Книга четвертая

1-я гл.
Симплиций в Париж обманом спроважен,
Живет поначалу не в авантаже.

2-я гл.
Симплицию новый сыскался патрон,
Советом и делом помог ему он.

3-я гл.
Симплиций в Париже средь важных лиц
Игрой на театре пленяет девиц.

4-я гл.
Симплиций, что прозван у дам Beau Alman,
Легко поддался на Венерин обман.

5-я гл.
Симплиций, неделю забыв все на свете,
Венерину гору покинул в карете.

6-я гл.
Симплиций бежит из Франции прочь,
Недобрую хворь он сумел превозмочь.

7-я гл.
Симплиций, Фортуну упустив оплошно,
Теряется в мыслях, сколь жить стало тошно.

8-я гл.
Симплициус, странник и нищеброд,
Обманом деньги с мужиков дерет.

9-я гл.
Симплициус, лекарь, немало болтал,
К имперским солдатам в лапы попал.

10-я гл.
Симплиций, свалившись в бурный поток,
Дает добродетели строгой зарок.

11-я гл.
Симплиций решает прибегнуть к обману,
Не хочет поверить грехи капеллану.

12-я гл.
Симплиций встречает Херцбрудера снова,
Незыблемо дружбы и верности слово.

13-я гл.
Симплиций попал в лихую компанью,
О ней повествует со всем стараньем.

14-я гл.
Симплиций дерется с разбойником лютым,
Обоим в той схватке приходится круто.

15-я гл.
Симплиций, взяв верх, узнает в изумленье,
С кем дрался в лесу он в таком озлобленье.

16-я гл.
Симплиций рядится в новое платье,
Ему Оливье набивается в братья.

17-я гл.
Симплиций идет с Оливье на добычу,
Не хочет одобрить безбожный обычай.

18-я гл.
Симплициус слышит рассказ Оливье,
Как был тот воспитан в купецкой семье.

19-я гл.
Симплициус слушает новую повесть,
Как жил Оливье, позабыв честь и совесть.

20-я гл.
Симплиций узнал, сколь злые фокусы
Чинил Оливье, стакнувшись с профосом.

21-я гл.
Симплициус слышит: Оливье – солдат,
Искусный наездник и тверд, как булат.

22-я гл.
Симплиций дивится божьему промыслу,
Устремляет к нему все свои помыслы.

23-я гл.
Симплициус зрит: Оливье сколь жесток,
Решает уйти, дай только срок!

24-я гл.
Симплиций глядит: Оливье убит,
За лютую смерть люто и мстит.

25-я гл.
Симплиций встречает названого брата,
Что нищим скитался в жалких заплатах,

26-я гл.
Симплициус слышит про муки и беды,
Какие Херцбрудер в походах изведал.

 

Первая глава

Симплиций в Париж обманом спроважен,
Живет поначалу не в авантаже.

Где чересчур остро, там и зазубрина, а когда перетянешь лук, то под конец он лопнет. Шутки с зайцем, которую я подстроил моему хозяину, показалось мне не довольно, и я учинил еще множество других, чтобы казнить его ненасытную жадность. Я научил своих сотрапезников промывать в воде пересоленное масло и удалять таким путем избыточную соль, жесткий же сыр скоблить, как пармезан, и смачивать вином, чем колол скупердяя в самое сердце. Я вытворял такие кунштюки, что за столом отделял воду от вина и сочинил песенку [429], в коей сравнивал скрягу со свиньей, от которой нельзя ждать проку до тех пор, покуда мясник ее не освежует. Сие пел я в сопровождении лютни и допелся до того, что подал ему повод живо отплатить мне нижеследующим коварством, ибо я вовсе не был приглашен в его дом для подобных упражнений.

Двое благородных юношей получили от своих родителей вексель и приказание отправиться во Францию, дабы научиться тамошнему языку, как раз в то время, когда кучер-немец был где-то в дороге, а итальянцу хозяин, как он утверждал, не мог доверить лошадей до Франции, ибо он его еще хорошенько не знает, и опасался, как он сказывал, что тот забудет воротиться назад и он лишится своих лошадей; того ради попросил он меня, не соблаговолю ли я оказать ему превеликую услугу и не довезу ли я на его лошадях обоих дворянчиков в Париж, ибо и без того мои дела еще не будут решены за эти четыре недели, он же, напротив того, будет со всем тщанием и верностью вести все хлопоты, на которые я его полностию уполномочил, как если бы я сам тут присутствовал. Также и дворянчики просили меня об этом, да и собственное мое любопытство подстрекало меня повидать Францию, ибо теперь я мог бы совершить сие без особливых расходов, вместо того чтоб четыре недели кряду отлеживать бока и еще вдобавок проедать свои денежки. Итак, отправился я с этими благородными господами заместо почтальона, во время какового путешествия мне не повстречалось ничего примечательного или достойного описания. Когда же мы прибыли в Париж и завернули к тому банкиру, у коего должны были получить по векселю оба дворянина и с кем вел корреспонденцию наш хозяин, то в тот же день я был не только взят под арест вместе с лошадьми, но еще кредитор объявил, что мой хозяин задолжал ему знатную сумму денег, и с дозволения квартального комиссара отобрал и распродал лошадей, невзирая на все, что я тут только ни говорил. Итак, я сел, как каменный болван, что на мосту в Дрездене [430], не ведая, чем тут пособить самому себе, а еще того меньше, как пуститься в обратный столь дальний и по тем временам весьма ненадежный путь. Оба дворянина засвидетельствовали мне превеликое свое сожаление в постигшем меня гнусном приключении и тем щедрее дали на водку; также не захотели они меня отпустить от себя, покуда я не сыщу себе хорошего господина или удобный случай возвратиться в Германию. Они наняли себе покои, и я провел с ними несколько дней, прислуживая одному из них, который от непривычки к столь далеким путешествиям слегка занемог. И я ухаживал за ним с такой учтивостью, что он подарил мне свое платье, которое он снял, так как захотел приодеться по новой моде. Они посоветовали мне пробыть год-другой в Париже и научиться языку; то, что мне полагается получить в Кельне, от меня не уйдет, ибо наш прежний хозяин уж не преминет забрать это в свои рачительные руки. Пока я еще сомневался и раздумывал, что мне надлежит предпринять, услышал один медик, который пользовал больного дворянина и всякий день приходил к нам, как я играю на лютне и под ее аккомпанемент пою немецкую песенку, и сие ему так полюбилось, что он предложил мне стол и хорошее жалованье, [431] ежели я только захочу перейти к нему обучать двух его сыновей, ибо он уже лучше меня самого знал все мои обстоятельства и что я никогда не подведу хорошего господина. Итак, мы скоро поладили, понеже и оба дворянина также сие одобрили и дали мне изрядную рекомендацию. Однако ж я условился с ним на срок не далее как от одной четверти года до другой.

Сей доктор говорил по-немецки так же изрядно, как я сам, а по-итальянски, словно то был его родной язык; а посему я тем охотнее с ним сговорился. А когда я на прощанье угощался с моими дворянами, он также был с нами; и тут полезли мне в голову недобрые мысли, ибо представилась моему воображению моя новобрачная, обещанный мне прапор и сокровище в Кельне, все, с чем я столь легкомысленно дозволил себя разлучить их уговорами; и когда речь зашла о скупости нашего прежнего хозяина, тут взошло мне на ум нечто, и я брякнул за столом: «А кто знает, не умыслил ли наш хозяин отправить меня сюда, чтоб получить и заграбастать мое добро в Кельне!» Доктор же отвечал, что сие может статься, особливо ежели он полагает, что я малый подлого происхождения. «Э, нет, – сказал один из тех дворян, – ежели он послал его сюда затем, чтобы он тут остался, то случилось это лишь оттого, что он чересчур донимал его за скупость». Больной же заметил: «Я полагаю, что тут замешана иная причина. Когда я намедни находился в своей комнате, то наш хозяин начал громко разговаривать с кучером-итальянцем, я же полюбопытствовал, о чем там у них спор, и под конец уразумел из перековерканных речей итальянца, что он просит расчет и не будет больше смотреть за лошадьми, ибо Егерь бесчестил его перед хозяйкой, а ревнивый шут по причине невнятной и дурной речи итальянца понял его превратно и подумал о чем-то бесчестном и того ради стал уговаривать его остаться, так как Егеря он скоро ушлет. С тех пор я отлично приметил, что старый дурень стал коситься на свою жену и ссориться с нею пуще прежнего».

Доктор сказал: «По какой бы там причине сие не случилось, но я вполне допускаю, что все было так заметано, что ты принужден был здесь остаться. Но ты не давай себя сбить с толку: я же при удобном случае пособлю тебе воротиться в Германию; тебе только надобно написать стряпчему, чтобы он хорошенько наблюдал за сокровищем, а не то придется ему держать строгий ответ. И я возымел немалое подозрение, что все это приключение нарочито подстроено, ибо тот, кто объявил себя кредитором, на самом деле добрый приятель твоего хозяина и его здешнего поверенного, и я полагаю, что обязательство, по которому лошади были отобраны и распроданы, ты только теперь сюда привез».

Вторая глава

Симплицию новый сыскался патрон,
Советом и делом помог ему он.

Мусье Канар, как звали моего нового господина, вызвался помочь мне советом и делом, чтобы я не лишился своего добра в Кельне, ибо он отлично видел, что я опечалился. Едва поместил он меня в своем доме, как тотчас же приступил ко мне, чтобы я поведал ему все обстоятельства, дабы он мог все основательно уразуметь и решить, как мне лучше всего пособить. Я хорошо понимал, что немного буду стоить, ежели открою свое происхождение, а посему выдал себя за бедного немецкого дворянина, у которого нет ни отца, ни матери, а лишь несколько родных в крепости, занятой шведским гарнизоном, что я, однако, принужден был утаить как от моего хозяина, так и от обоих дворян, ибо они держали сторону имперских, дабы им не вздумалось захватить мое добро, как вражеское имущество. Я был такого мнения, что мне надобно написать коменданту сказанной крепости, под началом у коего находился полк, где я получил место фендрика, и не только его уведомить, каким образом я был сюда препровожден, но и попросить его, не соизволит ли он получить мое добро и до тех пор, пока я не сыщу случая воротиться в полк, вручить его моим друзьям. Канар рассудил, что мое намерение благоразумно, и обещал доставить мое письмо в назначенное место, будь то хоть в Мексике или в Китае. Засим составил я письма к своей женушке, зятю и полковнику де С. А. [432], коменданту в Л. [433], коему я также адресовал конверт, присовокупив туда и два остальных письма. Содержание их гласило, что я хочу вернуться к своей должности со всею поспешностью, как только получу средства на то, чтобы совершить столь дальнее путешествие, и просил обоих, моего тестя и коменданта, порадеть о том, чтобы посредством военных переговоров вернуть мое имение, прежде чем все дело быльем порастет, присовокупив к тому перечень, сколько там золота, серебра и драгоценностей. Сии письма я написал in duplo [434]; одну часть взялся доставить мусье Канар, а другую я сдал на почту с тем, что ежели одна пропадет, то дойдет другая. Итак, я снова стал беспечален и с большой легкостию давал наставление обоим сыновьям моего господина, которые были воспитаны, как юные принцы; и понеже господин Канар был весьма богат, а также весьма чванлив и всегда был не прочь показать, какой болезнью он заразился у важных господ, то он, почитай, каждый день водил знакомство с князьями и, глядя на них, обезьянил во всем, что подобает одним только могущественным властелинам. Дом свой он содержал не хуже какого-нибудь графа, так что ежели чего там недоставало, так того только, чтобы его величали милостивым государем, а воображение его было столь знатно, что и с неким маркизом, который его иногда посещал, он обходился не иначе, как с равным. Чтобы надлежащим образом пользоваться его лечением, нужно было быть принцем крови или иным каким могущественным князем и домогаться этого не одною только щедростью, но и всем своим авантажем. Он, правда, уделял кое-что из своих средств простолюдинам, но и деньги брал немалые, чаще же всего прощал то, что оставались ему должны, дабы стяжать тем еще большую славу. Как он умел повсюду поспеть и себя выставить, то его приглашали нарасхват, а посему был он в превеликой чести не только что при королевском дворе и в городе Париже, но и по всей Франции, так что другие медики о нем говаривали, что, ежели он соскребет с хлеба горелую муку и даст своим пациентам, они больше уверуют в сие средство, нежели если бы они принимали quintam essentiam [435]. Сие приносило ему изрядные доходы, и он проживал их, как богач, в чем я был ему помощником, ибо деньги и всякие припасы валили отовсюду, так что и я мог рядом с ним покрасоваться в окошке своей чумазой рожей. Так как я был весьма любопытен и знал, что он чванится моей особой, когда я наряду с другими слугами следую за ним к больному, а также всегда помогал ему в лаборатории приготовлять лекарство, то я довольно коротко с ним сошелся, ибо он и без того охотно говорил по-немецки; того ради спросил я его однажды, почему он не упоминает в письме при своем имени дворянского поместья, которое он недавно купил себе за 20000 крон неподалеку от Парижа, item почему он решил своих сыновей поделать докторами и понуждает их так прилежно учиться, заместо того чтобы купить им (раз уж он приобрел дворянство), подобно другим кавалерам, какую-либо должность и тем совершенно утвердиться в благородном звании? «Нет, – отвечал он, – когда я прихожу к какому-нибудь князю, то слышу: „Господин доктор, садитесь!“, а дворянину говорят: „Подожди!“ Я сказал: „А разве господину доктору не ведомо, что у каждого врача три различных лика: первый ангельский, когда на него взирает страждущий, второй божеский, когда он помогает, и третий дьявольский, когда кто выздоровеет и его выпроваживают? Итак, сия честь длится до тех пор, покуда в нутре у больного гуляет ветер, а когда оные ветры выйдут наружу и прекратятся колики, то приходит конец чести и тогда говорят: «Доктор! твое место за дверью!“ И разве тогда дворянину не больше чести от его стояния, нежели доктору от его сидения, ибо дворянин неотлучно находится подле своего принца и имеет честь никуда от него не отлучаться? Господин доктор намедни взял в рот нечто княжеское [436], дабы изведать сие на вкус; я же скорее соглашусь десять лет стоять и прислуживать, нежели захочу отведать чужие нечистоты, хотя бы меня усаживали на одни розы». Он отвечал: «Мне не надобно было сие делать, но я сделал это охотно затем, что когда князь увидит, сколь нелегко мне составить верное суждение о его здравии, так его почтение ко мне возрастет еще более. И отчего бы мне не попробовать нечистоты того, кто мне за это даст в вознаграждение несколько сот пистолей, я же, напротив, ему ничего не заплачу, когда он сожрет у меня что-нибудь почище? Ты судишь о сем, как немец; а когда бы ты принадлежал к другой нации, то я сказал бы, что ты говоришь, как дурак». Я удовольствовался сей сентенцией, ибо приметил, что он готов осерчать, и, дабы снова привесть его в веселое расположение духа, просил его не посетовать на мою простоту, присовокупив к тому различные приятности.

