она же устоит против всякого рода соблазнов, а если дело дойдет до насилия и принуждения к браку, она предпочтет умереть. Я не настаивал.

Однажды ночью, когда я задремал с мыслью о дочери, мне явилась во сне Философия. «Я хочу, — сказала она, — вывести тебя из затруднения. Следуй за мной». Я повиновался ей. Мы прошли местами, какими сегодня я вел тебя. Философия привела меня на порог этого жилища. «Вот, — сказала она, — единственное место, где ты обретешь покой». Образ этого места и ведущей к нему дороги запечатлелись в моей памяти. Я пробудился с чувством удовлетворения.

На другой день я рассказал дочери этот сон, а так как мы в это время гуляли, я заметил, что дорога, по которой меня вела Философия, начинается прямо у нашей хижины. Надо ли дальше рассказывать? Мы приняли решение до конца проверить наш сон на деле. Мы уволили наших слуг и бежали с двумя этими девочками, из которых старшей не исполнилось тогда еще шести лет, а младшую пришлось нести на руках. После тех же самых усилий, какие пришлось сделать и тебе, мы пришли к этим скалам. Мои родные расположились здесь, а я вернулся, чтобы забрать скудные пожитки, которые ты видишь, перетащив все это, равно как и книги, в несколько приемов. Что касается денег и мелких ценностей, остававшихся у нас, то они были уже спрятаны в надежном месте, у нас до сих пор еще не возникла в них нужда. Живя вблизи от реки, мы обеспечены если не роскошной и тонкой, то во всяком случае здоровой пищей. Я ловлю рыбу, которую сбываю в городе, — он находится за этой горой: там меня никто не знает. Стоит моей рыбе появиться на рынке, как она уже продана. Тамошние жители — люди богатые, лакомки и порядочные лентяи. Они неохотно выходят за стены города. Никто не явился бы сюда, чтобы прерывать мои размышления, если бы твой муж не вмешался, наконец, в дело и не стал подсылать к нам влюбленных, тех — отсюда, других — оттуда. Любовники всюду пролезут, недаром у их покровителя крылья. Этим девушкам, как ты видишь, уже пора их побаиваться. Я, однако, не уверен, что на этот счет они всегда будут держаться точки зрения своей матери. Вот каким образом я очутился здесь.

Старец закончил речь превознесением своего счастья и хвалой одиночеству.

— Но, отец мой, — воскликнула Психея, — такое ли уж благо — одиночество, о котором ты говоришь? Неужели тебе и твоим дочерям не скучно? Чем же вы занимались все эти десять лет?

— Приготовлением к будущей жизни, — отвечал старец. — Мы размышляли об ошибках и заблуждениях, коим подвержены люди; мы изучали жизнь.

— Ты не убедишь меня, — возразила Психея, — что законное величие и невинные удовольствия не заслуживают предпочтения перед образом жизни, который вы ведете.

— Истинное величие в глазах философа, — отвечал старец, — это умение управлять собой, а истинное наслаждение обретаешь в общении с самим собой. Это достигается только в одиночестве. Не скажу, что к нему приспособлен каждый: оно благо для нас, но было бы злом для тебя. Существо, созданное небом с таким тщанием и искусством, должно делать честь своему творцу и царить не только в пустыне.

— Увы, отец мой, — со вздохом промолвила наша героиня, — ты говоришь: «царить», а между тем я рабыня моей ненавистницы! Над кем мне царить? Царить над моим сердцем и сердцем Амура я не могу, царить над другими — отказываюсь.

Тут она кратко рассказала ему свою историю и, окончив ее, добавила:

— Ты видишь, сколько у меня оснований бояться Венеры. Я, однако, решила отправиться на поиски моего мужа раньше, чем кончится этот день: меня слишком беспокоит причиненный мною ожог. Не знаешь ли ты какого-нибудь средства исцелить его сразу и безболезненно?

Старец усмехнулся.

— Всю свою жизнь, — сказал он, — я изучал травы, зелья, минералы и не мог найти средства ни от одной болезни. Но не думаешь ли ты, что и боги так же бессильны? У них, наверно, есть отличные лекарства и отличные врачи, раз смерть не властна над ними. Не трудись поэтому над тем, чтобы вернуть супруга: для этого требуется время; если ты явишься перед ним раньше, чем время смягчит его, ты рискуешь тем, что он может оттолкнуть тебя, а это будет иметь весьма вредные последствия в будущем. Если уж мужья рассердились и затем отказываются мириться, они долго после этого капризничают.

Психея согласилась с мнением старца и провела в этом месте неделю, не обретя того покоя, который ей обещал хозяин. Нельзя сказать, что беседы старца и даже его дочек не оказывали иной раз целительного действия на ее душевную боль; но сразу же после этого вздохи ее возобновлялись, пока старец не указывал ей, что печаль может разрушить ее красоту — единственное благо, которое у нее еще оставалось, что несомненно повлекло бы за собой и другие утраты. Нашей героине не приводили до сих пор еще доводов, которые приходились бы ей так по вкусу.

О своей любви она говорила не только со старцем, она иногда советовалась о ней с неодушевленными предметами, ведя беседу с деревьями и скалами. Старец проложил длинную дорогу в лесу. Сверху туда проникало немного света. По обе стороны дороги были расположены уютные уголки, где красавица могла прилечь без большой для себя опасности: сильваны не посещали этот лес, находя его чересчур диким. Привлекательность места внушила Психее стихи, которые она вырезала на буковой коре. Она облекла в них мысли, подсказанные ей нимфами. Вот примерно смысл ее стихов:

«От прежних радостей еще сильней мученья.
Страдать и вспоминать былые наслаждения
Боюсь — не хватит сил.
Зачем была я так обласкана судьбою?
И если ты, Амур, горишь ко мне враждою,
Зачем меня любил?
Зачем я не всегда была тебе противной?
Как тяжко потерять того, чей облик дивный
В душе запечатлен.
Хотя б не видели — о горе! — очи эти
Тех прелестей твоих, которым всё на свете
Сдается в сладкий плен.
Всю в мире красоту я созерцала спящей.
От этой памяти блаженной и томящей
Не скрыться никуда.
И шепчет мне она, и боль еще острее:
„Ты дышишь, ты жива, хотя твой свет, Психея,
Померкнул навсегда?“
Да, ни дышать, ни жить нет у меня охоты.
Но умереть нельзя: покончить с жизнью счеты
Мне запретил супруг.
Жестокий, он — увы! — мне связывает руки,
И жжет раскаянье, и все ужасней муки,
Но не уйти от мук». —
Так в некой рощице Психея поверяла
Деревьям боль свою, и мраморные скалы
Скорбя, внимали ей,
И с гулом трескались. Вы, скалы, с ней сдружились,
Так не забудьте ж слез, что без конца струились
Из горестных очей.

У нее не было других удовольствий. Один раз, впрочем, любопытство, свойственное ее полу и лично ей, побудило ее подслушать тайную беседу двух пастушек. Старец разрешил старшей из них прочесть несколько любовных повестей, какие сочиняли в те времена, повестей, очень похожих на наши романы, и запретил это младшей, находя, что ум у нее чересчур живой и слишком восприимчивый. Это обычай, которому нынче следуют все матери: они воспрещают своим дочерям подобное чтение, чтобы помешать им узнать, что такое любовь; но в этом, я полагаю, они неправы, и все их хитрости не приводят к цели: природа выступает здесь мощной союзницей «Астреи»[53]. Мамаши выигрывают таким образом самое большее немного времени, да и это несколько сомнительно. Девица же, ничего не читавшая, думает, что ее вовсе не собираются обманывать и тем легче попадает в силок. С любовью дело обстоит как с игрой: самое разумное — преподать заранее все ее хитрости не для того, чтобы пускать их в ход, но чтобы обезопасить себя от них. Если у вас когда-нибудь будут дочери, пусть себе на здоровье читают.

Так вот две пастушки беседовали тайком. Психея сидела в двух шагах от них, скрытая листвой. Младшая сестра сказала старшей:

— Прошу тебя, сестрица, утешь меня: я уж не кажусь себе такой красивой, как раньше. Не находишь ли ты, что присутствие Психеи словно изменило что-то в нас обеих? До ее прихода я с удовольствием смотрела на себя в зеркало, теперь я больше не испытываю его.

— И не смотришься больше, — добавила старшая.

— А между тем, смотреться-то нужно: без этого не принарядишься как следует. Или, по-твоему, девушка, как цветок, располагает свои листья, не прибегая к помощи зеркала? А вдруг я встречу человека, которому не придусь по вкусу?

— Встретишь в этой пустыне! — вскричала старшая. — Это же просто смешно!

— Я понимаю, — возразила младшая, — что это весьма сомнительно, однако же не вполне невозможно. У Психеи, да и у нас тоже, нет крыльев, а между тем мы с нею встретились. Но раз уж речь у нас зашла о Психее, что означают слова, вырезанные ею на моих буках? Почему отец просил ее не объяснять мне их? В чем причина ее непрерывных вздохов? Кто этот Амур, которого, по ее словам, она так любит?

— Это наверно ее брат, — заметила старшая.

— А я уверена, что нет, — опять вставила та, что была чуточку помоложе. — Скажи мне, стала ли бы ты так убиваться из-за брата?

— Или ее муж, — возразила сестра.

— Я тебя понимаю, — откликнулась младшая. — Но разве мужья являются на свет совсем готовые? И разве они не бывают сперва чем-то другим? Чем был Амур для своей жены прежде чем на ней жениться? Вот о чем я тебя спрашиваю.

— А этого я тебе не скажу, потому что мне запрещено говорить.

— Ты удивишься, — сказала молодая девушка, — узнав, что это мне уже известно. Слово это пришло мне самой на ум, хотя никто меня не учил ему: раньше, чем Амур стал мужем Психеи, он был ее возлюбленным.

— А что это значит — возлюбленный? — вскричала старшая. — Разве бывают на свете возлюбленные?

— Сколько душе угодно! — был ей ответ. — Разве сердце тебе это еще не сказало? Мое сердце вот уже полгода как только об этом и говорит.

— Ах ты, малышка! Если тебя услышат, без нотации не обойдется!

— А что плохого в том, что я говорю? — спросила юная пастушка. — Ах, милая сестра, — продолжала она, охватив ее шею руками, — расскажи, пожалуйста, о чем говорится в твоих книгах.

— Мне запрещено рассказывать.

— Вот потому-то мне так сильно и хочется знать, — продолжала младшая. — Я уже не ребенок и не желаю быть непосвященной. Я решила просить отца свести меня в один из ближайших дней в город; и первый же раз, как Психея начнет разговаривать сама с собой, что случается с ней нередко, когда она остается одна, я спрячусь где-нибудь поблизости и послушаю ее.

— В этом нет надобности, — громко сказала Психея из уголка, где пряталась. Затем она поднялась и подбежала к двум нашим пастушкам, которые бросились к ее ногам в таком смятении, что едва могли раскрыть рот, чтобы попросить у нее прощения. Психея поцеловала их, взяла за руки и, усадив рядом с собой, заговорила так:

— Вы не сказали мне, красотки, ничего обидного. А ты, — добавила она, обращаясь отдельно к младшей из сестер и еще раз целуя ее, — увидишь сейчас, как рассеются все твои сомнения. Твой отец просил меня этого не делать, но раз принятые им меры осторожности оказались бессильными и природа уже научила вас слишком многому, я скажу, что на свете в самом деле существует одна очень приятная и вкрадчивая порода людей с весьма мягкими манерами, стремящаяся лишь к тому, чтобы нам нравиться, и действительно нам нравящаяся; у них нет ничего особенного ни в складе лица, ни в его выражении, и тем не менее мы находим их лица более прекрасными, чем лица всех остальных людей в мире. Когда дело доходит до них, наши братья и сестры перестают для нас что-нибудь значить. Народ этот рассеян по всей земле под именем возлюбленных. Описать в точности, каковы эти возлюбленные, — вещь немыслимая: в иных краях они белы, в иных — черны. Сам Амур не гнушается быть одним из них. Этот бог был моим возлюбленным до того, как женился на мне; и вас очень бы удивило, если бы вы только знали, как устроен мир, что, став моим мужем, он не перестал быть возлюбленным. Но сейчас я его утратила.

И, в заключение своего признания, Психея поведала им свое любовное приключение и гораздо более подробно, чем рассказала о нем старику. Закончила она так:

— Я вам рассказала всю эту историю, чтобы вы могли хорошенько ее обдумать и руководствоваться ею в жизни. Я не хочу сказать, что мои невзгоды, происходящие от необычайных причин, должны послужить примером вам, простым пастушкам, и отвратить вас от страсти, самые муки которой суть наслаждение: как станете вы противиться могуществу моего мужа? Ведь все, что дышит, склоняется перед ним. Хотя и встречаются сердца, стремящиеся освободиться от этой повинности, в свой час наступает черед и для них. Я еще помню время, когда не знала такого принуждения: спала спокойно, никто не слышал моих вздохов, не видел моих слез, и я не была тогда счастливее, чем нынче. Такое бесстрастное благополучие не столь уж завидно, как полагает ваш отец; философы к нему жадно стремятся, а мертвые обретают его без всякого труда. И не верьте тому, что говорят о любящих поэты: по их уверению, влюбленные проводят лучшие свои годы в мучениях. Что из того? Ведь в любовных муках прекрасно то, что их докука никогда не переходит в скуку. Все, что вам надлежит сделать, это удачно выбрать и притом раз навсегда: девушка, любящая лишь одного мужчину, не подвергнется порицанию, если только ею руководят порядочность, благоразумие и честность и если она не переходит известные границы, то есть делает вид, что не переходит. Когда ваши любовные дела будут идти плохо, плачьте, вздыхайте, приходите в отчаяние и старайтесь только, чтобы это не было слишком заметно. А когда они идут хорошо — пусть это будет еще менее заметно, если только вы не хотите, чтобы в дело вмешалась зависть и отравила своим ядом ваше блаженство, как это случилось на ваших глазах со мною. Я считаю, что оказала вам большую услугу, дав вам такой совет, и не понимаю вашего отца. Он отлично знает, что вы не останетесь в неведении. Так чего же он ждет? Чтобы ваш собственный опыт научил вас уму-разуму? По-моему, лучше учиться на чужом опыте. Пусть же он разрешит вам обеим подобное чтение, я непременно с ним об этом поговорю.

Психея выступила в защиту своего супруга и, быть может, без этого она бы не внушила обеим девушкам столь сильных чувств. Обе слушали ее, как посланницу небес. После этого между тремя красотками состоялось тайное совещание относительно дел нашей героини. Психея спросила пастушек, что они думают о ее судьбе и как, по их мнению, должна она держать себя дальше. Сестры попросили разрешить им из почтения промолчать и не говорить прямо своего мнения: им не подобает, заявили они, прямо высказываться об участии богини. Какого совета может она ждать от двух молоденьких девушек, до сих пор видевших лишь свое стадо?

Но наша героиня так настаивала, что старшая, наконец, объявила, что она вполне одобряет покорность и раскаяние Психеи, и прибавила, что она советует ей продолжать в том же духе; это никак ей не повредит, а, напротив, весьма поможет. Совсем ее разлюбить муж никак не мог: его упреки и заботливость, с какою он старался помешать ей умереть, даже самый его гнев — все это бесспорные тому свидетельства; он просто-напросто хочет заставить ее подороже купить его милости, чтобы она больше ценила их.

Совсем другого мнения была младшая сестра, разразившаяся нападками на Амура. Где разум у этого бога? Где были его глаза, когда он равнодушно взирал на тоскующую у ног его царскую дочь и царицу красоты, и все лишь из-за того, что у нее явилось желание его увидеть? Разве это достаточная причина, чтобы бросить жену и наделать столько шума? Будь он уродлив, у него еще была бы причина сердиться. Но так как он прекрасен, ему просто хотели доставить этим удовольствие. Такое любопытство не только не подлежит осуждению, а, наоборот, заслуживает похвалы, ибо оно проистекало от избытка любви.

— Послушайтесь меня, госпожа, потерпите немного — и ваш муж вернется. Я не знаю ни божеской, ни человеческой природы, но я сужу о других по себе и думаю, что все созданы более или менее одинаково: если нам с сестрой случается поссориться и если я после этого стараюсь казаться холодной и равнодушной, она ходит за мной по пятам, а если она упрямо стоит на своем, я иду на всякие уступки.

Психея подивилась уму обеих пастушек и решила, что младшей, должно быть, попали в руки некоторые книги из библиотеки ее сестры и она тайком прочла их; к этим книгам следует прибавить превосходные природные задатки, унаследованные от матери и не только не заглохшие в обеих дочерях вследствие одинокой жизни, а, напротив, на особый лад у каждой из них развившиеся. Психея присоединилась к мнению старшей и решила с завтрашнего же дня пуститься на розыски мужа.

В затее этой было нечто весьма смелое и чрезвычайно странное. Царская дочь, одиноко бредущая по свету! Конечно, для супруги бога в блужданиях по белу свету нет ничего непристойного — богини бродят где и как им вздумается, и никто их за это не упрекнет. С нашей героиней дело обстояло сложнее: ей приходилось побаиваться встречи не только с прислужниками своей ненавистницы, но и с людьми вообще. А как сделать так, чтобы ее не узнали? Хотя платье на ней было траурное, оно вместе с тем было и свадебное, изукрашенное во многих местах брильянтами, недаром оно поглотило доходы ее отца за два года. Женщина такой красоты и в таком роскошном одеянии могла ввести в соблазн первого же встречного. Психея надеялась, правда, что муж охранит ее особу и не позволит никому к ней прикоснуться, ну а брильянты — пусть уж ими распорядится судьба. Но если бы даже у Психеи не было ни тени надежды на охрану Амура, она все равно пустилась бы на его розыски. Ио[54] обежала всю землю; уверяют, будто ее все время жалила муха; я же полагаю, что эта муха походила на Амура не одними только крылышками. Счастье еще для Психеи, что мухой, ее кусавшей, был ее муж: этим оправдывалось всё.

Старшая из девушек предложила ей заказать себе новое платье в ближнем городе, о котором я упоминал выше; их отец примет на себя заботу об этом, если она согласится. Психея, видя, что девушка примерно того же роста, что и она сама, предпочла просто поменяться с нею платьями и захотела сразу же произвести обмен: это был удобный случай, для того чтобы расплатиться со своими хозяйками. Как довольна была бы она, если бы стоимость брильянтов приумножила шансы этих девушек, увеличив число их поклонников!

Кому же это пришлось не по вкусу? Самой пастушке! Почтительность, застенчивость, нежелание принять такой подарок и тысячи других соображений смущали ее; она опасалась, как бы отец не стал ее бранить. Эти простые пастушки были исполнены душевного благородства и помнили о своем происхождении, когда в том была надобность. На этот раз старшей пришлось согласиться, но с тем условием, добавила она, что эти одежды будут у нее на временном хранении.

Две наши переряженные почувствовали себя в новых своих уборах так, словно Психея всю жизнь была лишь пастушкой, а пастушка всю жизнь была царевной. Когда они показались в своем новом виде старцу, он с трудом их узнал. Для Психеи это ряженье оказалось приятным развлечением. Она прониклась большими надеждами на успех своего замысла, прислушиваясь к ободряющим доводам, которые ей приводили.

На другой день, встретившись со старцем с глазу на глаз, она сказала ему:

— Ты не можешь жить вечно, и годы твои таковы, что тебе следует подумать о дочерях. Что будет с ними, когда ты умрешь?

— Я назначу их опекуном Небо, — отвечал старик. — Кроме того, у старшей уже достаточно разума, и обе не лишены здравого смысла. Если Парка застигнет меня врасплох, им надо будет лишь перебраться в соседний город, люди там добры и позаботятся о них. Скажу откровенно: самое верное, по-моему, — упредить Парку. Я их отведу туда, как только ты уйдешь отсюда. Это блаженный край для женщин: они делают там все, что хотят, и это побуждает их желать лишь добра. Не думаю, чтобы дочери мои устремились по другому пути. Если бы мне приличествовало их хвалить, я сказал бы, что они от природы склонны к добру и что наставления и пример матери были подкреплены их природным предрасположением к добродетели. Но не показалась ли тебе младшая немного склонной к вольностям?

