День четвертый
Кончился третий день Декамерона, начинается четвертый
В день правления Филострато предлагаются вниманию рассказы о несчастной любви
Милейшие дамы! На основании того, что я слышал от людей рассудительных, а равно и на основании того, чему сам был свидетелем и о чем мне приходилось читать, я пришел к заключению, что буйный, сокрушительный вихрь зависти повергает наземь лишь высокие башни и верхушки дерев, однако ж в конце концов я убедился в ошибочности моего представления. В самом деле, я избегал и всегда неуклонно стремился избегать бурных порывов яростного этого дуновения и потому бесшумно, крадучись, шел полями, а то и глубокими лощинами. В этом легко удостоверится всякий, кто прочтет эти мои повести без заглавия, написанные в прозе, народным флорентийским языком, слогом, по возможности, простым и незатейливым. Со всем тем вихрь тот трепал меня немилосердно, едва не вырвал с корнем, зависть всего меня искусала, так что теперь мне стало вполне понятно изречение мудрецов: в подлунном мире не завидуют только ничтожеству.
Ведь нашлись же, о благоразумные мои дамы, такие читатели, которые утверждали, будто я уж чересчур вами пленен и что, мол, негоже мне стараться забавлять и занимать вас, а другие еще хуже обо мне отзывались за то, что я воздаю вам хвалу. Кое-кто, выражаясь осторожнее, заметил, что в мои лета неприлично увлекаться таким предметом, а именно — рассуждать о женщинах и стараться угодить им. Многие же, радея, видите ли, о моей славе, твердят, что я поступил бы благоразумнее, если б оставался с Музами на Парнасе, а не забивал вам голову своими побасенками. Находятся и такие, которые, выказывая не столько здравомыслие, сколько высокомерие, утверждают, что лучше бы я позаботился о хлебе насущном, нежели, мороча себе голову всякой чепухой, питался воздухом. Есть, наконец, и такие, которые с целью опорочить мой труд силятся доказать, что все на самом деле обстояло не так, как я о том повествую.
Вот какие бушуют надо мною бури, вот какие кровожадные, острые зубы впиваются в меня и причиняют мне боль за то, что я вам служу, достойные дамы. Бог свидетель: все укоризны я выслушиваю и принимаю спокойно. Защищать меня, в сущности, надлежало бы вам, и все же я решился наконец сам себя защитить. Не почитая за нужное ответить так, как бы следовало, я ограничусь лишь краткою отповедью — только чтобы оградить мой слух, и намерен сделать это, не откладывая. Ведь если уже теперь, когда я еще и до трети моего труда не дошел, у меня оказалось так много противников и они так обнаглели, то, прежде чем я доберусь до конца, они размножатся неисчислимо и, не встречая надлежащего отпора, без труда повергнут меня во прах, а у вас при всем вашем могуществе не достанет сил оказать им сопротивление. Прежде чем, однако ж, кое-кому ответить, я замыслил рассказать в свою защиту не целую повесть, — а то как бы не подумали, будто я мешаю свои собственные повести с теми, что рассказывает у меня столь почтенное общество, которое я вам представил, — но отрывок из повести, дабы самая ее отрывочность указывала на то, что она к ним не относится. Итак, я обращаюсь к моим хулителям:
Давным-давно в нашем городе жил-был некто Филиппо Бальдуччи1, человек происхождения незнатного, однако ж состоятельный, благовоспитанный, искушенный в тех именно делах, какими он занимался. Была у него жена, и он ее очень любил, а она любила его, и, живя в мире и согласии, они думали только о том, как бы угодить друг дружке. Случилось, однако ж, так, как рано или поздно случается со всеми нами: добрая женщина переселилась в мир иной, оставив Филиппо единственного сына, которому было тогда годика два. После кончины своей жены Филиппо, как всякий человек, потерявший то, что он любил, пребывал неутешен. Лишившись подруги жизни, которая была ему дороже всех сокровищ, оставшись один на всем свете, он утвердился в мысли не оставаться долее в миру, а посвятить себя богу, равно как и своего малолетнего сына. Раздав все достояние бедным, он тут же отправился на Ослиную гору2, поместился в одной келийке с сыном, и, живя подаянием, проводя все время в посте и в молитве, он пуще всего боялся заговорить с сыном о чем-либо суетном или же обратить его внимание на нечто такое, что могло бы отвлечь его от служения богу; он постоянно беседовал с ним о славе жизни вечной, о боге и о святых его и обучал молитвам. И такую жизнь он заставлял его вести много лет, никуда не выпуская из кельи и ни с кем не дозволяя общаться.
Время от времени этот добрый человек отправлялся во Флоренцию — там люди богобоязненные наделяли его всем необходимым, и он возвращался к себе в келью.
И вот однажды, когда юноше было уже восемнадцать лет, а Филиппо состарился, юноша спросил отца, куда это он собрался. Филиппо ему ответил. А юноша сказал: «Отец мой! Вы уже в преклонных летах, вам не под силу совершать такое путешествие. Почему бы вам когда-нибудь не взять меня с собой во Флоренцию и не познакомить с людьми, которые и бога почитают и вас? Я человек молодой, посильнее вас, и потом, когда нужно, я бы ходил по нашим делам во Флоренцию, а вы сидели бы дома».
Добрый человек, рассудив, что сын его уже взрослый и такой богомольный, что суета мирская навряд ли соблазнит его, сказал себе: «А ведь он дело говорит!» И когда ему понадобилось побывать во Флоренции, он взял его с собою.
Как же скоро юноша увидел дворцы, дома, храмы и все прочее, чем обилен город и чего он, сколько ни напрягал память, как будто бы не видел, то дался диву и стал приставать к отцу с расспросами, что это такое да как это называется. Отец отвечал, — тогда сын, удовлетворенный ответом, спрашивал его о другом. Итак, сын все еще спрашивал, а отец отвечал, как вдруг впереди показалась целая-компания красивых и нарядных женщин, возвращавшихся со свадьбы, и стоило сыну остановить на них взгляд, как он тотчас же обратился к отцу с вопросом: «А это что такое?»
Отец же ему сказал: «Сын мой, опусти очи долу и не гляди, они — поганые».
«А как они называются?» — спросил сын.
Дабы не пробуждать в сыне сладострастных вожделений и не наводить его на грешные мысли, отец порешил не называть женщин их настоящим именем, а потому ответил так: «Это гусыни».
И что за диво! Сын, сроду ни одной женщины не видавший, не задержавший взора ни на дворцах, ни на быке, ни на коне, ни на осле, ни на деньгах, словом, ни на чем, что ему в тот день попалось на глаза, тут вдруг обратился к отцу с просьбой: «Отец мой! Достаньте мне, пожалуйста, одну гусыню».
«Полно, сын мой! — воскликнул отец. — Даже и не думай. Они поганые!»
Тогда юноша его спросил: «Разве поганые бывают такими?»
«Бывают», — отвечал отец.
А сын ему на это: «Никак не возьму в толк, почему вы называете их погаными. По-моему, я никогда еще не видел ничего столь красивого и привлекательного. Они красивее нарисованных ангелов, которых вы мне показывали. Ну, пожалуйста! Если вы меня любите, дозвольте взять с собой одну из этих гусынь — я буду ее кормить».
«Нет, не дозволю, — отвечал отец. — Ты еще не знаешь, чем их и кормить-то!» И тут он понял, что природа человеческая сильнее разума, и раскаялся, что взял сына во Флоренцию.
На этом можно оборвать мою повесть, а теперь мне хочется вновь обратиться к тем, для кого я ее рассказал. Итак, иные из моих недоброжелателей стоят на том, что я уж чересчур стараюсь прельстить вас, о юные дамы, а что сам я уж чересчур вами прельщен. Но ведь я же этого и не отрицаю: в самом деле я вами прельщен и стараюсь, в свою очередь, прельстить вас. Ну так что же их тут удивляет? Ведь они-то познали негу сладких поцелуев и объятий и ту упоительную близость, какую вы, драгоценнейшие дамы, нередко им разрешаете. Да взять хотя бы в соображение одно то, что они постоянно наблюдают искусство вашего обхождения, обольстительную вашу красоту, обворожительную приятность и, вдобавок ко всему, благородную скромность, — так что же удивительного, что человек, вскормленный, воспитанный, выросший на пустынной горе, в стенах тесной кельи, никого, кроме отца, не видевший, к одной из вас почувствовал влечение, к другой — склонность, к третьей — страсть? Как можно меня костить, честить, гвоздить, если я, чье тело по воле неба создано для любви, а душа, смущенная волшебною силою огненных ваших взоров, нежностью сладких ваших речей, бурнопламенностью участливых ваших вздохов, смолоду тянется к вам, — если я вами прельщен и стараюсь прельстить и вас, коль скоро вы больше, чем что-либо иное, прельстили отшельника, юнца, несмысленыша, дикому зверю подобного? Право, только те, что не любят вас и не желают, чтобы вы их любили, только те, что не испытали и не познали, сколь сильна и сколь отрадна природная склонность, способны меня осуждать, а мне до них нужды мало.
Те же, что над моим возрастом издеваются, как видно, не знают, почему у порея головка уже белая, когда стебель еще зелен. Шутки в сторону. Этим людям я скажу, что мне будет не стыдно до конца дней угождать женщинам, коль скоро в угождении им находили отраду, коль скоро угождать им почитали за честь бывшие уже на склоне лет Гвидо Кавальканти, и Данте Алигьери, и престарелый Чино да Пистойя3. Я хочу остаться верен принятому мною способу изложения, а то бы я сослался на историю и доказал, что история полна примеров, свидетельствующих о том, что доблестные мужи древности, уже достигнув зрелого возраста, всеми силами старались угодить женщинам. Если некоторым сии примеры неизвестны, пусть сядут за книжку.
Что мне не мешало бы побыть с Музами на Парнасе — вот это, по крайнему моему разумению, совет добрый, однако ж ни мы не можем быть всегда с Музами, ни они с нами. И вот если кто-либо принужден с ними расстаться, то ничего предосудительного с его стороны не будет в том, ежели он увлечется теми, что на них похожи. Музы — женщины, и хотя женщинам с Музами не равняться, однако ж наружное сходство между ними есть, так что если бы даже что-либо другое мне в них и не понравилось бы, то уж это-то сходство не может мне не понравиться. Притом женщины дали мне тему для множества стихов, а вот Музы не дали и для одного. Правда, они оказали мне большую помощь — они учили меня, как писать стихи. Да, может статься, когда я сочинял эти свои непритязательные повестушки, они тоже неоднократно являлись мне — то ли в угоду женщинам, то ли в честь того сходства, какое между ними существует, так что, сочиняя сии рассказы, я не удаляюсь ни от горы Парнас, ни от Муз, как это, вероятно, представляется многим.
Что же сказать о тех, кто ревнует о моей славе и советует мне позаботиться о хлебе насущном? Право, не знаю. Я только догадываюсь, что бы они мне ответили, если б я по бедности попросил у них хлеба, — они бы мне сказали: «Пойди поищи его в баснях». Кстати сказать, стихотворцы находили его в своих баснях побольше, нежели многие богачи в своих сокровищницах, — баснями они прославили свой век, между тем как многие, у которых хлеба было невпроед, погибли бесславно. А, да что там говорить! Пусть эти люди прогонят меня, когда я попрошу у них хлеба, хотя, слава богу, пока что я в хлебе нужды не терплю, а если бы и пришла нужда, то, по слову апостола, я умею жить и в скудости, умею жить и в изобилии, а потому уж я сам как-нибудь о себе позабочусь.
Те же, которые утверждают, что все, о чем я рассказываю, на самом деле происходило не так, весьма удружили бы мне, предоставив в мое распоряжение подлинники, и вот если бы обнаружились противоречия, то я признал бы их упрек справедливым и постарался бы исправиться. Но пока все это одни слова, а когда так, то пусть эти люди остаются при своем мнении, я же буду придерживаться своего и буду говорить о них то самое, что они говорят обо мне.
Ну, на этот раз, пожалуй, довольно. С помощью божьей и с помощью вашей, высокородные дамы, — уж я на вас надеюсь, — запасшись терпением, я пойду вперед, спиной к ветру, — пускай себе дует! Полагаю, что, на худой конец, со мной может произойти то же, что с пылью, которую буйный ветер либо совсем не поднимает с земли, либо, подняв, проносит в вышине, над головами простых смертных, над венцами императоров и королей, и кое-когда оставляет на кровлях высоких дворцов и башен, и пусть даже она оттуда и упадет, да ведь не ниже того места, откуда ее поднял вихрь. И если я и прежде всячески старался вам угодить, то теперь готов служить вам больше, чем когда-либо, ибо такие ваши поклонники, каков я, могут сказать одно: что поклоняться вам — это в природе вещей. А чтобы противиться законам природы — на это требуется слишком много сил, вот почему усилия сопротивляющихся не только в большинстве случаев оказываются тщетными, но и причиняют им огромный вред. Признаюсь, у меня таких сил нет, да они мне для этой цели и не нужны, а если бы даже я ими и обладал, то скорей поделился бы с кем-либо, чем воспользовался бы ради такого случая. А потому да смолкнут ругатели, и если они не способны воспламеняться, то пусть мерзнут и, находя отраду в том, чтобы давать волю порочным своим наклонностям, пусть не мешают мне в нашей краткой жизни утешаться по-своему.
Долгонько, однако ж, мы с вами бродили, приятные дамы, — вернемся к исходному пункту и будем следовать однажды установленному порядку.
Уже солнце прогнало с неба все звезды, а с влажной земли прогнало ночную тень, когда Филострато поднялся со своего ложа, тем самым подав знак всему обществу, что пора вставать, и все пошли веселиться в чудесный сад; когда же пришло время обедать, то пообедали на том же самом месте, где вчера вечером ужинали. В то время, когда солнце стояло особенно высоко, все отдыхали, а затем, как всегда, сели у прелестного фонтана, и тут Филострато велел рассказывать Фьямметте, она же, не дожидаясь напоминаний, с великою приятностью начала так.
1
Танкред, правитель Салернский, убивает любовника своей дочери и посылает ей в золотом кубке его сердце; она поливает сердце отравой, выпивает отраву и умирает
— Печальный удел назначил нам ныне король. И то сказать: мы собрались повеселиться, а предстоит нам рассказывать о горестях; когда же идет речь о скорбях, то и рассказчики и слушатели не могут не сочувствовать страждущим. Может статься, король задал нам такую задачу для того, чтобы умерить веселье, которому мы предавались последнее время. Впрочем, что бы им ни руководило, мне не подобает идти наперекор его желанию, и потому я поведаю вам одно прискорбное злоключение, заслуживающее того, чтобы мы над ним поплакали.
Танкред, принц Салернский, был правитель человеколюбивый и добросердечный (если не считать того, что на старости лет он обагрил руки в крови влюбленных), и была у него за всю его жизнь одна-единственная дочь, однако ж он был бы счастливее, если б у него ее не было. Ни один отец так нежно не любил свою дочь, как любил ее Танкред, — вот почему, хотя ей давно пора было замуж, он все не выдавал ее, ибо не мог с нею расстаться. Наконец он все же выдал ее за сына герцога Капуанского, но она пожила с мужем недолго и, рано овдовев, возвратилась к отцу. То была самая статная и самая красивая женщина в мире, молодая, смелая и не по-женски умная. Она жила у заботливого отца своего в неге и в холе, и он так любил ее, что не спешил выдать замуж вторично, она же почитала неприличным с этим к нему подступиться и надумала завести себе, если к тому представится возможность, тайного и достойного возлюбленного. Присматриваясь к мужчинам высокородным, а равно и к худородным, которые, как при каждом дворе, были и при дворе ее отца, она наблюдала за их обхождением, за их поведением и в конце концов отличила молодого слугу своего отца по имени Гвискардо: то был человек, в низкой доле рожденный, однако ж по достоинствам души своей и по поведению благороднее всякого другого, и вот к нему-то, часто с ним встречаясь и находя все большую приятность в его обхождении, она и воспылала тайною страстью. От юноши, который, к слову сказать, тоже отличался живостью ума, это не укрылось, и он так ею увлекся, что позабыл обо всем на свете.
Словом, они тайно полюбили друг друга, и молодая женщина ни о чем так не мечтала, как о свидании с ним наедине, однако ж, боясь кому бы то ни было поверить любовную свою тайну, пустилась на особую хитрость, чтобы уведомить его, как им свидеться. Она написала ему записку и объяснила, как ему надлежит действовать на другой день. Записку эту она засунула в тростинку и, передав ее Гвискардо, с игривым видом молвила: «Отдай ее вечером служанке — пусть она в нее подует и разожжет огонь».
Гвискардо тростинку взял и, смекнув, что она дала ему ее и обратилась к нему с такими словами не без умысла, пошел к себе, а дома осмотрел тростинку и, обнаружив в ней углубление, достал оттуда записку, прочел и, уразумев, как ему надлежит действовать, обрадовался чрезвычайно и стал готовиться к свиданию, которое она ему в определенном месте назначила. Поблизости от палат властителя некогда была вырыта в горе пещера, и в эту пещеру через проделанное отверстие проникал слабый свет, а так как пещера была давно заброшена и дорога к ней заросла терновником и травою, то проникнуть в нее можно было лишь по потайной лестнице, ведшей как раз из той комнаты нижнего этажа, где жила дочь правителя, хотя дверь на лестницу была заперта крепко-накрепко. Все об этой лестнице давно позабыли, никто по ней с незапамятных времен не ходил, и не осталось уже почти никого, кто мог бы припомнить, где она находится. Однако ж Амур, для взоров которого все тайное становится явным, напомнил о ней любящей женщине. Чтобы никого не посвящать в свои замыслы, она сама несколько дней возилась с дверью, пока наконец с помощью различных инструментов ей не удалось отпереть дверь. Отворив же ее и спустившись в пещеру, она обнаружила отверстие и послала сказать Гвискардо, чтобы он попытался проникнуть через него, и указала высоту, на которой отверстие находилось. Гвискардо, нимало не медля, приготовил веревку с узлами и петлями, чтобы удобней было по ней спускаться и подниматься, и на следующую же ночь, надев на себя одежду из кожи, предохраняющую от колючек, и никому ни слова не сказав, направился к пещере, привязал покрепче один конец веревки к стволу могучего дерева, росшего у самого отверстия, спустился по веревке в пещеру и стал поджидать даму. Между тем дама, сделав вид, что ей хочется спать, услала своих девушек, заперлась у себя в комнате, а затем отворила дверь и, спустившись в пещеру, увидела Гвискардо, и тут они оба возликовали и, пройдя к ней в комнату, с превеликим удовольствием провели здесь почти весь день. Затем, с крайним тщанием осмотревшись, дабы никто не проник в тайну его любви, Гвискардо спустился в пещеру, она, заперев за ним, вышла к девушкам, Гвискардо же, дождавшись ночи, поднялся по веревке, выбрался из пещеры через то же самое отверстие и возвратился домой. Узнав дорогу, он потом еще несколько раз ходил на свидание.