Третья глава

Симплиций в Париже средь важных лиц
Игрой на театре пленяет девиц.

Так как мусье Канару перепадало даже больше, чем иной раз пожирали те, у кого были собственные дачи для охоты, и ему подносили куда больше домашней живности, нежели он мог съесть сам со своими домашними, то каждый день толпилось у него множество объедал, так что там все велось, как будто он держал открытый стол; однажды посетили его королевский церемониймейстер и другие важные при дворе особы, коим он предложил княжескую collationem [437], ибо хорошо знал, каких надобно заполучить друзей, а именно тех, кои неотлучно состоят при короле или пользуются его милостями. И дабы показать им свое величайшее благоволение и доставить им всяческую приятность, стал он меня упрашивать, не захочу ли я к его чести и удовольствию сего знатного общества усладить слух немецкой песенкой, аккомпанируя ей на лютне. Я охотно согласился, ибо как раз был в надлежащем расположении духа, как то бывает у музыкантов, подверженных самым диковинным фантазиям, а потому потщился позабавить их на славу, и так удовольствовал всех присутствующих, что церемониймейстер сказал, какая жалость, что я не знаю по-французски, а то бы он не преминул доложить обо мне королю и королеве. Мой же господин, обеспокоенный, что меня могут от него сманить, отвечал ему, что я знатного рода и не намерен долго пробыть во Франции, так что будет трудно определить меня музыкантом. На сие церемониймейстер сказал, что за всю жизнь ему еще не довелось повстречать, чтобы в одном лице соединены были столь редкостная красота, столь чистый голос и столь искусная игра на лютне; в скором времени в Лувре [438] в присутствии короля должна быть сыграна комедия, и если бы ему представилась возможность найти мне там применение, то он питает надежду заслужить этим себе и мне немалую честь. Мусье Канар перевел это мне; я же отвечал, что когда мне объявят, какую особу должен я представить и что надлежит мне петь и играть, то я мог бы заучить мелодию и песни и исполнять все на лютне, хотя бы то было на французском языке; ведь легко может статься, что у меня память не слабее, чем у школяров, коих обыкновенно наряжают к сему, невзирая на то что им также сперва надобно заучить слова и все мины. Когда церемониймейстер увидел, что я весьма к тому склонен, то взял с меня обещание прийти назавтра в Лувр, дабы учинить пробу, пригоден ли я к сему делу. Итак, предстал я в уреченное время, согласно нашему уговору. Мелодии различных песен, которые мне надлежало спеть, я тотчас же ловко приноровил к своему инструменту, ибо захватил с собою табулаторную книжицу [439], после чего получил и французские песни, чтоб хорошенько их вытвердить вместе с произношением, а к ним также и немецкий перевод, дабы я мог сообразовать их с подобающими минами. Сие оказалось для меня весьма нетрудно, так что я управился скорее, нежели кто-либо мог ожидать, да так, что когда слушали, как я пою (понеже меня расхвалил мусье Канар), то всяк мог бы поклясться, что я прирожденный француз. И когда мы все сошлись на репетицию, то я сумел выступить со своими песнями, мелодиями и минами столь жалостливо, что все подумали, будто я и есть сам Орфей [440], а не только его представляю, уж так я горевал о своей Эвридике. Никогда за всю жизнь не провел я более приятного дня, чем тот, когда была представлена комедия. Мусье Канар дал мне некое снадобье, дабы мой голос звучал еще чище; и так как он хотел умножить мою красоту с помощью olei talci [441] и намеревался напудрить мои вьющиеся, мерцающие от черноты волосы, то под конец нашел, что он этим меня только портит. Я был увенчан лавровым венком и облечен в античное одеяние цвета морской воды, в коем вся моя шея, верхняя часть туловища, руки до локтей, колени от половины бедер до половины икр оставались обнаженными и открытыми взору. А сверху накинул я тафтяной телесного цвета плащ, который скорее всего можно уподобить полевому прапору. В сем одеянии увивался я возле моей Эвридики, взывал в нежной песенке к заступничеству Венеры и под конец покорил сердце возлюбленной; во время этого действия я изрядно все представлял и обращался к возлюбленной, испуская вздохи и вращая глазами. А после того как я потерял свою Эвридику, то облачился в совершенно черное одеяние, сшитое по тогдашней моде так, что моя белая кожа сияла из него, как снег. В нем я сетовал об утрате супруги и столь горестно все себе вообразил, что посреди печальной мелодии и песни выступили на глазах моих слезы и рыдания едва не прервали пение. Однако ж мне удалось с приятностию заключить эту сцену, покуда я не предстал в аду пред Плутоном и Прозерпиною; сим представил я в умильной песне их взаимную любовь с напоминовением заключить посему, с какою великою мукою я и Эвридика были разлучены друг с другом; а посему с наиблагоговейными взорами и минами умолял их, напевая под звуки лютни, вернуть мне супругу. И когда я получил от них согласие, то возблагодарил их радостною песнею и сумел свое лицо и все свои мины исполнить такою радостию, что поверг в изумление всех присутствующих. А когда я нечаянным образом снова потерял Эвридику, то вообразил себе великую опасность, какая ведь ожидает каждого человека, отчего так побледнел, что казалось, вот-вот упаду в обморок. И понеже я стоял тогда на сцене один, а все зрители смотрели на меня, то я тем ревностнее исполнял свою роль, добывая себе честь тем, что я так искусно все представляю. Затем сел я на скалу и принялся жалостливыми словами в сопровождении печальной мелодии оплакивать утрату возлюбленной и взывать о сожалении ко всякой твари. Засим обступили меня всевозможные домашние и дикие звери, холмы, деревья и все прочее, так что поистине все возымело такой вид, как если бы с помощью волшебства было устроено сверхъестественным образом. И я не учинил ни единой ошибки, кроме как в конце представления, когда я, отрешившийся от всех женщин, был задушен Вакхом и брошен в ручей (который был так устроен, что оставалась видна только моя голова, остальное же тело помещалось в совершенной безопасности под сценою) и меня должен был сгрызть дракон; малый же, который в оного дракона был запихан, дабы им управлять, не мог видеть моей головы, а посему пасть дракона покоилась рядом с нею; сие показалось мне столь нелепым, что я не мог удержаться, чтоб не насупиться, что и было замечено дамами, которые на меня взирали.

От этой комедии получил я, кроме похвал, которые мне расточали в преизбытке, не только великое почтение, но и новое имя, ибо с того времени французы называли меня не иначе, как Beau Alman [442]. А как тогда справляли масленицу, то было дано еще немало подобных представлений и балетов, которые также не обошлись без моего участия, однако ж под конец объявилось, что мне стали завидовать, ибо я сильно привлекал к себе взоры зрителей, а особливо женщин; того ради я отступил от этого дела, наипаче же потому, что однажды получил довольно крепкий удар, когда я в образе Геркулеса, напялив на себя поверх голого тела львиную шкуру, сражался с Ахелоем [443] из-за Деяниры и меня отделали с большею неучтивостию, нежели в подобных играх принято за обычай.

Четвертая глава

Симплиций, что прозван у дам Beau Alman,
Легко поддался на Венерин обман. [444]

Сим образом приобрел я знакомство знатных особ, так что, казалось, передо мною снова воссияла Фортуна, ибо мне даже была предложена служба у короля, а такая удача подвалит далеко не всякому большому барину. Однажды пришел лакей, который спросил мусью Канара и передал ему письмецо касательно меня как раз в самое то время, когда я обретался в лаборатории, где производил реверберацию [445] (ибо я по своей охоте уже научился у доктора производить перлютацию, растворение, возгонку, коагуляцию, дигерирование, кальцинирование, фильтрирование и другие подобные бесчисленные алхимические операции, с помощью коих он приготовлял свои снадобья). «Monsieur Beau Alman, – сказал он, – сие посланьице до тебя касается. За тобой посылает некий знатный господин, который желает, чтобы ты к нему пришел, ибо он намерен переговорить с тобою и узнать, не согласишься ли ты научить его сына игре на лютне. Он присовокупил весьма куртуазное обещание приличествующим образом вознаградить тебя за труды и просил меня замолвить слово, чтобы ты не вздумал отказаться от этого посещения». Я отвечал, что ежели могу кому-либо служить, кроме него (разумея мусье Канара), то готов употребить на сие все старание. На что он сказал, что мне надобно только переодеться и пойти с лакеем; меж тем, покуда я собирался, велел он приготовить мне что-нибудь поесть, ибо мне предстояло отправиться довольно далеко, так что я мог прийти в назначенное место только под вечер. Итак, хорошенько принарядившись и проглотив второпях кое-что приготовленное для вечерней пирушки, особливо же несколько маленьких деликатных колбасок, которые, как мне почудилось, изрядно разили аптекой, проплутал я более часа с помянутым лакеем различными диковинными переулками, покуда под вечер не подошли мы к садовой калитке, которая была только притворена. Лакей распахнул ее настежь, а когда я проследовал за ним, тотчас же затворил и запер на ночной замок, что был изнутри; засим повел он меня в загородный дом, стоявший в углу сада, и, когда мы прошли довольно длинной аллеей, постучал в дверь, которую сразу же открыла нам старая благородная дама. Она весьма учтиво приветствовала меня по-немецки и пригласила войти; лакей же, не разумевший немецкого языка, остался за дверью и, когда я поблагодарил его кивком головы, с глубоким поклоном удалился. Старая дама взяла меня под руку и ввела в залу, которая была увешана драгоценными гобеленами, да и во всем прочем изрядно убрана; старуха пригласила меня присесть, чтобы я мог отдышаться, а также узнать, по какой причине я был доставлен в сие место. Я охотно последовал ее словам и уселся в кресло, приготовленное у камина, который тогда топили из-за порядочных холодов; она же села рядом со мною в соседнее кресло и сказала: «Мусье! Когда тебе хоть немного ведома сила любви, а именно, что она превозмогает и покоряет наихрабрейших, крепчайших и умнейших мужчин, то ты тем менее удивишься, что она одолевает слабую женщину. Тебя вовсе не приглашал сюда некий господин ради твоей лютни, как в том уверили тебя и мусье Канара, а призвала ради несравненной твоей красоты самая что ни на есть прекрасная дама в Париже, которая готова помереть, ежели вскорости не увидит твой ангельский облик и не насладится его созерцанием. Того ради приказала она мне объявить о сем господину как моему соотечественнику и умолить его, как Венера своего Адониса, чтобы он провел у нее сей вечер и дозволил налюбоваться своею красотою, в чем он, чаятельно, не откажет ей как знатной даме». Я отвечал: «Мадам! Я, право, не знаю, что и подумать, а еще того менее, что сказать. Я не знаю за собой таких качеств, чтобы дама, занимающая столь высокое положение, могла искать мое ничтожество. А сверх того всходит мне на ум, что ежели дама, которая возжелала меня видеть, столь прекрасна и знатна, как то объявляет и дает понять моя высокочтимая соотечественница, то, верно, послала бы за мной рано поутру, а не велела бы позвать меня в столь уединенное место на ночь глядя. Чего ради она не приказала прямо прийти к ней? Что мне тут делать, в этом саду? Да простит мне высокочтимая госпожа соотечественница, ежели я, одинокий чужестранец, испытываю страх, что тут нечто кроется, поелику мне было сказано, что меня зовут к некоему господину, а на деле происходит все по-иному. Но ежели я примечу, что тут столь предосудительным и злокозненным образом покушаются на мою жизнь, то уж сумею перед смертию найти применение своей шпаге!» – «Тише, тише, мой высокочтимый господин соотечественник, – сказала она, – женщины осторожны и своенравны в своих затеях, так что сразу к ним нелегко приноровиться. Когда бы та, что любит тебя паче всего, пожелала, чтобы ты все узнал об ее особе, то уж, конечно, велела бы привести тебя сперва не сюда, а прямехонько к ней. Вон там лежит капюшон (показала она на стол), который надлежит надеть господину, когда его отсюда поведут к ней, ибо она также вовсе не хочет, чтобы он узнал место, не говоря уже о том, у кого побывал; а посему прошу и заклинаю господина всем святым, чем только могу, оказать себя достойным перед сей дамой как ее высокого положения, так и той неизреченной любви, какою она к нему воспылала; а ежели он рассудит по-иному и не захочет ей услужить, то да будет ему ведомо, что у нее достанет власти в тот же миг покарать его гордыню и пренебрежение. А когда он поведет себя с нею надлежащим образом, то может быть уверен, что и малейшая услуга, которую он ей окажет, не останется без награды».