— Это только молодая веселость, — возразила Психея. — Она любит все, что честно, не меньше, чем старшая. Годы научат ее быть более сдержанной, чтение во многом бы уже ее наставило, если бы этому не помешал ты. Кстати, пустил ли ты в ход брильянты с платья, которое я оставила твоим дочерям? Они, быть может, помогут тебе выдать их замуж. Конечно, их красота — приданое, более чем достаточное, но как и я, ты знаешь, что красота, украшенная богатством, вдвое прекраснее.

У старца было слишком много гордости для философа. Он согласился принять платье лишь с условием, что не притронется к нему. В тот же день все четверо покинули пустыню.

Когда они миновали овраг и тропинку, обсаженную кустарником, их пути разошлись. Старец с детьми пошел дорогой, которая вела в город; Психея же — тою, какую указала ей судьба. Горечь разлуки была равная с обеих сторон, слезы — взаимные. Психея многократно обняла обеих девушек и заверила их, что если она снова войдет в милость у Амура, то похлопочет за них и добьется того, что он осыплет их своими милостями и отпустит на их долю лишь столько горестей, сколько требуется, чтобы судить, насколько первые приятнее вторых. После нового прощанья и слез, каждый двинулся своим путем, но долго еще оборачивался назад.

Семья старца благополучно прибыла в то место, где она намеревалась обосноваться. Я рассказал бы вам их приключения, если бы это не выходило из тесных рамок моего повествования. Быть может, когда-нибудь все собранные мною воспоминания попадут в руки того, кто предаст их гласности и справится со своей задачей успешнее, чем я, а сейчас я лишь закончу историю нашей героини.

Как только Психея потеряла из виду известных вам особ, ее замысел представился ей в своем истинном виде, со всеми его трудностями, опасностями, муками, из которых ей до сих пор была ясна лишь малая доля. Вместо всех былых сокровищ у нее оставалось лишь простое пастушеское платье. Дворцами, где ей предстояло располагаться на ночлег, были ствол дерева, или пещера, или жалкая лачуга, где в качестве соночлежников она могла встретить сов или змей. Ее пища росла подле источников, или свисала с дубовых ветвей, или пряталась в пальмовых зарослях. Поглядели бы вы на нее в знойный полдень, когда поля выжжены солнцем, когда юная путница вынуждена присесть на первый попавшийся камень или преклонить к нему голову и, изнемогая от жары, голода и усталости, умолять солнце хоть немного умерить жар своих лучей и пытаться оживить слезами испепеленную зноем зелень! Кто б, увидя ее в таком состоянии, сам не разразился бы слезами? Разве что человек, поистине бесчувственный, как камень.

В таких бесплодных скитаниях, в таком, можно сказать, топтанье на месте Психея провела два дня, ибо она не знала ни откуда начать свои поиски, ни в каком направлении их вести. На третий день она вспомнила, что Амур наказывал ей главным образом отомстить за него. Но у Психеи было доброе сердце, никогда она не решилась бы по своей воле причинить зло своим сестрам, как бы злы и достойны наказания они ни были. Если она и собиралась убить своего мужа, то хотела убить его не как мужа, а как дракона. И вот теперь она не хотела думать ни о какой другой мести, кроме следующей: она внушит каждой из сестер в отдельности, что Амур хочет жениться именно на ней, отвергнув их меньшую сестру, как недостойную чести, которая была ей оказана. Этот невинный обман должен был, как ей казалось, привести лишь к тому, что обе забеспокоятся и начнут чуточку дольше вертеться у зеркала.

Приняв такое решение, Психея возобновила свое странствие. И так как мимо нее проходила в это время одна особа ее пола (встреч с мужчинами Психея весьма тщательно избегала), она попросила ее указать ей, как пройти в такие-то и такие-то страны, находящиеся там-то и там-то, — словом, она назвала две страны, где царствовали сестры Психеи. Имя Психеи было всем лучше известно, чем имена царств ее сестер, поэтому странница сразу же поняла, чего, собственно, от нее хотят, и указала нашей пастушке дорогу, по которой ей следовало идти.

На первом же перекрестке страхи ее возобновились. Люди, которых послала Венера, чтобы схватить Психею, представили своей владычице отчет о своих неудачных поисках, и богиня не нашла другого способа изловить соперницу, как оценить ее голову. Глашатаем у богов состоит, как известно, Меркурий — таково одно из множеств его ремесел. Венера весьма дружелюбно обратилась к нему и, позволив ему урвать у нее два-три поцелуя и парочку драгоценных подвесок, заключила с ним соглашение, согласно которому он обязался выкликать имя Психеи на всех перекрестках мира и поставить всюду столбы, где будет возвещено:

Киферы светлая царица
Изволит к смертным обратиться:
Пусть ведают, что от меня
Сбежала белокурая рабыня,
Себя женою дерзко мня
Того, чья мать — сама богиня.
Кто знает, где она, и сообщит о ней,
Три от меня получит поцелуя.
Того, кто приведет ее, вознагражу я
И чем-то поценней.

Нашей пастушке попалось на глаза одно из таких объявлений — они красовались на всех сколько-нибудь людных перекрестках. После шестидневных блужданий Психея добралась до царства своей старшей сестры. Эта злая женщина уже знала по слухам, что произошло с ее сестрой. В этот день злодейка вышла поглядеть, не попадется ли на глаза еще что-нибудь любопытное. И действительно, то, что она увидела, заслуживало большого внимания. Поэтому негодная сестра отослала в город большую часть своей свиты, а сама отправилась переночевать в свой расположенный на приятном и просторном лужке загородный дом, куда иногда наезжала. Когда наша пастушка проходила мимо, сестра ее на свободе упивалась своей радостью. Проклятая царица пожелала, чтобы ее оставили одну. Два-три ее служителя и столько же прислужниц прогуливались в пятистах шагах от нее, беседуя, вероятно, о своих любовных делах и, надо думать, больше интересуясь своим разговором, чем мыслями своей госпожи.

Психея узнала сестру еще издали. Царица же была так поглощена радостью, доставленной ей объявлением, что и не заметила, как Психея бросилась перед ней на колени. Какая дерзость со стороны пастушки! Застигнуть врасплох ее величество! Помешать ей предаваться мечтам! Броситься перед ней на колени без предупреждения! Такая наглость требовала немедленной кары.

— Кто ты такая, что осмеливаешься так дерзко приближаться ко мне?

— Увы, ваше величество, я ваша сестра, некогда супруга Купидона, а теперь рабыня, не знающая, куда деваться. Желание увидеть моего мужа вызвало у него такой гнев, что он прогнал меня. «Психея, — сказал он мне, — ты не заслуживаешь, чтобы тебя любил бог; найди себе супруга или любовника где и какого хочешь; в моем же сердце тебе нет места до самой твоей смерти. Если бы я отдал его твоей старшей сестре, она сберегла бы его и не совершила бы ошибки, в какую впала ты. Я не заболел бы от ожога, который вызывает у меня ужасную боль и, видимо, еще не скоро пройдет. Ты обладаешь лишь красотой; я согласен — этого довольно, чтобы воспылать любовью, но для того, чтобы она была долгой, требуется нечто другое: ум, красота и благоразумие — все то, чем обладает твоя старшая сестра. Я перечислил тебе причины, не позволяющие меня видеть; твоя сестра согласилась бы с ними, но ты усмотрела в этом одно только легкомыслие, дух противоречия, упрямство. Я понимаю, почему моя матушка не одобрила нашего брака: ей были ясны твои недостатки; попроси я у нее разрешение на брак с твоей сестрой — и я уверен, что она бы его одобрила. Если бы я хоть немного тебя уважал, я самолично покарал бы тебя, но я предоставляю это моей матушке — она сумеет с тобой справиться. Будь ее рабыней, раз ты недостойна быть моей супругой. Я отвергаю тебя и отдаю ей. Твоим занятием будет, если мать согласится со мною, кормление домашней птицы в ее амафонтском поместье[55]. Отправляйся к ней немедленно, отнеси ей эти письма и пройди по царству твоей старшей сестры. Скажи ей, что я ее люблю и, что если она согласна выйти за меня, все мои сокровища будут принадлежать ей. Я обращался с тобой как со взбалмошной дурочкой и как с ребенком, с ней же я буду обращаться совсем иначе и разрешу видеть меня, сколько она пожелает. Пусть только явится и отдастся дыханию Зефира, как делала и раньше, а я уж позабочусь о том, чтобы она была перенесена в мой дворец. Ты же забудь навсегда о нашем браке: я не хочу, чтобы у тебя от того времени сохранилось хоть что-нибудь, даже это платье, надетое на тебя; сейчас же снимай его, и вот тебе другое». Мне пришлось повиноваться. Вот, сударыня, какова моя участь.

Сестра, которой уже казалось, что она находится в объятиях Амура, была так польщена этим превознесением ее достоинств и множеством разных приятных мыслей, что не поколебалась и в душе решила оставить мужа и детей. Она, однако, захотела попривередничать перед Психеей и с видом почтенной матроны сказала младшей сестре:

— Не говорила ли я тебе, что порядочная женщина должна довольствоваться мужем, какого ей дали боги, со всеми его недостатками и достоинствами, и не пытаться переступать границы, которые он ей ставит? Если бы ты тогда меня послушалась, ты не была бы теперь бродяжкой. Вот что бывает с безрассудными девчонками, когда они действуют по собственному усмотрению и не желают слушать добрых советов. Ты еще должна быть рада, что так дешево отделалась: ты заслужила, чтобы муж заточил тебя в башню. Но что сделано, того не воротишь. Постарайся только как можно меньше попадаться людям на глаза. И раз Амур желает, чтобы ты безотлучно пасла птиц, будь все время при них. Твое платье еще слишком пышно, оно недостаточно напоминает раскаявшуюся грешницу. Обрежь себе волосы и обрядись в мешковину, я распоряжусь, чтобы тебе дали мешок, а свой наряд оставь здесь.

Психея поблагодарила ее.

— Раз тебе все-таки угодно вечно поступать по-своему, — наставительно сказала ей старшая сестра, — я от тебя отказываюсь. Иди себе, куда хочешь. Что же касается предложения, сделанного мне Амуром, я сделаю то, что найду нужным.

С этими словами она повернулась к ней спиной и оставила в покое Психею, которая, видя, что старшая попалась на приманку, была этим не слишком опечалена; она ног не чуяла под собой от радости, и ей не терпелось поскорей остаться одной, чтобы дать волю своему восторгу.

Не теряя времени, она немедленно отправилась с тем же предложением к другой сестре. У той уже не было больше мужа. Он отправился в лучший мир более сокращенным и быстрым путем, чем обычные люди, — ему помогли в этом врачи. Хотя она овдовела не больше месяца тому назад, это было уже заметно: внешне она выглядела гораздо лучше. Не поймите меня превратно. Я хочу лишь сказать, что эта сестра, которая была на два года моложе первой, позже вышла замуж и реже испытывала радости материнства, нуждалась в меньшем сроке для того, чтобы восстановить свои прелести, поэтому она могла раньше и более смело предстать пред лицом Амура.

Той, что была немного постарше, пришлось всячески ремонтировать свою особу. В ход были пущены и бани, и химия, и притирания. Это вызвало у царя, ее мужа, некоторое удивление. Охота к любовным приключениям росла у нее не по дням, а по часам, но поклонники все не появлялись; не было ни зелья, ни воды, ни экстракта, который она не испробовала бы, но проку от них было не больше, чем от заплат. Бедная женщина слишком щедро расходовала свои прелести в прошлом, чтобы их можно было легко оживить теперь.

В то время как она занята была этими приготовлениями, другая сестра, упредив ее, прямехонько направилась к горе, хорошо вам известной, и добралась до ее вершины, не встретив драконов. Это пришлось ей по вкусу: она вообразила, что Амур в виде особой милости решил избавить ее от этих ужасов, устремилась туда, куда обычно приходила вместе с сестрой и, чтобы Зефиру удобнее было поднять ее на воздух, встала на утесе, который высился над тамошними безднами.

— Амур, — возгласила она, — вот я и явилась. Наша дурочка младшая сестра уверила меня, что ты вознамерился сочетаться со мной браком. Я именно этого и ждала, догадываясь, что ты из любви ко мне решил разойтись с ней. На что тебе эта взбалмошная девчонка? Посмотри, как я послушна тебе с первой же минуты! Я не сделаю того, что сделала моя сестра Психея. Она захотела во что бы то ни стало тебя увидеть; я же хочу лишь того, что от меня хотят; покажись мне или не показывайся, я все равно буду считать себя счастливой. Если ты захочешь меня обласкать, ты увидишь, как я на это отвечу; если не захочешь — мой покойный муж меня и к этому приучил. Я тебя насмешу, рассказав о его привычках и еще о множестве забавных вещей, ты со мной не соскучишься. Моя сестра Психея была ребенком, который ничего не знал, а я человек опытный. О Амур! Я уже чувствую нежное дуновение — это твой слуга Зефир. Ах, зачем ты не прислал его раньше? Он бы скорее перенес меня сюда, и я уже была бы в твоих объятиях, а ты в моих, ведь твой пыл не уступает моему. А раз ты пылаешь любовью, ты не можешь не выказывать нетерпения. Прощайте, жалкие смертные, которых любят люди. Вам наверно хотелось бы, чтобы вас, как и меня, любил бог, у которого нет волос на подбородке. Но такой удел не про вас! Довольно с вас того, что вы станете меня призывать, а я буду выслушивать ваши любовные желания.

Сказав это, она, по своему обыкновению, отдалась воле ветра, но вместо того чтобы перенести ее во дворец Амура, ветер уронил ее сначала на один остроконечный утес, затем на другой и так далее, и так далее, и каждый из них вырывал у нее клок мяса; они долго перебрасывали ее, как игрушку, и в царство Прозерпины[56] она прибыла в хорошеньком виде.

Несколько дней спустя на этот же утес пришла ее старшая сестра, которая обратилась к Зефиру с такой речью:

— О, любовник Флоры, покинь свою подругу и явись сюда, чтобы отнести меня во дворец твоего повелителя. Но не порань меня в пути — я очень нежна. Если ты захочешь прислать лишь твое дыхание, этого будет вполне достаточно: я не люблю, когда ко мне прикасаются, особенно мужчины; Амур, разумеется, другое дело. Особенно остерегись помять мне прическу.

Сказав это, она вынула свое карманное зеркальце и некоторое время гляделась в него, то тут, то там поправляя волосок и облизывая себе губы с такими ужимками, что если бы при этом присутствовал Амур, он, наверно, расхохотался бы. Затем она спрятала зеркальце в карман, со всею любезностью, на какую была способна, выбранив Зефира за то, что он лентяй, думающий только о своих любовных делах и пренебрегающий делами своего господина. С чего это он заставил ее печься на солнце? Как раз в ту минуту, когда она кончала свои упреки, мимо случайно пролетал маленький Эвр[57]; представьте себе, как он развеселился. Наконец, мнимая невеста очертя голову ринулась вперед, но вместо того, чтобы встретиться с Амуром, как рассчитывала, она прямехонько угодила туда, где уже находилась ее сестра.

О смерти обеих сестер нас известило эхо этих скал. Оно же сообщило о ней несколько позже Зефиру. Тот немедленно довел новость до сведения сына Венеры, который вознаградил его драгоценным подарком.

А Психея тем временем все в том же наряде пастушки продолжала разыскивать Амура. Наряд был так ей к лицу, что если бы ее ненавистница увидела Психею в нем, она бы выменяла его на одно из своих одеяний. Тем не менее печаль, скитания, страх, плохая пища — все это отразилось на красоте Психеи, так что не будь ее прелесть так неотразима, она казалась бы сейчас лишь тенью женщины, о которой прежде столько говорил весь мир. На ее счастье в ней было столько очарованья, что сколько бы его ни умаляли время и страдания, оно все равно не слабело. Больше всего угнетал ее неотступный страх. То до нее доносился слух, что Венера послала на поиски ее других слуг; иной раз ей рассказывали, будто бы Психея попала в руки своей ненавистницы и подверглась таким мучениям, что стала неузнаваемой. Однажды она так перепугалась, что бросилась даже искать пристанища в храме Цереры[58] — ближайшем подвернувшемся убежище. Этот маленький храм находился неподалеку от только что сжатого поля. Здесь соседние хлебопашцы ежегодно приносили богине первые плоды урожая. У входа в храм лежала большая груда снопов. Наша пастушка распростерлась перед изваянием богини, затем вложила ей в руки собранный наспех букет цветов. Это были цветы, росшие в хлебах. У себя на родине Психея слышала от жертвоприносительниц, что цветы эти милы Церере и что тот, кто хочет что-либо получить от богов, не должен входить в их дом с пустыми руками. После жертвоприношения она опустилась на колени и вознесла такую молитву:

— О ты, самое благое в мире божество, кормилица людей, защити меня от той, кого я никогда не оскорбляла; разреши мне лишь скрываться несколько дней в сжатом хлебе, лежащем близ входа в твой храм, и питаться зернами, которые будут из него сыпаться. Киферея жалуется на то, что ее сын питал ко мне любовь; но раз он не питает ко мне былых чувств, не достаточно ли с нее этого, не довольно ли с меня мучений? Неужели гнев богов столь велик? Если верно говорят, что обиталище справедливости — небо, боги должны видеть невинность существа, которое лишь из покорности им согласилось на брак. Исказила ли я предсказание оракула? Применила ли я какую-нибудь хитрость, чтобы заставить Амура полюбить меня? Могла ли я воспротивиться богу, который меня увидел? Разве он не отыскал бы меня даже если бы я замкнулась в башне? Разве, выходя замуж, я могла предполагать, что вызову гнев его матери? Ведь я считала, что супругом моим будет чудовище. Но оказалось, что это Амур и что я пришлась этому богу по сердцу. Неужели нравиться — преступление? Увы, я более не мила ему, а если и была мила, то не по своей вине! Вы никогда не докажете, что я пустила в ход притворство или колдовские слова. Венера до сих пор не простила мне глупость смертных, покинувших ее алтарь, чтобы почтить меня. Пусть же она и пеняет на них, но не на меня — это несправедливо. Я говорила им, что они неправы, но если люди неправы, не следует винить в этом меня.

Так оправдывалась наша героиня перед Церерой. То ли богини понимают друг друга, то ли Церера разгневалась на то, что ее назвали «кормилицей», то ли небу угодно, чтобы наши мольбы были действительно мольбами, а не самооправданиями, но просьба Психеи не была услышана. С высоты свода Церера приказала ей поскорее убираться, оставив в покое груду снопов, иначе Венера будет извещена о ее действиях. К чему жертвовать ради смертной добрыми отношениями с приятельницей-богиней? Венера не дала Церере никакого повода к этому. Что бы ни говорили о ее поведении, все же она славная женщина, кое-чем обязанная ей, Церере, как, впрочем, и Вакху; к тому же она признает свои обязательства и открыто заявляет об этом.

Психея, к великому горю своему, увидела, что ее изгоняют из убежища, где она считала себя более желанной гостьей, чем в любом другом месте на свете. В самом деле, если уж Церера, столь благожелательная по натуре и не чванившаяся своей красотой, отказывала ей в покровительстве то было вовсе невероятно, что ей его окажут богини, хоть чуточку склонные к любовным делам и поэтому завистливые. Прибегнуть же к покровительству богов — значило подвергнуть себя еще худшей участи, чем гонение со стороны Венеры: сперва следовало узнать, какого рода благодарность они потребуют от красавицы. Итак, самым благоразумным было все же обратиться к божествам своего собственного пола, как для того, чтобы избежать злословия, так и для того, чтобы не набросить тень на мужа.

Психее пришла на ум Юнона. Она полагала, что между Кифереей и названной богиней есть некое соперничество и в славе и в красоте и что царица неба будет рада случаю повредить своей сопернице, как оно и соответствует придворным обычаям и клятве, которую приносят женщины, являясь на свет.

Наша пастушка без труда нашла Юнону: ревнивая жена Юпитера нередко сходит на землю, чтобы осведомиться у смертных о делах своего мужа.

Встретившись с ней, Психея спела ей гимн, где говорилось лишь о могуществе этой богини, и совершила ошибку: ей надо было распространиться о красоте Юноны — такая хвала гораздо приятнее. Лишь царям поют о их величии, что касается цариц, то если хочешь им угодить, восхваляй нечто другое. Вот почему супругу Купидона вновь выставили за дверь. Разница была лишь в том, что встреча эта прошла еще хуже, чем первая: помимо всего сказанного Церерой, Юнона заметила, что смертных женщин, с которыми боги заводят любовь, следует наказывать, а их небесных поклонников заставлять сидеть дома. Что им делать среди людей? Разве на небе мало для них красавиц? При этом Юнона заявила, что беспокоится не о себе: она-то ведь тут не при чем — ей не страшны ничьи чары.