Судьба, однако ж, позавидовала их продолжительному и неизъяснимому блаженству и одним прискорбным стечением обстоятельств обратила радость любовников в неутешное горе. Танкред имел обыкновение заходить к дочери, — приходил он к ней один и после краткой беседы удалялся. Как-то раз он пошел к ней после обеда; дочь его, — ее звали Гисмонда, — была в это время с девушками в саду, так что никто не видел и не слышал, как он вошел в ее комнату; войдя же, он не стал мешать ей развлекаться; окна в комнате были закрыты, полог над кроватью опущен; Танкред сел в углу на скамеечку, прислонился к кровати, задернул полог, словно нарочно от кого-нибудь прячась, и задремал. Пока он спал, Гисмонда, как на грех условившаяся с Гвискардо, что он сегодня придет, оставила девушек в саду, тихонько вошла к себе в комнату, заперлась и, не заметив отца, отворила дверь на лестницу ожидавшему ее Гвискардо; затем они оба, по своему обыкновению, легли на кровать и принялись резвиться и баловаться, и вдруг Танкред пробудился и услышал и увидел воочию, что вытворяют Гвискардо и его дочь. Придя от этого в ужас, он хотел было обрушиться на них с криком, но передумал и порешил не подавать голоса и из тайника своего не выходить, дабы негласно, с возможно меньшим для себя позором, поступить так, как он уже замыслил. Любовники, по обыкновению, долго пробыли в постели, а затем, решив, что пора им расстаться, встали, и Гвискардо спустился в пещеру, а она вышла из комнаты. Танкред, несмотря на преклонные свои годы, выпрыгнул из окна в сад и, никем не замеченный, убитый горем, возвратился к себе.
По его повелению два человека на следующую же ночь, когда добрые люди только еще первый сон видели, схватили Гвискардо, которого движения сковывала кожаная его одежда, когда он вылезал из отверстия, и повели к Танкреду. Как скоро Танкред увидел Гвискардо, то чуть не со слезами молвил: «Гвискардо! Ты отплатил за мое милостивое к тебе расположение срамом и оскорблением всему моему роду, чему я сам был свидетелем».
На это ему Гвискардо сказал только одно: «Любовь сильнее нас с вами».
Танкред приказал тайно от всех сторожить его в одной из ближних комнат, что и было исполнено.
На другой день, когда Гисмонда ничего еще не подозревала, Танкред, перебрав в уме множество чрезвычайных мер, после обеда пошел, по обыкновению, к дочери, послал за нею и, запершись, со слезами заговорил: «Гисмонда! Я был так уверен в твоем целомудрии и в твоей честности, что мне в голову никогда не могло прийти, хотя бы я о том от кого-нибудь услышал, но не видел собственными глазами, чтобы ты не только решилась, но даже подумала отдаться кому бы то ни было, кроме мужа, — вот почему те немногие годы, что мне еще сулит прожить моя старость, я при одном воспоминании об этом не устану крушиться. И если уж суждено было тебе так низко пасть, то, по крайности, избрала бы ты себе ровню, но нет: изо всех, кто находится при моем дворе, ты остановилась на Гвискардо — молодчике самого темного происхождения, которого я от молодых его лет и даже до сего дня держал при своем дворе из милости, и тем повергла меня в крайнее душевное смятение, ибо я не знаю, как мне с тобою быть. Участь Гвискардо, которого я велел схватить ночью, когда он выбирался из пещеры, я уже решил, а вот что мне делать с тобой — это одному богу известно. С одной стороны, во мне говорит любовь к тебе, — а ведь я любил тебя так, как еще ни один отец не любил свою дочь, — с другой, во мне говорит правый гнев, вызванный великим твоим безрассудством: любовь требует, чтобы я тебя простил, гнев же требует, чтобы я против тебя вопреки своей природе ожесточился. Прежде, однако ж, чем на что-либо решиться, я желаю знать, что ты обо всем этом думаешь?» С последним словом он уронил голову и заплакал, как побитый ребенок.
Поняв из слов отца, что не только раскрыта тайная их связь, но что Гвискардо схвачен, Гисмонда впала в невообразимое отчаяние и много раз была близка к тому, чтобы, как в подобных случаях обыкновенно поступают женщины, излить душу в воплях и рыданиях, однако ж гордость ее взяла верх над слабостью, она напрягла все усилия, чтобы не перемениться в лице, и в глубине души положила не просить о чем-либо отца, а покончить все счеты с жизнью, ибо она была уверена, что Гвискардо уже нет в живых.
Вот почему не как страждущая или же уличенная женщина заговорила она с отцом, — вид у нее был в эту минуту невозмутимый и решительный, взгляд открытый и нимало не растерянный. «Отец! — сказала она. — Я не намерена ни запираться, ни унижаться, — мне бы это все равно не помогло, да я и не хочу, чтобы это мне помогло. Но я и не собираюсь взывать к твоему великодушию и играть на твоей любви ко мне, — я хочу во всем признаться и привести веские доводы в защиту моей чести, а затем на деле доказать несокрушимую твердость моего духа. То правда: я любила и люблю Гвискардо и буду любить его до самой смерти, — а смерть моя близка, — однако ж повинна в том не столько женская моя слабость, сколько, во-первых, то, что ты не спешил с моим замужеством, а во-вторых, достоинства Гвискардо. Ведь ты же отлично знаешь, отец, что ты сам из плоти и что детище твое, дочь, также из плоти, а не из камня и не из железа, и тебе не мешало бы помнить, хотя ты и стар, какие такие, каковы суть и с какой силой себя проявляют законы юности. И хотя, как подобает мужчине, ты почти все свои лучшие годы посвятил упражнениям воинским, со всем тем тебе должно быть понятно, как действуют праздность и нега на людей престарелых, а тем более на молодых. Итак, коль скоро я рождена от тебя, значит, я из плоти, и я еще так мало жила на свете, что могу считать себя молодой, в силу каковых обстоятельств во мне кипят страсти, и страсти эти стократ усилились во мне после того, как я побывала замужем и познала, как приятно их утолять. Не в силах будучи противиться моей склонности, я, как это бывает с молодыми женщинами, покорилась ей и полюбила. По чести, я старалась сделать все возможное для того, чтобы грех, на который меня толкала сама природа, не покрыл позором ни тебя, ни меня. Сострадательный Амур и благосклонная судьба нашли и указали мне потайной ход, благодаря которому я неприметно достигала своей цели. Указал ли его кто-нибудь тебе, сам ли ты догадался — как бы то ни было, я этого не отрицаю. Я поступила не так, как другие женщины: мой выбор пал на Гвискардо не случайно — лишь после глубоких раздумий я отличила его пред другими, я допустила его до себя, все обдумав и взвесив, и с благоразумным постоянством, каковое выказывал и он, долго упивалась своею страстью. Сколько я тебя понимаю, ты горько меня упрекаешь не так за мое падение, как за мой выбор, ибо ты находишься во власти предрассуждений света: ты упираешь на то, что я сошлась с простолюдином, словно мой проступок заслуживал бы с твоей стороны не столь строгого осуждения, если бы я остановила свой выбор на человеке, происшедшем от благородных родителей. Ты не хочешь понять, что то не мой грех, но грех Фортуны, весьма часто возвышающей недостойных, а наидостойнейших обрекающей на низкую долю. Однако ж оставим пока этот предмет. Обрати внимание на устройство вещей — и ты увидишь, что плоть у всех у нас одинакова и что один и тот же творец наделил наши души одними и теми же свойствами, качествами и особенностями. Мы и прежде рождались и ныне рождаемся существами одинаковыми — меж нами впервые внесла различие добродетель, и кто был добродетельнее и кто ревностнее выказывал свою добродетель на деле, те и были названы благородными, прочие же — неблагородными. И хотя впоследствии это установление было вытеснено прямо противоположным, со всем тем оно еще не вовсе искоренено как из природы человеческой, так равно и из общественного благонравия. Вот почему кто совершает добродетельный поступок, тот доказывает, что он человек благородный; если же его называют иначе, то вина за это ложится не на называемого, а на называющего. Окинь взором своих вельмож, понаблюдай, какую ведут они жизнь, присмотрись к нравам их и обычаям, а затем переведи взгляд на Гвискардо, и вот, если ты будешь судить беспристрастно, то его ты назовешь человеком благороднейшим, тех же, кого почитают за благородных, — смердами. Что касается достоинств и совершенств Гвискардо, то тут я верила только твоим словам и моим собственным глазам. А кто же еще так хвалил его, как ты, за поступки истинно похвальные, за которые стоит сказать доброе слово о человеке достойном? И, по чести, ты воздавал ему должное: если только глаза мои меня не обманывали, ты ни разу не отозвался о нем с похвалой, которой он бы не заслужил, — более того: он всегда поступал выше всяких похвал. Если же я на его счет обманулась, то ввел меня в обман не кто иной, как ты. Сможешь ли ты теперь сказать, что я сошлась с человеком низкого происхождения? Если и скажешь, то это будет неправда. Если же ты назовешь его бедняком, то с этим согласиться можно, хотя к чести это тебе не служит, — значит, ты не сумел достойно вознаградить честного человека, твоего слугу, однако ж бедность указывает лишь на отсутствие средств, но не на отсутствие благородства. Многие короли, многие владетельные князья были бедняками, многие же из тех, кто пашет землю и пасет скот, были и есть богатеи. Так рассей же последнее сомнение касательно того, как быть со мной. Если ты намерен поступить в глубокой старости так, как ты никогда не поступал в юности, то есть выказать жестокость, то обрушь на меня свою ярость, тем более что я и не собираюсь молить тебя о пощаде: ведь если тут можно говорить о вине, то во всем виновата я. Можешь мне поверить: если ты не поступишь со мною так же точно, как поступил или же велишь поступить с Гвискардо, то я наложу на себя руки. Иди же, поплачь с женщинами, а затем, рассвирепев, убей одним ударом его и меня, если только ты уверен, что мы этого заслужили».
Правителю открылось величие духа его дочери, и все же он был не вполне убежден, что она непременно осуществит свой замысел. В сих мыслях он ушел от нее и отказался от намерения как-либо ей отомстить, — он порешил обрушить весь свой гнев на ее возлюбленного и тем охладить любовный ее пламень; того ради приказал он двум стражам ночью, не производя ни малейшего шума, задушить Гвискардо и, вынув у него из груди сердце, принести ему, и как он им приказал, так они и сделали.
На другой день Танкред велел принести большой красивый золотой кубок и, положив туда сердце Гвискардо, послал с этим кубком к Гисмонде верного своего слугу и велел передать ей: «Отец посылает тебе в утешение то, чем ты больше всего дорожила, подобно как ты берегла то, что было ему дороже всего на свете».
Между тем Гисмонда, не отказавшаяся от бедственного своего намерения, велела принести ядовитых трав и кореньев и в отсутствие отца, чтобы иметь под рукой отраву на тот случай, если бы произошло то, чего она опасалась, изготовила настой. Когда же к ней явился слуга с подарком и передал слова принца, она, не дрогнув, взяла кубок, заглянула в него и, увидев сердце, поняла, что хотел сказать отец, и совершенно уверилась, что это сердце Гвискардо. Глядя слуге прямо в глаза, она сказала: «Такому сердцу золотая подобает гробница — отец мой поступил мудро». Тут Гисмонда поднесла сердце к устам своим и поцеловала его. «Всегда и во всем, вплоть до этого последнего дня моей жизни, отец проявлял ко мне нежнейшую любовь, — продолжала она, — ныне он превзошел себя в своей нежности, — так передай же ему за бесценный сей дар последнюю мою благодарность».
Затем она обратилась к кубку, который крепко держала в руках, и, глядя на сердце, снова заговорила: «О сладчайшее святилище утех моих! Да будет проклята жестокость того, кто вынудил меня ныне увидеть тебя телесными очами! Мне довольно было созерцать тебя всечасно очами духовными. Течение ты совершило,5 все, что уготовала тебе судьба, ты исполнило. Ты достигнуло меты, к коей стремится всякий, ты покинуло сию плачевную юдоль с ее скорбями, а недруг твой подарил тебе гробницу, коей твоя доблесть заслуживала. Для твоего погребения недоставало лишь слез той, которую ты так любил при жизни. Дабы не лишать тебя их, господь внушил бесчеловечному отцу моему мысль послать мне тебя, и я приношу тебе в дар мои слезы несмотря на то, что решилась умереть без слез и без страха. Подарив же тебе мои слезы, я не задумываясь соединю при твоей помощи свою душу с той, которую ты, о сердце, столь бережно хранило. С кем еще мне было бы так отрадно и покойно устремиться в неведомые края, как не с твоею душою? Я уверена, что она еще здесь, что она созерцает место своего и моего блаженства и, любя меня, в чем я не сомневаюсь, ждет мою душу, а моя душа любит ее больше всего на свете».
В противоположность тому, как ведут себя в таких случаях женщины, Гисмонда не испустила ни единого вопля, — она молча наклонилась над кубком и, словно в голове у нее находился источник, стала проливать на диво обильные слезы и осыпать поцелуями безжизненное сердце. Девушки, стоявшие вокруг, не знали, чье это сердце, смысл ее слов был им неясен, однако ж все они плакали от жалости, движимые состраданием, допытывались у нее, отчего она плачет, и, сколько могли и умели, пытались ее утешить.
Вволю наплакавшись, она подняла голову и, отерев глаза, молвила: «Обожаемое сердце! Свой долг по отношению к тебе я исполнила — теперь мне остается лишь соединить мою душу с твоею». Сказавши это, она велела подать кувшин, в который еще вчера налила отравы, и вылила отраву на омытое ее слезами сердце. Затем смело поднесла кубок ко рту и, выпив все, что в нем было, с кубком в руке возлегла на свое ложе, благоговейно приложила к своему сердцу сердце мертвого любовника и молча стала ждать смерти.
Видевшие и слышавшие все это девушки хоть и не имели понятия, что именно она выпила, послали, однако, сказать Танкреду, он же, испугавшись, что произойдет как раз то, что на самом деле и произошло, поспешил к дочери и вошел в ту самую минуту, когда она легла. Увидев, в каком она положении, и поняв, что утешать ее ласковыми словами теперь уже поздно, он горько заплакал.
Она же ему сказала: «Отец! Прибереги слезы для менее желанного горя, не проливай их надо мною — мне они не нужны. Кто еще, кроме тебя, оплакивал то, к чему он стремился? Но если твоя любовь ко мне еще не вовсе угасла, окажи мне последнюю милость: как ни ненавистна была тебе тайная и сокровенная моя связь с Гвискардо, дозволь, чтобы тело мое у всех на виду легло рядом с его мертвым телом, где бы ты ни велел его закопать». Слезы душили правителя, и он ничего не мог сказать ей в ответ. Тогда молодая женщина, почувствовав, что конец ее близок, еще крепче прижала к груди безжизненное сердце. «Да хранит вас господь, а я умираю», — вымолвила она. Очи ее подернулись пеленою, она перестала что-либо чувствовать и покинула горестную сию юдоль.
Итак, теперь вам известен печальный конец любви Гвискардо и Гисмонды, а Танкред много слез пролил и, поздно раскаявшись в своей жестокости, под громкие стенания всех салернцев с почестями похоронил любовников в одной гробнице.
2
Монах Альберт уверяет одну женщину, что в нее влюблен архангел Гавриил, и, приняв его обличье, несколько раз у нее ночует; как-то ночью, убоявшись родственников ее, он выбрасывается из окна ее дома и находит пристанище у одного бедняка; на другой день бедняк ведет его, переодетого дикарем, на площадь, и тут все узнают его, а монахи хватают и заключают в темницу
Повесть Фьямметты не раз исторгала слезы из очей подруг. Когда же Фьямметта ее досказала, король с мрачным видом молвил:
— Я бы с радостью отдал жизнь за половину того наслаждения, какое изведали Гвискардо и Гисмонда, и в том нет ничего удивительного: я, правда, живу, но, что ни час, тысячу раз умираю и притом не испытываю самомалейшего наслаждения. Но оставим до времени мои обстоятельства такими, как они есть, — я хочу, чтобы теперь Пампинея рассказала что-нибудь печальное, отчасти напоминающее то положение, в каком нахожусь я. Если она пойдет по следам Фьямметты, то, вне всякого сомнения, повесть ее будет подобна росе, которая охладит мой пламень.
Выслушав это приказание, Пампинея не весьма ясно поняла из слов короля, чего он от нее хочет, зато она чутьем угадала расположение духа ее подруг, а потому, желая не столько угодить королю, — а если и угодить, то лишь исполнением его приказания, — сколько развлечь подружек, надумала, не выходя за рамки заданной темы, рассказать смешную повесть и начала она так:
— Есть народная поговорка: «Кто праведником слывет, тот всегда очки вотрет». Поговорка эта открывает предо мною вольный простор для беседы на предложенную тему, а кроме того, дает возможность показать, каково и сколь сильно лицемерие монахов с их широким и долгополым одеянием, с неестественной бледностью их лиц, с их голосами, умильными и вкрадчивыми, когда они клянчат, громоподобными и устрашающими, когда они обличают в других свои собственные пороки и уверяют, будто они спасают свою душу тем, что берут, а все прочие — тем, что дают, будто они, в отличие от всех нас, не обязаны заслужить царство небесное, будто царство небесное — это их вотчина и поместье и они вольны отводить в нем умирающим, в зависимости от того, сколько те завещают на монастыри, более или менее хорошее место, и этим только обманывают себя, если, впрочем, они сами в этом убеждены, а равно и тех, которые верят им на слово. Если б мне было дозволено выложить про них все, я бы в ту ж секунду показала простецам, что прячут монахи в складках широченных своих мантий. Дай бог, чтобы за те небылицы, которые они плетут, с ними со всеми случилось то же, что с одним миноритом, человеком уже немолодым, из всех францисканцев пользовавшимся в Венеции наибольшим уважением. Мне страх как хочется рассказать о нем поподробнее, — может статься, я сумею развеселить и развлечь вас, огорченных кончиной Гисмонды.
Итак, достойные дамы, жил-был в Имоле грешник и злодей по имени Берто делла Масса, столь широко известный предосудительными своими поступками, что ему не верили, даже когда он говорил правду. В конце концов, видя, что ему здесь делать нечего, отчаявшись еще кого-либо обмишулить, он перебрался в Венецию — в это гнездилище всяческой скверны6, — с тем чтобы разбойничать здесь по-иному. Притворившись, будто совесть мучает его за все совершенное им в прошлом зло, прикинувшись великим смиренником и необыкновенным молитвенником, он ушел к миноритам и стал братом Альбертом из Имолы. В иноческом чине он делал вид, что ведет жизнь строгую, призывал к покаянию и воздержанию, мяса не ел и вина не пил — в тех случаях, когда ему ни есть, ни пить не хотелось. Никто и оглянуться не успел, как он из разбойника, сводника, фальшивомонетчика и убийцы превратился в знаменитого проповедника, что не мешало ему предаваться перечисленным порокам, но только втайне. Став иеромонахом, он у престола, во время богослужения, так, чтобы все это видели, оплакивал страсти Христовы, благо слезы у него были дешевы. Своими проповедями и слезами он в короткий срок сумел так очаровать венецианцев, что они назначали его своим душеприказчиком, отдавали ему свои духовные на сохранение, деньги — на сбережение, и мужчины и женщины избирали его своим духовником и советчиком. Так, из волка преобразившись в пастыря, он достигнул того, что о святом Франциске никогда столько не говорили в Ассизи, сколько теперь говорили в Венеции об его святости.