Мало-помалу стемнело, и меня одолели всяческие тревоги и опасливые мысли, так что я сидел, как деревянный истукан, и не в силах был вообразить, что смогу с легкостью улизнуть оттуда; того ради согласился я на все, чего от меня желали, и сказал старухе; «Ну что ж, высокочтимая госпожа соотечественница, когда все обстоит так, как вы мне обсказали, то вверяю свою персону вашей прирожденной немецкой честности в надежде, что вы не допустите, а еще менее того поспешествуете тому, чтобы ни в чем не повинный немец попал в какую-нибудь коварную западню. Так исполняйте все, что вам было велено совершить со мною; чаятельно, у дамы, о которой вы мне говорили, глаза не василиска, чтобы от их взора свернуть мне шею!» – «Упаси бог! – воскликнула она. – Было бы жаль, когда б такой статный юноша, коим может гордиться вся наша нация, принял столь безвременную кончину. Он увидит больше всяких забав, нежели мог до сего дня помыслить!» Как только старуха получила мое согласие, то кликнула Жана и Пьера; они тотчас же выступили из-за гобелена, каждый облачен в сверкающую кирасу, вооруженные с головы до пят, с алебардами и пистолетами в руках; сие повергло меня в такой страх, что я весь помертвел. Старуха это приметила и сказала с улыбкой: «Не следует так бояться, когда идешь к женщине!» Засим велела она им обоим снять латы, взять фонари и следовать за нами с одними только пистолетами. Засим натянула она мне на голову капюшон черного бархата, взяла под мышку мою шляпу и повела меня за руку диковинными путями. Я отлично приметил, что меня провели через множество дверей, а затем мы проходили по мощеной дороге. Наконец, примерно через четверть часа, пришлось мне взойти по небольшой каменной лесенке. Тут открылась маленькая дверца; отсюда я прошел по тесному проходу и затем по винтовой лестнице вверх, затем снова несколько ступенек вниз, и тут через шесть шагов перед нами широко распахнулась еще одна дверь. Когда я наконец вошел туда, то старуха сняла с меня капюшон, и я очутился в зале, убранной с чрезвычайною роскошью. Стены были увешаны красивыми картинами, поставец полон серебряной посуды, а стоявшая там кровать убрана расшитыми золотом занавесями. Посреди же стоял великолепно накрытый стол, а у камина ванна для купания, весьма даже красивая с виду, однако ж, по моему разумению, она поганила всю залу. Старуха сказала мне: «Добро пожаловать, господин соотечественник! Неужто и теперь ты еще станешь утверждать, что тебе готовят предательство? Так отбрось всякую досаду и веди себя так, как намедни в театре, когда Плутон возвратил тебе Эвридику. Могу тебя уверить, что здесь ты обретешь более красивую, нежели там потерял».

Пятая глава

Симплиций, неделю забыв все на свете,
Венерину гору покинул в карете.

Из сих слов я заключил, что должен буду в сем месте не токмо дозволить собою любоваться, но и совершить нечто иное; того ради сказал престарелой своей соотечественнице, что тому, кто страждет от жажды, мало проку, когда он сидит у запретного колодца. Она же сказала, что во Франции не такие недоброхоты, чтобы запрещать пить воду из колодца, когда она льется через край. «Эх, мадам! – возразил я. – Сказали бы вы мне о том, когда я еще не был женат!» – «Вздорные выдумки! – воскликнула безбожная старуха. – Да и кто тебе нынче поверит: женатые кавалеры редко приезжают во Францию; да хотя бы и так, я все равно не поверю, что господин такой дурень, что решит скорее умереть от жажды, нежели дозволит себе испить из чужого колодца, особливо когда тут повеселее и водица повкуснее, чем у себя дома». Таков был наш дискурс, во время коего благородная девица, смотревшая за камином, сняла с меня башмаки и чулки, которые я, пробираясь в темноте, сильно замарал, ибо в то время Париж и без того был весьма грязный город. Засим тотчас последовал приказ выкупать меня перед ужином; сказанная девица забегала туда-сюда и вскорости нанесла все необходимое для мытья, отчего запахло мускусом и благовонным маслом. Простыни же были изготовлены из чистейшего полотна, вытканного в Камбре [446], и обшиты дорогими голландскими кружевами. Я застыдился и не захотел, чтобы старуха видела меня голым, но ничто не помогло, и я принужден был дозволить ей себя раздеть и вымыть; девушка же на сие время немного отошла в сторону. После мытья дали мне тонкую рубашку и дорогой шлафрок из фиолетовой тафты, а также пару шелковых чулок такого же цвета. А ночной колпак и туфли были расшиты золотом и жемчугом, так что после купанья восседал я так важно, словно червонный король. Меж тем старуха вытирала и причесывала мои волосы, ибо ухаживала за мною, как за князем или за малым дитятей; многократно помянутая девица вносила различные кушанья, а когда весь стол был ими заставлен, то вошли в залу три божественные молодые дамы, чьи белые, как алебастр, груди, пожалуй, были слишком открыты, однако ж лица совершенно сокрыты под масками. Все три показались мне изрядно красивыми, однако ж одна была куда красивей двух прочих. Я в полном молчании отвесил им глубокий поклон, и они поблагодарили меня с тою же церемонностию, и сие, естественно, имело такой вид, как если бы собрались немые, которые вздумали передразнивать говорящих. Они сели все разом, так что я никак не мог угадать, какая же из них самая знатная, а еще менее того, кому я должен буду тут служить. Первая спросила меня, не говорю ли я по-французски? Моя же соотечественница ответила: «Нет». На что другая велела передать, не угодно ли будет мне сесть. Когда сие произошло, то третья распорядилась, чтобы моя переводчица также села с нами, а я посему снова не мог заключить, какая же из них самая знатная. Я сидел рядом со старухою насупротив этих трех дам, так что, нет сомнения, моя красота тем разительнее выступала подле такого древнего шкелета. Все три дамы бросали на меня приветливые, ласковые и благосклонные взоры, и я могу поклясться, что груди их источали бесчисленные вздохи. Блеск их очей был для меня сокрыт под масками. Старуха спросила меня (ибо больше никто не мог со мной изъясняться), которую из трех я нахожу самой прекрасной. Я отвечал, что не могу ни на ком остановить свой взор. Тут она засмеялась, так что показала все четыре зуба, еще обретавшиеся у нее во рту, и спросила: «С чего бы это?» Я отвечал, оттого что я их не могу хорошенько рассмотреть, но насколько я вижу, то все три не безобразны. Все, что спрашивала старуха и что я давал в ответ, дамы тотчас же хотели знать; старуха толмачила и еще привирала, что я будто бы сказал, что каждый рот заслуживает ста тысяч поцелуев; я мог хорошо разглядеть под масками их губы, особливо же той, что сидела прямо против меня. Такой хитростию старуха возбудила во мне мысль, что эта дама и будет самая знатная, и я тем пристальней стал за ней наблюдать. В том и состоял весь наш застольный дискурс, во время коего я притворился, что не разумею ни единого слова по-французски. И понеже все шло так тихо, а подобные безмолвные вечера не особенно веселы, то мы скоро отужинали. Засим пожелали мне дамы спокойной ночи и удалились в свои покои, я же не поспел проводить их далее, чем до дверей, ибо старуха сразу за ними заперла. Увидев сие, я спросил, где же я буду спать. Она отвечала, что я должен буду вместе с ней довольствоваться той кроватью, что стоит в зале. Я отвечал, что постель была бы довольно хороша, когда бы хоть одна из тех трех в ней почивала. «Ну, – сказала старуха, – по правде, сегодня тебе ни одна не достанется, придется тебе сперва пробавляться мною». Меж тем, как мы таким образом калякали, прекрасная дама, лежавшая в кровати, отвела полог немного назад и сказала старухе, чтоб она перестала молоть вздор и шла спать! Тут я взял у старой хрычовки свечу, чтоб поглядеть, кто лежит в постели. Она же погасила свечу и сказала: «Господин, коли тебе мила жизнь, то не отваживайся на то, что умыслил! Ложись, но будь уверен, что ежели ты и впрямь потщишься узреть сию даму наперекор ее воле, то никогда не уйдешь отсюда живым!» С такими словами прошла она через комнату и заперла за собою дверь; девушка же, смотревшая за огнем, также совсем его потушила и ушла через скрытую за гобеленом дверцу. Засим дама, лежавшая в постели, сказала: «Alle, monsieur Beau Alman [447], иди спать, сердце мое! Подь сюды, прижмись ко мне! [448]» – стольким-то словам ее обучила старая немка. Я направился к постели, чтобы поглядеть, как тут обернется дело, и едва только подошел, как лежавшая там женщина бросилась мне на шею, привечая меня несчетными поцелуями, так что от нетерпеливого желания едва не откусила мне нижнюю губу, и она стала теребить мой ночной колпак и рвать на мне рубашку, привлекла к себе и так повела себя от безрассудной горячности, что и сказать невозможно. Она не знала по-немецки других слов, как только «Прижмись ко мне, сердце мое!». Все остальное она давала понять телодвижениями. Я, правда, тайком помыслил о своей милой, да чем тут пособишь? Увы, я был человек и обрел столь изрядное во всех пропорциях тело, исполненное такою приятностию, что был бы доподлинным чурбаном, когда б мог уйти оттуда непорочным; сверх того оказали свое действие и колбаски, коими угостил меня на дорогу доктор, так что мне самому представилось, как если бы я обратился в козла.

Сим образом провел я в том месте восемь дней и столько же ночей и полагаю, что и другие три возлежали со мною, ибо не все они говорили, как первая, да и не предавались такому дурачеству. И понеже меня и там потчевали точно такими же колбасками, то я уверился, что и они были приготовлены мусье Канаром, который довольно уведомлен о моих делах. Был я тогда в полном расцвете юности, черный пушок едва-едва стал пробиваться над губою. И хотя пробыл я у этих четырех дам полных восемь ден, однако ж не могу похвалиться, что мне было дозволено поглядеть хоть на одну из них иначе, как под флеровым чепчиком или когда стемнеет. По прошествии же сказанного времени, то есть восьми дней, посадили меня во дворе с завязанными глазами в карету вместе со старухою, которая дорогою мне их развязала и привезла к дому моего господина; затем кучер быстро укатил. Мое вознаграждение состояло в двухстах пистолях, а когда я спросил старуху, надо ли мне из этих денег кому-либо отсчитать на водку, то она сказала: «Бога ради, не делай сего, ибо ты весьма бы тем раздосадовал наших дам, и они, чего доброго, подумали бы, будто ты возомнил, что побывал в непотребном доме, где надобно за все платить». Впоследствии у меня было немало подобных приглашений, отчего я так одеревенел, что под конец от немощи все эти дурачества мне весьма прискучили, ибо и напичканные пряностями колбаски уже почти не могли пособить, из чего я заключил, что и мусье Канар должен тут наполовину почитаться сводником, ибо он их приготовлял.

Шестая глава

Симплиций бежит из Франции прочь,
Недобрую хворь он сумел превозмочь.

Такими-то делами промыслил я себе столько подарков деньгами и различными вещами, что меня пронял страх, и я уже более не дивился, что женщины поступают в бордель и сие скотское распутство превращают в ремесло, ибо оно приносит столь изрядную прибыль. Однако ж я принялся размышлять и углубился в себя, правда, не по причине благочестия или побуждений совести, а из опасения, что рано или поздно меня на такой дорожке изловят и воздадут по заслугам. Того ради стал я помышлять, как бы возвратиться в Германию, а тем более что комендант в Л. мне написал, что он захватил живьем несколько кельнских купцов, коих он не собирается выпускать из своих рук прежде, чем ему не вручат принадлежащие мне вещи, item что он еще бережет для меня обещанный прапор и желал бы, чтобы я объявился еще до весны, ибо иначе, ежели я не прибуду к тому времени, он будет принужден отдать эту должность другому. При сем случае и жена моя присовокупила письмецо, наполненное милыми свидетельствами ее нетерпеливого ожидания. Но ежели бы она ведала, какую повел я тут честную жизнь, то, верно, вложила бы туда совсем иной привет.

Я с легкостью мог представить себе, что мне будет трудненько отделаться от мусье Канара, а посему умыслил уйти тайком, как только улучу к тому случай, что, на мою великую беду, мне и удалось. Ибо как только я повстречал однажды нескольких офицеров из веймарской армии, то поведал им, что я прапорщик под началом у полковника де С. А. и обретаюсь некоторое время в Париже по своим делам, ныне же возымел твердое намерение снова возвратиться в полк, и обратился к ним с просьбою принять меня в свое общество попутчиком. Итак, открыли они мне день своего выступления в поход и охотно взяли меня с собою; я купил себе резвого клеперка и снарядился в путь так скрытно, как только мог; уложил свои деньги (примерно пятьсот дублонов, кои все были добыты мною зазорною работою у безбожных бабенок) и убрался вместе с моими камрадами, не испрашивая дозволения мусье Канара, однако ж написал ему с дороги, выставив на письме Маастрихт [449], дабы он подумал, что я отправился в Кельн. В сем послании я брал абшид, объявляя, что мне невозможно долее пребывать у него, ибо я больше не в состоянии переваривать его ароматные колбаски.

На втором ночном привале после Парижа приключилась со мною беда, как натурально бывает с тем, кто заболеет рожею, и голова моя причиняла мне столь ужасную боль, что невозможно было подняться. Мы остановились в прескверной деревеньке, где я не мог сыскать никакого медикуса, а всего горше было то, что не было никого, кто бы мог за мною ходить и оказать мне помощь, ибо рано поутру офицеры, следуя приказу, отправились в путь, оставив меня лежать при смерти, как человека, до коего им не было дела. Однако ж перед отъездом они поручили трактирщику меня и мою лошадь и уведомили деревенского старосту, чтобы он наблюдал за мною, как за офицером, который служит своему королю на войне.

Итак, пролежал я там несколько дней в полном беспамятстве и бредил, как помешанный. Привели ко мне попа, который, однако, не мог внять от меня ничего разумного. И понеже он увидел, что не сможет уврачевать мою душу, то обратил свои помыслы на то, что посильно помочь телу, ибо велел мне пустить кровь, дать потогонного питья и уложить в постель, дабы я хорошенько пропотел. Сие подействовало на меня столь благотворно, что в ту же ночь я опамятовался и стал понимать, где нахожусь, как туда попал и заболел. На следующее утро пришел ко мне снова помянутый священник и застал меня в полном отчаянии, ибо у меня не токмо похитили все мои деньги, но я еще возомнил не что иное, как то, что я (s. v.) нахватал любезных францей [450], ибо, по справедливости, они причитались мне скорее, нежели пистоли, так что по всему телу у меня пошли пятна, как у тигра. Я не мог ни ходить, ни стоять, ни сидеть, ни лежать, и у меня вовсе не было терпения сносить сие, и подобно тому как я не поверил бы, что потерянные деньги были ниспосланы мне ботом, то и теперь впал в такое буйство, что полагал, будто их снова отнял у меня сам черт. От моей божбы все небо могло почернеть, и я повел себя так, словно хотел совсем изойти от отчаяния; посему доброму священнику стоило немалых трудов меня утешить, ибо башмак сильно жал мне сразу в двух местах. «Друг мой, – сказал он, – образумься, ежели хочешь нести свой крест, как подобает честному христианину! Что ты делаешь? Неужто хочешь ты, кроме денег, лишиться также и жизни и, что еще важнее, вечного спасения?» Я возразил: «О деньгах я не печалюсь, когда б не навязал я себе на шею эту проклятую скаредную болезнь или, по крайности, попал в такое место, где мог бы ее хорошенько вылечить!» – «Тебе надобно потерпеть, – отвечал священник, – как принуждены терпеть бедные маленькие дети, коих эта болезнь в здешней деревне повалила больше полусотни!» Едва я услышал, что и дети одержимы такою же болезнью, то сразу приободрился, ибо легко мог сообразить, что помянутая мерзкая зараза не могла к ним пристать; того ради взял я кожаный свой чемодан поглядеть, что там могло еще остаться, однако в нем не нашлось ничего ценного, кроме чистого белья и медальона с изображением некой дамы, кругом усаженного рубинами, который подарила мне некая дама в Париже. Я вынул изображение, а остальное передал духовному лицу с просьбою продать в ближайшем городе, чтобы мне было на что прохарчиться. Сие привело к тому, что я едва получил третью часть того, что все это стоило; а так как мне этого не надолго хватило, то я принужден был также расстаться и с моим клепером. Так протянул я в немалой скудости до того времени, покуда не начали подсыхать струпья и мне снова не полегчало.