Царица вселенной сказала не все: у нее были еще причины отказать Психее в покровительстве — в ней самой теплилась искорка того огня, на который стараются как можно меньше обращать внимание соседей. Рассудительная женщина не должна обижать сына Венеры: кто знает, не приведется ли иметь дело с ним? Видимо, гнев бога на Психею еще не прошел, поэтому самое лучшее — не вмешиваться в их дела.

Наша всеми отвергнутая пастушка уже не знала, к кому обратиться. Правда, оставались еще Диана и Паллада, но так как обе принесли обет девственности, они не пожелали бы внять мольбам женщины из боязни осквернить ими свой слух.

Однако, поскольку Диана была щедра на пророчества, пастушка решила, что хоть эта богиня не будет с ней сурова и не откажет ей в прорицании, ничего другого она у нее не попросит. Как раз неподалеку находился оракул Дианы. Психее пришлось сделать лишь небольшой крюк. Оракул был расположен на окраине пустынного, обильного дичью леса. У Дианы был там храм, служивший ей увеселительным охотничьим домиком. Психея сделала сначала около двух тысяч шагов по лесу, а затем вышла на поляну, которая как бы служила папертью храма. Этот последний был невелик, но прекрасной архитектуры. Посредине прогалины высился четырехгранный обелиск из белого мрамора, укрепленный на четырех шарах и приподнятый на вполовину менее высоком пьедестале. На каждой стороне этого прямоугольного постамента, равно как и на скошенных гранях обелиска — южной, северной, западной и восточной — были вырезаны следующие слова:

«Кто бы ты ни был, остерегись проникать в мое святилище, если ты принес жертву Амуру или Гименею».

Психея, приносившая жертву и тому и другому, не осмелилась войти в храм и осталась у входа, а жрица вынесла ей такое предсказание:

«Оставь свои странствия. То, что ты ищешь, имеет крылья; научись, подобно ему, ходить по воздуху и обретешь счастье».

Слова эти были двусмысленны и темны, как бывают обычно ответы богов. Психея долго силилась вложить в них какой-нибудь смысл, но так и не сумела. «Пусть небо приказывает мне, что хочет; я должна найти Амура или умереть. Я не могу его отыскать, значит, надо умереть. Отдамся же в руки моей ненавистницы — это верное средство покончить с жизнью… Однако оракул уверяет меня, что я когда-нибудь буду счастлива! Что ж, брошусь к ногам Венеры! Буду служить ей, терпеливо переносить ее оскорбления; это вызовет в ней сострадание: она простит меня, назовет дочерью и сама помирит со своим сыном».

Это были самые утешительные надежды в мире и, как вы можете убедиться, хорошо обоснованные, но один миг размышления все их рассеивал.

Психея, однако, утвердилась в своем намерении. Она справилась, где находится ближайший храм Кифереи, решив, если богиня туда не явится, сесть на корабль и отправиться на Кипр. Ей сказали, что в трех-четырех днях пути есть знаменитый и часто посещаемый паломниками храм, где над входом красуется надпись: «Богине Граций». Венере, видимо, нравилось бывать в этом храме, и она часто созывала там свое судилище, поскольку там нередко совершались чудеса и наблюдалось большое стечение народа. Кое-кто даже хвастался тем, что несколько раз ее видел.

Наша пастушка тронулась в путь, более счастливая, как ей казалось, чем до посещения оракула: сейчас она по крайней мере знала, что ей делать, избавилась от худшего из всех зол — колебаний и сомнений и надеялась увидеть Амура, ибо мать его, столь часто посещая это место, вероятно, брала туда с собой своего сына. Даже предполагая, что несчастная супруга получит такую радость только в присутствии свекрови, которая ее ненавидит и не только не признает невесткой, но станет обращаться с ней как с рабой, — это все-таки было уже кое-что. Положение могло измениться: сострадание, вид красавицы, ее нежность, кротость, скромность, невозможность беспрепятственно общаться с нею, на глазах у матери — все это было способно вновь воспламенить желания бога. Во всяком случае, она его увидит, и это уже много; любые страдания будут ей сладки, если доставят ей эту радость хоть на четверть часа.

Так мечтала бедняжка Психея. Увы, она не представляла себе, как сильна ненависть женщины! Красавица еще не знала, что ей готовит судьба. Однако сердце у нее забилось сильнее, как только она приблизилась к преддверию храма. Уже на порядочном расстоянии от него воздух благоухал как вследствие того, что паломники приносили в дар богине ароматы и одежды их были надушены, так и потому, что дорога обсажена была апельсинными деревьями, кустами жасмина и миртов, а поля усеяны цветами.

Храм был виден издали, хотя воздвигнут в долине, но эта долина была просторная, более продолговатая, чем широкая, и окружали ее прелестные холмы. Они перемежались с лесами, полями, лужайками, хижинами, где уже с давних пор царил мир: Венера выхлопотала у Марса охранную грамоту для всех этих мест. Даже звери не вели здесь войны между собой, тут не слыхивали о волках и не знали никаких западней, кроме любовных. Когда человек достигал сознательного возраста, он записывался в братство бога Амура — девочки в двенадцать лет, мальчики в пятнадцать. Бывали и такие, у кого любовь опережала разум. Если девушка рождалась равнодушной, она изгонялась из страны, а семья ее на некоторое время подвергалась карантину, и жрецы богини совершали очистительные обряды в местности, где появилось подобное чудище. Таковы были местные нравы и законы. Там изобиловали птицы с красивым оперением и водилось три вида голубок: голубки-птицы, голубки-нимфы и голубки-пастушки. Второй вид встречался реже всего.

По всей длине долины протекал канал, широкий как река, и с такой прозрачной водою, что на дне можно было разглядеть каждый камешек, — словом, полный не водою, а расплавленным хрусталем. В канале резвилось множество нимф и сирен. Их можно было поймать рукой. Люди богатые обыкновенно садились в лодку и доплывали по каналу до паперти храма. Они нанимали амуров — больше или меньше, в зависимости от нагрузки ладьи; у каждого амура имелся свой лебедь, которого он впрягал в ладью, управляя им с помощью ленты. Две другие ладьи следовали за ними — одна с музыкантами, другая с драгоценностями и сладкими апельсинами. Так весело плыла ладья.

По берегам канала тянулись две зеленые лужайки нежно-изумрудного оттенка, окаймленные прелестными тенистыми деревьями.

К храму не вела никакая другая дорога, а по этой шло столько народа, что Психея сочла благоразумным передвигаться только ночью. На рассвете она пришла в место, называемое «Две гробницы». Объясню вам это название, ибо с ним связано происхождение храма.

Некогда царь Лидии Филохарес попросил греков дать ему жену все равно какого происхождения, лишь бы она была красива: девушка благородна, когда наделена красотой! Его посланцы предупредили всех, что у их владыки весьма тонкий вкус.

К нему направили двух девушек, одна звалась Миртис, другая — Мегано. Мегано была высока ростом, хорошо сложена и обладала такими прекрасными и пропорциональными чертами лица, что в них нельзя было найти изъяна, вдобавок она отличалась кротким нравом. Несмотря на все это — ум, красоту, сложение, она никого не пленяла: ей не доставало венериных чар, придающих всему этому соль. Миртис, напротив, была сверх меры наделена этим даром. У нее не было такой совершенной красоты, какой обладала Мегано, даже поверхностный критик мог найти у Миртис недостатки. В то же время в каждом уголке ее тела таилась своя особая прелесть, и даже порой не одна, а две, не говоря уже о том, что Венера придавала пленительность всему ее телу в целом. Поэтому царь отдал предпочтение ей, он пожелал, чтобы ее называли Афродизией, как по причине того, что от нее веяло особым очарованием, так и потому, что имя Миртис подобало скорее пастушке или самое большее нимфе, но уж никак не царице.

Придворные, чтобы угодить своему государю, прозвали Мегано Анафродитой. Это ее так опечалило, что она через короткое время умерла. Царь велел с почестями похоронить ее.

Афродизия прожила весьма долго и очень счастливо, нераздельно владея сердцем своего мужа; ей предлагалось много других мужских сердец, но она отвергала их. Так как причиной ее счастья явились Грации, она решила хоть как-то выразить признательность их богине и убедила мужа воздвигнуть Венере храм, сказав ему, что она дала такой обет.

Филохарес одобрил ее намерение и употребил на его осуществление все богатства, какие у него были. Затем на помощь царю пришли его подданные. Рвение их было столь велико, что женщины разрешили продать свои ожерелья и, лишившись их, последовали примеру Родопы[59].

Миртис повезло: она еще при жизни увидела, как исполнилось ее желание. В своем завещании она повелела соорудить ей гробницу как можно ближе к названному храму Венеры. Там да будет погребен ее прах, а история ее пусть будет написана у всех на виду.

Переживший ее Филохарес исполнил волю жены. Од воздвиг для своей супруги мавзолей, достойный ее и его самого, ибо сердца их соединились в одной могиле. Чтобы еще больше прославить память об этом и еще более возвеличить Миртис, сюда перенесли и прах Мегано. Его положили почти в столь же великолепный саркофаг, как и первый, по другую сторону дороги — две гробницы взирают друг на друга. На одной стороне можно видеть Миртис, окруженную амурами, которые укладывают ее тело и голову на подушку. На противоположной стороне — изображение Мегано: она распростерлась, проливая слезы и подложив под голову руку, в той позе, в какой умерла. На бордюре мавзолея, где покоится царица лидийцев, можно прочесть такие слова:

«Здесь покоится Миртис, которая достигла царской власти силой своих чар и получила за них прозвание Афродизии».

Над фасадом храма, выходящим на дорогу, можно прочесть такие слова:

«Вы, пожелавшие посетить этот храм, задержитесь немного и послушайте меня. Из простой пастушки, каткою я родилась, я стала царицей. Мне доставило это благо не столько красота, сколько очарование. Я понравилась, и этого оказалось довольно. Вот это я и хотела вам сказать. Почтите мою могилу пучком цветов, и в награду за это да угодно будет богине Граций, чтобы нравились и вы!»

На бордюре другой гробницы были слова:

«Здесь покоится прах Мегано, которая не сумела завоевать сердце, за которое боролась, хотя и обладала совершенной красотой».

На плите саркофага можно было прочесть:

«Если цари не любили меня, то не потому, что я была недостаточно прекрасна, чтобы заслужить милость богов, но говорят, что я была недостаточно привлекательна. Возможно ли это? Да, это возможно, притом настолько, что мне предпочли мою подругу. И вот я умерла от печали. Прощай, прохожий. Я не удерживаю тебя дольше. Будь более счастлив, чем была я, и не трудись оплакивать мою память. Если я никому не дала радости, то не хочу и никого печалить».

Тут Психея поплакала. «Мегано, — сказала она, — я ничего не понимаю в твоей судьбе. Я согласна с тем, что Миртис исполнена прелести. Но разве мало обладать совершенной красотой, как ты? Прощай, Мегано! Не отвергай моих слез, я привыкла их лить». И она пошла возложить цветы ка могилу Афродизии.

Когда с этой церемонией было покончено, рассвело уже настолько, что легко можно было осмотреть храм. Архитектура его изумляла: в ней было столько же величия, сколько и изящества. Архитектор воспользовался ионическим ордером по причине его изысканности. Сооружение дышало венериными чарами, которые я не в силах описать. Фронтон замечательно дополнял остов здания. На его тимпане в виде горельефа изображено рождение Кифереи. Она сидит в раковине, словно только что искупалась и едва вышла из воды. Одна из Граций распустила ее еще мокрые волосы, другая держит готовые одежды, которые набросит на богиню, как только вытрет ее насухо. Богиня смотрит на сына, который уже грозит вселенной одной из своих стрел. Раковину влекут две сирены, но так как сооружение это массивное, ее немного подталкивает и Зефир. Легионы Игр и Шуток витают в воздухе, ибо Венера родилась со всей своей свитой, вполне взрослая, вполне зрелая, готовая дарить и принимать любовь. Вдали на берегу виднеются жители Пафоса. Они протягивают руки к небу, воздевая их в полном восхищении. Мраморные колонны и антаблемент были белоснежнее алебастра. На фризе красовалась доска черного мрамора с посвятительной надписью: «Богине Граций». Двое полувозлежащих детей на архитраве придерживали свисающий медальон с двумя головами — изображением основателей храма. Вокруг вилась надпись:

«Филохарес и Миртис Афродизия, его супруга, посвятили этот храм Венере».

На каждом базисе двух, наиболее близких к двери колонн были начертаны слова: «Творение Лисиманта» — так, по-видимому, звали строителя.

Прежде чем войти в храм, скажу два слова о паперти. Это были портики или низкие галереи, а наверху, над ними, расположились чудесные помещения — вызолоченные комнаты, кабинеты и бани, словом, сотни мест, где человек, принесший с собой деньги, знал, на что их израсходовать, а не принесший уходил ни с чем.

Увидя все это великолепие, Психея не удержалась и вздохнула: она вспомнила о дворце, хозяйкой которого когда-то была…

Изнутри храм был соответственно украшен. Я не имею намерения вам его описывать. Достаточно будет, если вы узнаете, что там хранились всевозможные посвятительные дары, каждый в особой часовенке, чтобы не перепутать их и чтобы они не скрывали архитектуру храма. Несколько писателей — число их было невелико — выставили там подношения в честь Венеры, чья благодать была им дарована небом. Приношения других искусств, как например живописи и ее сестер, имелись в большем количестве. Однако больше всего даров поступило от красоток и их возлюбленных: один выражал благодарность за оказанные ему тайные милости, другой — за брак, третья — за то, что отняла любовника у соперницы. Некая Каллиникия, которая до шестидесяти лет дружила с Грациями и еще больше с Наслаждением, поднесла богине лампу позолоченного серебра и картину, изображающую ее любовные утехи. Я не в силах подробно описать все подношения: среди них можно было найти даже дары полководцев, чьи подвиги, по выражению милейшего Амио[60], имеют прелесть внезапности, которая делает их еще приятнее.

Архитектура святилища была не пышнее остальных частей храма: ведь зодчему надо было сохранить должные пропорции и к тому же добиться, чтобы взгляд посетителя, не задерживаясь на множестве подробностей, сосредоточился на изображении богини, представлявшем собою верх совершенства. Некоторые завистники даже поговаривают, что Пракситель[61] скопировал свою Венеру со здешней ее статуи. Она стояла в нише черного мрамора между двумя колоннами того же цвета, что оттеняло ее белизну, производя особенно сильное впечатление.

С одной стороны святилища воздвигли трон, где Венера, прибыв в этот храм, принимала полулежа на благоуханных подушках поклонение смертных и по своему усмотрению распределяла милости. Храм открывался довольно рано утром, чтобы народ успел побывать там и схлынуть до прихода знати.

Но в этот день порядок нарушился. Как только появилась Психея, все столпились вокруг нее. Все думали, что это Венера, облачившаяся в наряд простой пастушки ради какой-то тайной цели или чтобы стать доступнее, или, может быть, просто из кокетства. При слухе о таком диве самые ленивые — и те устремились к храму.

Несчастная Психея забилась в уголок, смущенная такой честью, последствий которой она небезосновательно — опасалась, хотя и не могла не испытывать при этом удовольствия. Она поминутно краснела и отворачивала лицо, показывая тем самым, что хочет продолжать молитву. Напрасно! Ей пришлось признаться, кто она такая. Некоторые ей поверили, другие остались при своем прежнем мнении.

Вокруг нее собралась такая огромная толпа, что когда явилась Венера, богиня с трудом проникла в храм. Ей уже сообщили о положении дел, и это заставило ее поспешить. Она примчалась сюда багровая от гнева, как Мегера[62], и казалась уже не царицей Граций, а повелительницей фурий. Однако из страха вызвать мятеж она сдержалась. Стража расчистила ей дорогу, и она, воссев на трон, стала рассеянно выслушивать каких-то просителей.

Большая часть мужчин вместе с наименее красивыми женщинами или же такими, которым чужды были чрезмерные притязания, остались с Психеей. Остальные сразу примкнули к партии богини: будучи хорошими политиками и желая быть в добрых отношениях с властями, они всегда объявляли войну втирушам — тем, кто, по их выражению, отбивает у них хлеб. Не могу установить в точности, кто у кого заимствовал эту повадку, — они у писателей или писатели у них.

Так как наша пастушка не решалась подойти сама, богиня велела подвести ее к ней. Вслед за Психеей хлынула целая толпа, так что сцена походила скорее на триумф, чем на покаяние. Несчастная Психея нисколько не была виновна в этих почестях, напротив, она уверяла окружающих, что не заслуживает их восхищенных взглядов и, — со своей стороны, делала все, что должна делать просительница. Увидав Венеру, она начисто позабыла приготовленную заранее речь. Правда, в этой речи и не было нужды: как только Венера увидела Психею, она даже не дала ей времени простереться ниц и тотчас же встала со своего трона.

— Я хочу выслушать тебя с глазу на глаз, — объявила она. — Поедем в Пафос. Я дам тебе место в моей колеснице.

Психея не очень доверчиво приняла эту любезность. Но что поделаешь! Размышлять было некогда, а кроме того, именно в Пафосе Психея могла надеяться увидеть своего супруга.

Опасаясь, как бы Психея не убежала, Венера вышла из храма вместе с нею; мужчины воссылали тысячи благословений двум своим богиням, меж тем как многие женщины бормотали сквозь зубы: «Для нас и одной-то слишком много; учредим же республику, где обеты, поклонения, блага жизни — все будет общим. А если Психее случится еще раз восхитить людей, которые могут нам на что-нибудь пригодиться, и если она вознамерится соединить все сердца под одной властью, надо будет побить ее камнями». Над республиканками посмеялись, а нашей пастушке пожелали доброго пути.

Киферея действительно пригласила ее к себе в колесницу, но только вместе с тремя божествами из своей свиты, притом весьма мало приятными — при дворе бывают люди всякого рода. Этими божествами были: Гнев, Ревность и Зависть — чудовища, восставшие из бездны, беспощадные ликторы, которые нигде не расстаются с бичом и один вид которых есть уже мука.

Сама Венера отправилась другим путем.

Когда Психея увидела себя в воздухе и притом в таком неприятном обществе, ее охватила дрожь, волосы у нее встали дыбом и голос застрял в горле. Она долго не могла вымолвить ни слова и оставалась неподвижной, словно окаменела, — скорее статуя, чем живое существо; ее можно было принять за мертвую: она не издавала ни звука. Разнообразные муки осужденных прошли у нее перед глазами; ее воображение рисовало ей их еще более ужасными, чем они есть на деле; не было такой пытки, которой страх не заставил бы ее пережить заранее. Наконец, бросившись к ногам этих трех фурий, Психея воскликнула:

— Если у вас в душе есть хоть крупица жалости, не заставляйте меня томиться дольше. Скажите мне, к какой муке я приговорена? Не приказано ли вам бросить меня в море? Если хотите, я избавлю вас от труда и сама брошусь вниз.

Три дочери Ахерона[63] ничего не ответили, но продолжали посматривать на нее исподлобья.

Психея еще лежала у их ног, когда колесница снизилась. Она опустила свою ношу в пустынной местности, на заднем дворе одного дома, который Венера велела выстроить себе между двумя горами, на полдороге между Амафонтом и Пафосом. Когда Киферее надоедал ее двор, она удалялась в эти места с пятью-шестью приближенными. Так доступ к ней был возможен не всякому. Впрочем, люди злоречивые уверяют, что некоторым из близких ее друзей вручен ключ от садовой калитки.

Венера уже прибыла, когда колесница привезла Психею. Три мрачные спутницы проводили Психею в комнату, где Венера приводила в порядок свой туалет. Тот же самый страх, из-за которого пастушка раньше забыла приготовленную ею речь, теперь освежил ее память. Сильные страсти мутят ум, но ничто не делает человека красноречивее, чем они.

Бедняжка простерлась ниц в четырех шагах от богини и начала так:

— О, царица Амуров и Граций, перед тобой несчастная раба, которую ты ищешь! В награду за то, что я возвращаю тебе твою рабу, я прошу только о разрешении смотреть на тебя. Если поднять глаза на Венеру и рассуждать об очаровании богини не святотатство для жалкой смертной, я осмелюсь сказать, что должно быть велико ослепление людей, превозносящих мои убогие прелести, после того как ты явила им свои. Я безуспешно противилась такому безумию, они воздавали мне почести, хотя я отвергала их, ибо не заслуживала.