Случилось, однако ж, так, что некая молодая особа, пустенькая и глупенькая, Лизетта из рода Квирино7, жена именитого купца, который на нескольких галерах повез товар во Фландрию, пошла вместе с другими женщинами на исповедь к этому честному иноку. Опустившись на колени, она стала рассказывать ему о своих грешках, — а ведь венецианки, все, сколько их ни есть, ветреницы, — брат же Альберт задал ей вопрос, нет ли у нее любовника.
«Где у вас глаза, ваше преподобие? — в сердцах спросила Лизетта. — Или, по-вашему, между моей красотой и красотой вон тех исповедниц никакой разницы нет? Да если б только я захотела, я бы себе целый рой любовников завела, но я до того хороша, что не могу дозволить любить себя встречному и поперечному. Много ль вы видели таких красавиц, как я? На меня загляделись бы и в раю». Говорила она о своих прелестях до бесконечности, так что тошно было ее слушать.
Брат Альберт живо смекнул, что она с придурью, и, рассудив, что для него это сущий клад, внезапно и без памяти в нее влюбился. Отложив, однако, объяснение в любви до другого раза, он, дабы на первых порах сойти в ее глазах за праведника, начал укорять ее в самохвальстве, стал ее отчитывать, она же ему сказала, что он дурак: не понимает, дескать, что красота красоте рознь. Брат Альберт, боясь, что она еще пуще разгневается, наскоро поисповедал ее и отпустил вместе с другими домой.
Выждав несколько дней, он взял с собой верного своего друга, отправился к Лизетте, прошел с ней в комнату, где их никто не мог видеть, и, отведя ее в укромный уголок, повалился перед ней на колени и сказал: «Дочь моя! Ради бога, простите меня за то, что я вам сказал в воскресенье, когда вы мне говорили о своей красоте. На следующую же ночь меня так лихо отколотили, что я только сегодня в первый раз встал с постели».
«Кто же это вас так отколотил?» — спросила дуреха.
«Сейчас вам все расскажу, — отвечал брат Альберт. — Когда я ночью, по обыкновению, стоял на молитве, внезапно келья моя озарилась ослепительным светом, и едва я поднял глаза, как увидел дивной красоты юношу с толстой палкой в руке, — он схватил меня за сутану и, повергнув ниц, обломал мне бока. Когда же я спросил его, за что, он мне ответил так: «За то, что ты нынче осмелился изрыгать хулу на небесную красоту госпожи Лизетты, которую я, после господа бога, люблю больше всего на свете». Тут я спросил его: «Но кто же вы?» А он мне сказал, что он архангел Гавриил. «О господине! — воскликнул я. — Молю вас: простите меня!» — «Прощаю, — ответствовал он, — с условием, однако ж, чтобы ты как можно скорее увиделся с ней и испросил себе прощение. Буде же она тебя не простит, то я еще раз в твою келью наведаюсь и так тебя отделаю, что ты до самой смерти не забудешь». То же, что он к этому присовокупил, я осмелюсь поведать вам не прежде, чем вы меня простите».
У Лизетты мозги были набекрень, — она верила всем турусам, которые разводил брат Альберт, и таяла от каждого его слова. «Говорила я вам, брат Альберт, что моя красота — красота небесная, — заметила она немного погодя, — а все-таки мне вас жаль, истинный бог, и я вас прощаю, а то как бы с вами еще хуже не обошлись, но только вы должны мне сказать, что вам поведал ангел».
Брат Альберт ей на это ответил: «Дочь моя! Раз вы меня простили, я вам с удовольствием все расскажу, но прошу запомнить: что бы вы от меня ни услышали, бойтесь кому бы то ни было проговориться, если только вы, счастливейшая в мире женщина, не хотите испортить все дело. Архангел Гавриил велел мне передать вам, что вы ему очень нравитесь, и его останавливает только одно: как бы не испугать вас, а то бы он уже не раз явился вам ночью. Вот он и велел передать, что намерен как-нибудь прийти к вам ночью и побыть с вами подольше. А так как он ангел и если б он явился вам в образе ангела, то вы не смогли бы к нему прикоснуться, он хочет ради вашего удовольствия предстать перед вами в образе человеческом. Словом, он хочет знать, когда ему лучше к вам прийти и в каком виде, — он все исполнит по слову вашему, так что вы можете почитать себя блаженнейшей из женщин, ныне живущих на земле».
Дурында ему на это ответила, что ей очень лестно, что ее любит ангел, и она его, мол, тоже любит и всегда перед его образом ставит большущую свечу. Когда бы, мол, он ни пожелал прийти, он всегда будет желанным гостем и она будет одна в комнате. Только пусть уж он теперь, коли вправду любит, ради девы Марии ее не бросает, а уж она-то, еще и не подозревая о его любви, где бы его ни увидела, всегда, бывало, становилась перед ним на колени. А в каком образе явиться — это, дескать, его дело, только бы ей не было страшно.
Брат Альберт ей на это сказал: «Дочь моя! Вы рассудили умно, и я все берусь устроить. Но вы можете заодно оказать мне великую милость, вам же это ничего не будет стоить. Вот в чем она заключается: изъявите желание, чтобы он явился вам в моей плоти. Послушайте, какую милость вы мне этим окажете: он вынет душу мою из тела и пошлет ее в рай, а сам войдет в меня, и, пока он будет с вами, душа моя будет в раю».
А дурья голова ему на это: «Я согласна. Пусть это послужит вам утешением за трепку, которую вы из-за меня получили».
Брат Альберт ей на это сказал: «В таком случае проследите за тем, чтобы дверь вашего дома на ночь осталась отворенной: раз он явится в человеческом образе, то иначе, чем через дверь, ему не проникнуть».
Лизетта ответила согласием. Брат Альберт удалился, а она света невзвидела от радости и не чаяла, как дождаться той минуты, когда появится ангел. Брат Альберт, рассудив, что ночью ему придется быть не ангелом, но всадником, стал подкрепляться сластями и прочими вкусными вещами, дабы не слететь с коня. Получив дозволение выйти из монастыря, он, едва стемнело, пошел со своим другом к одной приятельнице, откуда он уже не раз отправлялся объезжать кобыл, а когда пришло время, переоделся — и скорей к Лизетте; войдя к ней, он при помощи разных финтифлюшек придал себе обличье ангела и, поднявшись наверх, вошел к Лизетте в комнату.
Лизетта, увидев перед собой нечто белоснежное, опустилась на колени, ангел же благословил ее, помог встать с колен и подал знак лечь в постель, каковое повеление она с великой охотой в ту же минуту исполнила, после чего ангел не замедлил присоседиться к той, которая так его всегда чтила. Брат Альберт был мужчина из себя видный, дюжий, крепыш и здоровяк, а потому, очутившись на одной постели с донной Лизеттой, свежей и сдобной, он принялся откалывать такие штуки — куда там ее муж! — и в течение ночи много раз летал без помощи крыльев, от чего она пришла в совершенный восторг, а в промежутках многое успел рассказать ей о славе небесной. Когда же стало светать, он условился с ней касательно следующего раза, взял свои доспехи и зашел за товарищем, которому, чтоб ему не страшно было спать одному, любезно согласилась составить компанию радушная служанка.
После обеда Лизетта со своими подружками пошла к брату Альберту, рассказала об ангеле, а равно и о том, что слышала от него о славе жизни вечной, о том, каков он на вид, и невесть сколько еще приврала.
Брат Альберт ей на это сказал: «Не знаю, дочь моя, хорошо ли вам было с ним, — я знаю одно: нынче ночью он меня посетил, и стоило мне исполнить ваше поручение, как в тот же миг он поместил мою душу среди такого количества цветов и роз, какого здесь, на земле, никто и не видывал, и пробыл я в упоительных этих местах до самой утрени, а что происходило в это время с моим телом, про то я не ведаю».
«А разве я вам не сказала? — молвила Лизетта. — Ваше тело всю ночь пребывало в моих объятиях вместе с архангелом Гавриилом. Коли не верите, поглядите у себя под левым соском — я так его туда поцеловала, что след будет виден несколько дней».
На это ей брат Альберт сказал: «Сделаю-ка я нынче то, чего давно-давно не делал: разденусь и проверю».
Долго еще болтала Лизетта с братом Альбертом, а брат Альберт после этого еще много раз в ангельском виде беспрепятственно ее навещал.
Случилось, однако ж, Лизетте как-то раз заспорить со своей соседкой о красоте, и, чтобы доказать, что краше ее на всем свете нет, она сдуру сболтнула: «Если б вы знали, кому я нравлюсь, вы бы меня с другими не сравнивали»
Соседка отлично знала, с кем имеет дело, а потому, снедаемая любопытством, сказала ей так: «Может статься, вы и правду говорите, но если не знать, кто же он таков, трудно переменить мнение».
Лизетту ничего не стоило поддеть на удочку, а потому она тут же все ей и выболтала: «Об этом неудобно говорить, соседка, но мой поклонник — архангел Гавриил, и любит он меня больше, чем самого себя, как самую красивую, по его словам, женщину во всем мире и даже во всем нашем околотке».
Соседка чуть-чуть не прыснула, но, чтобы не прервать разговор, сдержалась. «Если сам архангел Гавриил признался вам в любви, сударыня, значит, так оно, наверно, и есть, — сказала она, — но, клянусь богом, я и в мыслях-то никогда не держала, чтобы ангелы занимались такими делами».
«Вы ошибаетесь, соседка, — возразила Лизетта. — Вот как бог свят, он действует лучше моего мужа. Он мне сказал, что и на небе этим занимается, а в меня влюбился потому, что я для него милее всех, и он часто ко мне приходит. Ну? Что вы на это скажете?»
Соседка не чаяла, как дождаться той минуты, когда все это можно будет раззвонить. Попав на праздник в большое женское общество, она пересказала эту историю во всех подробностях. Женщины рассказали ее своим мужьям и другим женщинам, а те — своим приятельницам; словом, через два дня об этом уже говорила вся Венеция. В числе тех, до кого это дошло, были Лизеттины деверья, и они, ни слова ей не сказав, порешили подстеречь этого самого ангела и посмотреть, умеет ли он летать. Несколько ночей кряду они его караулили.
Слух о том достигнул ушей брата Альберта, и как-то раз ночью он отправился к своей даме пожурить ее за болтливость, но стоило ему раздеться, и деверья, видевшие, как он к ней входил, в ту же минуту оказались у дверей в ее комнату. Услыхав шорох и догадавшись, что это означает, брат Альберт вскочил, заметался в поисках выхода, растворил окно, выходившее на Большой канал, и прыгнул прямо в воду. Здесь было глубоко, но плавать он умел, так что все обошлось для него благополучно. Переплыв на тот берег, он вбежал в незапертый дом и взмолился к одному доброму человеку, которого он там увидел, чтобы тот спас его ради Христа, причем наврал ему с три короба касательно того, как он в столь поздний час, к тому же совершенно голый, здесь очутился. Добрый человек пожалел его, уложил в свою постель, — сам он должен был отлучиться по своим надобностям, — сказал, чтобы тот подождал его, запер пришельца и пошел по своим делам.
А деверья, войдя к Лизетте в комнату, обнаружили, что архангел Гавриил крылья оставил, а сам улетел. Обозлившись на то, что их одурачили, они на чем свет стоит обругали Лизетту, довели ее до слез и, захватив с собой все ангельские доспехи, пошли домой. Между тем уже ободняло, и добрый хозяин услышал на Риальто толки о том, что к Лизетте приходил ночевать архангел Гавриил, но деверья его подкараулили, и он со страху бросился в канал, а что с ним сталось потом — никто, дескать, не знает, и толки эти навели доброго хозяина на мысль, что это и есть его постоялец. Воротившись домой, он окончательно в том уверился и после долгих пререканий потребовал, чтобы тот дал ему полсотни дукатов, а иначе, мол, он выдаст его Лизеттиным деверьям, брату же Альберту ничего иного не оставалось, как согласиться.
Когда же брат Альберт изъявил желание удалиться, добрый человек ему сказал: «Вы можете отсюда выйти только вот каким образом: нынче у нас праздник, и ради праздника кто водит человека, наряженного медведем, кто — наряженного дикарем, кто — наряженного эдак, кто — наряженного разэдак, затем на площади Святого Марка устраивается охота, а как скоро охота кончится, тут и празднику конец, и тогда все, вместе с теми, кого они привели, могут идти куда угодно. Так вот, если вы ничего не имеете против, чтобы, пока еще никто не пронюхал, что вы здесь, я повел вас в какой-нибудь личине, то потом я смогу вас доставить в любое место, а иначе вам отсюда не ускользнуть — деверья прознали, что вы где-то здесь скрываетесь, и всюду расставили караулы».
Брату Альберту отнюдь не улыбалось ходить по городу ряженым, однако ж из страха перед Лизеттиными родственниками он себя переломил и сказал: ведите, дескать, меня куда угодно и как угодно — он, мол, на все согласен. Тогда добрый человек вымазал его медом, обсыпал пухом, надел на него цепь, напялил маску, в одну руку сунул здоровенную палку, в другую — свору, на которую были привязаны два большущих пса, которых он привел с бойни, а сам послал на Риальто человека оповестить народ: кто, мол, хочет посмотреть на архангела Гавриила, пусть идет на площадь Святого Марка, — вот она, «верность» венецианца! Немного погодя он вывел брата Альберта, велел идти вперед, на площадь, а сам, держа его за цепь, пошел сзади, и дорогой многие с криком: «Это еще что такое? Это еще что такое?» — увязались за ними, многие же из тех, что были на Риальто, как услышали приглашение, тоже кинулись на площадь, так что народу там собралось видимо-невидимо. Придя на площадь, добрый человек, будто бы в ожидании охоты, привязал своего дикаря к столбу на видном и высоком месте, а так как дикарь был вымазан медом, то мухи и слепни немилосердно его кусали.
Удостоверившись, что на площади народу тьма, добрый человек сделал вид, будто хочет спустить дикаря с цепи, но вместо этого сорвал с него маску и сказал: «Господа! Так как кабан не пришел, а без кабана и охоты нет, то, чтобы вы не даром потратили время, я хочу показать вам архангела Гавриила, который по ночам сходит с небес утешать венецианок». Как скоро маска спала, все, тот же час узнав брата Альберта, загалдели и ну осыпать его самыми что ни на есть оскорбительными словами и такою отборной бранью, какою когда-либо осыпали негодяя, и давай швырять в него всякой дрянью! И так продолжалось очень долго, пока, наконец, к счастью, слух о том не долетел до монастыря, — тогда человек шесть монахов пришли на площадь, набросили на брата Альберта сутану, отвязали его и, провожаемые улюлюканием толпы, отвели в монастырь, где, как слышно, протомившись в заключении, он и скончался.
Так этот человек, которого все почитали за праведника, ни на что дурное не способного, осмелился выдать себя за архангела Гавриила, но в конце концов, из ангела став дикарем, был по заслугам выставлен на позор, а затем вотще оплакивал свои прегрешения. Дай бог, чтобы такой же точно конец ожидал и всех ему подобных.
3
Трое молодых людей любят трех сестер и бегут с ними на остров Крит; старшая из ревности умерщвляет своего любовника; средняя отдается герцогу Критскому и благодаря этому избавляет старшую от смертной казни, но ее убивает любовник и бежит со старшей сестрой; в ее убийстве обвиняют младшую сестру и ее любовника; будучи схвачены, они принимают на себя вину, но потом, убоявшись казни, подкупают стражу и, обедневшие, бегут в Родос, где и умирают в нищете
Выслушав повесть Пампинеи, Филострато призадумался, а затем обратился к ней:
— Конец вашей повести мне скорее понравился, но в самой повести слишком много смешного, а я как раз этого-то и не хотел. — Тут он обратился к Лауретте: — Пожалуйста, сударыня, расскажите что-нибудь получше.
Лауретта же ему со смехом сказала:
— Уж очень вы жестоки к любящим, коль скоро всем им желаете печальной развязки. Все же я вас послушаюсь и расскажу о троих, не успевших насладиться своею любовью и одинаково дурно кончивших.
И начала она так:
— Юные дамы! Вам хорошо известно, что всякий порок может причинить величайший вред не только тем, кто ему предается, но весьма часто и тем, кто их окружает. К числу наиболее пагубных пороков я отношу гнев, гнев же есть не что иное, как внезапное и безрассудное движение чувства, вызываемое скорбью, заглушающее голос разума, помрачающее мысленный взор наш и раздувающее в нашей душе неугасимое пламя ярости. Чаще это проявляется у мужчин, у кого — сильнее, у кого — слабее, однако ж наблюдается и у женщин, и притом с еще более тяжелыми последствиями, оттого что у женщин пламень сей быстрее вспыхивает, ярче горит, и затушить его во много раз труднее. И это не должно нас удивлять, — вспомним, что огонь по самой своей природе быстрее охватывает вещества легкие и мягкие, нежели твердые и плотные, а ведь мы и в самом деле — пусть только мужчины не ставят нам этого в упрек — и более хрупки, и гораздо более впечатлительны. И вот, зная это наше предрасположение, памятуя о том, что уступчивость наша и добродушие служат источником отдохновения и наслаждения для близких нам мужчин, меж тем как наши гнев и ярость представляют собой для них великое бедствие и грозную опасность, я хочу, дабы в будущем мы сильнее с собой боролись, рассказать о том, как любовь трех юношей и трех девушек только оттого, что одна из них разгневалась, из счастливой превратилась в несчастнейшую.
Сколько вам известно, Марсель находится в Провансе, у самого моря, но только в этом древнем и славном городе прежде было больше богатых людей и именитых купцов, нежели нынче. К таковым принадлежал мессер Арнальд Чивада, человек низкого звания, однако ж добросовестный и честный торговец, у которого и поместий и казны было не счесть, и были у него и дочери и сыновья, причем все три дочери старше сыновей. Двум старшим дочкам-близнецам исполнилось пятнадцать лет, а младшей — четырнадцать, и родственники ждали только, когда вернется мессер Арнальд, который повез товар в Испанию, с тем чтобы по его возвращении выдать их замуж. Двояшек звали Нинеттой и Маддаленой, младшую — Бертеллой. В Нинетту был безумно влюблен благородный, но бедный юноша по имени Рестаньоне, а она — в него. И они довольно долго ухитрялись любиться тайком, но тут случилось так, что два юных друга, Фолько и Угетто8, получив по смерти родителей своих богатое наследство, влюбились в сестер Нинетты: Фолько — в Маддалену, Угетто — в Бертеллу.