Седьмая глава

Симплиций, Фортуну упустив оплошно,
Теряется в мыслях, сколь жить стало тошно.

Чем кто грешит, тем и наказан. Оспа так изрябила мое лицо, что с тех пор женщины оставили меня в добром покое. Я получил такие выбоины, что стал похож на мостовину в овине, где молотили горох, и превратился в такую уродину, что мои прекрасные вьющиеся волосы, в коих запутывалось столько женщин, устыдившись меня, покинули свою родину. Заместо них отросли другие, наподобие свиной щетины, так что я с необходимостью принужден был носить парик; и подобно тому как на моей коже не осталось снаружи никакой красы, так и приятный мой голос пропал, ибо горло у меня было все в струпьях. Глаза мои, всегда сверкавшие любовным огнем, так что способны были воспламенить любую, теперь стали красны и слезились, как у восьмидесятилетней старухи, сведшей знакомство с господином Корнелиусом [451]. А сверх того я находился в чужой стране, где не знал ни единой собаки и ни единого человека, который бы мне доверял, не понимал языка и почитай что издержал все деньги.

Тут только поразмыслил я обо всем прошедшем, сокрушаясь об удачливых обстоятельствах, способствовавших моему благополучию, которые я беспутно и оплошно упустил. Тогда лишь я оглянулся назад и приметил, что чрезвычайное счастие на войне и обретенное мною сокровище были не что иное, как причина и приуготовление к теперешнему моему несчастию, и Фортуна никогда б не смогла низвергнуть меня столь глубоко, когда б перед тем не прельстила меня лживыми своими взорами и не вознесла бы так высоко; и я нашел, что то самое добро, которое я повстречал и почитал добром, было на самом деле злом и привело меня к крайней погибели. И не было тогда со мной ни отшельника, который чистосердечно печаловался обо мне, ни полковника Рамзая, который призрел меня в горькой нужде, ни священника, который подавал мне добрые советы, словом, ни одного-единственного человека, кто был бы ко мне расположен; а как деньги мои уплыли, то и меня погнали прочь искать пристанища где-либо в ином месте, так что я, подобно блудному сыну, должен был довольствоваться обществом свиней. Тогда-то впервые подумал я о добром совете, что подал мне тот пастор, что надобно мне приложить мои деньги и мою юность к учению; однако ж было уже слишком поздно хвататься за ножницы, чтобы подрезать крылья пташке, ибо она улетела. О, скорая и злополучная перемена! Всего месяц назад я был молодцом, который приводил в изумление князей, восхищал женщин и народ как искуснейшее творение природы, да что там, казался самим ангелом, теперь же стал столь ничтожен, что на меня мочились собаки. Я терялся в мыслях, за что бы мне ухватиться; трактирщик не захотел меня держать и вытолкал из дома, ибо я не мог больше платить. Я охотно пошел бы на даровые хлеба, да ни один вербовщик на меня не зарился, ибо я более походил не на солдата, а на шелудивого пса и обтрепанного полотняного ткача. Работать я не мог, ибо был еще слишком слаб, да и сверх того не знал никакого ремесла. Или надобно было мне снова стать пастухом, как у моего батьки, или даже нищенствовать, чего я стыдился. Ничто так не утешало меня, как то, что близилось лето и я мог, по крайности, заночевать под забором, ибо меня никто не хотел пускать в дом. У меня еще сохранилось нарядное платье, которое я сшил на дорогу, а также чемодан с дорогим полотняным бельем, однако ж никто их у меня не покупал, опасаясь, чтоб я не передал с ними болезнь. Я взвалил эти пожитки на плечи, взял шпагу в руки, а путь-дорогу под ноги, которая и привела меня в маленький городишко, где, однако же, была аптека. Я зашел туда и велел приготовить мне мазь, чтобы согнать с лица оспины; и так как у меня не было денег, то предложил аптекарскому подмастерью красивую тонкую рубашку, а он не был столь брезглив, как другие дурни, которые не хотели брать у меня платье. Я помыслил: когда бы тебе только поскорее отделаться от гнусных пятен, то дела пойдут лучше, и твоя нужда полегчает. И когда аптекарь меня утешил, что стоит миновать неделе, как глубокие рубцы, коими меня изукрасила оспа, станут менее приметны, то я порядочно приободрился. Рядом был рынок, где я увидел зубодера, который зашибал изрядные деньги, навязывая людям всякие негодные снадобья. «Дурачина, – сказал я самому себе, – что ты делаешь, да неужто сам ты не можешь изготовить такой же хлам; коли ты не довольно прожил у мусье Канара и не обучился настолько, чтобы облапошивать глупых мужиков и тем добывать себе пропитание, то ты совсем жалкий олух».

Восьмая глава

Симплициус, странник и нищеброд,
Обманом деньги с мужиков дерет. [452]

Я мог тогда жрать, как молотильщик, ибо мой желудок был поистине ненасытен и непрестанно требовал от меня все больше и больше, хотя у меня ничего уже не было в запасе, кроме одного-единственного золотого кольца с адамантом, которое стоило примерно двадцать крон. Я спустил его за двенадцать, и понеже мог с легкостью вообразить, что им скоро придет конец, ибо в придачу к ним я ничего не выручил, то решил стать врачом. Я купил себе materialia [453] для составления theriacae Diatesseron [454] и приготовил его, чтобы продавать в маленьких городах и местечках. А для пользования мужиков взял я немного можжевелового латверга [455], смешал его с дубовым листом, ивовыми почками и тому подобными жестокими ингредиентами. Затем приготовил я из трав, кореньев, масла и некоторых жиров зеленую мазь для врачевания ран, да такую, что ею можно было лечить и покалеченную лошадь, item из гальмея [456], кремня, рачьих жерновок [457], шмиргеля [458] и трепела [459] – порошок, чтобы чистить добела зубы; далее изготовил я голубой эликсир из щелока, меди, нашатыря и камфары – от цинги, дурного запаху во рту, зубной боли и глазной хворобы, а также приобрел целый ворох жестяных и деревянных коробочек, бумаги и скляниц, дабы рассовать в них свои товары, а чтоб придать себе важности, велел я составить и отпечатать на французском языке ярлычки, на коих было обозначено, к чему годно то или другое снадобье. В три дня я управился с этой работой, издержав, когда покинул городишко, едва три кроны в аптеке и на покупку склянок. Итак, уложил я вещи и порешил, странствуя от деревни к деревне и сбывая по дороге свои товары, добраться до Эльзаса, а следовательно, до Страсбурга как нейтрального города, а там при случае выйти на Рейн и вместе с купцами отправиться в Кельн, а оттуда своим путем к любезной женушке. Умысел-то был хорош, да предприятие незадачливо!

Когда я первый раз объявился перед церковью с моим знахарством и стал предлагать свои товары, то моя торговлишка пошла из рук вон плохо, ибо был я еще столь прост, что не пожелал пособлять ей ни языком, ни какими-либо шарлатанскими выдумками; однако ж тотчас приметил, что надо взяться за дело иначе, ежели только хочу зашибить деньгу и сбыть это дерьмо. Я пошел со своим хламом в трактир и за столом узнал от хозяина, что после полудня под липами у его дома собирается народ, тут я мог бы кое-что продать, ежели у меня хорошие товары; однако по всей стране шатается столько обманщиков, что люди туго расстаются со своими денежками, покуда воочию не увидят надежной пробы, что териак отменной доброты. Когда я услышал, в чем заминка, то раздобыл стеклянный стакан превосходной страсбургской водки и поймал особого вида лягушку, из тех, что зовут жерлянка, или монашка [460], кои по весне да и летом заводятся в нечистых лужах и там поют; они золотисто-желтые или почти что красно-желтые, а внизу на брюхе с черными пятнами, весьма невзрачные с виду. Одну такую я и посадил в скляницу с водою и поставил рядышком с моими товарами под липами. Когда люди стали собираться и столпились вокруг меня, то многие полагали, что я примусь выдирать зубы клещами, которые позаимствовал у трактирщика; я же повел такие речи: «Э, господа и добры други (ибо я еще совсем скверно говорил по-французски)! Я не какой-нибудь там Выдери-мне-зуб, а есть у меня в запасце славная примочка для глаз, чтоб они не были красны да не было из них течи». – «Вот, вот, – ответил мне один, – сие сразу видно по твоим очам, они горят, как болотные огни!» Я сказал: «То правда; но когда б у меня не было этой примочки, то я бы и вовсе ослеп. Впрочем, я не торгую этой водою; я продаю териак и порошок для белых зубов и мазь от ран, а примочку я даю в придачу. Я не какой-нибудь там шарлатан или Обсерись-народ. Я продаю этот териак, ибо учинил ему пробу, и коли он тебе не нравится, то тебя никто не неволит его покупать». Меж тем велел я одному из обступивших меня людей выбрать коробочку с териаком, вынул из нее катышек размером с горошинку, опустил его в стакан с водкой, кою зрители почитали простою водою, растер его там и, вытащив щипцами лягушку из скляницы, сказал: «Гляньте-ко, добры други! Когда сия ядовитая тварь напьется териака и не околеет, то снадобье ни к чему не годно, и вы его у меня не покупайте!» С такими словами взял я бедную лягушку, коя родилась и взращена была в водной стихии и никакого другого элемента или ликвора не могла вынести, и сунул в стакан с водкой, прикрыв лоскутом бумаги, дабы она оттуда не выскочила. Тогда зачала она там яриться и корчиться куда жесточе, чем если бы я ее бросил на раскаленные уголья, ибо водка была для нее чересчур крепка; и после того как она некоторое время потрепыхалась, то потихоньку околела, протянув все четыре лапы. Тут мужики разинули рты и кошельки, ибо своими собственными очами увидели надежную пробу. Они возомнили, что на всем свете нет лучшего териака, нежели у меня, и тут было немало хлопот заворачивать в ярлыки эту дрянь и считать деньги. Тут сыскались и такие, что покупали по три, по четыре, по пять и по шесть заверток, чтобы запастись таким превосходным противоядием на случай какой нужды; и они закупали также для своих друзей и родственников, живших в других местах, так что я глупейшим образом, ибо тогда был не базарный день, выручил в тот же вечер десять крон и еще сохранил больше половины своего товара. В ту же ночь я подался в другую деревню, ибо находился в опасении, чтобы какой-нибудь мужик не оказался столь любопытен и не опустил жабу в воду, учинив пробу моему териаку, а когда она не удастся, не наклал мне по загривку. Мне ведь не было надобности употреблять такие обманства, которые раскрывает высокоученый Маттиолус [461] в шестой книге Диоскорида «De veneris», когда пишет о базарных лекарях и шарлатанах. И покуда я мог находить сказанных монашек, мне не было нужды держать обезьяну или какое другое редкостное животное, чтобы морочить глупых людей. А в Париже научился я у одного немецкого фигляра проделывать преизящные фокусы на картах, чтоб собирать зевак и завлекать их до тех пор, покуда не учиню вышеописанным образом пробу моему териаку и не подстрекну народ растрясти мошну. А чтоб я мог доказать отменную доброту моего противоядия также и другим манером, изготовил я из муки, шафрана и чернильного ореха желтый мышьяк [462], а из муки и купороса – Mercurium sublimatum [463]. И когда я хотел учинить пробу, то ставил на стол две совершенно одинаковые скляницы с водою, подмешав в одну из них aqua fortis [464], либо spiritus vitrioli [465]. В сей склянице я разбалтывал малую толику моего териака, а затем натирал в обе того и другого яду, сколько было потребно. От этого вода, в которой не было териака, а значит, и не было селитряной кислоты, становилась черной, как чернила, другая же оставалась чистой, как была, по причине селитряной кислоты. «Эге! – говорил тогда народ. – Гляди-ко, то поистине славный териак, да еще задешево!» А когда я потом сливал оба стакана вместе, то все снова становилось прозрачно. Тут-то добрые мужики и развязывали кошельки и покупали у меня, что не только пришлось весьма кстати для моего истомившегося желудка, но и посадило меня на коня, да еще к тому же снабдило немалыми деньгами на дорогу, и таким образом я счастливо достиг немецкой границы. А посему, любезные крестьяне, не верьте с такою легкостию чужестранным площадным шарлатанам! А не то будете ими жестоко обмануты, ибо они заботятся не о вашем здравии, а подбираются к вашим денежкам.

Девятая глава

Симплициус, лекарь, немало болтал,
К имперским солдатам в лапы попал.

Пока я пробирался через Лотарингию, разошлись все мои товары, а так как я опасался городов, где стояли гарнизоны, то не мог запастись другими. Того ради принужден был я взяться за что-либо иное, покуда не улучу случай снова изготовлять териак. Я купил две мерки водки, подкрасил ее шафраном, разлил по скляницам – каждая по полулоту – и продавал людям, выдавая за превосходную золотую воду [466], весьма пользительную при лихорадке, выручив за нее тридцать флоринов. И когда мне стало недоставать пузырьков, а я прослышал про стекловарню во Флекенштейне [467], то отправился туда, чтобы запастись необходимым снаряжением; и меж тем, как я кружил окольными путями, меня захватил филиппсбургский разъезд [468], что тогда стоял в замке Вагельнбург [469]; итак, я лишился всего, что сумел вымотать у простофиль во время этого путешествия. А как мужик, который пошел со мною показать дорогу, объявил молодцам, что я медикус, то и повезли меня как доктора в Филиппсбург наперекор всем чертям.