Твой сын был предубежден в мою пользу баснословными рассказами, которые обо мне распространялись. Судьба отдала меня ему, не спрашивая моего согласия. При всем этом я, конечно, виновна, раз ты считаешь меня виновной. Мне следовало скрывать внешность, которая была причиной стольких заблуждений, следовало обезобразить себя; я должна была умереть, раз ты питала ко мне отвращение, но я этого не сделала. Назначь мне такие суровые кары, какие пожелаешь, я их приму безропотно и буду счастлива, если твои божественные уста раскроются, чтобы произнести мне приговор!

— Да, Психея, — ответила Венера, — я доставлю тебе это удовольствие. Твое притворное смирение нисколько меня не трогает. Тебе надо было проникнуться такими чувствами и говорить такие слова прежде, чем ты оказалась в моей власти. Когда ты была укрыта от моего гнева, твое зеркало говорило тебе, что увидав тебя, уже не на что больше смотреть; теперь, когда ты страшишься меня, ты находишь, что я прекрасна. Мы скоро увидим, кто одержит победу. Моя красота нетленна, а твоя зависит от меня: я ее разрушу, когда мне будет угодно. Начнем с этого мраморного тела, о котором мой сын рассказывал чудеса, называя его храмом белизны. Беритесь-ка за свои розги, дщери Ночи, и пусть она так побагровеет, чтобы ее белизна не нашла пристанища даже в своем собственном храме.

При этих жестоких словах Психея побледнела и упала к ногам богини без признаков жизни. Киферея была этим слегка тронута, но некий демон в ней восстал против чувства жалости и заставил ее выйти из комнаты.

Как только она удалилась, слуги мщения взяли свои миртовые ветви и, зажав уши и закрыв глаза, разодрали пастушечье платье Психеи, невинное платье, бывшая владелица которого, отдавая его ей, думала, что дает с ним жребий, которому все будут завидовать. Психея пришла в чувство только при первом ощущении боли. Долина огласилась криками, которые у нее исторгли; никогда еще эхо не разносило столь жалобных звуков. Фурии не пощадили ни одного уголка на этом прекрасном теле, которое прежде по праву называлось «храмом белизны»: белизна царила там с блеском, которого я не смог бы вам описать.

Престолом лилии тогда служили ей.
Амуров резвых рой, Психеиных друзей,
В слезах отправился в изгнанье.
Увы! Не помогли рыданья.
Три дьяволицы злы, им никого не жаль.
Железо — руки их, сердца у них — как сталь.
Несчастной выпали терзанья свыше меры,
И даже начали бояться три мегеры,
Чтоб Мойра[64] жизнь ее сейчас не прервала.
Вот каковы твои дела,
Амур безжалостный, тиран неумолимый!
Где был ты в этот миг? Во всем твоя вина:
Ужасных этих мук не знала бы она,
Когда б не твой каприз, твой гнев необъяснимый.
Разнесся далеко несчастный вопль и крик, —
Лишь до тебя он не достиг.
Ожог твой — пустяки. И ты, смеживши очи,
Лежал себе в объятьях сна.
А боль твоей жены была в сто раз жесточе,
Хоть ты виновней, чем она.
Как эта белизна под пытками алела!
Что ж не явился ты со свитой посмотреть,
Как нежное, тобой обласканное тело
Терзала яростная плеть?
Нет, я не прав. Узнав про пытки и мученья,
Что вынесла она, ты волю дал слезам,
И сразу же принес любимой излеченье
Тобою посланный бальзам.

Таково было первое мучение, которое пришлось вытерпеть Психее. Когда Киферея вернулась, она нашла Психею распростертой на ковре и почти умирающей. Жизнь ее, казалось, близилась к концу. Она сделала усилие, чтобы привстать и попробовала заглушить свои рыдания. Киферея приказала ей поцеловать жестокие руки, которые привели ее в такой вид. Психея немедленно повиновалась, не выказав никакого отвращения. Так как в намерения богини не входило, чтобы Психея умерла так скоро, она велела залечить ее раны.

Среди прислужниц Венеры была одна, которая предавала ее: она отправилась к Амуру и рассказала ему, как обошлись с Психеей и каким мукам ее подвергли. Амур постарался помочь жене. Он отправил Психее превосходный бальзам, но приказал вестнице не говорить, откуда он исходит: Амур не хотел, чтобы Психея решила, будто муж вполне с нею примирился, и сделала из этого слишком благоприятные для себя выводы. Бог еще не исцелился от своего ожога и до сих пор лежал в постели. Действие, оказанное бальзамом, разгневало Венеру, ибо она ни о чем не подозревала. Не зная, чему приписать это чудо, она задумала избавиться от Психеи другим способом.

У подножия одной из гор, высившихся справа и слева от этого дома, находилась пещера, столь же древняя, как мир. Там из-под земли сочился ключ, обладавший способностью молодить, ключ, который и теперь еще зовется Источником юности. В древнейшие времена смертные могли черпать из него сколько хотели, но они так злоупотребляли своим правом, что боги вынуждены были лишить их этого блага. Плутон, царь подземного мира, приставил огромного дракона сторожить источник. Дракон никогда не спал и пожирал тех, кто безрассудно приближался к нему. Несколько женщин все же рискнули жизнью, предпочитая лучше умереть, чем влачить существование без счастливых дней и любовников.

Примерно через неделю Киферея сказала своей рабыне:

— Сейчас же ступай к Источнику юности и принеси мне оттуда кувшин воды — не для меня, как ты сама, конечно, понимаешь, а для двух-трех приятельниц, которые в этом нуждаются. Если ты придешь без воды, я еще раз подвергну тебя пытке, которую ты вытерпела.

Подкупленная Амуром служанка, о которой я рассказывал раньше, поспешила предупредить бога. Он велел сказать Психее, что чудовище нетрудно усыпить, спев ему какую-нибудь длинную песню, которая ему сначала чрезвычайно понравится, а потом надоест; как только он задремлет, можно безбоязненно зачерпнуть воды.

Итак, Психея запаслась сосудом и пошла к источнику. Другие не решались подойти к нему ближе, чем на двадцать шагов. Ужасный страж этого дворца большей частью лежал у входа. Он так ловко запрятывал хвост меж кустарников, что его нельзя было заметить, а затем, как только показывалось какое-нибудь животное — олень, лошадь или бык, — чудовище начинало вертеть хвостом из стороны в сторону, и обвивалось вокруг ног животного с такой внезапностью и силой, что оно падало, после чего дракон набрасывался на него и пожирал. Из путников мало кто был застигнут врасплох: место это пользовалось более печальной славой, чем пещеры Сциллы и Харибды[65]. Когда Психея направилась к этому источнику, чудовище нежилось на солнышке, которое то золотило его чешуйки, то заставляло их переливаться сотнею красок.

Психея, знавшая, какое расстояние надо оставлять между ним и собою, ибо вытягиваться чересчур далеко оно не могло: Рок приковал его брильянтовыми цепями, — Психея, говорю я, не слишком испугалась: она уже привыкла видеть драконов. Она припрятала как можно лучше свой кувшин и мелодичным голосом начала:

Мой миленький дракон, дракон с разверстой пастью,
Я свыше послана к тебе:
Ты одинок, и вот в твоей судьбе
Амур и боги все хотят принять участье.
С тобой здесь будет жить красивая змея:
У ней от солнца чешуя,
Как радуга, горит. Тебе не будет скучно
С подругой этой неразлучной.
Мой миленький дракон, какой тебе хвалой
Польстить еще, чтоб стали мы друзьями?
Ты весь блестящий, золотой,
Глаза и ноздри мечут пламя.
Волшебной влаги страж, чтоб юность сохранять,
Ты кожу ветхую не вынужден менять.
Богатым хочешь быть? Взымай же без пощады
Любую дань с того, кто просится к ручью:
Немало жаждущих последнюю свою
Отдать рубашку были б рады.

Психея спела еще много других не связанных меж собою смыслом песенок, запомнить и пересказать нам которые местным птицам не удалось. Дракон сначала слушал с огромным удовольствием, но под конец стал позевывать и, наконец, заснул.

Психея воспользовалась случаем. Ей надо было проскользнуть между драконом и одним из выступов входа, а там едва хватало места для одного человека. От ужаса красавица чуть-чуть не уронила свой кувшин, что было бы хуже, чем пролитая ею капля масла. Этот сонливец был не похож на того, другого: придя в гнев и бешенство, он раздирал людей в клочья. Нашей героине посчастливилось — она довела свою затею до благополучного конца. Она нацедила свой кувшин и с торжеством вернулась.

Венера почувствовала, что Психее помогает какая-то неземная сила. Оставалось узнать одно — какая именно. Ее сын не вставал с постели. Юпитер и прочие боги не оставили бы Психею в рабстве, но богини последними пришли бы ей на помощь.

— Не воображай, что мы теперь свели счеты, — объявила Психее Венера. — Я задам тебе задачи настолько трудные, что решая их, ты обидишь кого-нибудь, и наказанием тебе будет смерть. Пойди принеси мне шерсть баранов, которые пасутся на том берегу реки, я хочу себе сделать из нее платье.

То были бараны Солнца! У них росли рога, они отличались необыкновенной злостью и накидывались даже на волков. Шерсть у них была огненного цвета, такого яркого, что слепила глаза. В тот день они паслись на другом берегу реки, необычайно широкой и глубокой, которая протекала по долине в какой-нибудь тысяче шагов от замка Венеры.

К счастью для нашей красавицы, Юнона и Церера пришли навестить Венеру в ту самую минуту, когда она отдавала это приказание. С тех пор как заболел ее сын, они уже нанесли два визита ей, а заодно и Амуру. Приход богинь помешал Венере заметить, что происходит, и облегчил нашей героине выполнение ее задачи. В противном случае это ей не удалось бы, ибо на реке не было ни моста, ни корабля, ни лодки.

Служанка-предательница сказала Психее:

— Мы располагаем лебедями, которых Амуры обучили так, что они заменяют нам лодки. Я возьму одного из них, и таким способом мы переправимся через реку. Я должна составить тебе компанию по причине, которую сейчас тебе сообщу. Дело в том, что этих баранов охраняют малютки сильваны, которые начинают уже бегать за пастушками и нимфами. Я переправлюсь первая и в ожидании позабавлю двух юных фавнов, которые примутся меня преследовать — только из желания порезвиться, так как они меня знают и им известно, что я принадлежу к штату Венеры. В худшем случае я отделаюсь двумя поцелуями, а тем временем переправишься на другой берег ты.

— До сих пор мне все ясно, — ответила Психея. — Но как подойду я к баранам? Знают ли они меня? Известно ли им, что я принадлежу к штату Венеры?

— Ты наберешь их шерсть в колючих кустах, — ответила служанка. — Они оставляют ее там, когда она выросла и начинает выпадать; вся наша округа полна ею.

Как они сговорились, так и вышло на деле, только вместо двух поцелуев пришлось дать четыре.

Пока наша пастушка и ее приятельница выполняли свой замысел, Венера попросила двух богинь разузнать о намерениях ее сына.

— Когда слушаешь его, — сказала она, — кажется, что он сильно разгневан на Психею, однако он тайком оказывает ей помощь: по крайней мере, он дает повод так думать. Вы обе — мои подруги. Отвлеките его от этой любви, напомните ему о сыновних обязанностях, скажите, что он вредит себе. Вам он откроется скорее, чем матери.

Юнона и Церера обещали постараться. Они пошли навестить больного, но он не поддался им и по возможности постарался скрыть от них свои истинные намерения. Однако богини все-таки смогли сделать вывод, что страсть еще владеет его сердцем. Он даже пожаловался на то, что им хотят управлять, как ребенком. Он — ребенок? Можно ли забывать, что он сокрушал геркулесов и что их сердца служили ему волчками.

— И после этого, — добавил он, — меня считают мальчишкой, с которого довольно игрушек и бабочек, меня, кто распределяет блага, по сравнению с коими все остальное — игра в куклы! Мне, поженившему стольких, нельзя жениться!

Богини посочувствовали ему и вернулись к Венере, чтобы рассказать, как они выполнили свое посольство.

— Мы советуем тебе, как подруги, дать ему полную волю — он уже взрослый.

— Пусть женится на Гебе[66], пусть выберет любую Музу, любую Грацию — я согласна, — ответила Венера.

— Ты смеешься над нами! — вскричала Юнона. — Ты хочешь дать сыну в жены одну из своих служанок? Или Гебу, которая подает нам напитки? Что касается Муз, то подойдет ли Амуру жеманница? Она сведет его с ума! Красота Ор чересчур обыденна — он ею не удовлетворится.

— Но, — возразила Венера, — во всяком случае все эти существа — богини, тогда как Психея — простая смертная. Вот так выгодная для моего сына партия — младшая дочь царя, владения которого уместятся во дворе моего замка!

— Не презирай так Психею, — сказала Церера. — У тебя могла бы оказаться невестка и похуже. Красота редко встречается среди богов, гораздо реже, чем богатство и могущество. Я, как ты знаешь, много странствовала, но не видела девушки прекраснее.

Юнона также вынуждена была признать, что Церера права, и обе они посоветовали Киферее удовлетворить желание сына. Какое удовольствие доставит ей держать на руках маленького Амура, похожего на своего отца! Такие речи задели Венеру, и кровь прилила ей к лицу.

— Это подошло бы вам лучше, чем мне, — заметила она довольно резко. — Я сегодня все утро рассматривала себя в зеркало, но мне показалось, что я еще не выгляжу бабушкой.

Эти слова не остались без ответа, и три приятельницы расстались, разобиженные друг на друга.

Церера и Юнона сели в свои колесницы, а Венера отправилась пожурить сына. Пренебрежительно поглядывая на него, она сказала:

— Очень тебе к лицу женитьба, гуляка, искатель наслаждений! С каких это пор у тебя появилась такая разумная мысль? Полюбуйтесь-ка на этого скромного молодого человека, серьезного и сдержанного юношу! Право, я уже представляю себе его отцом семейства! Как-то у тебя пойдет дело? Старайся-ка лучше справляться со своими обязанностями и будь богом любовников — ремесло супруга тебе не подходит. Тебя со всех сторон осаждают дела, царство любви приходит в упадок, всё в застое, ничто не доводится до конца, а ты тратишь время в бесплодных мечтаниях о браке! Уже три месяца как ты валяешься в кровати, больше страдая от своего воображения, чем от ожога. Право, ты получил рану при очень лестных для тебя обстоятельствах! Как тебе будет лестно, когда станут говорить, что виновница несчастного случая — твоя жена! Будь то любовница, я бы ничего не сказала. Как! Ты приведешь мне сюда матрону, которая девять месяцев в году будет непрерывно жаловаться? А мне прикажешь возить ее с собой на балы? Так вот, дело обстоит так: или откажись от Психеи, или ты больше мне не сын. Ты думаешь, быть может, что я не в силах сделать второго Амура и что я забыла способ, каким это делается? Знай же, что я сделаю его, как только пожелаю. Да, сделаю и в тысячу раз более прелестного, чем ты, и передам ему власть над твоим царством. Пусть мне сейчас же принесут лук и стрелы и все другие орудия, какими я тебя снабдила, — они тебе больше не нужны. Ты получишь их обратно, когда поумнеешь.

Амур стал плакать и, схватив руки матери, принялся их целовать, но этого Венере было еще недостаточно. Она сделала все, что могла, чтобы заставить его отречься от Психеи, но он не согласился, и Киферея с угрозами удалилась.

В довершение горестей богини, Психея принесла ей охапку шерсти такого же веса, как она сама. С этой стороны все прошло весьма успешно. Лебедь удивительно хорошо выполнил свои обязанности, а два сильвана — свою: обязанность бегать и ничего больше, ибо нельзя же серьезно принимать в расчет то, что они попели и потанцевали со служанкой, сорвали у нее несколько поцелуев, подарили ей несколько стебельков тимьяна и майорана, да еще, быть может, зеленую юбченку, и все это чрезвычайно пристойным образом. Психея тем временем выполняла свою работу, но ни один из баранов не отделился от стада, чтобы напасть на нее. Терновник позволил ей снять с него пышное одеяние, ни разу ее не уколов, и Психея вернулась назад первая.

Когда Психея возвратилась, Венера спросила ее, как она сумела перебраться через реку. Психея ответила, что в этом не было нужды, потому что ветер сам перенес хлопья шерсти на эту сторону.

— Не думала я, — заметила Киферея, что эта задача так легка; я вижу, что ошиблась в принятых мною мерах; ничего, за ночь придумаем что-нибудь получше.

Сын Венеры, который думал только о том, как вызволить Психею из всех этих опасностей, и который ждал, быть может, для полного примирения с ней лишь окончательного выздоровления и восстановления сил, прежде всего потребовал к себе Зефира, а также призвал фею, которая заставляла говорить камни. Для нее не было ничего невозможного; она смеялась над Судьбой, повелевала ветрами и звездами и вообще вертела миром, как хотела.

Киферея не знала, что эта фея явилась. Что же касается Зефира, то богиня его заметила и прониклась уверенностью, что это он помог Психее. Придумав за ночь такую задачу, которая превышает все человеческие возможности, Венера утром сказала сыну:

— Управляющий всеми твоими делами недалеко от замка; ты запретил ему удаляться. Попробуйте-ка вдвоем побороться со мной. Вы окажетесь и впрямь большими ловкачами, если не дадите своей красавице погибнуть, когда она станет выполнять приказание, которое получит от меня сегодня.

С этими словами она велела позвать к себе Психею, приказала той идти за нею и повела красавицу на птичий двор замка. Там под навесом были свалены в одну кучу четыре сорта зерна, которые были доставлены богине как корм для ее голубей. Это была целая гора зерен, занимавшая весь склад и доходившая до конька крыши. Киферея сказала Психее:

— С этого дня я хочу кормить моих голубей только просом и чистой пшеницей. Рассортируй это зерно на четыре сорта и сложи его в четыре кучи по четырем углам двора. Я уезжаю в Амафонт[67], чтобы немного развлечься, а к вечеру вернусь. Если к моему возвращению работа не будет выполнена и хоть одно зернышко окажется нерассортированным, я отдам тебя в руки слуг, исполняющих мои приговоры.

С этими словами Венера села в колесницу и умчалась, оставив Психею в полном отчаянии. В самом деле, заданная ей работа была по силам даже не Геркулесу, а разве что какому-нибудь демону.

Как только Амур узнал об этом, он послал за феей, которая с помощью курений, магических кругов и заклинаний созвала муравьев со всего мира — как из ближних краев, так и с самых концов света — и собрала их вокруг кучи. Некоторым из них пришлось пропутешествовать в этот день четыре тысячи лье. Любо было видеть, как все новые орды и караваны их подходили туда со всех сторон.

Они идут из стран, где царствует Аврора,
Где пенит Океан широкие просторы,
И в Индии уже не остается их,
И Гараманты[68] шлют из Африки своих.
Из Западных краев идут к Психее слуги.
Все муравейники на Севере, на Юге
Везде заброшены и опустошены.
Дороги и поля кишат, черным черны.
Из вековых дубов, дуплистых и огромных,
Широко хлынули струи потоков темных.
Из всех своих домов все муравьи ушли,
Последние ползут из самых недр земли.
Вот собрались они, разбились на отряды.
Чтоб каждый муравей работал так, как надо,
Следят их главари; неясный шум стоит;
А холм насыпанный как будто весь кипит.
Уже он не такой высокий и надменный.
Во всем господствует порядок неизменный,
И каждый трудится, но занят лишь своим:
Одним — сортировать, а уносить — другим.
И тает мощный холм, зато четыре новых
Встают поблизости — отдельных, образцовых:
Пшеница — дар небес, краса земных полей,
И просо — лакомство для нежных голубей,
Рожь кисловатая, ячмень, что северянам
В часы веселые вскипает пивом пьяным.
Так разбирается уже ненужный дом:
Тут — балки, там — кирпич, а здесь — железный лом.

И люди-муравьи усердствуют за делом,
Таща по кучам то, что прежде было целым.
Здесь будут сложены обломки плит простых,
Сюда пойдут куски капителей резных.

Муравьи не стали дожидаться благодарности и ушли так же быстро, как пришли.

— Будьте счастливы, — молвила им вдогонку Психея. — Желаю вам, чтобы кладовые ваши не пустели. Если хлопотать о мирских благах — удовольствие, хлопочите и будьте счастливы.