Нинетта довела об этом до сведения Рестаньоне; положив воспользоваться их сердечною склонностью, чтобы поправить свои дела, Рестаньоне с ними подружился, и теперь они уже все трое ходили на свидание к трем сестрам. Как же скоро он удостоверился, что находится с Фолько и Угетто на самой дружеской и короткой ноге, то повел с ними такую речь: «Юные мои друзья! Общаясь со мной, вы, должно думать, убедились, сколь вы мне дороги и что для вас я готов на все — так же точно, как для самого себя. Именно потому, что я душевно люблю вас, я и намерен поделиться с вами тем, что мне вспало на ум, а после мы с вами вместе рассудим, как нам лучше всего поступить. Если верить вашим словам и если судить по вашим поступкам, вы день и ночь пылаете бурною страстью к двум любимым девушкам, я же — к третьей их сестре. И вот я, если только вы ничего не будете иметь против, сыскал для утоления нашего пыла средство отрадное и усладительное; сейчас я вам скажу — какое именно. Вы богачи, а я бедняк. Если б вы согласились объединить ваши состояния, а меня сделали совладельцем и решили, в какую часть света нам переехать, чтобы там вместе с нашими возлюбленными вести привольную жизнь, то я ручаюсь уговорить всех трех сестер захватить львиную долю отцовского достояния и бежать с нами, куда мы заблагорассудим, и там мы, как три родных брата, каждый со своею возлюбленною, будем утопать в блаженстве. А теперь решайте: хотите вы наслаждаться жизнью или предпочтете отвергнуть мое предложение».
Оба молодых человека, ослепленные страстью, представили себе, что девушки будут принадлежать им, и, не долго думая, объявили, что коли так, то они согласны. Заручившись их согласием, Рестаньоне несколько дней спустя пошел к Нинетте, к которой он всякий раз пробирался с опаской. Некоторое время с нею побыв, он передал ей свой разговор с молодыми людьми и привел много доводов в пользу задуманного предприятия. Склонить ее на побег для него не составляло труда — ей еще больше, чем ему, хотелось пожить с ним на свободе, вот почему она не колеблясь объявила, что это ей по душе, что сестры во всем ее послушаются, а уж в сем случае и подавно, и велела Рестаньоне как можно скорее устроить побег. Придя к двум молодым людям, которые тоже его торопили, он сказал, что с их возлюбленными все улажено. Порешив бежать на остров Крит, молодые люди продали свои именья под тем предлогом, что намерены пустить деньги в оборот, распродали все свои вещи, приобрели быстроходное судно, постарались тайком от всего города как можно лучше оснастить его и стали ждать установленного срока. Между тем Нинетта, от которой сестры не скрывали сердечного своего волнения, сладкими речами так их подогрела, что они не чаяли, как дождаться отплытия.
И вот, когда настала долгожданная ночь, три сестры открыли большой отцовский сундук, достали уйму денег и дорогих вещей, крадучись вышли из дому, встретились в условленном месте со своими поклонниками, не теряя драгоценного времени сели на корабль, гребцы взялись за весла, корабль отошел и, нигде по дороге не останавливаясь, на другой же вечер доставил их в Геную, — здесь новоявленные любовники и вкусили впервые радость и блаженство любви. Пополнив в Генуе запасы, они двинулись дальше, от гавани к гавани, через недельку благополучно прибыли на остров Крит, приобрели здесь обширные и живописные поместья, а неподалеку от Кандии9 построили себе чудные, роскошные замки. Постепенно завели они многочисленную прислугу, собак, птиц, коней, стали проводить время в пирах, забавах и увеселениях, зажили со своими возлюбленными, как бароны, и не было на всем свете людей счастливее их.
Случилось, однако ж, именно так, как на наших глазах случается ежедневно: человек тешится чем-либо, пока не пресытится, а потом это ему приедается; так же точно и Рестаньоне страстно любил Нинетту, но с тех пор как он мог беспрепятственно ею наслаждаться, она ему наскучила, и он разлюбил ее. Во время какого-то увеселения ему сильно приглянулась одна девушка, местная уроженка, красивая, из хорошей семьи, и он начал за нею ухаживать, оказывать ей всевозможные знаки внимания и предпочтения. Заметив это, Нинетта приревновала его, установила за ним слежку, осыпала его упреками, выходила из себя и этим только его донимала и себе растравляла душу. Если избыток чего-либо вызывает отвращение, то запрет, на что-либо налагаемый, как раз наоборот — усиливает влечение к нему, — вот отчего вспышки Нинетты усиливали в душе Рестаньоне восторг его новой страсти. Какой бы оборот впоследствии дело ни приняло, добился бы Рестаньоне взаимности от любимой девушки, а быть может, и не добился бы, Нинетта, кто бы и что бы ей ни говорил, заранее уверила себя в том, что Рестаньоне пользуется взаимностью. Это повергло ее в отчаяние, из отчаяния вырос гнев, гнев неизбежно перешел в ярость, а ярость превратила ее любовь к Рестаньоне в жгучую ненависть, и она, ослепленная злобой, решилась умертвить его и тем отомстить за то, что он, как ей казалось, ее опозорил. Послав за старухой гречанкой, изрядной искусницей по части изготовления ядов, она с помощью посулов и подарков уговорила ее изготовить смертельный яд, а затем однажды вечером, никого не посвятив в свою тайну, дала его выпить Рестаньоне, который совсем потерял голову и никаких предосторожностей не принимал. Яд был столь сильно действующий, что Рестаньоне ночью скончался. Фолько, Угетто, Маддалене и Бертелле в голову не могло прийти, что Рестаньоне умер от яда; вместе с Нинеттой они горько оплакали его и с почестями похоронили. Однако ж несколько дней спустя за какое-то новое злодеяние была схвачена та самая старуха, что по просьбе Нинетты изготовила яд, и под пыткой в числе прочих своих преступлений созналась и в этом, не утаив и его последствий. Тогда герцог Критский, нарочно не предав этого дела огласке, однажды ночью бесшумно окружил замок Фолько и, не вызвав в замке переполоха и не встретив сопротивления, схватил и увел Нинетту, от которой тот же час, не применяя пытки, все узнал об обстоятельствах кончины Рестаньоне.
Герцог по секрету сообщил Фолько и Угетто, за что была схвачена Нинетта, а Фолько и Угетто рассказали об этом Маддалене и Бертелле, и все четверо закручинились. Они употребили все усилия, чтобы спасти Нинетту от костра, который, по крайнему их разумению, ее ожидал, как вполне заслуженная ею кара, однако ж в благоприятный исход не верили, оттого что герцог был непреклонен. В конце концов юная красавица Маддалена, за которой долго и безуспешно ухаживал герцог, решила, что, угодив ему, она избавит сестру от костра, и через тайную посланницу дала ему знать, что согласна разделить с ним ложе, но ставит ему два условия: во-первых, сестра должна быть ей возвращена живой и здоровой, а во-вторых, чтобы все это осталось в тайне. Герцог, с удовлетворением выслушав посланницу, долго раздумывал, как ему быть, однако ж в конце концов решился и дал согласие. Однажды ночью он с ведома Маддалены распорядился отвести Фолько и Угетто на допрос по делу Нинетты, а сам в это время пробрался к Маддалене. Перед этим он распустил слух, будто велел посадить Нинетту в мешок и ночью утопить в море, на самом же деле привел к сестре в награду за ее благосклонность, а утром, перед уходом, сказал Маддалене, что он хочет, чтобы эта первая ночь их любви была не последней. К этому он прибавил, чтобы она куда-нибудь отправила преступницу, а иначе, мол, народ возропщет и ему волей-неволей придется судить ее по всей строгости закона.
Наутро Фолько и Угетто, до которых дошел слух, будто ночью Нинетту утопили в море, и которые этому слуху поверили, были освобождены. Когда же они возвратились домой и стали утешать сестер, Фолько скоро догадался, что Нинетта здесь, в замке, хотя Маддалена всячески старалась это скрыть, каковое обстоятельство крайне удивило Фолько, и он сей же час заподозрил Маддалену, ибо ему было известно, что герцог ее любит, и спросил, как это Нинетта вдруг оказалась дома. Маддалена сочинила целую историю, однако ж Фолько, будучи человеком себе на уме, не очень-то ей поверил и пристал к ней с расспросами, и после долгих запирательств она вынуждена была во всем повиниться. Обезумев от горя и придя в ярость, Фолько выхватил шпагу и, сколько Маддалена ни молила его о пощаде, пронзил ее. Затем, убоявшись герцогского гнева и герцогского суда, он оставил ее тело лежать на полу, а сам пошел к Нинетте и, как ни в чем не бывало, сказал: «Едем немедля, — твоя сестра велела мне сопровождать тебя, — а то как бы герцог опять тебя не схватил». Нинетта поверила и, даже не зайдя проститься с сестрою — так она была напугана и так не терпелось ей тронуться в путь, ночью вместе с Фолько, захватившим с собою немного денег, бежала из замка; добежав до взморья, они сели в лодку, и никто так и не узнал, где эта лодка причалила.
На другой день Маддалена была найдена убитой, и те, кто завидовал Угетто и ненавидел его, не преминули донести о том герцогу, герцог же, без памяти любивший Маддалену, бросился в ее замок, сгоряча велел схватить Угетто и Бертеллу, которые еще ничего не знали о бегстве Фолько и Нинетты, и заставил их признаться, что они вместе с Фолько убили Маддалену. Не без основания опасаясь, что это признание обрекает их на смертную казнь, Угетто и Бертелла, соблюдая величайшую осторожность, подкупили стражу, отдав им те деньги, которые были у них на всякий случай спрятаны в замке, и, не имея времени захватить что-либо из вещей, ночью вместе с тюремщиками сели в лодку и отбыли в Родос, где немного спустя в нужде и в бедности окончили дни свои. Так вот к чему безрассудная любовь Рестаньоне и гнев Нинетты привели их самих, а также их близких.
4
Джербино в нарушение слова чести, которое дал его дед, король Вильгельм, нападает на корабль тунисского короля с целью похитить его дочь; моряки убивают ее, Джербино убивает их, а ему впоследствии отсекают голову
Когда, окончив свою повесть, Лауретта умолкла, иные из слушателей, заговорив друг с другом, стали выражать сочувствие злосчастным любовникам, а кто осуждал Нинетту за ее гневливость, один утверждал одно, другой — другое; наконец король, как бы выйдя из глубокой задумчивости, вскинул голову и подал знак Элиссе начинать рассказ, и Элисса со свойственной ей скромностью заговорила:
— Очаровательные дамы! Многие полагают, что Амур мечет стрелы лишь в тех, чей взор кем-либо пленился, и смеются, когда их уверяют, что в иных случаях влюбляются и понаслышке. Что они заблуждаются — это будет явствовать из повести, которую я собираюсь рассказать и из которой вам станет ясно, что молва так именно подействовала на людей, друг друга прежде никогда не видавших, и явилась причиной ужасной их смерти.
У Вильгельма Второго, короля сицилийского10, было, как сказывают сицилийцы, двое детей: сын Руджери и дочь Костанца. После смерти Руджери, скончавшегося раньше своего отца, остался сын Джербино, и дед дал ему отличное воспитание; то был на редкость красивый юноша, славившийся своею храбростью, а равно и учтивостью. И слава о нем облетела не только всю Сицилию — голос ее слышался в разных частях света, особливо в Берберии, которая в те времена являлась данницею короля сицилийского. В числе тех, чей слух был поражен доброй молвой о достоинствах и обходительности Джербино, оказалась дочь короля тунисского, о которой те, кто видел ее, говорили в один голос, что это совершеннейшее творение природы, украшенное всеми добродетелями и необыкновенным душевным благородством. Она любила, чтобы ей рассказывали о мужах доблестных; особенно было ей отрадно внимать повестям о подвигах Джербино; повести эти так ее захватывали, что она, создав его образ в своем представлении, кончила тем, что безумно в него влюбилась и охотнее всего сама говорила о нем и слушала, когда говорили другие. Между тем и в Сицилию, как и всюду, проникла громчайшая слава о красоте королевны, о душевных ее качествах, и Джербино внимал рассказам о ней с сердечным волнением и, как оказалось, не зря: он воспылал к ней не менее сильной любовью, чем она к нему. Однако ж он все никак не мог найти благовидный предлог для того, чтобы испросить у деда дозволения съездить в Тунис, повидаться же с нею ему страх как хотелось, и он наказывал всем своим друзьям, которые туда отправлялись, каким-нибудь образом уведомить ее об его тайной и великой любви и доставить ему вести о ней. Один из них все это весьма ловко обделал: принес ей показать, как это водится у купцов, женские украшения и поведал ей о любви Джербино, прибавив, что она вольна распорядиться самим Джербино и всем, что ему принадлежит, как ей заблагорассудится. Она с восторгом приняла и выслушала посланца, призналась, что питает к Джербино не менее пылкое чувство, и в знак своей любви послала ему одно из самых дорогих своих украшений. Джербино обрадовался ему как некоей святыне и потом с этим же своим другом не раз посылал ей письма и дорогие подарки и через друга вступил с нею в тайные переговоры касательно того, как бы это им, если будет на то милость судьбы, свидеться и сблизиться.
Дело, таким образом, затянулось, а между тем и девушка и Джербино пылали страстью, и вдруг король тунисский помолвил свою дочь за короля гранадского и тем повергнул ее в отчаяние; ей несносна была одна мысль, что она так далеко будет от своего возлюбленного и, может статься, никогда не увидит его. Если б только ей к тому представился случай, она, лишь бы не выходить замуж, с радостью убежала бы от отца к Джербино. А Джербино, сведав об этой помолвке, также совершенно пал духом и все старался измыслить способ отбить ее, если ее повезут к жениху морем. Король тунисский кое-что слышал о взаимной нежности его дочери и Джербино, о том, что Джербино затевает, и, зная, что Джербино — человек отчаянный и силач необыкновенный, прежде чем отправить ее к жениху, дал знать королю Вильгельму о том, что он задумал и что непременно приведет в исполнение, если только король Вильгельм поручится, что ни Джербино, ни кто-либо еще ему в том не воспрепятствует. Король Вильгельм был тогда уже очень стар; он ничего не слыхал о любви Джербино и был весьма далек от мысли, что из-за нее-то и потребовалось от него таковое ручательство, а потому охотно на это пошел и в знак того, что он ручается, послал королю тунисскому свою перчатку. Получив перчатку, король тунисский повелел снарядить к отплытию в гавани Карфагена прекрасный большой корабль, снабдить его всем, что может пригодиться путешественнице, оснастить и украсить его, и теперь он дожидался лишь благоприятной погоды, чтобы отправить свою дочь в Гранаду. Девушка, за всеми этими приготовлениями следившая и наблюдавшая, тайно послала слугу своего в Палермо, велела кланяться удальцу Джербино и передать ему, что спустя несколько дней ее повезут в Гранаду, и вот теперь-то, мол, будет видно, так ли он отважен, как о нем толкуют, и точно ли он ее любит, как он ей клялся. Нарочный отлично со своим поручением справился и возвратился в Тунис. Джербино, услышав такие вести и узнав, что дед его, король Вильгельм, дал ручательство королю тунисскому, совсем растерялся. Любовь, однако ж, воодушевила его, и, получив от своей возлюбленной эти сведения, он не только не сробел, но, напротив того, поехал в Мессину, велел, нимало не медля, вооружить две быстроходные галеры, набрал команду из смельчаков и отправился с ними к берегам Сардинии в расчете на то, что мимо Сардинии должен пройти корабль с его возлюбленной.
И он не ошибся: несколько дней спустя после его прибытия подгоняемый легким ветром корабль показался неподалеку от того места, где его подстерегал Джербино. Как скоро Джербино его завидел, он тот же час обратился к своим спутникам с такими словами: «Братцы! Если вы точно люди достойные, за каковых я вас почитаю, то среди вас, чаятельно, нет никого, кто бы не любил прежде или же не любит ныне, ибо, по моему разумению, кто не любил, тому не свойственны добродетели и тот никогда не ведал счастья. Если же вы когда-нибудь любили или любите ныне, то вам легко будет меня понять. Я люблю, и моя любовь внушила мне подбить вас на такое дело, та же, которую я люблю, находится вон на том корабле, и корабль тот увозит не только владычицу моих мечтаний, но и несметные сокровища, коими мы, люди храбрые, мужественно сражаясь, без особого труда можем завладеть. Однако, если мы одолеем, я возьму в добычу только девушку, из любви к которой я и взялся за оружие, все остальное уступаю вам. Итак, вперед, час добрый, — на корабль! Сам господь нам покровительствует: ветра нет, корабль стоит на месте».
Удальцу Джербино не нужно было тратить столько слов, ибо мессинцы, жадные до поживы, мысленно уже приготовились совершить то, к чему призывал их Джербино. Последние его слова они покрыли воинственными кликами, затрубили в трубы, взялись за оружие и, ударив в весла, пристали к кораблю. Моряки, еще издали увидев галеры и рассудив, что им от них не уйти, изготовились к обороне. Удалец Джербино выставил требование: если они не хотят сражаться, то пусть доставят своих начальников на галеры. Сарацины, узнав, что это за люди, и услышав их требование, возразили, что они на них напали в нарушение слова, которое дал их же король, в доказательство предъявили перчатку, объявили, что сдадутся не иначе как после боя, и наотрез отказались что-либо находящееся на корабле им выдать. Джербино, увидев на корме девушку, которая оказалась гораздо красивее, чем он ее себе представлял, воспылал к ней еще более сильной любовью и, когда ему показали перчатку, сказал, что соколов здесь сейчас нет и перчатка им не нужна, а вот если они не отдадут девушку, то пусть готовятся к бою. Бой немедленно завязался, с обеих сторон полетели стрелы и камни, и длилось это долго, так что и те и другие от упорного боя немалый терпели урон. Наконец Джербино, убедившись, что это ни к чему не ведет, велел поджечь брандер, который они привели с собой из Сардинии, и при помощи двух галер подтащить к кораблю. Тут сарацины, поняв, что им ничего иного не остается, как сдаться или погибнуть, велели вывести на палубу королевскую дочь, которая стояла внизу и плакала. Втащив ее на нос и окликнув Джербино, они на его глазах, как она ни молила о пощаде и ни призывала на помощь, убили ее и, бросив в море, сказали Джербино: «На, возьми ее! Отдать тебе ее по-другому мы не могли — ты настолько честен, что ничего иного и не заслуживаешь».