Там мне учинили допрос, а я вовсе не побоялся признаться, кто я такой, но мне не хотели верить, полагая, что я более важная птица, чем на самом деле; и я не иначе как доктор. Я клялся, что принадлежал к имперским драгунам в Зусте и был взят в плен шведами из Л., item что от противника, который не захотел отпустить меня за выкуп, я ушел в Кельн, дабы произвесть экипировку, а оттуда противу своей воли попал во Францию, теперь же возвращаюсь в свой полк. А о том, что я взял себе жену на стороне противника и еще должен там получить прапор, я искусно умолчал в надежде, что мне удастся отговориться и получить свободу. Хотелось мне тогда спуститься вниз по Рейну и снова отведать вестфальской ветчины. Но все обернулось совсем иначе, ибо мне ответили, что императору надобны солдаты как в Зусте, так и в Филиппсбурге; мне надлежит остаться у них, покуда не представится удобный случай воротиться в полк. А ежели сие предложение мне пришлось не по вкусу, то я могу довольствоваться темницей, где, покуда не освобожусь, со мной будут обходиться, как с доктором, которого ведь они и взяли в плен.

Итак, я пересел с лошади на осла и принужден был противу моей воли стать мушкетером. Тогда пришлось мне солоно, ибо командиром там был скряга и солдатский паек страх как мал. Я не зря сказал: страх как мал, ибо всякое утро, когда я его получал, на меня нападал страх, ибо я знал, что должен довольствоваться им весь день-деньской, тогда как я без малейшего труда мог умять его зараз. И сказать по правде – прежалкая это тварь мушкетер, который принужден подобным образом провождать жизнь в гарнизоне и довольствоваться разлюбезным черствым хлебом, да еще впроголодь. Да ведь это все одно, что пленный, который влачит свою печальную жизнь на хлебе и воде. И пленнику даже живется лучше, и он куда счастливее; ибо он не должен ни бодрствовать, ни ходить дозором, ни стоять на карауле, а полеживает себе спокойно, и у него ровно столько же надежды когда-нибудь со временем выбраться из такой тюрьмы, как и у бедной гарнизонной крысы. Хотя были там и такие, что умели самым различным манером несколько поправить свой достаток; однако ни один из таких способов, которые я мог выбрать, чтобы насытить утробу, не был пристойным. Ибо некоторые в такой беде брали себе жен (хотя бы то были отставные потаскухи) затем только, чтобы они могли их прокормить шитьем, стиркой, пряденьем либо мелочной торговлей, плутнями, а то и воровством. Там среди баб была одна фендрикша, которая получала жалованье, как гефрейтер; другая была повитуха и своим ремеслом доставляла себе и мужу изрядные угощения. А другие умели стирать и крахмалить; они полоскали у холостых офицеров рубахи, чулки, подштанники, и не знаю, что еще, отчего получали особые прозвища. Иные продавали табак и набивали молодчикам трубки, когда у них в том была нужда; а другие торговали водкой, и шла слава, что они разбавляют ее водою, которую сами дистиллируют, отчего она, однако ж, не теряет во вкусе. А иные умели шить и могли выделывать всякие стежки и модели, чем и зарабатывали деньги; а были и такие, которых кормило поле: зимою выкапывали улиток, весною сеяли салат, летом обирали птичьи гнезда, осенью же умели добывать всякие лакомые кусочки. Некоторые таскали на себе дрова на продажу, как вьючные ослы, а другие промышляли какой пи на есть торговлишкою. Снискивать подобным образом себе пропитание и насыщать утробу было не по мне, ибо у меня уже была своя жена. Иные молодчики промышляли игрой, ибо знали всякие кунштюки почище любого жулика и умели облапошивать своих простофилей-камрадов фальшивыми костями и картами, но подобные профессии мне претили. А другие рыли шанцы и ломили, как лошади, но я был на то слишком ленив. А еще другие занимались всякими ремеслами, я же, олух, не знал ни одного. Правда, ежели бы понадобился музыкант, то я пришелся бы тут кстати; но в такой голодной обители обходились одними дудками да барабанами. Некоторые несли караульную службу за других и день и ночь не отлучались с караулов; я же предпочитал лучше голодать, нежели так изнурять свое тело. А иные перебивались тем, что участвовали в разъездах, но мне ни разу не доверили выйти за ворота. Были такие, что умели подстерегать добычу лучше кошки; но я ненавидел подобные промыслы хуже чумы. Одним словом, куда бы я ни повернулся, ни за что не мог ухватиться, чтобы насытить утробу. А что мне всего более досаждало, так то, что я еще принужден был сносить насмешки, когда парни говорили: «Что это за доктор, у которого подвело живот?» Под конец заставила меня нужда выудить несколько отменных карпов из крепостного рва, но как только проведал о том полковник, то я принужден был погарцевать на деревянном осле, и мне запретили показывать свое искусство под страхом виселицы. Под конец чужое несчастье обернулось мне счастьем, ибо стоило мне вылечить кое-кого от желтухи и лихорадки из тех, кто особенно уверовал в мое врачевание, как мне было разрешено отлучаться из крепости под тем предлогом, что мне надо собирать травы и коренья для моих лекарств. Вместо того я ставил силки на зайцев, и мне особенно посчастливилось, ибо в первую же ночь поймал сразу двух; я преподнес их полковнику и получил за это в подарок не только талер, но и дозволение уходить из крепости ловить зайцев, когда хочу, если только не назначен в караул. А как тогда вся страна порядком запустела и никого не было, кто охотился бы за зайцами, хотя они здорово размножились, то вода снова потекла на мою мельницу, ибо все казалось не иначе, как если бы шел снег из зайцев или я загонял их в свои силки каким-либо колдовством. А когда офицеры убедились, что мне можно доверять, то мне снова дозволили отправляться в разъезды. Тут повелись у меня деньки, как бывало в Зусте, хоть теперь я уже не командовал отрядом и не вел его за собою, как в Вестфалии, ибо сперва надобно было вызнать все дороги и тропинки, равно как и течение Рейна.

Десятая глава

Симплиций, свалившись в бурный поток,
Дает добродетели строгой зарок.

Прежде чем поведаю я о том, как избавился я от мушкета, хочу рассказать еще несколько историй: одну о превеликой опасности для жизни и телесного здравия, коей я по милости божией избежал, другую об опасности душевной погибели, в коей я жестоковыйно застрял, ибо я не желаю скрывать свои пороки, так же как и добродетели, не затем только, дабы полнота моей повести не потерпела ущерба, но и того ради, чтобы неискушенный читатель узнал, сколь диковинные сумасброды бывают на свете, что мало помышляют о боге.

Как в конце предыдущей главы было уже сказано, дозволили мне принять участие в разъездах, ибо в гарнизоне доброхотствовали не всяким беспутным ветрогонам, а заправским солдатам, которые могут понюхать пороху. Итак, однажды вышли мы, девятнадцать молодцов, через Унтермаркское графство [470], выше Страсбурга, дабы подстеречь корабль из Базеля, на котором должны были тайно находиться несколько веймарских офицеров и всякое добро. Выше Оттенхейма [471] мы нашли рыбачью лодку, чтобы перебраться на ней и залечь на Вердере [472], откуда было весьма удобно принудить приближающееся судно пристать к берегу, ибо десятеро из наших уже были счастливо перевезены рыбаком. Но когда один из нас, который, впрочем, хорошо мог управлять лодкой, переправлял остальных девятерых, среди коих был и я, то лодка нечаянно перевернулась, и мы все внезапно очутились в Рейне, да притом в наиопаснейшем месте, где самое сильное течение. Я не больно-то печалился о других, а подумал о самом себе. И хотя я напрягал все силы и пустил в ход всю сноровку хорошего пловца, могучий поток швырял меня, как мяч, и то подбрасывал вверх, то тащил в бездну. Я сражался с волнами столь доблестно, что нередко едва мог перевести дух; будь вода похолоднее, то я ни за что бы так долго не продержался и не уцелел. Часто пытался я достичь берега, но водоворот не дозволял мне сего, бросая из стороны в сторону; и хотя вскорости меня отнесло к Гольдшейеру [473], время, которое ушло на это, показалось мне столь долгим, что я почти потерял надежду на спасение. Но когда миновал деревеньку Гольдшейер и уже приготовился к мысли, что меня живым или мертвым вынесет к страсбургскому мосту через Рейн, то завидел я большое дерево, выставившее из воды свои ветви совсем неподалеку от меня. Поток стремительно несся прямо на него; того ради употребил я все остающиеся силы, чтобы подплыть к дереву, в чем мне была удача, ибо вода и мои старания посадили меня на большой сук, который я сперва принял за целое дерево. Однако кипение вод и волны так его терзали, что он беспрестанно трещал, отчего в животе моем происходило такое сотрясение, что, казалось, могло извергнуть легкие и печень. Я прежалостно держался на нем, ибо у меня диковинным образом зарябило в глазах; тут выворотило из меня наружу все, что я съел еще во Франции и Вестфалии; и меж тем, когда я блевал, словно пес у кожевника, штаны мои также стали полнехоньки, но все это добро тотчас смыли и унесли прочь волны Рейна, ибо сук, на котором я сидел, поминутно окунался в воду. Я и сам снова охотно бросился бы в воду, но здраво рассудил, что было бы недостойно мужчины не осилить того, что было сущей безделицей по сравнению с тем, что я уже выстоял; того ради принужден был остаться, питая непрочную надежду на нечаянное избавление, которое ниспошлет мне бог, ибо иначе придется мне распроститься с жизнью. Однако совесть моя не подавала мне к сему твердого упования. Меж тем как я выговаривал самому себе, что я уже не один год нерачительно пренебрегал такою спасительною благодатию, все же надеялся я на лучшее и принялся так истово молиться, как если бы получил воспитание в монастыре: я решил вести впредь благочестивую жизнь и давал различные обеты. Я отрекался от солдатской жизни и заклялся навеки от разъездов, также забросил патронташ и ранец и новел себя не иначе, как если бы вознамерился снова стать отшельником, дабы искупить грехи, воссылая благодарение божественному милосердию за чаятельное свое спасение. И меж тем, как я провел в таком страхе и надежде на том суку два или три часа, показался шедший вниз по Рейну тот самый корабль, который я должен был подстеречь. Тут принялся я прежалостно вопить и взывать о помощи ради самого бога и Страшного суда; и когда корабль проходил неподалеку от меня, а посему мое бедственное положение и опасность, в какой я находился, тем явственнее предстали очам, так что всех побудил к милосердию, ибо они тотчас же отправились к берегу, чтобы посоветоваться, как мне пособить.

И как по причине великого течения и водоворота, производимого корнями и сучьями дерева вокруг меня, нельзя было без опасности для жизни ни подплыть ко мне, ни приблизиться на большом или малом судне, то для моего спасения потребно было немалое время, чтобы поразмыслить. Тут всякий легко уразумеет, каково было у меня тогда на душе. Наконец послали они двух молодцов на челне, которые зашли по реке выше меня и бросили мне по течению канат, оставив у себя один его конец; другой же конец выловил я с превеликим трудом и обвязал вокруг туловища так крепко, как только смог, и так потянули меня, как рыбу на удочке, сперва в челн, а потом доставили на корабль.

И когда таким образом по божией милости я избежал смерти, то, по справедливости, должен был на берегу пасть на колени и возблагодарить божественную благость за свое спасение, а также положить начало к исправлению, согласно зароку и обету, что я дал, обретаясь в жестокой беде. Но ах, жаль! Я, бедный человек, пренебрег сим. И когда меня спросили, кто я такой и как попал в такую опасность, то зачал так лгать, что небо могло почернеть, ибо я подумал: «Когда ты им откроешь, что намеревался их ограбить, они тотчас же снова бросят тебя в Рейн»; итак, выдал себя за выгнанного органиста и сказал, что когда я поспешил в Страсбург, чтобы подыскать за Рейном должность учителя или какое другое место, то меня захватил разъезд, обобрал и бросил в реку, которая и вынесла меня к этому дереву. И после того как я сумел всячески приукрасить эту ложь и подтвердить клятвами, мне в том крепко поверили, дали кушанье и питье, чтобы я мог подкрепить свои силы, в чем я тогда изрядно нуждался. У страсбургской таможни [474] большинство людей сошло на берег и я вместе с ними; и когда я изъявлял им глубокую благодарность, то приметил среди прочих молодого купца, чье лицо, походка и мины позволяли заключить, что я не раз видел его и раньше, хотя и не мог вспомнить где, однако же догадался по разговору, что он был тот самый корнет, который (прежде сего) взял меня в плен. По правде, я не мог взять в толк, как из такого молодого бодрого солдата получился купец, особливо же потому, что он был прирожденный дворянин. Охота узнать, обманули меня глаза и слух или нет, побудила меня подойти к нему и сказать: «Мусье Шёнштейн, это он или не он?» А он мне ответил: «Я никакой не Шёнштейн, а купец». Тогда я сказал: «Так ведь ж я не Егерь из Зуста, а органист или, вернее, нищенствующий побродяга». – «О брат! – воскликнул он. – Так какого черта тебе тут надобно? Где ты шатаешься?» Я сказал: «Когда самим небом тебе назначено было помочь спасти мне жизнь, как то уже случалось дважды, то, нет сомнения, мне суждено быть неподалеку от тебя». Засим взялись мы за руки, как два верных друга, которые прежде того поклялись во взаимной приязни до самой смерти. Я принужден был у него остановиться и все рассказать, что со мною сталось с тех пор, как я уехал из Л. в Кельн за своим сокровищем; не умолчал я и о том, каким образом отправился с разъездом подстерегать их корабль и что с нами приключилось. Однако ж о том, какую жизнь вел я в Париже, молчал как рыба, из опасения, что он может проболтаться в Л., отчего наживу я у моей жены худую славу. В свой черед, и он открыл мне, что был послан гессенским генералитетом к герцогу Бернгарду [475], князю Веймарскому, по различным делам особливой важности касательно дел военных, дабы составить реляцию и учинить конференцию о предстоящей кампании и приготовлениях к оной, что все он должным образом исправил, и в обличье купца, как то я видел собственными очами, возвращается восвояси. Также рассказал он мне, что, когда уезжал, моя дражайшая была на сносях и находилась в добром здравии, равно как ее родители и родственники; item что полковник все еще сохраняет для меня прапор, и поддразнивал, уверяя, что как мое лицо сильно изрыла оспа, то моя жена и другие женщины в Л. еще более возомнят об Егере и встретят его с особливою куртуазностию и т. д. Засим уговорились мы, что я останусь с ним и с такою оказиею возвращусь в Л., чего я так сильно желал. И так как я был в лохмотьях, то он дал мне взаймы немного денег, чтобы я экипировался как лавочный слуга.