Когда Венера вернулась и увидела четыре груды зерна, она немало удивилась, но еще больше огорчилась. К ней никто не решался подступиться, на нее не осмеливались даже взглянуть. Амуры, Грации — все от нее убегали.

— Как! — воскликнула Венера. — Простая рабыня смеет мне сопротивляться! Я каждый день даю ей повод для триумфа! Кому теперь будет страшна Венера? Кто склонится перед ее могуществом? О красоте я уже не говорю: теперь богиня ее — Психея! О, Судьбы, что я вам сделала? Юнона покарала Ио и многих других; нет женщины, которая не мстила бы за себя; одна Киферея лишена этой светлой радости. Но я должна довести дело до конца. Последнее слово еще не сказано, Психея! Мой сын вредит тебе: чем более он упорствует, покровительствуя тебе, тем упорнее моя решимость погубить тебя.

Эта решимость не привела, однако, к тем последствиям, на какие рассчитывала Венера. Через два дня она снова призвала Психею и, скрывая свою досаду, сказала ей:

— Так как для тебя нет ничего невозможного, ты отправишься в царство Прозерпины. И не надейся ускользнуть от меня, покинув мои владения: на земле нет такого места, где бы я тебя не отыскала. Если, однако, ты захочешь остаться в Аиде, я буду этим очень довольна. Ты передашь мой поклон тамошней царице и скажешь ей, что я прошу дать мне коробочку ее румян; я в них нуждаюсь, как ты видишь, — из-за болезни сына я сама изменилась. Немедленно принеси мне, что тебе дадут, но сама этого трогать не смей.

Психея сразу двинулась в путь, ей даже не позволили ни с кем поговорить. Она разыскала фею, которую призвал ее муж. Эта фея находилась неподалеку, но никто об этом не знал. Во избежание подозрений она не вступила в долгие объяснения с нашей героиней, а только сказала ей:

— Видишь вон там старую башню? Иди прямехонько к ней, там ты узнаешь, что тебе надо делать. Не бойся колючек, скрывающих дверь: они сами перед тобой расступятся.

Психея поблагодарила фею и направилась к старой башне. Как только она вошла в нее, башня заговорила:

— Здравствуй, Психея, — сказала она. — Да будет твое путешествие счастливым. Для меня большая честь принимать тебя в своих стенах: здесь никогда не появлялось существо, равное тебе по красоте. Я знаю, какая причина привела тебя сюда. Много дорог ведут в Аид; не иди ни одною из тех, какие обычно избирают. Спустись прежде всего в погреб, который ты видишь здесь, но еще раньше вооружись тем, что лежит у твоих ног; возьми вот эту корзинку с ручками и сложи в нее все.

Психея сейчас же опустила глаза, и, так как крыша башни совсем прохудилась, разглядела на земле лампу, шесть восковых шариков, большой пучок веревок, корзинку и два грошика.

— Тебе понадобится все это, — продолжала башня. — Пусть глубина этого погреба тебя не пугает, хотя тебе придется спуститься почти на тысячу ступенек. Эта лампа тебе поможет. При свете ее ты различишь сводчатый ход в глубине, который выведет тебя на берег Стикса. Ты дашь Харону по грошику, когда он перевезет тебя — сначала туда, потом обратно. Харон — старик, не обращающий никакого внимания на красавиц. Он не пустит тебя в лодку, если ты не заплатишь того, что полагается. Перебравшись через реку, ты встретишь хромого осла, совсем расслабленного от старости, и нищего, который его погоняет. Он попросит тебя дать ему из жалости кусок веревки, если таковая найдется у тебя в корзинке, чтобы он мог увязать несколько свертков, навьюченных на его осла. Но ни за что не давай ему того, о чем он просит, — это ловушка, которую тебе подстроила Венера. Веревка понадобится тебе для другого: сразу же после встречи с нищим, ты попадешь в лабиринт, дороги которого очень легко удержать в памяти, когда входишь туда, но невозможно не перепутать, когда возвращаешься; веревка поможет тебе в них разобраться. У двери на ближнем конце лабиринта нет привратника, у двери же на дальнем конце есть и ужасный. Это пес с тремя пастями, огромный, как медведь. Он отличает мертвецов от живых по запаху, ибо попадать по делу в эти края случается не одной тебе, но и другим. Привратник дает пройти мертвым и душит живых, прежде чем они успеют сделать хоть шаг. Нужно заткнуть ему все три глотки, кинув в каждую по восковому шарику и столько же на обратном пути. Эти шарики хороши также тем, что усыпляют его. Как только ты выйдешь из лабиринта, перед тобой появятся два демона из Елисейских Полей, они проводят тебя до самого престола Прозерпины. Прощай, прелестная Психея. Да будет счастливо твое путешествие!

Психея поблагодарила башню, взяла корзинку со всеми принадлежностями и спустилась в погреб; для краткости скажу лишь, что она, живая и здравая, миновала лабиринт, несмотря на призраки, встававшие на ее пути.

Не лишнее будет заметить, что Психея видела на берегах Стикса людей всех сословий, прибывавших отовсюду. Когда красавица переправлялась, в ладье были еще царь, философ, полководец, множество воинов и несколько женщин. Царь плакал о том, что ему приходится навеки покинуть места, где было столько великолепия. Философ, напротив, восхвалял богов за то, что он покидает их, не встретив там предмета, способного его соблазнить и не подвергшись поэтому ужасной опасности. Воины оспаривали друг у друга место рядом с Психеей, не стесняясь царя и не боясь полководца. Дело едва не дошло до драки, и, чтобы утихомирить буянов, Харон вынужден был пригрозить им своим веслом. Женщины окружили Психею и утешились в своих утратах лишь при виде того, что она тоже лишилась многого, — она ведь никому не сказала, что принадлежит к миру живых. Ее одежды, однако, немало удивили всю компанию: на остальных были только саваны.

Как только Психея вышла из лабиринта, перед нею предстали два демона, показавшие ей диковинки этих мест. Они до того необычайны, что описать их вам я смогу лишь совсем особым стилем.

Полифил помолчал немного и затем продолжал несколько менее непринужденным тоном:

До царства умерших — путей на свете много.
Но все они — одна знакомая дорога.
И Тисифоною, у адских ставшей врат,
Всем людям всех краев открыты входы в ад.
И голод, и нужда, и старость, и болезни
Всех гонят по пути к неотвратимой бездне,
А тем, кто кончил путь, чей потерялся след,
Прядут Судьбины ночь, конца которой нет.
Орфею одному, волшебнику-поэту,
Живому удалось увидеть бездну эту.
Психеи прелестью внезапно увлечен,
Охотно и ее к себе впустил Плутон,
Да и коробочку, боясь лишиться трона,
Венериной рабе вручила Персефона.[69]
Итак, она уже в обители теней,
И Стикса берега темнеют перед ней.
Все было сделано, чтоб яростное пламя
Сам Цербер, лютый пес, метал в нее очами,
Чтоб посвирепее, погаже, пострашней
Исчадья адские, грозя, являлись ей:
Все гидры, гарпии, все ужасы и муки,
И даже Герион[70] трехглавый, шестирукий —
Одно видение вставало за другим
И исчезало вмиг, растаяв словно дым.
Те страшные места, где мучится виновный,
Где вопль, и стон теней, и скрежет их зубовный,
Где обретает злой возмездие свое,
Священным ужасом наполнили ее.
Вот гордый Салмоней[71] на мост восходит медный:
Печальный вождь толпы истерзанной и бледной,
Прорваться хочет он к обителям иным,
Но пламя грозное клокочет перед ним.
Здесь к Стиксовой струе Тантал[72] напрасно гнется:
Как ни близка вода, он к ней не прикоснется,
И тщетно, весь в поту, все мышцы натрудив,
Остановить скалу старается Сизиф.[73]
Психеиных сестер там постигает кара:
В докучном зеркале всегда видна им пара
Супругов радостных, сияющий чертог,
И с их сестрой не зверь, не чудище, а бог.
И где бы гнусные ни ждали избавленья —
Навстречу зеркало и то же в нем виденье.
Психея рвется к ним сказать, что все — обман,
Но тени двух сестер исчезли, как туман.
Вот узнает она и Данаид[74] злосчастных,
Изнемогающих в усилиях напрасных,
Ей жалко стало их, и больно ей за весь
Бесплотный этот люд, терзающийся здесь,
Где мнится каждому — он мучим всех лютее.
Мечтает Иксион[75] о доле Прометея;
Чтоб жажду позабыть, Тантал гореть готов
На вечном пламени Плутоновых костров.
В Аиде горестном есть и для тех мученья,
Кто попирал права любовного влеченья,
Кто страсти оскорбил священной божество
И жертв не приносил на алтарях его.
Кокеткам, чересчур надменным и спесивым,
Приходится страдать, и сплетникам болтливым,
И тем — гнуснейший грех! — кто хвастаться посмел
Любовью женщины, которой не имел.
Терзает коршун грудь красавицы жестокой,
Обманщица — во льду замерзшего потока,
Бездушная — в огне и на глазах у тех,
Кто от нее страдал, — за свой казнятся грех.
Наперсников и слуг коварных за обиды
Тех, кто им вверился, бичуют Эвмениды.
Здесь те, кто сердца жар корыстно отдавал,
Кто к алтарю девиц насильно посылал,
Ханжи, а также те, кто в злобе иль из мести
Отравленным стишком коснулись женской чести.

Венера своими ласками вынудила Меркурия обратиться с мольбой ко всем силам ада так напугать ее противницу видом призраков и мучений, чтобы она умерла от страха, притом умерла окончательно и безвозвратно и от ее красоты не осталось даже легкой тени.

— После этого, — добавила Киферея, — я не буду препятствовать любви моего сына. Пусть он отправится в ад, разыщет там Психею и расточает ей нежности.

Купидон не преминул обо всем позаботиться: едва Психея миновала лабиринт, как он дал ей в проводники двух демонов из Елисейских Полей — эти духи не злы. Они успокоили ее и рассказали, в чем виновны те, чьи терзания она видела. Это утешило красавицу, ибо их преступления не имели ничего общего с ее приключением. В сущности, провинность, ею совершенная, не заслуживала подобного наказания. Если бы любопытство делало людей несчастными даже на том свете, то быть женщиной не было бы никакого расчета.

Проходя мимо Елисейских Полей, Психея без всякого труда ибо число блаженных во все времена было крайне ограниченным — заметила тех, кто потрудился, прославляя могущество ее супруга. То были по большей части обитатели Парнаса. Они пребывали под сенью дерев и читали друг другу свои стихи, полные взаимных восхвалений.

Наконец, красавицу ввели в судилище Плутона. Весь двор этого бога был поражен: после Прозерпины ни одна женщина не тронула их сердца больше, чем эта. Прозерпина почувствовала даже некоторую ревность, потому что муж ее начал уже поглядывать на красавицу несколько иными глазами, чем он обычно глядит на женщин, предстающих пред его судилищем. Он, казалось, готов был даже оставить грозный вид, принимаемый им в таких случаях. Но особенно забавны были старания Радаманта[76] скроить кроткую мину. Плутон распорядился прервать на несколько мгновений страдания и стоны несчастных, чтобы Психея была выслушана с большим вниманием.

Вот как примерно заговорила Психея, обращаясь попеременно то к Плутону и Прозерпине вместе, то к одной богине подземного царства:

Владыки сумрачной загробной стороны,
Перед которыми пастух и царь равны,
Не для того пришла я в здешние чертоги,
Чтоб показаться вам и вас увидеть, боги.
Ведь мне — увы! — открыл печальный опыт мой,
Какой за это мы должны платить ценой.
Венеры царственной несчастная рабыня
Пред вами: на меня разгневалась богиня.
Ей мало строгих кар, и, как велит она,
Я за румянами в Аид сойти должна.
О, сделай так, молю, подземная царица,
Чтоб к ней с румянами могла я возвратиться!
Ты так нежна лицом! Не гневайся: к чему
Румяниться тебе? Я, право, не пойму.
Богини не должны страшиться увяданья,
Прелестней сделать их не могут притиранья.
Вот мне б они еще вернули слабый след
Утраченного мной от стольких мук и бед,
Но попеченье я оставила пустое
О жалкой красоте, мне ставшей роковою.
Таким же, как сейчас, пусть было бы всегда
То, чем, безумная, была я так горда.
О, зависть глупая моих сестер злосчастных!
Мне мужем стал Амур. В ночи свиданий страстных,
Не видя милого, его любила я.
Когда ж увидела, он скрылся от меня.
И вот я сброшена с вершин безмерной славы:
Хочу забыть любви утехи и забавы!
Отныне я раба. И в глубь подземных стран
Пришла вымаливать коробочку румян.
Я этой милости не заслужила, знаю.
Но сжалься, именем Амура заклинаю:
Ведь он спускается и в страшный ваш Аид!
Царица, если путь к тебе ему открыт,
Меня, его жену, вознагради за это.
И пусть вас греет жар его огня и света!
Пусть позавидует подземным странам тот,
Кому сияющий подвластен небосвод!

Эта речь имела такой успех, какого Психея могла бы пожелать. Не нашлось ни демона, ни тени, которые не посочувствовали бы страдалице и не осудили бы Венеру. Жалость в первый раз проникла в сердце фурий; и те, у кого было достаточно причин жалеть себя, забыли о собственных бедах, чтобы посочувствовать страданиям Купидоновой супруги. Плутон уже готов был предложить ей переселиться в его владения; но они — убежище, которым несчастные жаждут воспользоваться как можно позже. Этому приглашению воспрепятствовала Прозерпина: она забыла (настолько овладела ею ревность), что тень не в состоянии была бы ей повредить, и настоятельно посоветовала Паркам не пресекать необдуманно дни этой особы, а также принять меры к тому, чтобы ее снова увидели в подземном мире лишь состарившейся и покрытой морщинами. После этого не медля долее, она вручила Психее плотно закрытую коробочку, запретив ее открывать, и наказала ей заверить Венеру в ее дружбе. Что касается Плутона, то он не без неудовольствия взирал на уход нашей героини и полученный ею подарок.

— Запомни хорошенько, — сказал он, — во что обошлось тебе любопытство. Иди же и не обвиняй Плутона в твоих злоключениях.

Пока Психея шла обратно по царству мертвых, коробочке не грозила никакая опасность: Психея не коснулась ее даже пальцем. Она побаивалась, что среди такого множества людей, которым совсем нечего делать, найдется достаточно лиц, склонных понаблюдать за ее действиями.

Но едва она достигла нашего мира и, попав в подземный ход, почувствовала, что вокруг нет других свидетелей, кроме камней, которыми он был облицован, как начались обычные соблазны. Ей захотелось узнать, что это за румяна дала ей Прозерпина. Как устоять против искушения? Неужели она, женщина, упустит такой случай удовлетворить свое любопытство? Кому выдадут ее эти камни? Быть может, под эти своды, с тех самых пор как их построили, еще никто не спускался. И потом, ведь это с ее стороны не просто любопытство, а естественное и вполне невинное желание исправить упадок, в который пришли ее прелести. Неприятности, загар, множество разных других обстоятельств так ее изменили, что она сама уже не узнает себя. Надо или отказаться от притязаний на сердце мужа, которые она еще имела, или каким-нибудь образом восстановить утраченную красоту. Где она найдет что-нибудь лучшее, нежели то, чем располагает сейчас? Отчего не попробовать капельку тех румян, которые она несет Венере? Она вовсе не намеревается злоупотреблять ими, не собирается пленять никого, кроме своего мужа, и богам это известно. Ей нужно только произвести впечатление на Амура! Всякая хитрость допустима, если речь идет о том, чтобы вернуть супруга. Если Венера считает ее такой простушкой, которая не посмеет дотронуться до этих румян, она сильно ошибается. К тому же, дотронется она до них или нет, Киферея все равно будет ее подозревать, поэтому удерживаться нет смысла.

Психея рассуждала так хорошо, что навлекла на себя новую беду. Какой-то страх все же ее удерживал. Она смотрела на коробочку, подносила к ней руку, потом отдергивала ее и снова подносила. После довольно продолжительной борьбы победу, как обычно, одержало злополучное любопытство. Психея, дрожа, открыла коробочку, но едва успела она ее открыть, как из нее вырвался черный как сажа и едкий пар, в одно мгновение покрывший все лицо и отчасти грудь нашей героини. Впечатление, произведенное им, было таково, что Психея подумала прежде всего о каком-нибудь несчастном случае, тем более что в коробочке не осталось ничего, кроме грязного осадка, который окрашивал ее всю целиком.

Психея, встревоженная и изумленная, заторопилась прочь из подземелья, спеша добраться до какого-нибудь источника, который бы помог ей выяснить состояние, в которое ее привел этот пар. Когда она достигла башни и оказалась перед ее дверью, колючки, скрывавшие ее и сами собой отодвинувшиеся, чтобы пропустить Психею в первый раз, теперь уже не узнавали и не пропускали ее, а башня вынуждена была спросить, как зовут пришелицу. Наша неудачница со вздохом назвала себя.

— Как! Это ты, Психея? Кто же так выкрасил тебе лицо? Иди, умойся скорей и не вздумай показываться твоему мужу в таком виде!

Психея побежала к ручью, протекавшему поблизости, причем сердце у нее билось так, что при каждом шаге дыхание прерывалось. Наконец, она достигла берега ручья и, наклонившись над ним, увидела прекраснейшую в мире мавританку. Удивленная, Психея обернулась, предполагая увидеть позади себя какую-нибудь африканку. Но никого не увидев и удостоверившись в своем несчастье, она почувствовала, что ноги у нее затряслись и руки опустились. Она все же попробовала отмыть водой ручья эту ужасную черноту, но безуспешно.

После долгих и бесплодных стараний она воскликнула:

— О, Судьбы! Неужели вы обрекаете меня на утрату также и красоты? Киферея, Киферея, какое удовлетворение тебя ждет! Когда я появлюсь перед твоими рабынями, они меня прогонят — я стану посмешищем твоего двора. Что я сделала, чтобы заслужить такой позор? Или тебе мало, что я утратила родителей, мужа, богатства, свободу, и ты пожелала отнять у меня единственное благо, которое утешает женщин в их бедах? Неужели ты не могла потерпеть, чтобы годы отомстили мне за тебя? Ведь красота смертных увядает так быстро! К тому же годам приходит на помощь печаль. Но я неправа, обвиняя тебя: причина моего несчастья — я сама, мое неисправимое любопытство, не удовлетворенное тем, что оно отняло у меня благоволение твоего сына, отнимает теперь у меня средство вернуть его. Увы! Твой сын первый взглянет на меня с ужасом и убежит. Я искала его по всему миру, а сейчас страшусь его найти. Как! Мой муж будет убегать от меня! Мой муж, находивший меня такой прелестной! Нет, нет, Венера, ты не дождешься такого удовольствия, и раз мне запрещено прервать мои дни, я уйду в пустыню, где никто не будет меня видеть и окончу свою жизнь среди змей и волков. Надеюсь, кто-нибудь из них окажется достаточно милосердным и пожрет меня.

С этим намерением она бежит в соседний лес, углубляется в чащу и выбирает себе жилищем ужасную пещеру. Единственное ее занятие там — вздыхать и лить слезы; щеки ее запали, глаза провалились; это уже не та Психея, к которой ревновала Венера. Теперь на свете нашлось бы немало и смертных, которые взирали бы на нее без зависти.

Тем временем Амур начал выходить. Он излечился как от гнева, так и от ожога, и больше не помышлял ни о чем, кроме Психеи. Психея составит его единственную радость, он покинет свои храмы, чтобы служить ей, — таково было его решение, достойное любовника. У мужей бывают такие возвраты нежности, но они длятся недолго. Однако Амур был убежден, что его страсти и заботам, которыми он намеревался окружить жену, не будет предела. Он собирался броситься к ее ногам, вымолить у нее прощение и поклясться, что он никогда больше не позволит себе подобных вздорных причуд. Он был поглощен этими мыслями, пока длился день; когда же наступала ночь, он продолжал предаваться им, и они не оставляли его даже во сне. Как только начинала брезжить Аврора, он молил ее привести к нему Психею, ибо фея заверила его, что она вернется из ада. Лишь только вставало солнце, юный супруг покидал постель, чтобы избежать визитов матери, и уходил гулять в лес, который сделала своим приютом прекрасная эфиопка: он считал его самым подходящим местом для любовных мечтаний.