Увидев, какое злодеяние они учинили, Джербино, не обращая внимания ни на стрелы, ни на камни, словно ища смерти, велел подвезти себя к кораблю. Преодолев сопротивление сарацин, он прыгнул на корабль и, точно голодный лев, который, накинувшись на стадо бычков и одного за другим загрызая, первое время с помощью зубов и когтей утоляет не столько голод, сколько свое свирепство, многих сарацин предал лютой смерти, одному за другим отсекая мечом головы. Когда же на брандере пламя разгорелось, он, дабы вознаградить своих товарищей, велел им разграбить корабль, а затем, одержав над неприятелем безрадостную победу, спрыгнул на галеру. Он приказал выловить тело красавицы и потом долго оплакивал ее, а на возвратном пути в Сицилию велел с почестями похоронить ее на Устике — островке, расположенном почти напротив Трапани, и, убитый горем, возвратился восвояси.
Когда весть о том дошла до короля тунисского, он отправил к королю Вильгельму одетых в траур послов с жалобой на то, что король слова своего не сдержал, и послы рассказали королю Вильгельму все как было. Короля Вильгельма это привело в ярость; не считая возможным отказать послам в правосудии и предпочитая лишиться внука, нежели прослыть бесчестным государем, он велел схватить Джербино и, хотя царедворцы, все, как один, вступились за него, приговорил его к смертной казни, и Джербино в присутствии короля отрубили голову.
Вот я и рассказала вам о том, какая печальная участь постигла влюбленных: оба они один за другим умерли лютою смертью, не вкусив плода от своей любви.
5
Братья Лизабетти убивают ее любовника; любовник является ей во сне и сообщает, где его закопали; Лизабетта тайком выкапывает его голову, кладет ее в горшок с базиликом и каждый день подолгу плачет над ним; братья отнимают у нее голову возлюбленного, и вскорости она умирает с горя
Когда Элисса умолкла, король, присовокупив к ее повести краткое рассуждение, велел рассказывать Филомене, и Филомена, исполненная сострадания к злосчастному Джербино и его возлюбленной, вздохнула горестно и начала так:
— Обворожительные дамы! Я поведу речь не о столь высоких особах, о которых повествовала Элисса, но, может статься, рассказ мой будет не менее трогателен. Вспомнила же я обо всех этих событиях потому, что Элисса упомянула Мессину, а в Мессине-то они и произошли.
Итак, жили-были в Мессине три брата, три молодых купца, сильно разбогатевшие после смерти отца своего, уроженца Сан Джиминьяно, и была у них сестра по имени Лизабетта, пригожая и благонравная девица, которую они почему-то еще не успели выдать замуж. При одной из их лавок находился юноша из Пизы, по имени Лоренцо, — он-то и вел и делал все их дела. Был он обходителен, очень хорош собой, Лизабетта стала на него заглядываться, и он ей смерть как полюбился. А Лоренцо за ней примечал и в конце концов, вырвав из сердца все свои былые привязанности, устремил помыслы к ней. Почувствовав взаимное влечение, они довольно скоро друг в друге уверились и достигли предела своих желаний.
Продолжая в том же духе, блаженствуя и наслаждаясь, они позабыли осторожность, и вот как-то ночью, когда Лизабетта шла к Лоренцо, старший брат выследил ее, она же его не уследила. Поступок сестры крайне его огорчил, но так как он был юноша рассудительный, то здравый смысл подсказал ему ничего пока не предпринимать, себя не обнаруживать и подождать до утра, и всю ночь он только об этом и думал. Когда же настал день, он рассказал братьям, что видел ночью, как Лизабетта пробиралась к Лоренцо; братья долго держали совет и наконец порешили, дабы не срамить ни себя, ни сестру, замять это происшествие и до поры до времени притвориться, будто они ничего не видели и ничего не знают, а затем, при случае, когда можно будет это сделать без вреда и ущерба для себя, искоренить позор, пока он еще не принял размеров угрожающих.
Порешив на том, они по-прежнему болтали и шутили с Лоренцо, а как-то раз сделали вид, что идут втроем погулять за город, и взяли его с собой. Когда же они зашли в места пустынные и отдаленные, то, воспользовавшись удобным случаем, убили ничего не подозревавшего Лоренцо и тайно похоронили его. Вернувшись же в Мессину, они сказали, что послали его куда-то по делу, и все этому поверили, так как братья посылали его часто. Лоренцо меж тем все не возвращался, и Лизабетта, не на шутку встревоженная долгим его отсутствием, все чаще и все настойчивее допытывалась у братьев, где же Лоренцо; и вот однажды, когда она с особым упорством их расспрашивала, один из братьев сказал ей: «Что бы это значило? Какое тебе дело до Лоренцо, почему ты все о нем спрашиваешь? Ужо еще раз спросишь — и мы тебе ответим так, как ты того заслуживаешь». После этого разговора девушка была печальна и грустна, ничто ее не веселило, она испытывала какой-то непонятный страх, о Лоренцо более не расспрашивала, а только все поджидала его и лишь по ночам жалобно к нему взывала, умоляла прийти к ней и оплакивала долгую с ним разлуку.
Однажды ночью, когда она, вволю наплакавшись, наконец, вся в слезах, уснула, во сне привиделся ей Лоренцо; он был бледен, волосы у него стояли дыбом, одежда порвалась и истлела, и тут послышался девушке его голос: «О Лизабетта! Ты все зовешь меня и томишься в разлуке, плачешь не осушая глаз и горько меня упрекаешь. Так знай же, что я не властен к тебе вернуться, — в тот день, когда ты видела меня в последний раз, братья твои меня убили». Сообщив, где его зарыли, и сказав, чтобы она больше его не звала и не ждала, он исчез.
Пробудившись, девушка уверилась, что то была не сонная греза, и залилась слезами. Поутру она встала и, не отважившись рассказать братьям о посетившем ее видении, задумала пойти в указанное ей место, дабы удостовериться, правду ли слышала она во сне. Получив дозволение погулять за городом, она вместе с одной девушкой, прежде состоявшей при ней в услужении и все о ней знавшей, с великой поспешностью направилась туда, разгребла сухие листья и стала копать в том месте, где земля показалась ей наиболее рыхлой. Копать ей пришлось недолго — вскоре она увидела труп несчастного своего любовника, еще совсем не тронутый тлением и не разложившийся, и тут для нее стало очевидно, что видение ее было не обманчивое. Это ее сразило, и все же она сказала себе, что сейчас не время плакать; если б она могла, она унесла бы тело с собою, дабы как должно похоронить его, но она понимала, что это невозможно, — она лишь постаралась отделить ножом голову от туловища, тело засыпала землей, а голову завернула в полотенце, положила ее служанке в подол и, никем не замеченная, возвратилась домой.
Заперевшись у себя в комнате, она долго и горько плакала над головою возлюбленного своего, всю ее омыла слезами и покрыла поцелуями. Затем взяла один из тех больших красивых цветочных горшков, в которых обыкновенно произрастают майоран и базилик, завернула голову в красивое полотенце и положила ее в горшок, а сверху насыпала земли и посадила несколько отростков чудного салернского базилика, и поливала она потом этот базилик розовой водой, померанцевой водой или же своими слезами. Она не отходила от базилика и с любовью смотрела на него, потому что под ним лежала голова ее Лоренцо. Наглядевшись, она наклонялась над базиликом и поливала его слезами.
Базилик отчасти благодаря постоянному и заботливому уходу, отчасти благодаря тому, что голова внутри разлагалась и утучняла землю, стал красивым и душистым. Так как подобный уход за цветком вошел у девушки в обычай, соседи не могли не обратить на это внимание, и когда братья выразили удивление, отчего ее красота вянет и отчего так впали у нее глаза, соседи сказали: «Мы заметили, что она каждый день делает то-то и то-то». Услышавши это, а затем уверившись в том воочию, братья несколько раз принимались журить сестру, но так как это не помогло, то они велели унести тайком цветочный горшок. Не найдя базилик, девушка много раз с великой настойчивостью просила вернуть его — братья так и не отдали; девушка изошла слезами, слегла и, больная, просила только о том, чтобы ей отдали горшок с базиликом. Настоятельные ее просьбы удивили братьев, и им захотелось посмотреть, что там внутри. Высыпав землю, они увидели полотенце, а в ней голову, еще не совсем разложившуюся, так что по цвету волос они определили, что то голова Лоренцо. Братья пришли в крайнее изумление; боясь огласки, они украдкой закопали голову, а затем, устроив свои дела, тайно перебрались из Мессины в Неаполь.
А девушка все плакала и молила отдать ей базилик и в слезах умерла — таков был конец ее несчастной любви. Когда же некоторое время спустя слух о том распространился, кто-то сложил песню, которую поют еще и сейчас:
Отнял нехристь у меня
Мой цветок любимый,11
и так далее.
6
Андреола любит Габриотто; она рассказывает ему свой сон, он рассказывает ей свой и скоропостижно умирает в ее объятиях; когда же она и ее служанка несут мертвого Габриотто к нему домой, стража задерживает их обеих, и Андреола дает показания; градоправитель хочет учинить над ней насилие, она же оказывает ему сопротивление; так как невиновность ее выяснена, то узнавший обо всем отец Андреолы добивается ее освобождения; Андреола, однако, не желает более жить в миру и уходит в монастырь
Повесть Фкломены произвела на дам глубокое впечатление; они много раз слышали эту песню, но не знали, по какому поводу она сложена. Выслушав рассказ Филомены, король, следуя заведенному порядку, велел рассказывать Панфило. Панфило начал следующим образом:
— Сон, о котором идет речь в повести Филомены, привел мне на память другую повесть, но уже не с одним, а с двумя снами, в которых все происходило так, как оно потом и случилось, и стоило тем, кто эти сны видел, поведать их друг другу, как тут же оба сна и сбылись. Вы, конечно, знаете, пригожие дамы, что всем нам свойственно видеть сны, причем некоторые сны спящий, покуда он спит, целиком принимает за истину; когда же он просыпается, то иные сны представляются ему вещими, иные — правдоподобными, иные — совершенно невероятными, со всем тем многие сны потом сбываются. Вот почему многие так же верят в сон, как в явь; сны то огорчают их, то радуют — смотря по тому, что они в них вселяют: страх или же надежду. Есть, однако, и такие, которые не верят в сны до тех пор, пока с ними не стрясется беда, которая им была предсказана во сне. А я — ни на чьей стороне, потому что не все сны вещие и не все обманчивые. Что не все сны вещие — это каждый, но всей вероятности, не раз испытал на себе, а что не все сны обманчивы — это доказала в своей повести Филомена, я же предуведомил, что докажу это в моей. По моему разумению, человек, который живет и поступает по совести, не должен бояться какого-либо смутного сна или же отступаться из-за него от своих добрых намерений. Что касается козней и злодеяний, то если бы даже сны и толкали на них, если бы даже они снились неоднократно и этой своей неотвязностью подбивали человека на нехороший поступок, то таким снам верить не следует, как не следует вполне полагаться и на сны добрые. Но обратимся к нашему рассказу.
В Брешии жил когда-то дворянин, мессер Негро да Понте Карраро12, у которого было несколько человек детей, дочь же его Андреола, красавица девушка, невзначай влюбилась в своего соседа по имени Габриотто, человека низкого звания, но добродетельного, из себя видного и привлекательного. Через посредство служанки девушка уведомила Габриотто о своей любви к нему, затем та же самая служанка не раз и не два, к великой радости обоих, приводила его в чудный сад отца Андреолы. А дабы одна лишь смерть вольна была разрушить их счастье, они тайно стали мужем и женой.
Так, украдкой, продолжали они встречаться, и вот однажды ночью девушка увидела во сне, будто она в саду, к величайшему обоюдному удовольствию, держит Габриотто в своих объятиях. А потом ей приснилось, будто из тела Габриотто вышло нечто темное и страшное, что именно — это она не могла разглядеть, схватило Габриотто и, употребив сверхъестественную силу, вырвало его из ее объятий и вместе с ним провалилось сквозь землю, и больше она их уже не видела. Ей стало так невыразимо тяжело, что она проснулась, и хотя, проснувшись, она обрадовалась, что все это ей только снилось, со всем тем в сердце к ней закрался страх. Вот почему она попыталась отменить ночное свидание с Габриотто, однако, видя, что он упорствует, и не желая возбуждать в нем подозрения, она все же встретилась с ним ночью в саду. То была пора, когда цвели розы, и Андреола, нарвав целую охапку белых и алых роз, пошла с Габриотто посидеть у дивного фонтана, струившего прозрачную воду. Долго они тут сидели и не могли друг дружкой нарадоваться, как вдруг Габриотто спросил, почему она сегодня не хотела с ним встретиться. Девушка рассказала ему свой сон и поделилась с ним своими опасениями — словом, ничего от него не утаила.
Габриотто над ней посмеялся и заметил, что глупее глупого верить снам: сны, дескать, снятся или когда человек объелся, или же когда он голоден; сны — вздор, и в этом, мол, легко можно убедиться чуть ли не каждый день. И вот что еще он сказал: «Если б я придавал значение снам, я бы к тебе не пришел не столько из-за твоего сна, сколько из-за того, который я сам видел нынче ночью: снилось мне, будто я охочусь в чудном, приютном лесу и будто я поймал прелестную, премилую лань — другой такой не сыскать. Лань эта будто белее снега и будто мне удалось так скоро ее приручить, что она не отходит от меня ни на шаг, и все же она до того будто бы мне дорога, что, боясь, как бы она не ушла, я надел на нее золотой ошейник и вожу ее на золотой цепочке13. Потом, гляжу, лань положила голову мне на колени; откуда ни возьмись, охотничья собака, с виду — сущее страшилище, черная, как все равно уголь, голодная, и прямо на меня, а я не в силах сдвинуться с места. Собака впилась зубами мне в грудь, там, где сердце, и так долго ее грызла, что в конце концов добралась до сердца, вырвала его и убежала. От дикой боли я проснулся и схватился рукой за грудь. Никакой раны я там не обнаружил и сам над собой посмеялся. Что же из этого следует? Такие и даже еще более страшные сны снились мне часто, однако ж со мной решительно ничего не случалось. Давай выкинем все это из головы и постараемся как можно приятнее провести время».
Девушка, и без того напуганная своим сном, выслушав рассказ Габриотто, перепугалась до смерти, однако, не желая его огорчать, взяла себя в руки. Но хотя она с ним и обнималась и целовалась, делая вид, что ей хорошо, все же безотчетный страх не оставлял ее, и она чаще, чем всегда, всматривалась в его лицо и время от времени окидывала взором сад, не подкрадывается ли к ним нечто темное.
И вдруг Габриотто, испустив глубоких вздох, обнял ее, промолвил: «Ох! Помоги мне, моя ненаглядная, я умираю!» — и упал на траву.
Девушка прижала его голову к своей груди и, еле сдерживая рыдания, спросила: «Услада жизни моей! Что с тобою?»
Габриотто ничего ей не ответил; он тяжело дышал, обливался потом и вскоре отошел.
Каждая из вас легко может вообразить, какая скорбь и какое отчаяние охватили тут девушку, которая любила его больше, чем самое себя. Она исходила слезами, тщетно к нему взывала, а когда она, ощупав его уже холодное тело, совершенно уверилась, что он мертв, то в крайнем расстройстве чувств, с заплаканным лицом, отягченная печалью, пошла к своей наперснице и рассказала о своем злополучии и о своем горе.
После того как обе они слезами скорби омочили лицо мертвого Габриотто, девушка сказала служанке: «Раз господь взял его у меня, я не хочу больше жить. Однако, прежде чем покончить с собой, я хочу с твоей помощью сделать все от меня зависящее, чтобы честь моя осталась незапятнанной, хочу похоронить тело, которое покинула родная мне душа, а вместе с телом похоронить и тайну нашей любви».
А служанка ей на это сказала: «Ты о самоубийстве и не помышляй, доченька, — пока ты Габриотто потеряла только здесь, а вот если ты руки на себя наложишь, то потеряешь и на том свете: ведь ты попадешь в ад, а его душа, — поверь мне, — в ад не попадет, потому как он был юноша славный. Утешься и подумай лучше, как молитвами и добрыми делами помочь его душе на тот случай, ежели он совершил какой-либо грех и душа его нуждается в помощи. А похоронить Габриотто спокойней всего в саду, — тогда тайна будет сохранена: ведь никто же не видел, как он сюда вошел. А не то вынесем его за ограду и там положим, — завтра его найдут и отнесут домой, а родные похоронят».
Девушка хоть и тужила и плакала не осушая глаз, однако ж к словам служанки прислушивалась и, отвергнув и тот и другой совет, промолвила: «Избави бог! Да развел решусь моего милого, которого я так любила и который был моим мужем, закопать, как собаку, или же бросить его тело на улице? Я его оплакала, и я устрою так, что оплачут его и родные, я уже все обдумала».
Она послала служанку за шелковой тканью, которая лежала у нее в сундуке, и как скоро служанка принесла ткань, они расстелили ее на земле, положили на нее тело Габриотто, а под голову ему подложили подушку, проливая обильные слезы, закрыли ему глаза и рот, на голову положили венок из роз и все тело его засыпали розами, которых предварительно нарвали в саду. «Его дом отсюда близко, — сказала девушка, — мы его убрали цветами, а теперь давай отнесем и положим около дверей. До рассвета недолго, и его скоро обнаружат. Скончался он у меня на руках, и хотя для родных его смерть — страшное горе, мне будет легче от сознания, что я отнесла его к ним».
И тут она, снова давши волю слезам, склонилась над ним и долго плакала. Служанка торопила ее, так как уже брезжил свет; наконец она выпрямилась и, сняв с пальца обручальное кольцо, которое ей подарил Габриотто, надела на палец ему. «Драгоценный мой повелитель! — сказала она, рыдая. — Если душа твоя видит сейчас мои слезы и если после того, как она покинула тело, в нем еще остается некое подобие чувства и разумения, то прими благосклонно последний дар от той, которую ты так любил при жизни». И тут она без чувств упала на него.
Когда же Андреола очнулась и встала, то она и служанка взялись за ткань, на которой лежало тело, и, выйдя из сада, направились к дому Габриотто. В это самое время по улице случилось проходить городской страже; наткнувшись на Андреолу и служанку, стража остановила их и забрала вместе с мертвым телом. Андреола смерти не боялась, а потому, увидев стражников, так прямо им и сказала: «Я знаю, кто вы; знаю, что если б я и бросилась бежать, то это было бы бесполезно. Я не убегу, я пойду с вами к градоправителю и расскажу все, но только не смейте ко мне прикасаться и ничего не трогайте из того, что на мертвом, иначе я буду жаловаться». Никто ее не тронул, и она внесла тело Габриотто во двор градоправителя. Когда о случившемся доложили градоправителю, он поднялся со своего места и, оставшись с Андреолой наедине, начал ее допрашивать. Врачам он велел определить, не от яда ли умер этот добрый человек и не был ли он еще как-либо умерщвлен, но врачи признали, что смерть его была не насильственная, а что около сердца у него лопнул нарыв, и он задохся. Выслушав врачей и уверившись, что вина девушки не велика, он намекнул, что намерен подарить ей то, чего не имеет права продать, и сказал, что отпустит ее, если только она согласится исполнить его желание. Уговоры, однако ж, на нее не подействовали, — тогда он, забывши приличия, попытался применить силу, но Андреоле придало отваги негодование: она храбро защищалась, и в конце концов градоправитель, осыпав ее бранью и насмешками, отступил.