Но, говорят, чему не бывать, то и не случится. Сие сбылось и на мне, ибо когда мы плыли вниз по Рейну и наш корабль в Рейнхаузене [476] был подвергнут визитации [477], то меня тотчас же опознали филиппсбуржцы, схватили и увезли в Филиппсбург, где я принужден был снова стать мушкетером, как и прежде, что весьма огорчило доброго моего корнета, равно как и меня самого, ибо нам пришлось разлучиться. Но он не посмел вмешаться в мои дела, ибо ему самому пришлось подумать о том, чтобы не попасться.

Одиннадцатая глава

Симплиций решает прибегнуть к обману,
Не хочет поверить грехи капеллану.

Итак, благосклонному читателю уже ведомо, в какой опасности для жизни и здравия я находился. А что касается опасности для моего душевного спасения, то надобно знать, что, стоя под мушкетом, я порядочно одичал и стал человеком, который больше не печалуется ни о боге, ни о своем слове: не было такого злодейства и такой недоброй выходки, коих я не был бы способен совершить. Тут были забыты все милости и благодеяния, когда-либо ниспосланные мне богом; я не творил молитвы ни о временном, ни о вечном блаженстве, а, положась на старого императора, жил, как скот. Никто не поверил бы мне, что я воспитан был благочестивым отшельником. Редко посещал я церковь, и вовсе не для исповеди; и так как нимало не помышлял о своем душевном спасении и всех божественных предметах, то тем горше досаждал своим ближним. Я порицал людей не только тайно, но оскорблял их явно, едва представится к тому случай. Где б ни довелось мне зацепить кого-нибудь, уж я не упущу того, и я даже похвалялся, что, почитай, никто не избежал моих насмешек. За это меня частенько дубасили, а еще чаще приходилось мне гарцевать на деревянном осле, и мне даже грозили виселицей и удавкой [478], но ничто не помогало: я продолжал безбожное житие, так что казалось, будто я поставил все на карту и со всем старанием мчусь прямо в ад. И хотя я и не свершил никакого злодеяния, коим заслужил бы себе смерть, однако ж был столь нечестив и порочен, что, не считая колдунов и содомитов, навряд ли можно было повстречать другого более беспутного человека.

Сие приметил наш полковой капеллан, и понеже он был поистине благочестивый пастырь, радевший о душевном спасении, то послал он на пасхальной неделе за мною, дабы узнать, чего ради я не явился к исповеди и не причащался святых даров. Я же после его многих чистосердечных увещеваний обошелся с ним так же, как перед тем с пастором в Л., так что сей добрый и честный господин не мог ничего от меня добиться. И когда казалось, что вода и елей были потрачены на меня напрасно, то сказал он напоследок: «О, бедный человек! Я-то думал, что ты заблуждаешься по неведению, ныне же примечаю, что ты закоснел в грехах по нечестию и злому умыслу. Ах, кто же, думаешь ты, возымеет сострадание к твоей бедной душе и пожалеет о ее погибели? Со своей стороны во всеуслышание объявляю перед богом и людьми, что не несу вины за твою погибель, ибо пекусь и буду неусыпно печься о том, чтобы обрести тебе вечное спасение. Но ежели бедная твоя душа покинет тебя в теперешнем твоем закоснении, то мне не останется ничего более, как погрести тебя не на освященной земле вместе с прочими благочестивыми христианами, а подле живодерни, куда сволакивают околевшую скотину, или же в таком месте, где закапывают таких же заблудших и умерших без покаяния».

Сия суровая угроза столь же мало подействовала на меня, как и прежде увещевания, и не по иной какой причине, кроме той, что я стыдился исповеди. О, какой же я был дурень! Я нередко рассказывал о своих проделках целой компании, да еще прилыгал к тому немало, а теперь, когда должен был покаяться и смиренно признаться в своих грехах одному-единственному человеку заместо бога, получить отпущение, то молчал, как ожесточившийся немой! Я молвил правильно: ожесточившийся, ибо и впрямь ожесточился, сказав в ответ: «Я служу императору как солдат, и когда я умру по-солдатски, то не диво, что меня, подобно другим солдатам (коих отнюдь не всегда погребают на освященной земле, а частенько где-либо на поле, в канавах, а то и в желудках волков и воронов), похоронят не на церковном кладбище».

Итак, отошел я от сего духовного лица, который со всем своим святым усердием о спасении моей души ровнешенько ничем от меня не поживился, кроме того, что однажды я преподнес ему зайца, о чем он часто просил меня под тем предлогом, что ему не подобает самому ставить силья, ибо если петля захлестнет его самого и лишит жизни, то будет неприлично предать его как удавленника погребению на освященной земле.

Двенадцатая глава

Симплиций встречает Херцбрудера снова,
Незыблемо дружбы и верности слово.

Итак, мое исправление в нравах не воспоследовало, и я, напротив, час от часу становился все непутевее. Однажды полковник сказал мне, что так как я не хочу вести себя добропорядочно, то он с позором прогонит меня, как негодяя. Но понежe я хорошо знал, что это сказано не взаправду, то ответил ему: «Сие не токмо что с легкостию и без особливых издержек учинить можно, но и без ущерба для меня самого, когда только он соблаговолит отпустить со мною помощника профоса». Итак, оставил он все по-прежнему, ибо отлично уразумел, что меня нельзя застращать наказанием, а можно удержать только добром, дав мне полную волю; а посему принужден был я скрепя сердце остаться мушкетером и терпеть голод, покуда не наступило лето. Однако чем ближе придвигался со своею армиею граф фон Гёц [479], тем более приближалось мое освобождение, ибо когда он расположил главную свою квартиру в Брухзале [480], то мой Херцбрудер (коему я как верный друг помог деньгами в лагере под Магдебургом [481]) был послан генералитетом с некоторыми поручениями в нашу крепость, где его приняли с превеликим почетом. Я как раз стоял на карауле перед покоями полковника, когда там давали славную пирушку; и хотя Херцбрудер был одет в черный бархатный камзол, я тотчас узнал его с первого взгляда, однако ж не отважился тотчас же заговорить с ним, ибо опасался, что он при таком стечении важных гостей постыдится меня или же вообще не захочет со мною знаться, ибо, судя по платью, был в больших чинах, я же был вшивым мушкетером. Но меня сменили, я справился у слуги об имени и звании его хозяина, дабы быть в совершенной уверенности, что не принял за него другого, но и тут не собрался с духом заговорить с ним, а написал ему нижеследующее письмецо, которое поутру отдал для вручения его камердинеру:

«Monsieur etc. Когда высокородному моему господину угодно будет также и ныне спасти из наибедственнейшего в свете положения, в которое забросила его игра непостоянной Фортуны, того, кого он однажды своею доблестию избавил от уз и оков во время битвы при Виттштоке, то сие не токмо не потребует от него особливых трудов, но и доставит ему вечно благодарного и без того повсегда преданного ему слугу, ныне же наинесчастнейшего и покинутого

С. Симплициссимуса».

Едва прочитал он сию цидулку, как велел тотчас же впустить меня и сказал: «Земляк, а где тот малый, что дал тебе это письмо?» Я отвечал: «Господин, он сидит в плену в сей крепости». – «Ладно, – сказал он, – так ступай к нему и скажи, что я намерен ему пособить, даже если на него уже надели петлю!» Я сказал: «Господин, к тому нет нужды, однако ж благодарю за такую редкостную готовность». И понеже я видел, что он столь снисходителен, то продолжал свою речь и сказал: «Я ведь тот самый бедный Симплициус, который пришел теперь, чтобы возблагодарить за избавление у Виттштока [482], а также и с просьбою снова освободить его от мушкета, который принужден был взять противу своей воли». Он не дал мне всего досказать и, обняв меня, уверил, сколь готов он оказать мне помощь. Одним словом, он сделал все, что только может сделать верный друг; и, еще не расспросив меня, как я попал в крепость и принужден был нести такую службу, послал он своего слугу к тамошним евреям купить для меня коня и платье. Меж тем поведал я ему, что со мной приключилось с того времени, как его отец умер под Магдебургом, и когда он услышал, что я и был тот самый Егерь из Зуста (о котором он немало наслышался хвалебных солдатских россказней), то пожалел, что не узнал об этом раньше, ибо уже тогда мог бы пособить мне получить хорошее местечко.

А когда явился еврей, навьюченный целым ворохом всевозможного солдатского платья, то Херцбрудер выискал для меня самое лучшее, велел мне его надеть и отправился вместе со мною к полковнику. И он сказал ему: «Господин! В вашем гарнизоне встретил я сего стоящего перед вами солдата, коему я обязан столь многим, что не могу допустить, чтобы он оставался в столь низком звании, хотя бы он по своим качествам и не заслуживал лучшего; того ради прошу господина полковника, не соизволит ли он доставить мне такую угодность: либо обеспечить ему лучшее произвождение, либо разрешить мне взять его с собою, чтобы помочь продвинуться по службе в армии, к чему, быть может, господин полковник здесь и не располагает случаем». Полковник перекрестился от удивления, когда услышал, что кто-то меня похвалил, и затем сказал: «Да не прогневается высокочтимый мой господин, ежели я думаю, что ему угодно только испытать меня, готов ли я услужить ему так же, как он того стоит; и когда он так мыслит, то пусть потребует что-либо другое, что находится в моей власти, дабы оказать ему всю мою готовность. А что касается до этого малого, то, по его словам, он собственно принадлежит не мне, а к полку драгун, да к тому же это детина столь дурной и замысловатый, что с тех пор, как он здесь, у моего профоса прибавилось работы больше, чем прежде было на весь полк, так что я и впрямь думаю, что его ни в какой воде не утопить!» Кончил на сем свою речь, засмеявшись и пожелав мне успехов на поле брани.

Однако ж сего было моему Херцбрудеру не довольно, и он попросил еще полковника, не будет ли он против того, чтобы пригласить меня к столу, на что получил согласие. А в довершение всего рассказал в моем присутствии полковнику все, о чем наслышался обо мне в разговорах от графа фон дер Валя и коменданта в Зусте, расписав таким родом, что все присутствовавшие должны были почесть меня наилучшим солдатом. Притом я держался так скромно, что полковник и его подчиненные, которые знавали меня прежде, не могли иначе подумать, как то, что вместе с новым платьем я стал совсем другим человеком. А когда полковник пожелал узнать, откуда ко мне пристало прозвище «Доктор», как меня тогда обыкновенно называли, то поведал я обо всем своем путешествии от Парижа до Филиппсбурга и сколько мужиков я обманул, чтобы насытить свою утробу, чему они немало посмеялись. Наконец признался напрямик, что возымел намерение всяческими злокозненными инвенциями, наглостью и докуками так его, полковника, истомить и измучить, чтобы он в конце концов принужден был спровадить меня из гарнизона, дабы обрести покой и избавиться от множества нареканий на меня.

Засим рассказал полковник о несчетных проделках, которые я учинил за то время, что находился в гарнизоне, а именно, как я наварил гороху, сверху залил топленым салом и продал за подлинный шмальц; item полный мешок песку за чистейшую соль, наложив песок на дно, а сверху насыпав соли; далее, как я водил за нос то одного, то другого и донимал народ всякими пашквилями, так что во весь обед только обо мне и шла речь, что породило изумление и немало смеху. Однако ж не будь у меня столь значительного друга, то все бы мои деяния почтены были бы достойными наказания. При сем случае получил я надлежащий пример того, как ведется при дворе, когда иной негодный плут в фаворе у короля.

К тому времени, когда окончилась трапеза, еврею не удалось раздобыть лошади, как о том распорядился Херцбрудер, но понеже он был в такой чести, то полковник, не желая лишиться его благоволения, одарил его из своей конюшни, придав также седло и сбрую, на какового коня воссел господин Симплициус и вместе с любезным Херцбрудером поскакал из крепости. Некоторые камрады кричали ему вдогонку: «Счастливого пути, брат, счастливого пути!» Другие же, завидуя моему счастию, говорили с ненавистью: «Удачливый плут не наденет хомут!»

Тринадцатая глава

Симплиций попал в лихую компанью,
О ней повествует со всем стараньем.

По дороге Херцбрудер уговорился со мною, что я буду выдавать себя за его двоюродного брата, дабы приобрести себе больше уважения; к тому же обещал он мне промыслить еще одну лошадь вместе с конюхом и отправить меня в Нейнекский полк [483], где я могу определиться свободным рейтаром, покуда в армии не освободится офицерская должность, занять которую он мне поможет.

Итак, снова против всякого чаяния я скоропалительно стал таким молодцом, который не уступит ни одному доброму солдату; однако ж тем летом не учинил ничего особенного, не считая того, что то там, то здесь в Шварцвальде помогал угонять коров и порядком изведал местность в Брейсгау и Эльзасе. Во всем же прочем звезда моя потускнела; ибо с тех пор, как под Кенцингеном [484] веймарцы полонили моего конюха вместе с лошадью, принужден был я своего второго коня так жестоко гонять, что заездил его до смерти, так что должен был сопричислить себя к ордену братьев-меродеров [485]. И хотя Херцбрудер охотно помог бы мне снова экипироваться, но понеже я так скоро распростился с первыми лошадьми, то удержался и решил дать мне побарахтаться, покуда я научусь получше распоряжаться своим добром. Да и я этого от него не домогался, ибо обрел у своих новых сотоварищей столь приятную компанию, что, покуда мы не стали на зимние квартиры, и не желал для себя лучшего промысла.