Однажды Психея заснула у входа в свою пещеру. Она лежала на боку, повернув лицо к земле, набросив на него носовой платок, чтобы ее никто не увидел, и из осторожности еще положив на платок руку. Если бы она могла окутаться мраком, она бы сделала и это. Другая рука ее покоилась на бедре; она уже утратила ту округлость, какой отличалась прежде — может ли обладать приятной пухлостью особа, которая питается лишь дикими плодами и омывает слезами все, что вкушает? Но изящество форм и белизна тела остались все же прежними.

Амур заметил ее издали. Он почувствовал трепет, подсказавший ему, что перед ним Психея. Чем более он приближался, тем более укреплялся в своей уверенности: какая другая женщина могла обладать такими изящными формами? Когда Амур подошел настолько, что мог уже рассмотреть руки спящей, он отбросил последние сомнения; правда, его удивила худоба рук, но он находил, что существо, истерзанное скорбью, не может быть в лучшем состоянии. Изумление бога было беспредельным. Что касается его радости, предоставляю вам самим вообразить ее. Влюбленный, которого рисуют наши романисты, провел бы часа два, созерцая предмет своей страсти, но не решаясь коснуться его и потревожить его сон. Амур поступил иначе. Он прежде всего опустился перед Психеей на одно колено и приподнял ее руку, которую затем опустил на свою; после чего, пустив в ход права бога и мужа, запечатлел на ней два поцелуя.

Психея была так утомлена, что пробудилась лишь при втором поцелуе. Увидев Амура, она вскочила, кинулась в пещеру и спряталась в самом дальнем ее уголке, взволнованная и не зная, на что решиться. Состояние, в котором ее нашел бог, его умоляющий вид, поцелуй, жар которого показывал, что это подлинный поцелуй любви, а не любовная игра, — все это придавало ей смелости; но она не дерзала показаться столь черной и обезображенной тому, чье сердце жаждала себе вернуть.

Амур между тем приблизился к пещере; вспоминая об эбеновом лике той, кого он видел, он думал уже, что ошибся, и готов был сурово корить себя за то, что принял эфиопку за свою супругу.

— Прекрасная мавританка, — сказал он, оказавшись в пещере, — ты не знаешь, кто я такой, если так убегаешь от меня, встреча со мной не должна тебя пугать. Скажи мне, что ты ищешь в этих краях; мало кто приходит сюда, чтобы любить; но если тебя привело сюда это, я могу тебе помочь. Тебе нужен возлюбленный? Я бог, их творящий. Как! Ты не хочешь мне отвечать? Ты бежишь от меня?

— Увы! — промолвила Психея. — Я не бегу от тебя; я лишь удаляю с твоих глаз предмет, от которого, я боюсь, ты бежишь сам.

Этот голос, такой нежный, приятный и когда-то близкий сыну Венеры, был сразу узнан им. Он кинулся в уголок, где пряталась его супруга.

— Как! — вскричал он. — Так это ты! Как, моя милая Психея, это действительно, ты?

И он тотчас же бросился к ногам красавицы.

— Я был неправ, — продолжал он, обнимая ее. — Моя причуда — причина того, что невинное существо, созданное лишь для наслаждений, страдало от мук, которых не знают даже преступники. И я не перевернул небо и землю, чтобы воспрепятствовать этому! Я не обрушил на мир хаос! Я не покончил с собой, хоть я и бог! Ах, Психея, сколько у тебя причин ненавидеть меня! Я должен умереть и должен найти средство к этому, хоть это и невозможно!

Психея схватила его руку, желая поцеловать ее. Амур ждал этого и, отшатнувшись, воскликнул:

— Ты еще прибавляешь нежность к другим твоим очарованиям! Я знаю чувства, которые ты питала ко мне: вся природа свидетельствовала мне о них, а у тебя не вырвалось ни одной жалобы против чудовища, недостойного твоей любви.

И так как она наконец поймала его руку, он добавил:

— Нет, не оказывай мне такую милость: я недостоин ее. Прошу тебя об одной милости — назначь мне сама наказание. О Психея, милая моя Психея, скажи мне, на что ты меня осуждаешь?

— Я осуждаю тебя на то, что ты будешь нежно любим твоей Психеей, — сказала наша героиня. — Сама она не смеет просить о том, чтоб ты любил ее — она уже не прекрасна.

Эти слова были произнесены таким трогательным тоном, что Амур не сдержал слез. Он оросил ими руку Психеи и, сжимая ее в своих ладонях, погрузился в долгое молчание, более выразительное, чем речи. Потоки слез сказали то, чего не сказали бы потоки слов. Психея, очарованная таким красноречием, отвечала на него как особа, посвященная во все его тонкости. Подумайте, прошу вас, какая странная вещь любовь! Пара самых страстных в мире любовников, отлично ладящих между собой, воспользовались столь удобным случаем лишь для того, чтобы проливать слезы и испускать вздохи. О, счастливые любовники, лишь вы одни знаете, что такое наслаждение.

При этом восклицании Полифил, глубоко взволнованный, выронил рукопись, которую держал в руках; Акант же, вспомнив о чем-то, вздохнул. Геласт сказал им с насмешливой улыбкой:

— Смелее, господа любовники! Вы прекрасно исполняете свой долг. О, блаженные, трижды блаженные люди! А я, несчастный, не умею вздыхать после удовольствия пролить слезы.

Затем, подняв рукопись Полифила, он добавил:

— Беритесь-ка за вашу рукопись и дочитайте ее поскорей. К чему так долго печалиться?

Полифил взял свою тетрадь и продолжал.

Обмен слезами перешел, наконец, в обмен поцелуями (здесь я сокращаю изложение). Амур предложил супруге выйти из пещеры на свет, чтобы он мог рассмотреть перемены, происшедшие в ее лице и, если удастся, найти средство помочь ей. Психея, смеясь, ответила ему:

— Если помнишь, ты отказал мне в радости видеть тебя, когда я об этом тебя просила. Я могла бы сейчас с большим правом отказать тебе в подобном желании; но я предпочту повредить себе в твоих глазах, чем огорчить тебя. Ищи же средство против страсти, которая стоит между тобой и твоей матерью и заставляет тебя забывать о делах твоего государства.

Сказав это, она протянула ему руку, чтобы вывести его из пещеры.

Амур посетовал о мысли, которая ее занимала, и поклялся Стиксом, что будет вечно любить ее — белую или черную, прекрасную или дурнушку, ибо он влюблен не только в ее тело, но и в ее душу и прежде всего в ее ум.

Когда они вышли из пещеры и Амур окинул супругу взглядом, он отступил на несколько шагов, смущенный и пораженный.

— Я так и знала, что мой вид исцелит тебя от любви ко мне. Я не жалуюсь на это и не вижу в этом несправедливости. Большинство женщин, когда с ними случается нечто подобное, призывают небо в свидетели и утверждают, что их следует любить рады них самих, а не ради наслаждения, которое они доставляют своим обликом; что у них нет обязательств по отношению к тем, кто стремится лишь к собственному удовлетворению; что страсть, которая имеет своим предметом лишь то, что относится к чувствам, не существует для прекрасных душ и не заслуживает ответа; что любить так, значит уподобиться животным; что любить надлежит так, как любят духи, освобожденные от тел. Истинные влюбленные, заслуживающие, чтобы их любили, стараются как можно более приблизиться к этому состоянию: они освобождаются от тирании времени, они становятся независимыми от случайности и от пагубного влияния светил, меж тем как обычные любовники всегда во власти Фортуны или погоды. Когда человеку с этой стороны нечего опасаться, с ним ведут постоянную войну годы: нет мгновения, которое не отнимало бы у него какого-то удовольствия. Он понемногу угасает, и это неизбежно. На сей счет есть еще ряд других, весьма хитроумных, но мало убедительных доводов. Женщинам, рассуждающим так, я хочу противопоставить лишь одно соображение. Страсть, которую к ним питают, порождается их молодостью и красотой, вполне естественно, что старость и уродство уничтожают ее. Поэтому я больше не прошу у тебя любви. Питай ко мне лишь дружбу или, если я ее недостойна, хоть немного жалости. Ты бог, и тебе полагается иметь рабынь моего пола. Окажи мне милость и сделай меня одной из них.

После такой речи Амур нашел жену еще более прекрасной, чем прежде. Он бросился ей на шею.

— Ты просила у меня только дружбы, — воскликнул он, — я обещаю тебе любовь. Утешься: у тебя осталось больше красоты, чем у всех женщин, вместе взятых. Правда, твое лицо изменило цвет, но черты его совсем не изменились. А разве ты не принимаешь в расчет свое лилейно-мраморное тело? Разве оно утратило больше, чем сохранило? Пойдем к Венере. Незначительное преимущество над тобой, которого она добилась, доставит ей удовлетворение и примирит нас друг с другом; если же нет, я обращусь к Юпитеру и попрошу его вернуть тебе настоящий цвет твоего лица. Если бы это зависело от меня, ты уже была бы такою, какою была, когда я влюбился в тебя; это мгновение стало бы прекраснейшим в твоей жизни: но один бог не может отменить то, что сделал другой; только Юпитеру дана такая привилегия. Если он не вернет тебе лилии твоих ланит, притом так, чтобы ни одна не пропала, я погублю всех животных и весь род людской. Что будут делать после этого боги? Что касается роз румянца, то это моя забота, а что до округлости форм, то ее вернет радость. Но это еще не все: я хочу, чтобы Олимп признал тебя моей супругой.

Психея бросилась бы к его ногам, если бы не знала, как надо вести себя с Амуром. Она удовольствовалась тем, что сказала, краснея:

— Если бы я могла быть твоей женой, не будучи белой, это было бы проще и вернее.

— Это тебе обеспечено, — откликнулся Амур. — Я поклялся в этом Стиксом. Но я хочу, чтобы ты была белой. Идем же скорее к Венере.

Психея уступила, хотя ей очень не хотелось показываться Венере в таком виде и у нее было мало надежды на успех. Но, повинуясь желаниям супруга, она на все закрыла глаза, — чтобы ему угодить, она согласилась бы и на более трудные вещи. Дорогой она рассказала ему о главных приключениях своего путешествия: о чуде с башней, давшей ей указания, истории с Ахероном, Стиксом, хромым ослом, лабиринтом, трехглавым привратником и призраками, которые она видела в Аиде, о судилище Плутона и Прозерпины, наконец, об обратном пути и любопытстве, за которое она сама считала себя справедливо наказанной.

Она заканчивала свой рассказ, когда они подходили к замку, находящемуся на полпути между Пафосом и Амафонтом. Венера прогуливалась в парке. Ей передали от имени Амура, что он хочет представить ей какую-то африканку, довольно хорошо сложенную. Из нее можно сделать четвертую Грацию, не просто смуглую, как другие, но совсем черную.

Киферея раздумывала в это время о своей ревности, о страсти, которой томился ее сын и которую, принимая все в соображение, никак нельзя было назвать преступной, о наказаниях, которым она подвергла бедную Психею, — наказаниях крайне суровых и внушающих ей самой жалость. Кроме того, отсутствие ее противницы несколько охладило ее гнев, и ничто более не препятствовало ей внять голосу рассудка; словом, это был самый благоприятный момент, чтобы покончить дело миром.

Между тем весь двор Венеры сбежался посмотреть на это чудо, на эту небывалую африканку. Каждому хотелось подойти к ней поближе. Вид ее, конечно всех удивлял, но вместе с тем доставлял и удовольствие. За одну такую черную всякий охотно отдал бы полдюжины белых. То ли новый цвет кожи так изменил облик Психеи, то ли здесь было замешано колдовство, но всем казалось, что они никогда не видели ничего подобного. Игры и Шутки свели с ней знакомство, так и не припомнив, что видели Психею раньше. Они лишь восхищались ее грацией, сложением и чертами лица, уверяя, что цвет его не имеет значения. Однако голова эфиопки на теле гречанки не могла не показаться чем-то весьма странным. Весь двор Венеры смотрел на нее как на прекрасное чудовище, несомненно достойное любви. Одни уверяли, что она помесь белого и черной, другие — что помесь черного и белой.

Очутившись в четырех шагах от Венеры, Психея опустилась на одно колено.

— Прелестная царица красоты, — сказала она, — твоя рабыня вернулась из мест, куда ты ее посылала.

Все сразу же узнали ее и замерли от удивления. Игры и Шутки, народ весьма легкомысленный, проявили на сей раз благоразумие и скрыли свою радость из боязни восстановить Венеру против их новой владычицы. Вы даже не представляете себе, до чего Психею любили при этом дворе. Большинство придворных решило покинуть его, если только Киферея не станет лучше с нею обращаться.

Психея хорошо заметила чувства, которые ее присутствие возбуждало в сердцах и которые читались даже на лицах, но не подала виду, что отдает себе в них отчет, и продолжала:

— Прозерпина приказала мне передать тебе привет и велела уверить тебя в прочности ее дружбы. Она дала мне с собой коробочку, которую я открыла, несмотря на твой запрет. Я не решаюсь просить тебя о прощении и пришла подвергнуться наказанию, которого заслуживает мое любопытство.

Венера, окинув взглядом Психею, не почувствовала удовольствия и радости, которые сулила ей ревность. Чувство сострадания помешало ей насладиться местью и победой, которую она одержала, так что, перейдя от одной крайности к другой, как это свойственно женщинам, она расплакалась, собственными руками подняла нашу героиню и поцеловала ее.

— Я сдаюсь, Психея, — сказала она. — Забудь зло, которое я тебе причинила. Если, признав тебя своей дочерью, я могу устранить поводы к ненависти, которую ты питаешь ко мне, и дать тебе достаточное удовлетворение, я согласна на это: будь ею. Покажи, что ты лучше, чем Венера, — ведь ты уже более прекрасна, чем она; не будь такой мстительной, какой была я, и пойди перемени платье. Кстати, — добавила она, — ты нуждаешься в отдыхе.

Затем, обернувшись к Грациям, она добавила:

— Искупайте ее в ванне, которую вы приготовили для меня, а потом уложите в постель; я навещу ее попозже.

Богиня так и сделала. Она пожелала лечь этой ночью вместе с Психеей не для того, чтобы отнять ее у сына, но потому что решила отпраздновать его брак, а для этого надо было подождать, чтобы к Психее вернулся прежний цвет лица. Венера согласилась, чтобы он восстановился; согласилась она и на то, чтобы Психея была сделана богиней, если только удастся добиться согласия Юпитера.

Амур не стал терять времени и, пока его мать была в хорошем расположении духа, отправился к Юпитеру. Царь богов, знавший историю любви Амура, попросил его рассказать, как обстоит дело с ожогом и почему он забросил дела своей державы. Амур кратко ответил на все эти вопросы и перешел к тому, что привело его к громовержцу.

— Сын мой, — ответил Юпитер, обнимая Амура, — ты не найдешь у своей матери никакой эфиопки: цвет лица Психеи так же бел, как он был когда-либо. Я сотворил это чудо в то мгновение, когда ты пожелал его. Что касается второго желания, то даровать ранг, о котором ты просишь для твоей супруги, не так легко, как ты думаешь. У нас и так уже слишком много богинь, а где много женщин, там неизбежно много шума. Раз красота твоей супруги так безмерна, как ты уверяешь, она всегда будет служить причиной ревности и ссор, которые мне вечно придется замирять, так что я совсем заброшу свое ремесло громовержца — мне ведь придется до конца моих дней быть еще миротворцем. Но не это больше всего меня останавливает. Как только Психея станет богиней, ей, как и другим, понадобятся храмы. Новый культ уменьшит нашу долю в приношениях. Мы и без того мерзнем у наших алтарей — так скудно жгут там огонь и фамиам. Звание бога в конце концов станет столь привычным, что смертные вовсе перестанут нас чтить.

— А тебе-то что до этого? — возразил Амур. — Или твое блаженство зависит от поклонения людей? Пусть они пренебрегают тобой и даже вовсе тебя забывают — ты все равно живешь здесь, счастливый и блаженный, проводя в сладкой дремоте три четверти времени, предоставляя мирским делам идти своим чередом и угощая нас громом или градом, когда тебе вздумается. Ты знаешь, как сильно иной раз мы скучаем; знаешь, что нет приятной компании без любезных женщин. Но Кибела[77] стала уже старухой, Юнона — брюзга, Церера — чересчур провинциальна и лишена придворной галантности, Минерва вечно вооружена до зубов, Диана до одури трубит в свой рог; из двух последних можно бы сделать что-нибудь путное, но они такие дикарки, что сказать им ласковое словечко — и то боязно. Помона — враг праздности, поэтому у нее всегда шершавые руки. Флора, я готов согласиться, приятна, но ее заботы влекут ее больше к земле, чем к небесным чертогам. Аврора утром поднимается чересчур рано, а остальную часть дня занимается неизвестно чем. Лишь моя мать радует нас, да и то ее всегда отвлекает какое-нибудь дело, и она значительную часть времени пребывает в Пафосе, на Кифере, в Амафонте. Так как у Психеи нет никакого надела, она с Олимпа никуда не двинется. Увидишь, красота ее послужит немалым украшением твоего двора. Не бойся, что другие будут завидовать ей: они слишком неравны ей в очаровании. Больше всех волновалась на этот счет моя мать, но теперь и она согласна на мое предложение.

Юпитер уступил этим доводам и уважил ходатайство Амура. Знаком его согласия на апофеозу Психеи явился кивок его головы, вызвавший легкое сотрясение вселенной и длившийся каких-нибудь полчаса.

Тотчас же Амур запряг лебедей в свою колесницу, спустился на землю и разыскал мать, которая самолично выполняла обязанности Грации при Психее, расточая ей попутно тысячи восхвалений и почти столько же поцелуев. Весь двор ее направился на Олимп, и Грации дали себе слово всласть потанцевать на предстоящей свадьбе.

Я не стану описывать ни свадебный обряд, ни апофеозу и уж подавно— радости наших супругов: лишь они одни могли бы их передать. Эти радости скоро даровали им сладостный залог их любви — девочку привлекшую к себе сердца всех богов и людей, которые ее узрели. Для нее воздвигли храмы, где ее почитали под именем Наслаждение.

Мы с детских лет к тебе влечемся, Наслажденье.
Жизнь без тебя — что смерть: ничто в ней не манит.
Для всех живых существ ты радостный магнит,
Неодолимое для смертных притяженье.
Лишь соблазненные тобой
Мы трудимся, вступаем в бой.
И воина и полководца
К тебе, услада, сердце рвется.
Муж государственный, король, простой мужик
К тебе стремятся каждый миг.
И если б в нас самих, творцах стихов и песен,
Не возникал напев, который так чудесен,
И властной музыкой своей не чаровал —
Стихов никто бы не слагал.
И слава громкая — высокая награда,
Что победителям дарит олимпиада —
Ты, Наслажденье, ты! Мы знаем: это так,
А радость наших чувств — не мелочь, не пустяк.
Не для тебя ль щедроты Флоры,
Лучи Заката и Авроры,
Помоны яства и вино,
Что добрым Вакхом нам дано,
Луга, ручей в дремучей чаще.
К раздумьям сладостным манящий?
И не тобой ли все искусства рождены?
И девы юные прелестны и нежны
Не для тебя ли, Наслажденье?
Да, в простоте своей я думаю, что тот,
Кто хочет подавить влеченье, —
И в этом радость обретет.
В былое время был поклонником Услады
Мудрейший из мужей Эллады.[78]
Сойди же, дивная, ко мне, под скромный кров —
Ведь он принять тебя готов.
Я музыку люблю, игру и страсть, и книги,
Деревню, город — все, я нахожу во всем
Причину быть твоим рабом.
Мне даже радостны сердечной грусти миги.
Приди, приди! Тебе, быть может, невдомек, —
Надолго ли тебя душа моя призвала?
Столетье полное — вот подходящий срок.
А тридцать лет мне слишком мало.

Полифил кончил читать. Он полагал, что настоящей концовкой его повести послужит гимн наслаждению, который действительно пришелся по вкусу трем его приятелям.

После немногих кратких замечаний о важнейших местах произведения Арист сказал:

— Разве вы не видите, что больше всего наслаждения вам доставили места, где Полифил старался пробудить в вас сострадание?

— То, что вы говорите, бесспорно, — откликнулся Акант, — но я прошу вас также полюбоваться на этот буровато-льняной отлив, этот оттенок Авроры, этот оранжевый и особенно пурпурный колорит, который окружает царя светил.

Действительно, уже давно никто из них не наблюдал такого прекрасного вечера. Солнце воссело в самую блистательную свою колесницу, облачившись в самые великолепные свои одежды.