Когда настал ясный день, мессер Негро узнал о случившемся и, убитый горем, в сопровождении многих друзей своих отправился во дворец, расспросил градоправителя и, удрученный, потребовал, чтобы ему отдали дочь. Градоправитель, решив, что будет лучше, если он сам о себе все скажет, начал с того, что принялся восхищаться девушкой и ее стойкостью и в подтверждение рассказал о своей попытке прибегнуть к силе. Видя, мол, таковую ее непреклонность, он полюбил ее всей душой, и если, мол, и отец, и она сама ничего не имеют против, он с удовольствием возьмет ее за себя, даром что муж ее был незнатного происхождения.
Они все еще вели этот разговор, как вдруг вбежала Андреола и, рыдая, бросилась отцу в ноги. «Отец! — воскликнула она. — Вряд ли стоит рассказывать вам повесть о том, какое несчастье меня постигло и какую выказала я решимость, — уж верно, вы обо всем наслышаны и все уже знаете. Я лишь смиренно, всем сердцем молю вас простить мою вину, то есть что я без вашего ведома вышла замуж по страстной любви. Я молю вас о прощении не ради того, чтобы, испросив его, спокойно жить на свете, а чтобы умереть вашей любимой, а не проклинаемой дочерью».
Выслушав дочь, мессер Негро, дряхлый старик, к тому же от природы незлобивый и мягкий, расплакался и, бережно подняв Андреолу, заговорил: «Дочь моя! Мне было бы гораздо приятнее, если бы твоим супругом был человек, которого я почитал бы достойным тебя, но раз ты вышла замуж по любви, то и я бы его полюбил. Вот что ты скрыла от меня свое замужество — это меня огорчает: значит, ты не хотела быть со мной откровенной, а еще больше меня огорчает то, что ты потеряла супруга, когда я еще ничего не знал о твоем замужестве. Но раз уж так вышло, то все, что ради тебя я сделал бы для него, если б он был жив, я сделаю после его смерти, то есть воздам почести, подобающие этому человеку как моему зятю». Тут он обратился к своим сыновьям и родственникам и распорядился устроить Габриотто богатые и пышные похороны.
Между тем, узнав о происшедшем, во дворе собрались родственники и родственницы юноши, а также почти все горожане, и тело его, лежавшее посреди двора на шелковой ткани Андреолы и по-прежнему утопавшее в розах, оплакали не только Андреола и ее родственницы, но почти все горожанки и многие горожане, вынесли же его со двора не как простолюдина, а как знатного человека: самые именитые граждане с великими почестями несли его на плечах к месту погребения. Несколько дней спустя градоправитель вторично сделал предложение, но когда мессер Негро заговорил об этом с дочерью, она и слышать ни о чем не хотела. С благословения отца она вместе со своей служанкой удалилась в честную обитель, и там они еще долго и праведно жили.
7
Симона любит Пасквино; оба находятся в саду; Пасквино, потерев себе зубы шалфеем, умирает; Симону схватили; желая показать судье, как погиб Пасквино, она трет себе зубы тем же самым листом шалфея и тоже умирает
Итак, Панфило отделался, и тогда король, не выказав ни малейшей жалости к судьбе Андреолы, взглядом дал понять Эмилии, что будет рад, если теперь что-нибудь расскажет она. Эмилия, не долго думая, начала так:
— Милые подружки! Рассказ Панфило возбудил во мне желание рассказать вам другую историю, похожую на ту, что поведал он; та девушка, о которой я поведу речь, подобно Андреоле, потеряла своего возлюбленного в саду. Будучи же, как и Андреола, схвачена, она избавилась от суда не благодаря своей силе и не благодаря своему целомудрию — избавила ее от суда внезапная смерть. Мы с вами уже пришли к заключению, что Амур охотно поселяется в богатых хоромах, однако ж не брезгует и убогими хижинами, более того: именно там он иной раз забирает такую власть над людьми, что и богачи, прознав о том, трепещут его как всемогущего властелина. Это вам станет если и не вполне, то, во всяком случае, достаточно ясно, когда вы дослушаете до конца мой рассказ, который снова перенесет нас в наш родной город, а то ведь мы сегодня, толкуя о разных разностях и странствуя в различных частях света, чересчур от него отдалились.
Словом, не так давно жила-была во Флоренции дочь бедняка, по имени Симона, красивая, ладная девушка. Нужда заставила ее добывать себе пропитание собственными руками, и она зарабатывала на жизнь тем, что пряла шерсть, и все же она была не столь малодушна, чтобы побояться открыть свое сердце Амуру, которому давно уже хотелось туда проникнуть с помощью ухаживаний и сладких речей одного юноши, не более знатного, чем она сама, ибо он состоял на побегушках у своего хозяина-ткача и разносил прядильщицам шерсть. Итак, впустив в свое сердце Амура, представшего перед ней в прельстительном обличье влюбленного юноши, которого звали Пасквино, она томилась желанием, но слишком далеко зайти боялась и лишь, наматывая каждый новый клубок на веретено, неизменно испускала жаркий вздох, ибо всякий раз вспоминала, кто ей принес эту шерсть. Пасквино же, со своей стороны, высказывал необыкновенную заботу о том, чтобы прядильщицы как можно лучше пряли хозяйскую шерсть, и, словно только пряжа Симоны, а не чья-либо еще, годилась для тканья, наведывался к ней чаще, нежели к другим. Он наведывался, она же эти его наведыванья принимала благосклонно, и вот как-то раз и он расхрабрился, и она отринула страх и стыд, следствием чего явилось усладительное для обоих сближение. И так они тогда слюбились, что никто из них потом не ждал приглашения, — в назначении свиданий они неизменно шли друг дружке навстречу.
Коротко говоря, блаженствовали они ежедневно, день ото дня все жарче пылая, и вот однажды Пасквино возьми да и предложи Симоне пойти с ним в один сад, — там, дескать, им будет удобнее и безопаснее. Симона согласилась и в одно из воскресений, после обеда, сказав отцу, что идет исповедаться в Сан Галло14, со своей подругой Ладжиной направилась в сад, который ей указал Пасквино, а он ее уже там поджидал со своим товарищем по имени Пуччино, а по прозвищу «Шалый». Шалый и Ладжина тут же развели шуры-муры, а потому Пасквино и Симона рассудили за благо на предмет взаимоуслаждений удалиться в один конец сада, им же предоставили другой.
В той части сада, куда ушли Пасквино и Симона, рос высокий красивый куст шалфея. Усевшись подле него, они долго ласкались и толковали о том, как они, отдохнув, здесь подзакусят, а затем Пасквино сорвал лист шалфея и, пояснив, что шалфеем хорошо чистить рот после еды, начал тереть себе зубы и десны. Потом Пасквино возобновил прерванный разговор о предстоящей закуске, но тут же переменился в лице, а еще немного погодя ослеп, онемел и вскоре скончался. Симона заплакала, запричитала и стала звать Шалого и Ладжину. Те сейчас же прибежали, но как скоро Шалый увидел, что Пасквино мало того что умер, но и весь распух, и по всему лицу его и телу пошли темные пятна, то напустился на Симону: «Ах, злодейка! Ты его отравила!» И тут он поднял такой шум, что его услыхали многие из тех, кто жил по соседству. Все они сбежались на шум и, убедившись, что Пасквино мертв и распух, услыхав, что Шалый обвиняет Симону в предумышленном отравлении Пасквино, и видя, что она, обезумев от горя, которое ей причинила скоропостижная смерть ее возлюбленного, не знает, что сказать в свое оправдание, всецело поверили Шалому.
На этом основании они ее, плакавшую навзрыд, схватили и повели во дворец градоправителя. Шалый, равно как и подоспевшие сюда же приятели Пасквино, «Здоровяк» и «Надоеда», стали требовать немедленного суда, и судья прямо приступил к допросу. Не найдя, однако ж, улик для того, чтобы обвинить Симону в преднамеренном отравлении, судья изъявил желание осмотреть при ней мертвое тело и место происшествия и самолично ознакомиться со всеми обстоятельствами дела, так как из ее слов он его себе как должно не уяснил. Того ради он отдал распоряжение — не поднимая шума, отвести Симону в сад, где еще лежало раздувшееся, величиною с бочку, тело Пасквино, а за ней проследовал и он и, давшись диву при взгляде на мертвеца, спросил ее, как было дело. Тогда она приблизилась к кусту и, чтобы судье все было ясно, рассказала о том, что предшествовало гибели Пасквино, а затем, в подражание своему возлюбленному, потерла себе зубы листом этого самого шалфея. Здоровяк, Шалый и другие приятели и товарищи Пасквино в присутствии судьи издевались над ней, утверждая, что это россказни и враки, все настойчивее обвиняя ее в злодеянии и требуя для нее в качестве меры наказания ни более ни менее, как костра, и вдруг, истерзанная скорбью утраты возлюбленного и страхом наказания, коего требовал Шалый, бедняжка, потерев себе зубы шалфеем, упала так же точно, как и Пасквино, и тем повергла в крайнее изумление всех присутствовавших.
О блаженные души! Вам выпало на долю в один и тот же день положить предел пылкой вашей любви и сей бренной жизни. О тем паче блаженные, если только вам предназначено не разлучаться в мире потустороннем! О преблаженные, если только любят и за гробом и если вы и там любите друг друга, как любили здесь! Взглянемте, однако ж, на дело, как свойственно смотреть живущим, и мы должны будем признать, что всех блаженнее душа Симоны, ибо судьбе не угодно было, чтобы ее невиновность оспаривали Шалый, Здоровяк, Надоеда, какие-нибудь там чесальщики и всякий подлый люд, — судьба избавила ее от их напраслины и уготовала ей удел почетный — умереть тою же смертью, что и ее возлюбленный, последовать за родственной ей душою Пасквино.15
Судья, ошеломленный этим происшествием не меньше, чем все остальные, не мог выговорить ни слова и погрузился в глубокое раздумье, а затем, поразмыслив, пришел к такому заключению: «Как видно, этот куст ядовитый, хотя вообще шалфей не ядовит. А чтобы еще кто-нибудь не отравился, надобно срубить его под корень и сжечь». Сторож тут же, при судье, начал рубить его, и как скоро высокий этот куст упал, всем стала ясна причина смерти несчастных любовников. Под кустом шалфея притаилась невероятной величины жаба, и вот она-то, по единодушному мнению присутствовавших, ядовитым своим дыханием отравила шалфей. Никто не отважился подойти к этой жабе, а потому ее обложили грудами хвороста и вместе с кустом шалфея сожгли, и на этом судья прекратил дело о трупе злосчастного Пасквино. Его и Симону, распухших от яда, Шалый, Здоровяк, Гуччо «Пачкун»16 и Надоеда похоронили в церкви Сан Паоло, — по случайному совпадению, и он и она были прихожанами этой церкви.
8
Джироламо любит Сальвестру; уступая просьбам матери, он едет в Париж, по возвращении же узнает, что Сальвестра вышла замуж за другого, и, тайно проникнув к ней в дом, умирает подле нее; когда же тело его вынесли в церковь, Сальвестра тоже умирает подле него
Как скоро Эмилия окончила свой рассказ, по повелению короля начала рассказывать Нейфила:
— Достойные дамы! Есть такие люди, которые воображают, что знают больше других, а на самом деле, сколько я могу судить, знают мало, — вот почему они не желают считаться не только с чужими мнениями, но даже с природой вещей, и от этой их самоуверенности уже проистекли бедствия неисчислимые, а вот добра что-то не видать. Любовь, как никакое другое естественное проявление, терпеть не может, чтобы ее поучали и ей перечили: уж такова ее природа, что она скорее сама собою сойдет на нет, нежели послушается голоса разума, и вот мне захотелось рассказать вам про одну женщину, которая во что бы то ни стало вознамерилась доказать, что она умней, чем ей следовало быть и чем она была в действительности, да и дело-то было такого рода, что ум тут мало чем мог бы помочь, и вышло так, что надеялась-то она изгнать из сердца своего сына любовь, зародившуюся в нем, может статься, по внушению светил небесных, а добилась того, что исторгла из его тела вместе с любовью и душу.
Старые люди сказывают, что в нашем городе проживал именитый и богатый купец по имени Леонардо Сигьери17, и был у него сын Джироламо, но вскоре после того, как Джироламо появился на свет, отец, оставив дела свои в блестящем состоянии, скончался. Опекуны ребенка совместно с его матерью исполняли свои обязанности по отношению к нему честно и добросовестно. Мальчик рос вместе с соседскими детьми, но особенно он подружился с дочерью портного — своею сверстницею. С течением времени дружба перешла в такую жаркую и страстную любовь, что Джироламо жить без своей подруги не мог, она же, разумеется, отвечала ему взаимностью.
От взора матери это не укрылось, и она часто пробирала и наказывала мальчика, однако ж, видя, что это на него не действует, нажаловалась опекунам и, думая, что при таких средствах, как у ее сына, можно звезду с неба для него достать, повела с ними такую речь: «Нашему мальчику еще и четырнадцати лет не исполнилось, а он уже так влюбился в дочь портного, нашего соседа, Сальвестру, что если мы их не разлучим, он, не ровен час, возьмет да и, не спросясь, на ней женится, и это будет для меня горе неизбывное; если же она выйдет за другого, то тогда он зачахнет с тоски. Так вот, во избежание этого, хорошо, если бы вы услали его куда-нибудь подальше по делам: в разлуке он бы о ней и думать забыл, а мы ему тем временем подыщем девушку благородного происхождения».
Опекуны с ней согласились и обещали сделать все, что от них зависит. И вот один из них, зазвав мальчугана в лавку, ласково с ним заговорил: «Мальчик мой! Ты уже большой, теперь тебе самому не худо бы заняться делами. Нам бы очень хотелось, чтобы ты пожил в Париже, потому что основная часть твоего капитала обращается именно там, в чем ты и удостоверишься, а кроме того, в Париже ты насмотришься на вельмож, на господ, на дворян, — их там многое множество, — и сам станешь лучше, благовоспитаннее и учтивее, а как переймешь у них приятность обхождения, тогда можно и домой».
Мальчик выслушал его со вниманием, однако ж в коротких словах ответил отказом, сославшись на то, что живут же, мол, люди и во Флоренции. Почтенные опекуны стали ему выговаривать, но толку так и не добились и все рассказали матери. Ее страшно злило не нежелание сына ехать в Париж, а его увлечение, и она задала ему звону, но потом начала улещать его сладкими словами, всячески умасливать и упрашивать, чтобы он исполнил желание опекунов. И так она сумела к нему подольститься, что в конце концов он согласился пробыть в Париже год, но никак не более, и на том они и порешили.
Джироламо, без памяти влюбленный, отправился в Париж, и опекуны, кормя, как говорится, завтраками, продержали его там целых два года. Когда же он, влюбленный в Сальвестру еще пламеннее, нежели до отъезда, возвратился домой, оказалось, что Сальвестра вышла замуж за славного молодого человека, который по роду своих занятий был шатерником, и Джироламо был сильно этим удручен. Но так как он сознавал, что утраченного не воротишь, то постарался свыкнуться со своим положением. Разузнав, где она живет, он, как это принято у влюбленных юношей, начал ходить мимо ее дома, — он был уверен, что и она его не позабыла, как не позабыл ее он. Однако он заблуждался: она держала себя так, как будто в первый раз его видит; если же она его все-таки помнила, то никак этого не показывала. К великому своему огорчению, юноша весьма скоро в том удостоверился; со всем тем он прилагал отчаянные усилия, чтобы вновь завладеть ее сердцем, а так как усилия его были тщетны, то он замыслил побеседовать с нею, хотя бы это стоило ему жизни.
Вызнав у одного из соседей расположение комнат у нее в доме, он однажды вечером, воспользовавшись тем, что она с мужем ушла к соседям в гости, пробрался к ней и схоронился в спальне за развешанными полотнищами шатров. Дождавшись, когда они, вернувшись домой, улеглись и муж Сальвестры заснул, Джироламо направился к ней и, положив ей руку на грудь, прошептал: «Счастье мое! Ты не спишь?»
Сальвестра еще не спала; она хотела крикнуть, но Джироламо взмолился: «Ради бога, не кричи! Я — твой Джироламо».
Тогда она, дрожа всем телом, заговорила: «Уйди ради бога, Джироламо! Мы с тобой уже не дети — нам не прилично разыгрывать влюбленных. Как видишь, я замужем и должна любить только своего мужа, а больше никого. Уйди, ради создателя, — если тебя услышит мой муж, то тебе-то он никакого зла не причинит, но мы уж с ним после этого не сможем жить в мире и согласии, а сейчас он меня любит, и живем мы с ним душа в душу».
При этих ее словах сердце Джироламо стеснила лютая скорбь. Он попытался напомнить ей прошлое, признался, что расстояние, разделявшее их, не охладило его чувство, заклинал, уверял, что готов ради нее на все, — она была непреклонна. Тогда он, задумав покончить с собой, попросил ее в награду за его любовь дозволить ему лечь рядом с ней, чтобы согреться, а то он, мол, замерз, пока дожидался ее возвращения; при этом он дал ей слово не разговаривать с ней, не дотрагиваться до нее и уйти, едва лишь обогреется. Сальвестра сжалилась над ним и позволила прилечь, с тем, однако, чтобы он слово свое держал. Джироламо лег так, чтобы не прикасаться к ней. Его непоколебимая верность, ее жестокость, утраченные надежды — все это в одно мгновенье промелькнуло у него в голове, и понял он, что жить ему не для чего. Не сказав ей ни слова, он задержал дыхание и, судорожно сжав кулаки, умер около нее.
Немного погодя Сальвестра, дивясь его стойкости и боясь, как бы не проснулся муж, прошептала: «Эй, Джироламо! Что же ты не уходишь?» Не получив ответа, она решила, что он уснул. Тогда она протянула руку, чтобы разбудить Джироламо, ощупала его и, почувствовав, что он холодный как лед, пришла в крайнее изумление. Она надавила на него рукой — он не пошевелился, еще раз надавила — и тут только поняла, что он мертв; объятая ужасом, она долго не могла на что-либо решиться. Наконец надумала спросить совета у мужа, но сначала изобразить дело так, как будто это касается посторонних лиц. Разбудив мужа, она рассказала о том, что случилось у него в доме, так, будто это произошло где-нибудь еще, а потом задала ему вопрос: если бы нечто подобное случилось с нею, как бы он советовал поступить? Муж, будучи человеком добрым, ответил, что, по его мнению, покойника нужно тайком отнести к дверям его дома и там оставить, а на жену, мол, гневаться не должно, так как она ни в чем не виновата.