Мне все же надобно малость порассказать, что за народ братья-меродеры, ибо, нет сомнения, найдутся такие, особливо же не изведавшие войны, кому ничего о них не известно. И мне самому до сих пор еще не повстречался ни один писака, который в своих сочинениях сообщил бы что-нибудь об их повадках и обычаях, правах и привилегиях, невзирая на то что было бы весьма полезно не только теперешним полководцам, но и мужицкому сословию знать, что это за цех такой. Во-первых, что надлежит до их прозвища, то я не хотел бы думать, что оно позорит честь того самого храброго кавалера, под командой коего они его получили, иначе я не стал бы столь открыто навязывать сие на нос первому встречному. Мне довелось видеть особого рода башмаки, на коих вместо дырок были понаделаны кривые швы; их называли мансфельдовыми башмаками, ибо изобрели их мансфельдовы конюхи, чтобы удобнее было шлепать по навозу. Но ежели по сей причине кому вздумается самого Мансфельда [486] обругать навозным сапожником, того я почту диковинным сумасбродом. Точно так же нужно понимать и это прозвище, которое не забудется, покуда немцы воюют. Но тут сокрыто особливое обстоятельство. Когда помянутый кавалер привел в армию новонавербованный полк, то его молодцы были так слабы, что, подобно французским бретонцам, едва держались на ногах, так что не могли выдержать ни маршей, ни иных тягот, которые должен переносить в поле солдат; того ради их бригада была такой слабой, что едва могла прикрыть знамя; и бывало, где только ни повстречают – на базаре, в дому или за тыном и забором – такого больного либо увечного ткача-основу [487] да спросят: «Какого полку?», то получат в ответ: «Мероде!» Отсюда и повелось, что под конец всех, будь кто болен или здоров, ранен или целехонек, ежели только отбился от походной колонны и не залег на биваке вместе со своим полком, стали звать братьями меродерами, каковых молодцов прежде прозывали кабанниками да медорезами. Ибо они, подобно трутням в ульях, что, утратив свое жало, больше ни к чему не годны, не приготовляют меда, а только жрут его. Когда рейтар лишится своего коня, а мушкетер здоровья, или заболеют у него жена и ребенок и он захочет с ними остаться, то вот и готово еще несколько меродеров, той самой сволочи, которую ни с чем лучше нельзя сравнить, как с цыганами, ибо они не только по своей воле шатаются всюду в армии и вокруг нее, но еще и схожи с ними своими нравами и повадками. Вот они целым выводком посиживают друг подле друга (как рябчики зимою) где-нибудь под забором в холодке или, по своему обыкновению, на солнышке или разлеглись у костра, покуривают трубочки, лодырничают, когда заправский солдат где-либо в ином месте претерпевает жару, жажду, голод, мороз и всевозможные напасти. А там выступает целая ватага, чтобы поразжиться всяким добром, в то время как бедный солдат изнывает от усталости под тяжестью оружия и вот-вот рухнет и испустит дух. Они рыщут повсюду, тащат все, что подвернется впереди, вокруг и позади войска; а чем не могут попользоваться, то портят. Так что солдаты, следующие с полком, когда занимают квартиры или становятся лагерем, то частенько не найдут и глотка воды; а когда помянутая братия вздумает где-либо осесть со своим багажом, то частенько оказывается, что он потяжеловесней, чем вся армия. И когда они всем скопом маршируют, квартируют, таборуют и торгуют, то нет у них ни вахмистра, чтоб подавать команду, ни фельдфебеля или экзекутора, чтоб наложить им по горбу или, вернее, себе в торбу, ни капрала, который бы их будил, ни барабанщика, который бы им зорю бил и напоминал о караулах и патрулях, словом, никого, кто бы заместо адъютанта расставлял их в баталии или заместо фурьера разводил по квартирам, так что они жили, как бароны. Но когда дело доходило до раздачи солдатского пайка, то они получали его первыми, хотя вовсе того не заслужили. Напротив того, начальники караулов и главные смотрители в лагере были для них сущею чумою, ибо, когда они чересчур разбушуются, накладывали им на руки и на ноги железные оковы, а то и жаловали их пеньковым воротником да приказывали вздернуть за разлюбезную шею.

И они не несли караулов [488], не рыли шанцев, не ходили на приступы и не становились ни в какие боевые порядки и, однако, находили себе пропитание! А какой урон был от них полководцу, селянину и самой армаде, в коей скопилось много подобной сволочи, то и описать невозможно. Самый никудышный конюх у рейтара, который ничего другого и не делает, как только добывает фураж, куда полезней для полководца, нежели тысяча братьев меродеров, превративших сие дело в промысел и безо всяких трудов провождающих свое время в праздности. Их угоняет в плен противник, а кое-где им крепко дают по рукам мужики, по каковой причине армия редеет, а враг матереет; и когда такой беспутный лежебок (я разумею тут не бедных больных, а пеших рейтаров, которые нерачительно губят своих лошадей и затем идут в меродеры, чтобы спасти свою шкуру, холить свою лень и нежиться в праздности) за лето отобьется, то с ним приходится поступать не иначе, как заново экипировать к зиме, чтобы в будущем походе он опять что-нибудь потерял. Надобно их всех сажать на одну веревку, как гончих собак, и учить воевать, сидючи в гарнизоне, а то и приковывать к галерам, коли они не хотят нести службу своему господину в пешем строю, покуда снова не заполучат коня. Я здесь умалчиваю о том, сколько деревень было ими спалено как от нерадения, так и с умыслом, сколько молодцев из своей армии они поснимали с лошадей, ограбили, тайно обворовали, а то и поубивали, сколько заводилось среди них шпионов, едва только кто-нибудь из них прознает, как называется один полк или отряд во всей армаде. Подобным честным молодцем был я тогда и оставался таким до самой битвы под Виттенвейером [489], когда главная квартира была расположена в Шюттерне [490]; а когда я вместе с несколькими камрадами отправился в Герольдек [491], намереваясь угнать коров или быков, как то было у нас в обычае, то меня самого захватили веймарцы, которые умели лучше обходиться с такими молодцами, ибо они взвалили нам на плечи мушкеты и рассовали по полкам [492]. Я попал к солдатам, что находились под командою полковника Хаттштейна [493].

Четырнадцатая глава

Симплиций дерется с разбойником лютым,
Обоим в той схватке приходится круто.

Вот тогда-то я и смог уразуметь, что рожден для несчастия, ибо примерно за четыре недели до помянутого сражения услышал я, как несколько зауряд-офицеров промеж себя толковали о войне; тут сказал один: «Без потасовки это лето не пройдет! Побьем мы врага, так будущей зимой заберем Фрейбург и Лесные города [494]; а ежели поколотят нас, то все едино получим зимние квартиры». Из сего предсказания сделал я верное заключение и сказал самому себе: «Ну, Симплиций, радуйся, будешь ты по весне попивать доброе заморское и некарское винцо [495] и попользуешься всем, что заполучат веймарцы». Однако ж я весьма обманулся, ибо с того самого часа, как я стал веймарцем, был я приуготовлен судьбою осаждать Брейзах [496], понеже сия осада была полностью произведена тотчас же после многократ упомянутого сражения под Виттенвейером, и тогда я, подобно другим мушкетерам, принужден был день и ночь нести караул да рыть шанцы и не приобрел от сего никакой пользы, кроме того, что научился, как надлежит делать вокруг крепости апроши [497], на что под Магдебургом мало обращал внимания. Во всем прочем дело мое было вшивое, понеже сидели они на мне в два, а то и в три ряда, одна на другой, кошелек мой был пуст и празден; вино, пиво и мясо стали сущими раритетами, яблоко и жесткий заплесневелый хлеб [498] (да и то в обрез) – вот что служило мне заместо лакомой дичины.

Сие было мне весьма несносно, по каковой причине помышлял я о египетской мясной похлебке, сиречь о вестфальской ветчине и копченых колбасках в Л. Я никогда не думал так много о своей жене, как в то время, когда лежал в своей палатке, почти окоченев от мороза. Тогда-то частенько говорил я самому себе: «Ну, Симплициус, впрямь ли ты думаешь, что тебе будет оказана несправедливость, ежели кто-нибудь отплатит тебе тем же, что чинил ты в Париже?» Подобными мыслями терзал я самого себя, как всякий ревнивый рогоносец, тогда как мог быть уверен, что моей жене приписать возможно одну токмо честь и добродетель. Под конец сделался я столь нетерпелив, что открылся своему капитану, как обстоят мои дела, отправил также с почтою письмо в Л. и в ответ получил от полковника С. А. и моего тестя известие, что они подавали прошение князю Веймарскому и добились того, что мой капитан отпустит меня с пашпортом.

Примерно за полмесяца до рождества замаршировал я с добрым мушкетом за плечами из лагеря вдоль Брисгау [499] в намерении получить во время той же святочной ярмарки в Страсбурге двадцать талеров, посланных мне тестем, а затем отправиться вместе с купцами вниз по Рейну, ибо по пути было расположено немало имперских гарнизонов. Но когда я проходил мимо Эндингена [500] и приблизился к одному дому, то в меня выстрелили, да так, что пуля прострелила край моей шляпы и вслед за сим тотчас же выскочил из дома дюжий широкоплечий детина и заорал, чтобы я сложил оружие. Я отвечал: «Клянусь богом, землячок, не подумаю!» и взвел курок. Он же выхватил из ножен вещичку, коя скорее походила на меч палача, нежели на шпагу, и поспешил ко мне. А как я приметил, что тут дело нешуточное, то выстрелил и так залепил ему в лоб, что он завертелся кубарем и под конец рухнул наземь. И дабы не оплошать, я быстро вырвал у него из кулачища меч и собрался вонзить в его тушу; но сие мне не удалось, ибо он внезапно вскочил на ноги и сгреб меня в охапку, а я его; однако его меч я уже отбросил в сторону, и он не мог им воспользоваться. Тут пошла у нас столь серьезная потеха, когда каждый со всем ожесточением напрягал силы, однако ж никто не мог одержать верх. То я лежал под ним, то он подо мною, то в мгновение ока мы оба были на ногах, но не долго, ибо каждый хотел смерти и погибели другого. Кровь то и дело заливала мне нос и рот, и я отплевывал ее в лицо врагу, который так сильно ее жаждал; сие пошло мне на пользу, ибо мешало ему видеть. Итак, катали мы друг друга в грязи и снегу часа полтора и до того умучились, что бессилие одного не могло одолеть усталость другого одними кулаками, и никто не мог только своею силою безо всякого оружия убить другого до смерти.

Борецкое искусство, в коем я частенько упражнялся в Л., пришлось мне тогда весьма кстати, ибо иначе, нет сомнения, я был бы в накладе и задал карачуна, ибо мой враг оказался куда сильнее меня и крепок, как скала. И когда мы друг друга истомили почитай что до смерти и мне уже больше недоставало силы держать под собою противника, он наконец взмолился: «Уймись, братец, сдаюсь под твою власть!» Я сказал: «Сперва тебе надобно было мне уступить дорогу!» – «Какая тебе прибыль, – отвечал он, – оттого что я умру?» – «А что бы ты приобрел, ежели бы меня пристрелил, ведь у меня все равно нет ни единого геллера в мошне?» На сии слова попросил он у меня прощения, так что я умягчился и дозволил ему подняться, после чего он поклялся мне всеми правдами, что не токмо будет соблюдать мир, но и хочет стать моим верным другом и слугою. Однако ж я не верил ему и не полагался на его слова, ибо мне памятны были учиненные им бездельнические поступки и злодейские ухватки.

Когда мы оба поднялись, то подали друг другу руку, обещаясь предать забвению все, что произошло, и взаимно дивились, что сыскался такой мастак, ибо каждый мнил и воображал о себе не иначе, как если бы наши шкуры были заколдованы от ран. Я постарался оставить его в сей уверенности, чтобы он, ежели бы я отдал ему оружие, еще раз не попытался на меня насесть. От моего выстрела он заполучил большую шишку на лбу, а я был весь в крови; но ничему так не досталось, как нашим загривкам, которые так были разделаны, что ни один из нас не мог как следует поднять голову, столь изрядно таскали мы друг друга за волосы.

А как время шло к вечеру, то и мой противник сказал мне, что я не повстречаю да самого Кинцинга [501] ни единой кошки или собаки, а еще меньше того какого-нибудь человека; он же живет неподалеку от дороги в уединенном домике и может предложить добрый кусок жаркого и глоток винца, так что я позволил себя уговорить и отправился вместе с ним, меж тем как он то и дело со многими вздохами уверял, сколь ему горестно, что он меня оскорбил.

Пятнадцатая глава

Симплиций, взяв верх, узнает в изумленье,
С кем дрался в лесу он в таком озлобленье.

Бравый солдат, который посвятил себя тому, чтобы подвергать опасности свою жизнь и мало о ней печалиться, подобен самой глупой скотине, что, словно овца, дозволяет вести себя на бойню. Можно перебрать тысячу молодцов, среди коих не сыщешь ни одного, кто б отважился пойти неведомо куда в гости к человеку, который только что напал на него как убивец. Я спросил по дороге, в чьем он войске; тогда он сказал, что теперь нет над ним господина, а воюет он за самого себя; и, в свой черед, захотел узнать, чей я буду. Я ответил, что был веймарским, а нынче получил абшид и намерен податься домой. Засим спросил он, как меня зовут, и когда я ответил: «Симплициус», то обернулся ко мне (ибо я, не доверяя ему, пустил его впереди себя) и пристально поглядел мне в лицо. «А не зовут ли тебя еще Симплициссимусом?» – «Да, – сказал я в ответ, – тот негодяй, кто отрекается от своего имени. А как зовут тебя?» – «Ах, брат! – сказал он. – Я Оливье, которого ты знавал под Магдебургом», – отшвырнул в сторону мушкет и пал на колени, умоляя простить его за то, что он вознамерился так худо поступить со мною, сказывая, что он не может и помыслить, что обретет когда-либо в целом свете лучшего друга, ибо я должен доблестно отомстить за его смерть, как предвещал старый Херцбрудер. Я же, напротив, не мог надивиться столь редкостной встрече, но он сказал: «Сие не в диковинку; это лишь гора с долиной никогда не сходятся; но удивительно мне то, что мы оба столь переменились, понеже из секретаря и бравого офицера сделался я лесным рыболовом, а ты из забавного дурня храбрым солдатом. Эх, когда б удалось собрать тысяч десять таких молодцов, как ты да я, то, поверь, мы уже завтра поутру взяли бы Брейзах, а в конце концов овладели бы всем светом».