Оно, казалось, угодить
Хотело дочерям Нерея,[79]
И вот решило заходить
В туманах цветом попестрее.
Менялись краски в облаках:
На самых ярких цветниках
Акант не видывал такого,
Не возникало ничего,
Что дымкой скучной и суровой
Смутило бы восторг его.

Аканту дали возможность не торопясь насладиться последними красотами дня; затем, когда взошла полная луна, наши путешественники и возничий, их доставивший, избрали ее своим проводником.

 

 

A. A. Смирнов и H. Я. Рыкова. Лафонтен и его повесть «Любовь Психеи и Купидона»

Жан де Лафонтен (1621–1696) находится на периферии французского классицизма. О «приличиях» он имеет очень слабое представление, понятие «возвышенного» ему чуждо, всякий догматизм и моральный пафос ему претят. Тем не менее Лафонтен многими существеннейшими чертами связан с классицизмом, вместе с Мольером занимая именно благодаря своему вольнодумству в этом сложном и достаточно емком литературном течении крайний левый фланг.

Лафонтен принадлежал к провинциальной чиновничьей буржуазии. Получив довольно небрежное воспитание, он пополнил его обильным самостоятельным чтением, увлекаясь как античными авторами, так и писателями французского, итальянского и испанского Возрождения, отвечающими его жизнерадостному, эпикурейски настроенному уму (Рабле, Маро, Боккаччо, Ариосто, Сервантес и т. д.). Лафонтен пробовал служить, но неудачно. Довольно рано женившись, он быстро растратил свое небольшое состояние и, оставив семью в провинции, переселился в 1657 году в Париж, где вел легкомысленное, беспечное существование, проживая на полном содержании в домах покровительствовавших ему богатых и знатных лиц. Им он и посвящал — или же прямо писал по их заказу — свои произведения, проникнутые (за исключением басен) откровенным гедонизмом и во многих отношениях продолжающие традицию так называемых «либертинов» первой половины XVII века, салонных литераторов, бравировавших как своим атеизмом, так и презрением к общепринятым нормам «пристойности» в литературных произведениях.

Первым покровителем Лафонтена был суперинтендант финансов Фуке, находившийся в ту пору на вершине своего могущества, необычайно разбогатевший и любивший окружать себя художниками и писателями. Фуке назначил Лафонтену пенсию в 1000 ливров, за что Лафонтен должен был сочинять для него по четыре стихотворения в год.

Лафонтен начал писать довольно поздно. Самое раннее из его сохранившихся произведений — возникшая в 1654 г. свободная переработка комедии Теренция «Евнух» — не представляет особого интереса. Для Фуке Лафонтен написал первое свое значительное произведение — идиллическую поэму «Адонис» (1658) на сюжет из Овидия — рассказ о любви Венеры к прекрасному юному охотнику Адонису, не ответившему на ее чувство. Среди бесчисленного множества вариантов на этот сюжет, крайне популярный в XVI–XVII вв., обычно напыщенных и слащавых, маленькая поэма Лафонтена выделяется естественностью, простотой и скрытым в ней лукавым юмором. Тонкое чувство природы и редкий во французской поэзии этих лет лиризм проявляются в любовных сценах и описательных местах поэмы. Все это вместе с мелодичностью и простым изяществом стихов обеспечили поэме большой успех.

Следующим весьма оригинальным по замыслу произведением Лафонтена явилась его драматическая эклога «Климена» (1658). Действие ее происходит на Парнасе. Аполлон сетует о том, что почти перестали появляться хорошие стихи о любви, и предлагает музам рассказать ему о любви пастушка Аканта к красавице крестьянке Климене. Каждая из муз излагает эту тему в особом, свойственном ей стиле. Это дает Лафонтену случай проявить свое искусство стилизации и вместе с тем дать забавную критику существовавших в его время поэтических направлений. Осмеивая напыщенность, жеманство, риторизм и многословие эпигонов прециозности или бездарных классицистов, Лафонтен особенно обрушивается на принцип подражательности, являвшийся одним из устоев шаблонного классицизма. Называя таких подражателей древности «раболепными и глупыми животными», похожими на баранов, Лафонтен выступает в защиту свободы и непосредственности поэтического творчества.

Большой известностью пользовалась следующая поэма Лафонтена — «Сон в Во» (1658–1661), посвященная описанию роскошного загородного дворца Фуке, выстроенного им в Во. Произведение это отличалось замысловатой композицией и напыщенным аллегоризмом; начиналось оно со спора между четырьмя феями, олицетворяющими архитектуру, живопись, садоводство и поэзию, в присутствии Оронта — Фуке и полубогов античной мифологии. Художественная ценность его очень невелика, и неслучайно оно осталось незаконченным. Незначительны также в художественном отношении различные мелкие стихотворения «на случай», написанные в эти годы Лафонтеном для Фуке, — поздравления, оды на политические события и т. п.

Падение Фуке в 1661 г., сопровождавшееся его арестом и конфискацией всего имущества, дало Лафонтену случай проявить свою смелость и независимость характера. В трогательной «Элегии к нимфам Во» (1662) Лафонтен, оплакивая судьбу своего бывшего покровителя, призывает Людовика XIV к милосердию, убеждая следовать в этом примеру Генриха IV. Год спустя он снова обратился к королю в «Оде в защиту Фуке», весьма почтительно, но твердо рекомендуя ему политику милосердия и указывая, что «лишь иноземцы должны его бояться, а подданные хотят его любить». Такой независимый тон не понравился ни Людовику XIV, ни его новому министру Кольберу, который навсегда сохранил холодность к Лафонтену.

Заступничество за Фуке повредило Лафонтену; он был выслан в Лимож. Из своего изгнания Лафонтен написал ряд писем жене. В них большой интерес представляют высказывания поэта о природе и искусстве. Лафонтен выступает здесь против педантизма и всякой ходульности, в защиту простоты, непосредственности и подражания природе. В отличие от большинства своих современников, он предпочитает дикую, необработанную природу роскошным, стройно распланированным паркам и старинные здания неправильной формы ставит выше современных зданий, выдержанных в принципах строгой симметрии. Подобные вкусы тоже отдаляют его от господствующих норм классицизма.

Возвратившись в 1664 году из изгнания, Лафонтен живет долгое время под покровительством герцогини Бульонской. Племянница Мазарини, Мария-Анна Манчини, вышедшая замуж за герцога Бульонского, была настроена оппозиционно по отношению к Людовику XIV и его двору, к официальному классицизму, к официальной набожности. В ее салоне аристократическое либертинство сочеталось с увлечением эпигонским галантно-сентиментальным романом. Хотя Лафонтен далеко не полностью разделял вкусы, господствовавшие в окружении герцогини, дух ее салона достаточно подходил к его вольнодумству, нелюбви к ханжеству и придворному низкопоклонству: в этом литературном кружке он чувствовал себя привольно. Именно в этот период возникают его лучшие произведения — несколько сборников «Сказок», повесть о Психее и самое значительное из всего созданного им — «Басни».

«Сказки» Лафонтена — стихотворные новеллы на сюжеты, заимствованные у Петрония, Апулея, Боккаччо, Ариосто, Аретино, Маргариты Наваррской, Рабле и других, но разработанные чрезвычайно оригинально. Лафонтен трудился над ними не менее двадцати лет (1665–1685), выпуская их в свет небольшими сборниками. Здесь нашли свое выражение лучшие свойства литературного дарования Лафонтена: его веселое остроумие, живость воображения и легкость языка, жизнерадостный эпикуреизм и полнейшая свобода от ханжеской морализации. Подлинная грация и острое чувство комического позволили ему легко и изящно набрасывать самые вольные образы и ситуации.

Самостоятельность разработки Лафонтеном готовых сюжетов, взятых у старых рассказчиков, сказывается во многих и разнообразных отношениях. С одной стороны, изображаемые им чувства обычно лишены той широты и стихийности, которую они имели у ренессанских и античных рассказчиков. Так, например, перерабатывая новеллу 7-ю II дня «Декамерона» (о приключениях Алатьель), в которой изображается роковая сила женской красоты, сеющей вокруг себя раздор и смерть, Лафонтен превращает эту историю в веселый, пикантный анекдот, где полнокровная эротика Возрождения заменена поверхностной игривостью. С другой стороны, Лафонтен исключает из рассказа всякие сопутствующие ему моральные размышления, столь значительные, например, у Боккаччо или Маргариты Наваррской. Если же он иногда и присоединяет к новелле «мораль», то она имеет у него шутливый и иронический характер, как например, восхваление «рогоносцев» в сказке «Волшебный кубок». Для оживления повествования Лафонтен нередко вмешивается в повествование и говорит от собственного лица. Нередко он упрощает сюжет или изменяет его развязку. Но основным отличием от ренессанского источника является шутливое отношение к героям рассказов и их переживаниям в сочетании с мягкой снисходительностью к человеческим слабостям.

Общественно-культурное значение сказок Лафонтена заключалось в том, что в пору апогея французского абсолютизма, вступившего в тесный союз с церковью и выдвигавшего идею «христианского Возрождения» в противовес «языческому» Возрождению XVI века, Лафонтен попытался ввести во французскую литературу целый ряд мотивов, образов и настроений, найденных им у крупнейших писателей Возрождения. Игривые, с виду бездумные сказки Лафонтена явились хорошим оружием в борьбе со всякого рода лицемерием, с обновленным мистицизмом, с сословно-монархической моралью.

В своих сказках Лафонтен реалистически изображал развратные нравы духовенства, шаткость семейной морали, самоуправство знати и ее жестокость по отношению к крестьянам, продажность судей и т. п. Темы «частной жизни» значительно перевешивают здесь темы социально-политические, которые даже и в источниках Лафонтена редко выступают прямо и непосредственно. Все же и эти мотивы встречаются в его сказках, притом обычно в тех из них, сюжеты которых, придуманы им самим. Такова сказка «Крестьянин, оскорбивший своего сеньора», рисующая жестокое издевательство помещика над крепостными.

Подобными чертами творчества Лафонтена объясняется двойственное отношение к этой части его населения со стороны и современников, и потомства. У всех передовых людей XVII и XVIII столетий сказки Лафонтена имели огромный успех. Но у ханжей и рутинеров они вызвали злобный протест. Кольбер, вслед за Людовиком XIV, отзывался о них очень резко; он запретил их переиздание во Франции (после чего они печатались в Голландии) и воспротивился избранию Лафонтена во Французскую Академию, (которое состоялось лишь после смерти министра, в 1684 году.

Вольтер восхищался сказками Лафонтена и подражал им. Высоко ценил эти сказки Пушкин, причислявший их наряду с «Неистовым Роландом» Ариосто, «Орлеанской девственницей» Вольтера и «Дон Жуаном» Байрона к шедеврам западноевропейской «шутливой поэзии». Именно на сказки Лафонтена Пушкин ссылался, защищая «шутливую поэзию», и в частности своего «Графа Нулина», от упреков в непристойности. Говоря о зависимости литературы времени Людовика XIV от королевского двора, Пушкин отметил: «Были исключения: бедный дворянин Лафонтен (несмотря на господствующую набожность) печатал в Голландии свои веселые сказки о монахинях… Зато Лафонтен умер без пенсии».

Еще большую славу, чем «Сказками», заслужил Лафонтен своими сборниками басен. Так же как и в «Сказках», подавляющее большинство их сюжетов и тем заимствованы; в данном случае источниками послужили античные баснописцы Эзоп, Бабрий, Федр и другие. Не следует думать, что Лафонтен обладал очень значительной классической эрудицией, да ему этого и не нужно было: подобно всем своим образованным современникам, он был хорошо знаком с вышедшей в 1610 году «Эзоповой мифологией» (Mythologia Aesopica) Невеле, куда входили, кроме трехсот басен Эзопа, также произведения Бабрия, Федра, Авения, Абстемия и некого анонимного баснописца. Отсюда Лафонтен и черпал сюжетную канву своих стихотворных рассказов о животных и людях — рассказов, одновременно лукавых и назидательных. Так же как в «Сказках», Лафонтен сам ничего не придумывал, но тем не менее он оказался не переводчиком или «переработчиком», а вполне оригинальным создателем новых и своеобразных произведений. Античная басня была кратким рассказом, потребным писателю-моралисту как пример, как иллюстрация нравоучительной сентенции. В стихотворных новеллах, которые Лафонтен создал из этого материала, тоже была мораль, и новелла как бы писалась для подтверждения этой морали. Но именно «как бы». Ибо Лафонтен все передвинул и переосмыслил. У него главное — это рассказ, повествование, полное жизни и движения, действий, чувств и речей, в которых проявляются в то же время резко очерченные характеры персонажей, острая наблюдательность поэта, хорошо знающего, ясно понимающего и проницательно судящего действительность своей эпохи. Характеры и ситуации в баснях Лафонтена так же обобщены, как в комедии его времени: в них отражаются общие нормы человеческой психологии и поведения, которые с точки зрения поэта и его читателей могут быть и должны быть действительными, обязательными, вне зависимости от конкретных обстоятельств времени и места. И все же, несмотря на это сознательное стремление к отвлеченности, Лафонтен, разумеется, — человек своей эпохи: характеры и ситуации его басен, так же как характеры и ситуации в комедии его времени, передают «обстоятельства времени и места», реальную Францию XVII столетия — «город и двор». Мораль просто вытекает из рассказа, она дана в нем самом, и поэт мог бы обойтись без нее, то есть она могла бы оставаться неформулированной. Моралистические сентенции в конце или в начале Лафонтеновой басни — чистая дань особенности жанра, прием, подчеркивающий связь с античной традицией и отчасти рассчитанный на критиков-моралистов и воспитателей молодежи.

Первая книга басен вышла в 1668 году. В следующем, 1669 году, Лафонтен выпустил одно из лучших своих произведений — прозаическую повесть с обильными стихотворными вставками — «Любовь Психеи и Купидона».

По обыкновению своему Лафонтен и здесь не выдумывает сюжета, а — заимствует его из литературы минувших веков. В данном случае он обращается к античности: источник «Любви Психеи и Купидона» — сказка, которую Апулей включил в свои «Метаморфозы» («Золотой осел») и которая затем обрела самостоятельное существование: ее переводили, издавали, обрабатывали независимо от «Метаморфоз», и она легко поддавалась этому, ибо у Апулея сказка об «Амуре и Психее» является в полном смысле слова «вставным» рассказом. Само собой разумеется, от сказки Апулея в повести Лафонтена остался один остов сюжета: французский писатель пересказал историю Амура и Психеи по-своему, развил ее, расширил, словом, переработал настолько, что она стала совершенно самостоятельным и очень своеобразным произведением, занимающим достойное место во французской и мировой литературе.

Впрочем, сказка, которую у Апулея старушка рассказывает благородной девице, захваченной в плен разбойниками, тоже не была сочинена автором «Метаморфоз». Задолго до него она входила в устную традицию античных сказочников и у древних существовала, по-видимому, именно как сказка, а не как миф, ибо, так ее расценивает сам Апулей. Возможно, что он был первым, кто записал и обработал этот рассказ, во всяком случае других обработок мы не знаем, — для нас он первый и единственный.

Для современной фольклористики сюжет Амура и Психеи — только вариант распространеннейшего на всем земном шаре типа волшебной сказки о любви и браке между существом земным и смертным и существам потусторонним, явившимся из другого мира, о нарушении смертным супругом запрета, связанного с этим браком, о разлуке между любовниками-супругами и о новом их соединении после испытаний, выпавших на долю нарушителя запрета. Литература по фольклорному сюжету Амура и Психеи огромна, классификация разнообразных вариантов его исключительно подробна и обстоятельна. «Амур и Психея» имеют в фольклоре и в литературе большое количество версий и вариантов, более или менее отличающихся от нашего. Из них многие почти столь же поэтичны и знамениты: это русская сказка «Аленький цветочек», французская— «Красавица и чудовище», норвежская — «На восток от Солнца, на запад от Луны», легенда о Лоэнгрине, если говорить о вариантах более близких; к версиям более отдаленным можно отнести сказание о Мелюзине, «Сказку о Гасане из Басры» («Тысяча и одна ночь»), где герои меняются ролями и земной муж теряет и ищет «потустороннюю» супругу.

Все сюжетные перипетии рассказа Апулея — Лафонтена присутствуют в качестве традиционных сказочных мотивов в любых других вариантах: тут и выдача девушки замуж за чудовище, и пребывание в волшебном дворце, и нарушение запрета видеть супруга либо рассказывать о нем, и пагубное вмешательство родственников, и служба у злой волшебницы-свекрови, и волшебные помощники в испытаниях, и нисхождение в царство смерти, и, наконец, воссоединение с супругом-любовником.

Но Апулеевская обработка сюжета — не просто народная сказка: это литературное произведение, которое сохранило народно-сказочный остов, но в еще большей степени несет на себе печать индивидуального стиля своего создателя. Апулей, а за ним и Лафонтен бережно сохранили в своих рассказах все «волшебное», и оно стало для них источником высокой и утонченной эмоционально-насыщенной поэтичности. Сейчас мы знаем, что различные мотивы любого волшебного сюжета отражают порой глубокую древность — первобытные, дикие, часто жестокие обряды и суеверия, реально бытовавшее сознание, темное и дремучее, но уже пытавшееся объяснить объективный мир и оказать на него воздействие. Обе истории, так изящно рассказанные Апулеем и Лафонтеном, представляют собой произведения двух культурных эпох, далеко ушедших от какой бы то ни было первобытности, хотя и сквозь их изысканную ткань проступают смутные контуры древних отношений и верований, послуживших их исторической, если можно так выразиться, основой. Однако в эпохи, более близкие к нам, для тех, кто рассказывал и слушал волшебные сказки, важны были не пережитки глубокой старины, а благородство, мужество, верность, решительность, находчивость положительных героев, их победа над темными силами, важны были те мотивы, которые отражали современную рассказчику и слушателю обстановку и давали им возможность судить окружающую их действительность. Поэтичность народной волшебной сказки и подлинный источник этой поэтичности — ее общечеловеческое эмоциональное содержание, возникающее из сплава реальности и фантастики: данного в действительной жизни и чаемого. Но то же самое относится и к любой литературной обработке фольклорного материала, если она претендует на сохранение сказочности.

Вопрос об источниках Апулеевой сказки тоже имеет обильную литературу, однако в ней речь идет исключительно о более или менее вероятных гипотезах, ибо от античности до нас не дошло ничего, кроме рассказа, содержащегося в «Метаморфозах». Из обстоятельной сводки всех имеющихся на этот счет суждений, сделанной шведским исследователем Сваном[80] следует, что наиболее общепринятым является мнение, согласно которому Апулей (или его непосредственный литературный источник, если такой был) сочетал элементы народной сказки с данными мифа (возможно существовавшего, но конкретно не засвидетельствованного) об Эросе и Психее, в частности ввел в сказку мифологические имена и много бытовых подробностей. Вопрос о том, принадлежит ли самому Апулею аллегоризация истории Амура и Психеи или эта аллегоризация старше его, тоже остается открытым. Несомненно, однако, что уже во времена Апулея сказку стали толковать аллегорически. Может быть, и он сам имел в виду возможность такого толкования. Во всяком случае единственным образом и источником для средневековых, ренессансных и позднейших подражателей и переводчиков сказки об Амуре и Психее были «Метаморфозы»: ведь не кто иной, как Апулей, оставил нам повесть о страданиях и скитаниях Души (Psyche), ищущей Божества Любви, истязуемой Заботой и Унынием, сходящей в обитель смерти, засыпающей (умирающей) от зелья, принесенного из этой обители, соединяющейся с Божествам Любви на небесах, обретающей бессмертие и рождающей от своего супруга Наслаждение.

В этой аллегоризации средневековая и ренессансная Европа пошла куда дальше автора «Метаморфоз». Среди autos sacramentales (священные представления) Кальдерона имеются две небольшие пьесы о Психее, где история ее христианизирована: Психея — душа верного христианина, Эрос, Амур — Христос. Но и до Кальдерона, и без налета христианизации аллегоризм старались углубить. Четвертая песнь поэмы венецианца Марини (первая половина XVII века) «Адонис» посвящена истории Амура и Психеи и снабжена комментарием, в котором царство, где родилась Психея, толкуется как Мир, царь и царица — ее родители — как Бог и Материя, сестры Психеи (Души) как Плоть и Свобода воли, Венера как Похоть, а запрет видеть лицо Амура — как требование чистоты. «Психея, которую подвергает тревогам и опасностям Судьба и которая после многих мук и страданий соединяется с Любовью, есть образ самой Души, через тяжкие испытания достигающей совершенного блаженства».[81]

Впрочем, от своих — по преимуществу итальянских — предшественников Лафонтен не заимствовал ничего. «Метаморфозы» были все-таки самым лучшим источником, самым свежим и чистым. Вдобавок Лафонтена многое роднит с Апулеем: оба они были склонные к чувствительности, немного иронические скептики с тою, однако же, разницей, что чувствительные ирония и скепсис автора «Метаморфоз» являлись порождением декаданса античной культуры, а веселое и гуманное свободомыслие Лафонтена менее всего упадочно: оно продолжает французский Ренессанс и предшествует философам и писателям Просвещения. Но различие это для «Психеи и Купидона» имело лишь то значение, что Лафонтен в данном случае расширил и углубил Апулея.