Тогда Сальвестра сказала: «Значит, так надлежит поступить и нам». Тут она взяла мужа за руку и поднесла ее к мертвому телу. Муж в крайнем замешательстве встал, раздобыл огня и, не вдаваясь ни в какие расспросы, надел на мертвеца его платье, тут же взвалил его себе на плечи, на что мужу придало сил сознание невиновности его жены, отнес к дверям его дома и там и оставил.
Когда рассвело, Джироламо нашли мертвым у дверей его дома и подняли крик; особенно громко голосила его мать. Врачи обыскали его, осмотрели, однако ж ни ран, ни ушибов не обнаружили и пришли к единодушному заключению, что умер он с горя, как оно и было на самом деле. Тело его вынесли в церковь, и туда же пришла его удрученная мать, а с нею целая толпа родственниц и соседок, и начали они, по нашему обычаю, рыдать над ним и причитать.
Между тем как в храме стоял вопль и стон, добрый человек, в доме у которого скончался Джироламо, сказал Сальвестре: «Накинь мантилью, пойди в ту церковь, куда вынесли Джироламо, замешайся в толпу женщин и послушай, что говорят, а я послушаю, что говорят мужчины, — тогда мы будем знать, не обвиняют ли в чем-либо нас». Сальвестра, пожалевшая Джироламо, когда было уже поздно, согласилась, — теперь ей хотелось взглянуть на него хоть на мертвого, а когда он был жив, она не пожелала порадовать его одним-единственным поцелуем. И пошла она в церковь.
Удивления достойно, как трудно бывает постигнуть причуды любви! То самое сердце, которое не вняло мольбам Джироламо, когда он был благополучен, смягчилось, когда благополучие сменилось злополучием, и это его злополучие внезапно разожгло в ней угасшее было пламя любви, а любовь породила такое глубокое сострадание, что стоило закутанной в мантилью Сальвестре издали увидеть лицо покойника, как она начала пробираться в толпе женщин и наконец подошла вплотную к гробу. Испустив вопль отчаяния, она упала на гроб и не окропила слезами лицо мертвого юноши единственно потому, что едва лишь она к нему прикоснулась, как в то же мгновенье душевная мука, похитившая жизнь у юноши, похитила жизнь и у нее. Женщины, не знавшие, кто она такая, начали утешать ее, уговаривали подняться — она не поднималась; тогда они сами попытались ее приподнять — и удостоверились, что она недвижима; когда же им наконец удалось приподнять ее, тут только они увидели, что это Сальвестра и что она мертва. Преисполненные сострадания женщины, все до одной, еще громче заплакали.
Как скоро весть о том вышла за пределы храма и, облетев толпу мужчин, поразила слух находившегося тут же ее мужа, он заплакал и, не внемля ни утешениям, ни ободрениям, плакал долго, а затем рассказал окружавшим его, что приключилось ночью с его женой и с этим юношей, и тут все, уразумев, отчего они оба скончались, поникли головой. Тело же Сальвестры убрали, как убирают обыкновенно покойниц, положили рядом с Джироламо, а затем похоронили в одной гробнице. Так любовь оказалась бессильной соединить их при жизни, зато смерть связала их неразрывными узами.
9
Мессер Гвильельмо Россильоне угощает жену свою сердцем мессера Гвильельмо Гвардастаньо, которого он лишил жизни и которого она любила; узнав об этом, она выбрасывается из высокого окна, разбивается насмерть, и ее хоронят рядом с ее возлюбленным
Как скоро Нейфила, возбудив живейшее сочувствие у подруг, окончила свой рассказ, король, приняв в соображение, что, кроме Дионео, рассказывать больше некому, отнимать же у Дионео предоставленную ему льготу он не собирался, начал так:
— Сердобольные дамы! Вы так глубоко сочувствуете несчастной любви, а потому повесть, которая пришла мне на память, должна растрогать вас не меньше, чем предыдущая, ибо поведу я речь о людях, гораздо более известных, произошло же с ними нечто куда более страшное.
По рассказам провансальцев18 вам, уж верно, известно, что в Провансе некогда жили два благородных рыцаря, владевшие замками и вассалами, звали же одного из них мессер Гвильельмо Россильоне, а другого — мессер Гвильельмо Гвардастаньо. Эти два отважных воина любили друг друга и всегда вместе, в одинаковых доспехах, выезжали на турниры, ристалища и прочие бранные потехи. Но хотя их замки отстояли один от другого на добрых десять миль и хотя их связывали дружба и приязнь, со всем тем мессер Гвильельмо Гвардастаньо горячо полюбил красивую, очаровательную жену мессера Гвильельмо Россильоне и не так, так эдак старался выразить ей свое чувство, она же не могла этого не заметить. Он тоже пришелся ей по нраву, ибо она знала его за доблестного рыцаря, и столь сильную пробудил он в ней страсть, что теперь она любила и хотела его одного и ждала лишь, чтобы он прямо сказал ей о своем желании, он же не замедлил с ней объясниться, и они, покорясь бурному стремлению своей страсти, несколько раз ее утолили.
Действовали они, однако ж, недостаточно осторожно, и муж, проследив за ними, пришел в такое неистовство, что сердечная приязнь, которую он прежде питал к Гвардастаньо, сменилась у него смертельною ненавистью. Однако эту ненависть он скрывал искуснее, нежели любовники скрывали любовь свою, задумал же он во что бы то ни стало убить Гвардастаньо. И вот, как раз когда Россильоне на том порешил, стало известно, что во Франции затевается большой турнир, о чем Россильоне поспешил уведомить Гвардастаньо и велел передать, чтобы он за ним заехал, а они уж тут обсудят, как и что. Гвардастаньо чрезвычайно обрадовался и ответил, что не преминет быть у него на другой день к ужину.
Получив таковое известие, Россильоне решил, что теперь самое время отмстить Гвардастаньо. На другой день он вооружился, взял с собой нескольких слуг, сел на коня и примерно в миле от своего замка, в лесу, устроил Гвардастаньо засаду. Ждал он его долго, вдруг видит: впереди едет безоружный Гвардастаньо, а за ним двое слуг, тоже безоружных, ибо Гвардастаньо не чуял опасности. Когда же Гвардастаньо доехал до того места, где Россильоне рассчитывал преградить ему дорогу, коварный и разъяренный Россильоне выскочил из лесу с криком: «Умри, злодей!» — и в то же мгновенье пронзил ему грудь копьем. Гвардастаньо не успел вымолвить ни единого слова, а не то чтобы защититься, — пронзенный копьем, он свалился с коня и тут же испустил последний вздох. Слуги его, не узнав убийцу, поворотили коней и во весь опор помчались к замку своего господина. Россильоне сошел с коня, разрезал ножом грудь Гвардастаньо, собственными руками извлек сердце, а слуге велел завернуть его во флажок, который был прикреплен к копью, и отвезти в замок. Строго-настрого приказав слугам никому ничего не говорить, он сел на коня и поздно вечером воротился домой.
Жена слышала, что Гвардастаньо должен быть к ужину, и с величайшим нетерпением его поджидала; видя, что он не приехал, она была этим озадачена и спросила мужа: «Что же это Гвардастаньо не приехал?»
«Я получил от него известие, что он будет завтра», — отвечал муж, и этот его ответ слегка огорчил жену.
Сойдя с коня, Россильоне послал за поваром и сказал ему: «Вот кабанье сердце, — изготовь мне из него аппетитное и вкусное кушанье. Когда я сяду за стол, пришли мне его на серебряном блюде». Повар отнес его в кухню, разрезал на мелкие куски, положил для вкуса разных пряностей, словом, употребил все свое искусство и приложил все старанья, чтобы изготовить лакомое блюдо.
Мессер Гвильельмо и его жена сели в положенный час за стол. Ужин был подан, однако Гвильельмо не давала покоя мысль о совершенном злодеянии, и ел он мало. Повар прислал то кушанье, которое Гвильельмо ему заказал. Гвильельмо, сославшись на то, что ему есть не хочется, велел поставить блюдо перед женой и расхвалил его. Жене, напротив того, хотелось есть, она попробовала, ей понравилось, и она съела все.
Когда рыцарь увидел, что жена съела все, он обратился к ней с вопросом:
«Ну как вам это кушанье?»
«Очень вкусно, даю вам слово», — отвечала жена.
«Ну и ладно, коли так, — сказал рыцарь. — Впрочем, тут нет ничего удивительного: что вживе было вам дороже всего на свете, то должно понравиться и в виде мертвом».
При этих словах жена его призадумалась.
«Что, что? Чем вы меня накормили?» — спросила она.
Рыцарь же ей ответил так: «Вы съели не что иное, как сердце мессера Гвильельмо Гвардастаньо, которого вы, изменница, так горячо полюбили. Можете быть уверены, что это его сердце, ибо перед тем, как воротиться домой, я своими руками вырвал его из груди Гвардастаньо».
Легко себе представить, в какое отчаяние пришла жена Россильоне, когда узнала, что за участь постигла человека, которого она любила больше всего на свете. «Вы поступили как вероломный и коварный человек, — немного погодя сказала она. — Я добровольно сделала его властелином моей души — он меня к тому не принуждал, — и если я этим вас оскорбила, то наказывать нужно было не его, а меня. Но господь не попустит, чтобы я вкусила что-либо еще после той благородной пищи, какую представляет собой сердце столь доблестного и великодушного рыцаря, каков был мессер Гвильельмо Гвардастаньо!»
С этими словами она вскочила и, не колеблясь ни секунды, спиной выбросилась из окна, у которого она сидела. Окно было высоко над землей, и она разбилась насмерть, тело же ее было изуродовано до неузнаваемости. Мессер Гвильельмо оцепенел. Тут только с совершенной ясностью представилось ему его злодейство и, убоявшись народного мщения и гнева графа Провансальского, велел он седлать коней и ударился в бегство.
На другое утро вся округа уже знала, что произошло. Обитатели замка мессера Гвильельмо Гвардастаньо вместе с обитателями замка, где жила та женщина, подобрали останки обоих и, горестно рыдая, погребли их в одной гробнице, в церкви при замке жены Россильоне, на гробнице же были начертаны стихи, из коих явствовало, кто здесь похоронен и какова была причина гибели покоящихся под этой плитой.19
10
Жена врача кладет своего любовника, который был всего-навсего одурманен зельем, но которого она сочла умершим, в ларь, и этот ларь вместе с лежащим в нем человеком уносят два ростовщика; любовник пришел в себя, но его тут же хватают как вора; служанка лекарской жены показывает у градоправителя, что это она положила его в ларь, позднее украденный ростовщиками, и ее показания избавляют любовника от виселицы, а ростовщиков за кражу ларя приговаривают к денежной пене
Теперь, после короля, дело было только за Дионео; он и сам это знал, а король ему еще напомнил, и начал он так:
— Горести несчастной любви, о коих нам здесь рассказывали, не только дамам, но и мне преисполнили грусти и сердце и взор, и я с нетерпением ждал, когда же этим рассказам будет конец. Теперь все они, слава создателю, досказаны (если только и мне не припадет охота выделывать нестоящую эту овчинку, но да упасет меня от этого бог!), и я, оставив столь печальный предмет, расскажу что-нибудь получше и повеселее, — может статься, это послужит хорошим началом для завтрашних наших рассказов.
Итак, прекрасные девушки, надобно вам знать, что не так давно жил в Салерно знаменитый врач-хирург Маццео делла Монтанья20, и вот он, уже в глубокой старости, взял да и женился на красивой и знатной девице, своей согражданке, и рядил он ее, на зависть всем прочим горожанкам, в самые что ни на есть роскошные дорогие платья, дарил ей разные драгоценности и все, что только может порадовать женщину, да вот беда: она почти все время мерзла, потому что лекарь плохо ее покрывал в постели. Подобно как мессер Риччардо да Киндзика, о котором у нас с вами шла речь, учил свою жену соблюдать праздничные дни, так же точно лекарь внушал своей благоверной, что, поспавши с женщиной, надобно потом сколько-то там дней набираться сил, и тому подобную чепуху, она же была им весьма недовольна. А так как она была женщина сообразительная и смелая, то и замыслила она свое добро поберечь, выйти на улицу и воспользоваться чужим добром. Многое множество молодых людей прошло перед ее взором, но по нраву ей пришелся только один, и к нему одному устремила она все свои помыслы и на нем одном основала все свои надежды и все свое счастье. Молодой человек это заметил, а так как и она возбудила в нем сильное чувство, то он полюбил ее всем сердцем. Этот молодой человек по имени Руджери д’Айероли21 происходил от благородных родителей, но был известен дурными своими наклонностями и беспутным поведением, так что у него не осталось ни родственника, ни друга, которые питали бы к нему приязнь и желали бы поддерживать с ним отношения. По всему Салерно шла молва о совершенных им кражах и всяких прочих плутнях, однако лекарская жена смотрела на это сквозь пальцы: он нужен был ей для иных целей, и вот наконец, воспользовавшись посредничеством одной из своих служанок, она назначила ему свидание. Сначала они немножко порезвились, а потом она начала пенять ему за тот образ жизни, который он до сих пор вел, и обратилась к нему с просьбой — ради нее постараться исправиться. А чтобы облегчить ему переход на стезю праведную, она потом время от времени снабжала его деньгами.
Случилось, однако ж, так, что пока они с великою осторожностью продолжали действовать в том же духе, врача пригласили к человеку с больной ногой. Врач осмотрел ногу и сказал родным, что если теперь же не извлечь загнившую кость, то потом придется отрезать ногу, иначе больной умрет; если же кость будет удалена, то больной может выздороветь, однако и в сем случае он, лекарь, за благоприятный исход не ручается. Родные, будучи подготовлены к смертельному исходу, на это пошли. Приняв в соображение, что без усыпительного средства больной не вытерпит и не дастся, врач, решившись удалить кость вечером, с утра заказал жидкую смесь, которая, по его расчетам, должна была усыпить больного на столько времени, сколько продлится операция. Когда ему эту смесь принесли, он поставил ее у себя в комнате на окне и никому не сказал, что это такое. Вечером, однако ж, только врач собрался идти к тому больному, как из Амальфи22 к нему явился человек, которого послали ближайшие друзья врача, и передал настоятельную их просьбу бросить все и незамедлительно выехать в Амальфи, ибо там произошло великое побоище и многие пострадали. Врач отложил операцию до утра, сел в лодку и отправился на место происшествия. Будучи уверена, что ночью муж не вернется, жена, по обыкновению, послала тайком за Руджери и заперла его у себя в комнате до того времени, пока домашние не улягутся.
Руджери, поджидавшему свою любезную, то ли от переутомления, то ли оттого, что он наелся соленого, то ли просто-напросто по привычке, мучительно захотелось пить, и когда он увидел на окне бутыль, приготовленную лекарем для больного, то решил, что это питьевая вода, и всю ее выпил. Немного погодя веки у него стали слипаться, и он заснул крепчайшим сном. Возлюбленная при первой возможности пришла к нему, но, увидев, что он спит, принялась тормошить его и тихонько будить, — это не оказало на него ни малейшего действия: он ничего не отвечал и не шевелился. «Вставай, сонная тетеря! Ты что, спать сюда пришел?» — сказала дама и в сердцах толкнула его. Руджери свалился с сундука, как труп. Слегка испуганная, дама попыталась приподнять его, начала трясти, хватала его за нос, дергала за бороду — все было напрасно: он спал без задних ног. Тогда ей пришла в голову страшная мысль: а что, если он умер? Уж она его и щипала, и свечкой жгла, — никакого толку. Хотя муж у нее был медик, она в медицине ничего не понимала, а потому у нее не осталось никаких сомнений, что Руджери мертв. Легко себе представить, в какое отчаяние пришла она, любившая Руджери больше всего на свете. Не смея поднимать шум, она втихомолку плакала над ним и сетовала на свою недолю.
Немного спустя, подумав, что утрата утратой, да ведь вдобавок и сраму, пожалуй, не оберешься, она стала напрягать мысль: как бы вынести из дому мертвое тело. Поломав голову, она тихонько позвала служанку и, объяснив, что за напасть с ней приключилась, попросила что-нибудь ей присоветовать. Служанка подивилась; она тоже потрясла, пощипала Руджери, однако ж, уверившись, что перед нею бесчувственное тело, пришла к такому же точно заключению, что и ее госпожа, то есть что он, вне всякого сомнения, кончился, и посоветовала вынести его из дому.
«Где бы нам его положить, так, чтобы завтра, когда его обнаружат, никто не заподозрил, что его вынесли из нашего дома?» — спросила госпожа.
А служанка ей: «Сударыня! Вечером я видела около мастерской нашего соседа-столяра небольшой ларь. Если только хозяин не унес его домой, он бы нам очень пригодился: мы положим мертвого туда, пырнем его раза три ножом и там и оставим. Те, что его найдут, вряд ли заподозрят, что его вынесли от нас. Скорей подумают, что он вышел на недоброе дело, — ведь всем и каждому известно, что он малый дрянной, — а кто-нибудь из недругов его прикончил и спрятал в ларь».
Совет служанки показался госпоже разумным, — вот только нанести ему раны у нее, мол, не хватит духу, — и она послала ее поглядеть, там ли еще ларь. Служанка сбегала и сказала, что ларь еще там. И вот служанка, молодая, здоровая, с помощью госпожи взвалила Руджери себе на плечи, госпожа пошла вперед в качестве дозорного, и как скоро приблизились они к ларю, то положили туда Руджери и, захлопнув крышку, так там и оставили.
В тот дом, который находился за домом столяра, переехали на постоянное жительство два молодых человека, отдававших деньги в рост; оба они были приобретатели и жмоты, а так как они нуждались в домашней утвари, то когда на глаза им попался этот самый ларь, то они решили, что если он простоит здесь до ночи, то они уволокут его к себе в дом. В полночь они вышли из дому, обнаружили ларь на прежнем месте и, не теряя драгоценного времени, хоть и тяжеленек он им показался, утащили к себе, кое-как поставили рядом с комнатой, где спали их жены, и пошли на боковую.
Руджери долго спал без просыпу, однако ж в конце концов снадобье, переварившись у него в желудке, перестало действовать, и проснулся он перед самой утреней, и все же, хотя сон у него и прошел и чувствительность к нему вернулась, голова у него была тяжелая, и отупение это длилось всю ночь и потом еще несколько суток. Он открыл глаза — темно; тогда он вытянул руки и, убедившись, что лежит в ларе, начал шевелить мозгами и сам с собой рассуждать: «Что же это такое? Где я? Сплю или же бодрствую? Ведь я отлично помню, что вечером был в комнате у моей возлюбленной, а теперь я словно бы в ларе. Как же так? Уж не вернулся ли врач, а может, еще что-нибудь произошло, из-за чего моя возлюбленная вынуждена была запрятать меня, сонного, в ларь? Наверно, так оно и было».