В философской символике к аллегоризму сказки он проявил полнейшее равнодушие, зато ее «волшебные», бытовые и психологические мотивы получили у автора «Сказок» и «Басен» дальнейшее развитие, стали в его интерпретации сюжета «Амура и Психеи» главным и основным. Апулей для него недостаточно сказочен. Он украшает и обогащает, даже перегружает всевозможными фантастическими деталями «трудные задания», которые выполняет Психея, и ту волшебную помощь, которую она получает от животных и неодушевленных предметов. Обстановка, в которой происходят, события сказки, гораздо фееричнее, чем в «Метаморфозах», но фееричность эта особая: в ней все время подчеркивается литературная условность, «игра ума». Если Апулею для мотивировки вставного повествования достаточно старухи-рассказчицы, то у Лафонтена мотивировка превращается в обрамление: его «История Психеи и Купидона» — произведение, написанное одним литератором и прочитанное трем другим во время прогулки по Версальскому парку; эти трое — Расин (Акант), Буало (Арист), Шапель[82] (Геласт), а четвертый — автор повести, сам Лафонтен (Полифил). Феерическое описание чудесной страны, куда попала Психея, чередуется со столь же феерическим описанием вполне реального Версаля, который осматривают четверо друзей. О душевных и физических страданиях несчастной героини рассказано со всеми подробностями, рассчитанными на то, чтобы вызвать в читателе жалость и сострадание, но в то же время послужить для четырех литераторов предлогом ученого спора о сравнительных эстетических достоинствах смешного и трогательного, комического и трагического. В повести Лафонтена все время сосуществуют, уравновешивая друг друга, и момент подчеркнутой литературной условности, сознательно постулируемой фикции, и непосредственная, «наивная» фантастика сказки вместе с непосредственной трогательностью «всерьез» повествования о некой человеческой судьбе, достойной сочувствия и жалости. Сочувствие добру и осуждение зла — обязательный или почти обязательный признак народной сказки. И в этом смысле, а не только в широком использовании элемента чудесного Лафонтен остался верен ее принципам. Но рассказав историю Психеи и Купидона по-своему, на манер французского XVII века, Лафонтен внес в сказку и своеобразный реализм.

Классицизм, и прежде всего французский классицизм, был нормативен и антиисторичен. Он стремился иметь дело с человеком, не зависящим от обстоятельств времени и места. Характерно, что первый французский исторический роман, написанный в том же классицистическом XVII веке г-жой де Лафайет, — «Принцесса Клевская» — оказался менее всего историческим: действие его происходит при дворе одного из последних Валуа, а между тем в нем нет ничего от XVI столетия, ничего от событий и нравов этой эпохи, и герои ведут себя не так, как вели себя и могли вести себя люди, действовавшие при дворе Генриха II. Классицизму было еще совершенно чуждо все то, что через полтораста лет открыли или изобрели романтики, — «проникновение в дух эпохи», «локальный и исторический колорит» и т. п. Никого не смущало, если сценические Клеопатры и Дидоны бывали одеты по последней моде французского двора, если греки и римляне говорили друг другу «ты» и «вы» сообразно с правилами французского общественного этикета эпохи Людовика XIV.

Однако на деле «абсолютный» человек классицистов вовсе не был абстрактным, чисто умозрительным существом. Он был человеком их времени, они его хорошо знали и понимали, их наблюдательность была зоркой и даже беспощадной: Мольер и Лафонтен знали и говорили правду об «общественных нравах», Расин, Лабрюйер, г-жа де Лафайет — о «тайнах человеческого сердца». В этом духе, т. е. с самым пристальным вниманием к живому человеку своего времени, вниманием, которого так много в сказках и в баснях Лафонтена, и был переосмыслен новый вариант «Амура и Психеи».

В сказке Апулея, несмотря на всю ее литературность, было еще очень много чисто сказочного, и в частности немотивированность многих существенных моментов. Лафонтен внес сюда коррективы, которые должны были полностью очеловечить сказочных персонажей и внести в их поведение, а тем самым и в сюжет, требуемые классицизмом логику и единство. У Апулея кара, постигающая сестер Психеи, — результат ее мстительности и коварства. Легкомысленная и доверчивая, но кроткая и даже добросердечная героиня Лафонтена мстит сестрам только по повелению Купидона, вовсе не желая и не ожидая их гибели. По его же повелению не осмеливается Психея и покончить с собой. Апулею достаточно было «чудесного помощника» — реки, не пожелавшей принять Психею, Лафонтен дает психологическую мотивировку, которая подчеркивает не прекращающуюся и после проступка Психеи внутреннюю связь между нею и Купидоном. Наконец, Лафонтен пытается нанести сказочному иррационализму удар в самое сердце — обосновать роковой «брачный запрет». Для этого в рассказ вводятся встречи Психеи с Купидоном в гроте, их разговоры о любви и о том, как полезно для чувства, когда любовники не до конца знают друг друга.

Развитие и усложнение получают у Лафонтена также отношения между Психеей и Венерой — ее соперницей и свекровью. У Апулея это еще традиционный сказочный персонаж — злая волшебница, ведьма, мачеха, которую смиряет лишь воля более сильного и к тому же «доброго» волшебника — Юпитера. У Лафонтена — и здесь он не пожалел сатирических красок — это одна из тех знатных дам, которых он хорошо знал, ибо много с ними общался: властная, капризная до самодурства, ревниво блюдущая свои прерогативы и в то же самое время не злая по существу; пожалев в конце концов Психею, она, оказывается, способна отдаться жалости так же безудержно, как предавалась мстительному гневу.

Интересен и многозначителен Лафонтеновский вариант развязки. Апулеева Психея, снова поддавшись любопытству и открыв коробочку, подаренную божествами смерти, засыпает (или — в сказочном плане это то же самое — умирает). Стремясь придать счастливому концу более глубокий смысл, Лафонтен опять прибегает к реалистической и психологической мотивировке. Но — такова своеобразная диалектика художественного переосмысления сюжета — для этого он углубляет момент сказочно чудесного. Мазь превращает Психею в негритянку, и теперь испытанию подвергается уже любовь Купидона: что он по-настоящему любил — Психею или ее белое тело? Испытание выдержано: черное лицо возлюбленной не обесценивает для Купидона ее невинной души. Любовь Купидона возвращена Психее в новом качестве — углубленная, просветленная жалостью. Следует, впрочем, отметить, что и тут Лафонтен остался верен народной сказочной традиции: вспомним сказки типа «Аленького цветка», где превращения зверя в царевича совершается благодаря поцелую любви и жалости, полученному безобразным чудовищем.

Пафос Лафонтеновой «Любви Психеи и Купидона» — в жалости и сострадании. Это не только вытекает из самой обработки сюжета, об этом пространно говорит своеобразный авторский комментарий к ней — беседы четырех друзей в Версальских садах, так похожих на волшебные сады Купидонова дворца. Повесть Лафонтена заканчивается, как и у Апулея, рождением дочери Психеи и Купидона, которую назвали Наслаждением и которой поэт посвящает пространную оду — радостный и торжественный гимн. Ода весьма примечательна: Наслаждение понято в ней как всеобъемлющая радость Бытия, для которой рожден и предназначен «абсолютный» человек классицистов, т. е. всякий человек, каждый человек. В несколько суровом и ригористическом семнадцатом веке Лафонтен старательно хранит традицию ренессансной жизнерадостности шестнадцатого, традицию гуманизма, которую он передаст восемнадцатому — Вольтеру и другим писателям и философам Просвещения и которая станет одной из традиций французской прогрессивной литературы, вплоть до двадцатого века — до Анатоля Франса, до «Кола Брюньона» Ромена Роллана.

Сказке-повести Лафонтена особенно повезло в русской литературе. Вдохновившись ею, И. Ф. Богданович написал свою поэму «Душенька» (1778), пользовавшуюся огромным успехом у современников. Высоко оценил ее Карамзин, подчеркнув в своей статье о Богдановиче, что тема жалости и сострадания трактуется русским поэтом еще глубже и «трогательнее», чем французским. Общеизвестно, что некоторое влияние оказала повесть Лафонтена и на «Руслана и Людмилу» Пушкина в той мере, в какой эта русская по сюжету сказочная поэма испытала влияние традиций и реминисценций классицизма, еще имевших значение для творческого сознания молодого поэта.

 

 

Примечания

1

«Четыре приятеля» — под античными именами скрываются здесь Буало (Арист), Расин (Акант), Шапель (Геласт) и сам Лафонтен (Полифил).

2

Академия — название местности в окрестностях древних Афин, предназначенной для гимнастических упражнений. Она была засажена деревьями, и в ее аллеях собирались ученики и друзья Платона для бесед с учителем.

3

«Нумидийские барышни» (Ardea virgo) — род африканских журавлей.

4

Геспериды — в античной мифологии — нимфы, обитавшие в садах на островах блаженных и хранившие чудесные золотые яблоки.

5

Арпан — старинная французская мера площади, равнявшаяся в зависимости от местности 0.042—0.051 гектара.

6

Сципион и Лелий — один из наиболее знаменитых представителей римского рода Корнелиев Сципионов — Публий Корнелий Сципион Африканский младший (род. около 185 г. до н. э., ум. в 129 г. до н. э.) и его современник и друг консул Кай Лелий Мудрый (ум. в 140 г. до н. э.).

7

Брамин — здесь в значении «восточного жреца» вообще.

8

Фетида — одна из морских богинь античной мифологии.

9

Акид и Галатея — сын лесного бога Пана и нереида (морская нимфа), мифологические любовники.

10

Кифера — один из Ионийских островов, мифологическая «вотчина» Афродиты (Венеры).

11

Пафос — город на Кипре с храмом и оракулом Афродиты (Венеры), одна из ее «вотчин».

12

Палемон и Главк — морские божества.

13

Стикс — в мифологии — одна из рек царства мертвых.

14

Орфей и Амфион — в мифологии — певец-кифаред и певец-лирник, чье искусство обладало магической силой.

15

Фрина — греческая гетера, прославившаяся своей красотой и служившая натурщицей скульптору Праксителю и художнику Апеллесу (см. прим. I, 21 и II, 12).

16

Армида — героиня поэмы Тассо (1544–1595 гг.) «Освобожденный Иерусалим», волшебница.

17

Анжелика — героиня поэм Боярдо (1434–1494 гг.) «Влюбленный Роланд» и Ариосто (1474–1533 гг.) «Неистовый Роланд».

18

«Царица, что мужа бросила для принца-пастуха» — героиня «Илиады» Елена Прекрасная, жена спартанского царя Менелая, похищенная троянским царевичем Парисом, который в юности пас стада.

19

«Арахниных учеников» — в античной мифологии Арахна, дерзнувшая состязаться с Афиной в ткаческом искусстве, была превращена в паука — вечного ткача.

20

Xариты (рим. Грации) — Эфросина, Аглая и Талия, богини красоты, олицетворяющие женскую прелесть.

21

Апеллес — знаменитый живописец древности (вторая половина IV в. до н. э.).

22

Фидий — знаменитый афинский скульптор V в. до н. э. Руководитель работ по строительству Парфенона, создатель статуй Афины Градозащитницы и Зевса Олимпийского.

23

Дворец Аполлидона — чудесный замок, созданный волшебником Аполлидоном, персонажем из рыцарского романа «Амадис Галльский».

24

Сады Фалерины — сад волшебницы Фалерины из комедии Кальдерона «Сад Фалерины».

25

Во — здесь подразумевается парк в поместье покровителя Лафонтена Фуке в Во-ле-Виконт близ Мелена.

26

Лианкур — замок Лианкур близ Клермона (департамент Уазы).

27

Рюэль, или Рюэйль — загородный дворец кардинала Ришелье между Парижем и Сен-Жерменом.

28

Филомела — в античной мифологии — царевна, превращенная в соловья, иносказательно — соловей.

29

Помона — одна из римских богинь плодородия.

30

Менандр — греческий комедиограф (343–292 гг. до н. э.).

31

Обе Аравии — имеется в виду античное деление Аравии на Каменистую (Arabia petraea) и Счастливую (Arabia felix) — области, примыкающие к южной части Красного моря и к Индийскому океану.

32

Люцина — у римлян богиня — покровительница деторождения.

33

Адонис — в античной мифологии — юноша, возлюбленный Афродиты (Венеры).

34

Формион — персонаж одноименной комедии Теренция, римского комедиографа II в. до н. э.

35

Приам — в «Илиаде» царь Трои, имя его, как главы многочисленной семьи, стало нарицательным.

36

Сильвандр — персонаж из пасторального романа Оноре д’Юрфе «Астрея», написанного между 1610 и 1627 гг.

37

Гилас — пастушок, герой того же романа (Оноре д’Юрфе «Астрея»).

38

Селадон — персонаж из того же романа, олицетворение томного любовника (Оноре д’Юрфе «Астрея»).

39

«В XI песне „Энеиды“» — в одиннадцатой песне «Энеиды» Вергилия (I в. до н. э.) повествуется о гибели италийского героя Палланта в единоборстве с Турном, царем рутулов и соперником Энея.

40

«У Платона любовь есть дитя бедности» — намек на притчу из диалога Платона «Пир», где от Бедности и Пира, бога изобилия, рождается Любовь.

41

Теренций — Публий Теренций Афер (ум. в 159 г. до н. э.), римский комедиограф, переделывавший для римской публики комедии Менандра и других греческих писателей.

42

«Целую цепочку плачущих людей» — в диалоге Платона «Ион» муза, вдохновляющая поэта, и поэт, увлекающий других своим вдохновением, сравниваются с магнитом, притягивающим к себе железные предметы и сообщающим другим железным предметам то же свойство притяжения, так что образуется как бы цепочка людей, охваченных вдохновением. Геласт своей «цепочкой плачущих» пародирует это место из «Иона».

43

Тисифона — в античной мифологии — одна из трех богинь мщения — Эриний или Эвменид, обитательниц подземного мира.

44

Ахилл и Приам — подразумевается эпизод из «Илиады», повествующий о том, как Приам явился к Ахиллу, убившему его сына Гектора в поединке, просить о выдаче ему тела сына для почетного погребения.

45

Хромающий Вулкан — в античной мифологии Гефест (рим. — Вулкан), бог огня и кузнечного ремесла, был хромым.

46

Лонгин — греческий ритор (около 220–273 гг. н. э.). Ему приписывается без достаточных оснований «Трактат о возвышенном».

47

Оры — в античной мифологии — богини, ведавшие сменой времен года и вообще течением времени.

48

«Латоны сын с божественной сестрой и мать их гневная» — описание известного фонтана Латоны в Версале, представляющего собой скульптурное изображение одного эпизода из мифа о нимфе Латоне, возлюбленной Зевса (Юпитера), родившей ему Аполлона и Артемиду. Преследуемая ревностью Геры (Юноны), Латона бежала в Ливию и там, изнемогая от жажды, попросила у поселян, работавших на берегу пруда, дать ей напиться, но получила отказ и разгневанная этим, превратила их в лягушек.

49

Ленотрова аллея — Ленотр, Андре (1613–1700 гг.), главный архитектор Людовика XIV; по его планам создавались Версальские сады. К нему относится и абзац, непосредственно следующий за стихотворением.

50

Парки (греч. — Мойры) — богини судьбы в античной мифологии: Клото прядет нить человеческой жизни, Лахесис вытягивает ее, Атропа (смерть) перерезает.

51

Девкалион — в античной мифологии Девкалион и его жена Пирра — единственные спасшиеся после всемирного потопа люди, от которых и пошел новый человеческий род.

52

Елисейские поля — в античной мифологии — обитель блаженных душ.

53

Пасторальный роман Оноре д’Юрфе «Астрея», написанный между 1610 и 1627 гг.

54

Ио — в античной мифологии — одна из возлюбленных Зевса. Превращенная ревнивой Герой (Юноной) в корову, она старалась спастись от непрерывно жалившего ее овода.

55

«В ее амафонтском поместье» — Амафонт — один из древнейших городов на Кипре, финикийская колония со святилищем Афродиты (Астарты). Здесь — в значении одного из владений Венеры.

56

Прозерпина (греч. — Персефона) — в античной мифологии — супруга Плутона, богиня подземного мира.

57

Эвр — в античной мифологии — бог восточного ветра.

58

Церера (рим. Деметра) — в мифологии — богиня плодородия и земледелия.

59

«Последовали примеру Родопы» — намек на рассказ Геродота о греческой куртизанке Родопис, которая пленила египетского фараона, стала царицей и построила третью из великих пирамид (пирамиду Менкау-Ра) на деньги, собранные своим постыдным ремеслом.

60

«По выражению милейшего Амио» — Амио, Жак (1513–1593 гг.), французский писатель-гуманист, знаменитый своим переводом «Жизнеописаний» Плутарха.

61

Пракситель — знаменитый греческий скульптор, род. около 392 г. до н. э. в Афинах.

62

Мегера — в античной мифологии — одна из Эриний (См. прим. [43].).

63

Ахерон — в античной мифологии — одна из рек подземного мира.

64

Мойра — богиня судьбы в античной мифологии.

65

Сцилла и Харибда — в античной мифологии — два чудовища, обитавшие по обеим сторонам самой узкой части Мессинского пролива (между Италией и Сицилией).

66

Геба — в античной мифологии — богиня юности, подносившая на Олимпе богам нектар и амброзию — питье и пищу бессмертных.

67

Амафонт — один из древнейших городов на Кипре, финикийская колония со святилищем Афродиты (Астарты). Здесь — в значении одного из владений Венеры.

68

Гараманты — в древности один из народов Северной Африки, покоренный римлянами в I в. н. э.

69

Персефона (рим. — Прозерпина) — в античной мифологии — супруга Плутона, богиня подземного мира.

70

Герион — в античной мифологии — трехголовый великан.

71

Салмоней — один из героев античной мифологии, которого Зевс-громовержец покарал за попытку подражать ему: Салмоней изображал молнию факелами, а гром грохотом котлов и колесниц.

72

Тантал — в античной мифологии — царь Сипила во Фригии, за оскорбление богов низвергнутый в Аид и терзающийся там муками жажды и голода.

73

Сизиф — в античной мифологии — царь Коринфа, хитрый и порочный человек, обманывавший даже богов и за это осужденный вечно вкатывать на гору тяжелый камень, неизменно скатывавшийся с горы вниз.

74

Данаиды — в античной мифологии — дочери аргосского царя Даная, умертвившие по приказанию отца своих мужей в брачную ночь и осужденные за это вечно наполнять водой бездонную бочку.

75

Иксион — в античной мифологии царь лапифов. Он умертвил своего тестя, но был прощен Зевсом, очищен им и приглашен на Олимп, однако за попытку сочетаться с самой Герой был низвергнут в Аид и там прикован к огненному колесу.

76

Радамант — в античной мифологии — один из судей в царстве мертвых.

77

Кибела — малоазийская богиня, «Великая мать»; в Греции и Риме ее культ слился с культом местных богинь земли и плодородия, в частности с культом Реи.

78

«Мудрейший из мужей Эллады» — здесь имеется в виду греческий философ Эпикур (342–270 гг. до н. э.), по учению которого верховным этическим принципом является удовольствие, понимаемое, однако, очень широко и отнюдь не в плане грубого эгоизма и гедонизмга.

79

Нерей — в греческой мифологии — морское божество.

80

Swahn. The tale of Gupid and Psyche. Lund, 1955, pp. 373–380.

81

Lafontaine. Oeuvres. Nouvelle edition … par Henri Regnier. T. huitieme. P. Hachette, 1892, p. 5.

82

Второстепенный литератор-дилетант XVII столетия, автор стихов «альбомного» типа, мадригалов, эпиграмм и т. п., знаменитый в свое время весельчак и гуляка.