Тут он притаился и прислушался. Долго он напрягал слух, а так как ларь был узковат и представлял собой неудобное ложе, — да к тому же еще Руджери отлежал себе бок, — то и захотелось ему повернуться на другой бок, однако ж при этом он выказал изрядную ловкость: ударился спиной об одну из стенок ларя, который стоял на неровном полу, ларь наклонился и упал. Упал же он с таким невообразимым грохотом, что женщины, спавшие за перегородкой, проснулись, перепугались и от испуга притихли. Падение ларя устрашило Руджери, однако ж, почувствовав, что ларь раскрылся, он предпочел, коль скоро представился такой случай, выйти из ларя, нежели в нем оставаться. Но ведь Руджери понятия не имел, где он находится, а потому он наугад, наудачу двинулся в поисках лестницы или же двери. Услышав, что кто-то ходит, проснувшиеся женщины крикнули: «Кто там?» Голоса были незнакомые, и Руджери рассудил за благо не откликаться; тогда жены позвали мужей, но те легли поздно, спали по сему случаю крепким сном и ровным счетом ничего не слыхали. Тут у женщин и вовсе душа в пятки ушла, — они бросились к окнам и давай кричать: «Караул! Грабят!» Соседи переполошились и разными путями поспешили к ним на помощь: кто проник через слуховое окно, кто через парадный ход, кто через черный, а тем временем и хозяева проснулись от крика.
Остолбеневшего Руджери, не знавшего, куда бежать, да и следует ли бежать, схватили и сдали с рук на руки стражникам, коих привлек сюда шум. Когда Руджери привели к судье, то его, как человека, которого считали способным на любое преступление, незамедлительно подвергли пытке, и под пыткой он сознался, что проник в дом ростовщиков с целью грабежа, а градоправитель, основываясь на сей пыточной записи, вознамерился повесить его без промедления.
Утром уже весь Салерно говорил о том, что Руджери пойман на месте преступления в доме у ростовщиков. Когда же сия весть дошла до лекарской жены и ее служанки, то обе они были так поражены, что им уже начало казаться, будто ночные их похождения привиделись им во сне. Ко всему прочему опасность, нависшая над Руджери, сводила его возлюбленную с ума. Рано утром возвратился из Амальфи лекарь и, намереваясь сделать больному операцию, велел подать ему бутыль со снадобьем. Когда же он увидел пустую бутыль, то стал кричать, что в доме у него порядка нет.
У его жены была своя кручина на сердце, и потому она огрызнулась: «Как бы вы запели, доктор, если б с вами взаправду беда стряслась? А вы разбушевались, оттого что из бутылки воду вылили. Да что, на свете больше воды, что ли, нет?»
А лекарь ей на это: «Ты думаешь, жена, что то была чистая вода, но ты ошибаешься: то было усыпительное снадобье». И тут лекарь ей рассказал, на какой предмет он его изготовил.
Выслушав его, жена тот же час сообразила, что воду эту выпил Руджери, и оттого-то они со служанкой и решили, что он мертв. «А мы и не знали, доктор, — сказала она, — уж придется вам еще раз заказать». Делать нечего — пришлось лекарю заказать свежее снадобье.
Немного погодя служанка, ходившая по приказанию госпожи послушать, что говорят о Руджери, вернулась и доложила: «Сударыня! О Руджери я доброго слова не слышала. Сколько мне известно, ни один родственник и ни один его друг не пришел и не пожелал прийти, чтобы его выгородить, и все убеждены, что завтра судья по уголовным делам велит его повесить. А теперь я вам расскажу, как он попал к ростовщикам. Вы только послушайте. Вы же знаете столяра, — против его мастерской стоял ларь, куда мы положили Руджери. Так вот, столяр ругался сейчас с каким-то мужчиной — должно полагать, с владельцем того самого ларя: владелец требовал деньги за ларь, а столяр уверял, что он его не продавал — ларь, дескать, у него ночью украли. А тот ему: «Неправда! Ты его продал двум молодым ростовщикам — я увидел ларь у них в доме, когда изловили Руджери, и они мне сами сказали». А столяр ему: «Врут они, я и не думал ларь продавать; верно, они-то ночью и сперли его у меня. А ну, пойдем к ним!» Тут они вместе пошли к ростовщикам, а я — домой. Вот, значит, как Руджери там очутился, а уж как он ожил — это для меня загадка».
Тут жене лекаря все стало ясно, и она, пересказав служанке свой разговор с мужем, обратилась к ней с просьбой спасти Руджери: стоит, мол, ей захотеть — и она спасет Руджери а госпожу свою избавит от поношенья.
«Вы меня только научите, сударыня, — молвила служанка, — а уж за мной дело не станет».
Понимая, что время не терпит, госпожа тут же придумала, как должно действовать, и обстоятельно изложила замысел свой служанке.
Служанка первым делом пошла к лекарю и со слезами заговорила: «Мессер! Я хочу попросить у вас прощения, потому как я перед вами очень виновата».
«В чем же?» — спросил доктор.
Служанка, все так же неутешно плача, продолжала: «Мессер! Вы, конечно, знаете, кто таков Руджери д’Айероли, и вот я ему приглянулась и отчасти из страха, отчасти по любви стала в нынешнем году его подружкой. Когда он прослышал, что вечером вы уезжаете, он меня уговорил пустить его в ваш дом, ко мне в комнату, переночевать, но, как на грех, он умирал от жажды, а я не знала, где тут близко вода или вино, да и не хотелось мне, чтобы ваша супруга меня увидела, — на ту пору она в зале была, — и вдруг я вспомнила, что у вас в комнате стоит бутыль с водой, сбегала за ней, напоила его, а бутыль на место поставила, — из-за этого-то вы потом и раскричались. Я поступила дурно, это я сознаю, — ну да ведь все мы не без греха. Я очень даже раскаиваюсь, тем паче что за этот мой проступок и за его последствия может поплатиться жизнью Руджери, и вот я слезно молю вас: уж вы простите меня и дозвольте сделать все, что в моих силах, чтобы спасти Руджери».
Лекарь хоть и был раздосадован, однако ж не отказал себе в удовольствии подшутить над служанкой. «Ты сама себя наказала, — заметил он, — поджидала молодца, чтобы он тебя всю ночь нажаривал, а заполучила сонную тетерю. Ступай выручай своего милого, но только чур: больше ко мне в дом его не водить, а то я с тобой рассчитаюсь сразу за все!»
Лиха беда — начало; служанка бегом побежала в тюрьму, где сидел Руджери, и упросила тюремщика дозволить ей поговорить с заключенным. Научив Руджери, как должно отвечать на вопросы судьи, если он желает выкрутиться, она тут же добилась того, что ее принял судья.
Обратив внимание на то, какая она свежая и здоровая, судья не стал пока ничего слушать, а вознамерился поддеть рабу божию на крючок, и она для пользы дела не отвергла его притязаний; когда же она поднялась после накачки, то обратилась к нему с такими словами: «Мессер! У вас сидит за грабеж Руджери д’Айероли, но он ни в чем не виноват». И тут она ему от начала до конца все и рассказала: как она, подружка Руджери, привела его в дом лекаря, как нечаянно напоила его сонным зельем и как, вообразив, что он мертв, положила его в ларь, а затем, в пояснение того, каким образом Руджери оказался в доме у ростовщиков, сообщила о ссоре столяра с владельцем ларя, коей она явилась невольной свидетельницей.
Судья, сообразив, что все это легко проверить, первым делом расспросил лекаря, что это был за напиток, и убедился, что служанка говорила правду. Затем призвал столяра, владельца ларя и ростовщиков и после длительного допроса установил, что ростовщики прошедшей ночью действительно утащили ларь к себе в дом. После этого он велел привести Руджери и задал ему вопрос, где он был вечером; Руджери ответил, что не знает, — помнит только, что пошел вечером к служанке доктора Маццео, что его мучила жажда и что он у нее в комнате выпил воды, а дальше, мол, ничего не помнит, очнулся же он в ларе, в доме у ростовщиков. Судье это показалось презабавным, и он заставлял служанку, Руджери, столяра и ростовщиков по нескольку раз все опять сначала рассказывать.
В конце концов он присудил ростовщиков, укравших ларь, к уплате десяти унций23, а Руджери признал невиновным и освободил из-под стражи. Легко себе представить, как счастлив был Руджери, а его возлюбленная ликовала. Впоследствии она, Руджери и их благодетельница служанка часто хохотали до упаду при одном воспоминании о том, как служанка чуть было не пырнула ножом Руджери; что же касается Руджери и жены лекаря, то они жили в совете и в любви, все больше друг дружкой пленяясь. И я бы себе желал того же, но только чтоб меня не упрятывали в ларь.
Первые повести опечалили пленительных дам, зато последняя, которую рассказал Дионео, вызвала у них неудержимый смех, особливо в том месте, где судья поддевает на крючок, и это вознаградило их за испытанную ими сегодня душевную боль. Но тут Филострато, обратив внимание, что солнечный свет потускнел, — а это означало, что царствованию его пришел конец, — со всевозможною учтивостью извинился перед приятными дамами за то, что предложил столь печальный предмет, как несчастная любовь. Принеся же извинения, он встал, снял с головы лавровый венок, и только дамы успели задать себе вопрос, на кого он его возложит, как он изящным движением возложил его на златокудрую головку Фьямметты.
— Я возлагаю этот венок на тебя, — сказал он, — потому что завтра ты лучше, чем кто-либо из твоих подруг, сумеешь вознаградить их за сегодняшний тяжелый день.
Фьямметта, у которой длинные, вьющиеся золотистые волосы падали на белые нежные плечи, у которой кругленькое личико отливало и белизною лилей, и румянцем роз, у которой были ясные очи, а губки — как два рубина, ответила ему, улыбаясь:
— Я охотно принимаю от тебя венок, Филострато. А чтобы тебе стало еще яснее, что ты испортил нам сегодняшний день, я уже сейчас объявляю свою волю и всем приказываю быть готовыми рассказывать завтра О том, как влюбленным после мытарств и злоключений в конце концов улыбалось счастье.
Предложение Фьямметты всеми было одобрено. Тогда она послала за дворецким и обо всем с ним уговорилась, после чего дамы и молодые люди встали, и Фьямметта со спокойной душою отпустила их до ужина.
Кто пошел в сад, — а сад был до того красив, что на него нельзя было наглядеться, — кто — к мельницам, что за садом, кто — туда, кто — сюда, и до самого ужина все развлекались соответственно своим склонностям. Но вот пришло время ужинать, все, по обыкновению, собрались у дивного фонтана и с превеликим удовольствием сели за отлично сервированный ужин. Когда же они встали из-за стола, то, по обычаю, надлежало быть танцам и пенью, и едва лишь Филомена открыла танец, как королева сказала:
— Филострато! Я не собираюсь отступать от обычая, заведенного моими предшественниками. По их примеру я изъявляю желание послушать пенье, а так как я уверена, что песни твои ничем не отличаются от твоих повестей, то, чтобы ты нам, по крайней мере, другие дни не омрачал своими злоключениями, я приказываю тебе спеть нынче, — так спой же свою любимую песню!
Филострато охотно согласился и в ту же минуту запел:
Страданьем доказал
Я миру, сколь достоин сожаленья
Тот, кто к неверной возымел влеченье.
Любовь! Когда зажгла в душе моей
Ты образ той, о ком грущу в разлуке,
Казалось мне, она
Такой небесной чистоты полна,
Что легкими я мнил любые муки,
Какие ждут людей
По милости твоей;
Но понимаю ныне в сокрушенье,
Что пребывал в глубоком заблужденье.
Открылось это в черный день, когда
Я был покинут тою,
Кем навсегда пленен.
Как быстро, с первой встречи покорен,
Я сделался ей преданным слугою!
Не чуял я тогда,
Что ждет меня беда
И что, презрев свои же уверенья,
Она отдаст другому предпочтенье.
Едва лишь я уразумел, какой
Нежданный и тем более ужасный
Удар меня постиг,
Мне стали ненавистны час и миг,
Когда узрел я лик ее прекрасный,
Сверкающий такой
Красою неземной.
Теперь свое былое ослепленье
Считаю я достойным лишь презренья.
Отчаянья и боли не тая,
Владычица-любовь, твой раб послушный
Смиренно шлет тебе
Мольбу в надежде, что к его судьбе
Ты, дивная, не будешь равнодушна.
Так жизнь страшна моя,
Что смерти жажду я.
Пускай придет, прервет мои мученья
И разом мне дарует избавленье.
Поверь, любовь, от горя моего
Осталось средство лишь одно — кончина,
И, мне послав ее,
Ты явишь милосердие свое,
А той, кто всех моих скорбей причина
И обвинять кого
Мне тяжелей всего,
Доставишь больше удовлетворенья,
Чем новый друг внушает вожделенья.
Не жду я, песнь моя, что в ком-нибудь
Сочувствие найдет твой звук унылый,
Но ты к любви лети
И ей нелицемерно возвести,
Что груз утраты у меня нет силы
С усталых плеч стряхнуть.
Пусть в море слез мне путь
Она укажет к гавани забвенья,
Где обрету и я успокоенье.
Страданьем доказал,
и так далее.
Из слов этой песни всем стало ясно, каково было у Филострато расположение духа и чем оно было вызвано; впрочем, это было бы еще яснее, когда бы ночная темнота не скрыла румянца, внезапно вспыхнувшего на ланитах одной из танцевавших девушек. После Филострато пели многие, а затем настала пора отдохнуть, и по повелению королевы все разошлись по своим покоям.
- 1. Стр. 258. …некто Филиппо Бальдуччи.. . — Флорентийская семья Бальдуччи была хорошо знакома Боккаччо. Несколько Бальдуччи работали в банке Барди.
- 2. … отправился на Ослиную гору… — Гора неподалеку от Флоренции. Ныне называется гора Сенарио. Когда-то там находился монашеский скит.
- 3. Стр. 260–261. Гвидо Кавальканти, и Данте Алигьери, и престарелый Чино да Пистойя… — Боккаччо перечисляет тут трех величайших «певцов любви» Италии эпохи Данте.
- 4. Стр. 263. Танкред, правитель Салернский… — Все персонажи этой новеллы — лица вымышленные, хотя среди князей Салернитанских было несколько с именами Танкред и Гискардо.
- 5. Стр. 270. Течение ты совершило… — Искаженная цитата из Библии (2-е послание к Тимофею апостола Павла, гл. 4, стих 7).
- 6. Стр. 272. …перебрался в Венецию — в это гнездилище всяческой скверны… — Инвектива Боккаччо против Венеции станет более понятной, если вспомнить о соперничестве торговых и банковских домов Флоренции и Венеции. Флорентийские дома в Неаполе настояли, например, на том, чтобы король Роберт выслал венецианских торговцев из Неаполя.
Неприязнь Боккаччо к Венеции такова, что в этой новелле он даже пародирует местный язык, называет бесчестным все и вся, что только связано с Венецией и обуреваемым ее духом.
- 7. Стр. 273. …из рода Квирино… — Квирино — одна из стариннейших венецианских фамилий.
- 8. Стр. 280. …два юных друга, Фолько и Угетто… — имена, распространенные в Провансе. По мнению профессора Витторе Бранка, известного итальянского знатока творчества Боккаччо, это свидетельствует о стремлении Боккаччо придать новелле местный колорит.
- 9. Стр. 282. …неподалеку от Кандии… — Кандия — главный город острова Крит.
- 10. Стр. 285. У Вильгельма Второго, короля сицилийского… — Вильгельм II Добрый царствовал с 1166 по 1189 год. Детей по имени Руджери и Костанца у него не было. Так звали его дядю и тетку. Общая же характеристика Вильгельма, которую дает в этой новелле Боккаччо, совпадает в общих чертах с характеристикой исторических преданий, канонизированных Данте («Рай», песнь XX).
- 11. Стр. 291. Отнял нехристь у меня // Мой цветок любимый… — первые два стиха распространенной в те времена песенки, в которой героиня жалуется на то, что у нее похитили душистый базилик. Кончается песенка словами: «Я умру от печали». Вполне вероятно, что эта песенка и послужила Боккаччо толчком для написания новеллы. Сюжет оказался привлекательным и в последующие века (вплоть до Китса и Анатоля Франса).
- 12. Стр. 293. …мессер Негро да Понте Карраро… — искаженное от Понте Карали, или Понкарале, брешианской фамилии, известной также и во Флоренции.
- 13. Стр. 293–294 …надел на нее золотой ошейник и вожу ее на золотой цепочке… — Золотые колье и золотые цепи (нагрудные) входили в средневековую символику (преимущественно любовную). С учетом этого следует понимать и данный пассаж.
- 14. Стр. 299. …идет исповедаться в Сан Галло… — Во Флоренции был обычай каждое первое воскресенье месяца отправляться в церковь Сан Галло (она находилась за пределами одноименных городских ворот) как для того, чтобы получить отпущение грехов, так и для совершения загородной прогулки.
- 15. Стр. 300. О блаженные души… — и далее до слов: родственной ей душою Пасквино. — Редкий пример прямого вмешательства рассказчика в повествование.
- 16. Гуччо «Пачкун»… — Этот «Пачкун» появится потом в обличил слуги брата Луки (VI, 10).
- 17. Стр. 301. …купец по имени Леонардо Сигьери… — Сигьери — богатая купеческая флорентийская семья.
- 18. Стр. 305. По рассказам провансальцев… — то есть согласно биографиям провансальских поэтов (трубадуров). Но в них говорится не о Гвильельмо, а о Раймонде Руссильонском, вассалом которого был Гвильельмо (Гийом) де Кабестань.
- 19. Стр. 308. …и какова была причина гибели покоящихся под этой плитой. — Трагическая легенда о «съеденном сердце» (отразившаяся также в новелле 1 четвертого дня и новелле 8 пятого дня) содержалась в «Жизни Гийома де Кабестань» и различных лэ и сочинениях XIII века («Роман сенешаля де Куси»). Высоко ценил эту легенду Петрарка.
- 20. Стр. 309. …жил в Салерно знаменитый врач-хирург Маццео делла Монтанья… — Вероятно, Маттео Сельватико «montanus» (отсюда «Монтанья»), посвятивший королю Роберту Анжуйскому большую медицинскую энциклопедию. Умер Маттео Сельватико в 1342 году в глубокой старости.
Подобно как мессер Риччардо да Киндзика, о котором у нас с вами шла речь… — Боккаччо отсылает читателя к новелле 10 второго дня.
- 21. …человек по имени Руджери д'Айероли… — Вполне возможно, что прототипом для Боккаччо послужил в данном случае некий Руджеро Мели или Меле, атаман шайки разбойников в первые годы царствования королевы Джованны.
- 22. Стр. 310. Амальфи — город на побережье Тирренского моря в 25 километрах от Салерно. По нему — название всего побережья южнее Неаполя — Амальфитанское.
- 23. Стр. 315. …к уплате десяти унций… — Унция — золотая монета достоинством в один флорин.