Посреди такого дискурса дошли мы, когда уже наступила ночь, до небольшой уединенной хижины, где обычно живут поденщики, и хотя мне претило подобное хвастовство, однако ж я ему поддакивал, особливо же как мне был ведом его лукавый, притворный нрав. Мне надобно было поддерживать расположение его духа, дабы он не учинил вероломства, покуда я от него не избавлюсь. И хотя я не верил ему ни на волос, однако ж последовал за ним в сказанную хижину, где в то время какой-то мужик топил печку. Оливье спросил: «Ты чего-нибудь сварил?» – «Нет, – отозвался мужик, – но у меня припасен жареный телячий огузок, что я сегодня раздобыл в Вальдкирхе [502]». – «Ну, ладно, – сказал Оливье, – ступай и волоки сюда все, что у тебя завелось, да прихвати еще бочонок вина!»

А когда мужик ушел, то я сказал Оливье: «Брат (я назвал его так, чтоб уверенней быть от него в безопасности, хотя не прочь был свернуть ему шею, чтобы отомстить за Херцбрудера, когда б только мог сие учинить), у тебя усердный трактирщик». – «Плуту повезло, – сказал он, – я кормлю всю его семью, а к тому же он и сам весьма добычлив. Все платье, которое мне достается, я отдаю ему на потребу». Я спросил, а куда мужик подевал свою жену и детей, на что Оливье ответил, что хозяин спровадил их во Фрейбург, где навещает два раза в неделю и привозит оттуда съестные припасы, порох и дробь. Далее поведал он мне, что давненько промышляет разбоем и теперь ему куда лучше живется, нежели когда он служил какому-либо господину, так что он не намерен оставить этот промысел, покуда не набьет хорошенько мошну. Я сказал: «Брат, ты пустился в опасное ремесло, и когда тебя захватят за разбоем, то как, мнишь, с тобою поступят?» – «Ба, – воскликнул он, – что я слышу! Ты все еще прежний Симплициус; а что до меня, то я знаю: когда играют в кегли, надо ставить на кон. Но тебе надобно знать, что господам в Нюрнберге [503], прежде чем кого повесить, нужно его сперва заполучить». Я отвечал: «Но положим, брат, что тебя не поймают (что, однако ж, весьма сумнительно, ибо известно – повадился кувшин по воду, сломить ему голову), то все же жизнь, которую ты ведешь, наибесчестнейшая во всем свете, так что я не поверю, чтобы ты желал закоснеть в ней до самой смерти». – «Что, – воскликнул он, – бесчестнейшая? Да уверяю тебя, бравый мой Симплициус, что разбойничество – это самое наиблагороднейшее ремесло [504] во всем свете, какое только может быть в наше теперешнее время. Скажи-ка мне, много ли королевств или княжеств не добыто или не приобретено разбоем? И где, и какому королю или князю почли позором или поставили в вину, когда он пользуется доходами со своих земель, кои все добыты или приобретены разбоем? А что еще можно назвать благороднее того промысла, в который я теперь пустился? Разве не видишь ты каждодневно своими очами, как даже величайшие венценосцы то и дело грабят друг друга? Разве ты не видишь, как сильнейший норовит запихать в мешок более слабого? Я примечаю, что ты охотно возразил бы мне, многих таких за учиненные ими убийства, разбой и татьбу колесовали, перевешали, обезглавили; про то я знаю наперед, ибо так повелевают законы; однако ты не увидишь на виселице никого, кроме бедных и ничтожных воришек [505], что и справедливо, ибо они покусились на столь превосходное дело, которое приличествует и подобает только храбрым душам. Доводилось ли тебе когда-либо видеть, чтобы юстиция покарала какую-нибудь знатную персону за то, что она чересчур отягощала свою страну? Да что там, разве наказан хоть один ростовщик, который тайно предается этому дивному искусству, и притом еще под покровом христианской любви! Разве достоин я наказания, когда по доброму старонемецкому обычаю открыто занимаюсь своим ремеслом без малейшего притворства и утайки? Любезный Симплициус, ты еще не читал Макиавелли [506]. Я человек прямодушный и предаюсь сему образу жизни с полной откровенностью и безо всякой боязни. Я сражаюсь и подвергаю опасности свою жизнь, подобно героям древности, притом знаю, что деяния, при коих творящий их подвергает себя опасности, допустимы. А понеже я подвергаю свою жизнь опасности, то из сего неопровержимо следует, что и мое упражнение в сем искусстве дозволительно и справедливо».

На это я отвечал: «Положим, татьба и разбой, будь они тебе дозволены или нет, как мне ведомо, противны закону натуры, по коему ни один не должен чинить другому того, чего не хочет, чтобы причинили ему самому. И подобные несправедливые поступки также противны и мирским законам, которые повелевают вешать татей, рубить головы разбойникам и колесовать убийц. И напоследок, сие также противно богу, что важнее всего, ибо он ни единого греха не оставляет без воздаяния». – «Сие означает, как я уже говорил прежде, что ты все еще Симплициус, который не штудировал Макиавелли, – отвечал мне Оливье, – а когда мог бы я на таковых принципах основать монархию, то желал бы поглядеть, кто потом стал бы мне против сего особо проповедовать». Мы немало еще диспутировали бы о сем предмете, но подоспел мужик с кушаньем и питьем, и мы уселись за стол и насытили наши утробы, что мне тогда было весьма надобно.

Шестнадцатая глава

Симплиций рядится в новое платье,
Ему Оливье набивается в братья.

Трапезой послужил нам белый хлеб и жареный холодный телячий огузок; а при сем еще добрый глоток вина и вдобавок теплая комната. «А что, Симплициус, – сказал Оливье, – здесь получше, нежели в апрошах под Брейзахом?» Я ответил: «Конечно, когда б только можно было вести такую жизнь с большею честию и в некоторой безопасности». На что он расхохотался во все горло и сказал: «А разве бедняги, что сидят в апрошах, пребывают в большей безопасности, нежели мы, и не приходится ли им каждую минуту ждать вылазки? Любезный Симплициус, я, правда, вижу, что ты сбросил дурацкий колпак, однако сохранил на плечах дурацкую башку, а ей никак невдомек, что хорошо, а что худо; не будь ты Симплициус, который, согласно предвещанию старого Херцбрудера, должен отомстить за мою смерть, то ты б у меня сразу согласился, что я веду благородную жизнь, не хуже иного барона». Я подумал: «Что-то будет? Тут надобно выбирать другие слова, а не то сей изверг с такой подмогой, как этот мужик, тебя укокошит». А потому сказал: «Слыханное ли дело, чтоб подмастерье лучше понимал ремесло, нежели сам мастер? Вот что, брат, раз уж, по твоим словам, ты ведешь столь благородную и счастливую жизнь, то ради старого нашего товарищества приобщи меня к своему благополучию, ибо неотменное счастие мне весьма надобно». На что отвечал Оливье: «Брат, будь уверен, что я люблю тебя столь же свято, как самого себя, и то оскорбление, какое я нанес тебе сегодня, причиняет мне еще горшую боль, нежели твоя пуля, которая задела мой череп, когда ты защищался от меня, как подобает удалому молодцу; чего ради мне негоже тебе в чем-либо отказывать. Оставайся у меня, коли это тебе любо; я буду о тебе заботиться, как о себе самом; а коли нет у тебя охоты, то дам тебе деньжат и провожу туда, куда ты пожелаешь. А чтобы ты уверился, что сии слова идут от чистого сердца, то поведаю тебе, по какой причине я так искренне полюбил тебя и так высоко ценю, хотя почитать кого-либо вовсе не в моем обыкновении. Ты, конечно, помнишь, как верно все предвещал старый Херцбрудер; вот, видишь, под Магдебургом он сделал предсказание, которое я до сих пор прилежно храню в памяти: «Оливье, погляди хорошенько на нашего дурня, придет час, когда он своею храбростию вселит в тебя страх и выкинет с тобой такую штуку, какой не доведется тебе повстречать за всю свою жизнь, ибо ты его к тому понудишь в такое время, когда вы оба не узнаете друг друга. Однако он не только дарует тебе жизнь, которая будет всецело в его власти, но и по прошествии некоторого времени явится на то место, где тебя убьют; и будет там столь удачлив, что как победитель отомстит за твою смерть». И вот, любезный Симплициус, ради этого прорицания готов я разделить с тобою последнюю рубашку, и подобно тому как уже исполнилась первая часть его предвещания о том, что я неведомо для себя самого подал тебе причину выстрелить, как и подобает бравому солдату, мне прямо в голову и отнять меч, чего, разумеется, еще никто со мной не учинил, а также даровать мне жизнь, когда я лежал под тобою и истекал кровью, то и не сомневаюсь, что точнехонько сбудется и все остальное, что было предсказано о моей смерти. И сие отмщенье позволяет мне, любезный брат, заключить, что ты мне самый верный друг и станешь им еще больше, ибо не будь ты таковым, то и не обременил бы себя сей местью. Вот перед тобою раскрыт чертеж моего сердца, а теперь скажи мне, что ты предпринять намерен». Я помыслил: «Пусть тебе сам черт поверит, только не я! Ежели возьму я у тебя денег на дорогу, то ты, чего доброго, меня укокошишь, а останусь с тобой, должен буду опасаться, чтобы нас вместе не четвертовали». А посему решил провести его за нос и остаться у него, покуда не представится случай улизнуть; того ради сказал, что ежели он готов снести мое присутствие, то хотел бы пробыть у него покамест с недельку, дабы посмотреть, приобыкну ли я к такой жизни; полюбится она мне, то он получит во мне верного друга и исправного солдата, а не полюбится, то мы можем во всякое время подобру разойтись. Тут приступил он ко мне с вином; я же не доверял ему и представился упившимся до того, как захмелел, чтобы увидеть, не учинит ли он мне какой каверзы, когда я больше не смогу защищаться.

Меж тем меня изрядно допекали живульки, коих я порядком набрался в Брейзахе; ибо они отошли в тепле и не хотели больше довольствоваться моими лохмотьями, а выбрались наружу, чтобы разгуляться на воле. Сие приметил Оливье и спросил, не завелись ли у меня вши. Я ответил: «Конечно, и даже больше, чем я когда-либо в жизни нахватаю дукатов». – «Ну, не зарекайся! – сказал Оливье. – Когда ты у меня останешься, то заполучишь больше грошей, чем теперь у тебя вшей». Я ответил: «Это столь трудно, как избыть вшей, что меня сейчас безжалостно точат». – «Эва, – воскликнул он, – будет и то и другое!» – и тотчас же велел крестьянину принести платье, которое было запрятано в дупле неподалеку от дому. Там были серая шляпа, рейтарский колет из лосиной кожи, пара красных кармазиновых штанов и серый камзол; чулки и башмаки он обещал дать мне утром. Увидав такое его благодеяние, я возымел уже к нему большее доверие и весело пошел спать.

Семнадцатая глава

Симплиций идет с Оливье на добычу,
Не хочет одобрить безбожный обычай.

Рано поутру Оливье сказал: «Вставай, Симплициус! Пойдем во имя божие поглядим, чем можно будет поживиться!» – «Боже мой! – подумал я. – Неужто должен я с твоим пресвятым именем отправиться на разбой? Да и прежде, с тех пор как оставил отшельника, не был я столь дерзок, чтоб без содрогания мог услышать, как один зовет другого: «Пойдем-ка, брат, разопьем во имя божие чарку вина», ибо почитал двойным грехом, когда кто-либо напьется во имя твое! Отец небесный, о, сколь же я переменился! Преблагий боже, кем же я стану, ежели не обращусь на путь правый? Пресеки же неправедную стезю, что приведет меня прямо в ад, ежели я не покину ее и не покаюсь!» С такими словами и мыслями последовал я за Оливье в деревню, где не было ни единой живой души; там взобрались мы для лучшего обозрения местности на колокольню, так что святой храм послужил нам заместо разбойничьего замка или вертепа. Здесь схоронил он чулки и башмаки, которые обещал мне вечером, а также два каравая хлеба, несколько кусков вяленого, мяса и полбочонка вина, с каковым запасом он мог тут за милую душу отсидеться целую неделю. Меж тем, покуда я натягивал на себя его подарки, поведал он мне, что имеет обыкновение подстерегать хорошую добычу, того ради он и запасся тут провиантом, присовокупив, что у него есть еще несколько таких же удобных пристанищ, кои все обеспечены снедью и напитками на тот случай, когда из одного места уйдет святой Влас, он мог бы сыскать его в другом. Правда, я принужден был похвалить его благоразумие, однако ж дал ему понять, что не нахожу пристойным подобным образом осквернять благое место, которое посвящено богу. «Что, – воскликнул он, – осквернять? Церкви, когда только могли бы они заговорить, поведали бы, что все учиненное мною в их стенах почесть можно сущею безделицею по сравнению с теми беззакониями, что творились там прежде. Как ты легко рассудить можешь, сколько всякого люда, мужчин и женщин, входило в сей храм с тех пор, как он был воздвигнут под видом служения богу лишь затем, чтобы покрасоваться новым платьем, взрачною фигурою, высоким саном, да мало ли еще чем! Вот приходит в церковь некий человек, разряженный, как павлин, и подступает к самому алтарю, словно хочет отбить всех святых от царствия небесного; там стоит в уголку другой и вздыхает, словно мытарь в храме, однако ж его вздохи предназначены его возлюбленной, в очи которой он не может наглядеться, и ради нее он сюда и пришел. А третий прибрел в церковь, когда ему вздумалось, со связкою долговых писем, словно тот, кто собирает деньги на погорельцев, лишь для того, чтобы напомнить о себе своим должникам, а не затем, чтобы молиться; когда бы он не знал, что его должники соберутся в церковь, то преспокойно остался бы сидеть дома, просматривая свои реестры. Да и нередко случается, когда власти намерены предписать что-либо деревенской общине, должен о сем объявить в воскресенье перед церковью особый бирюч, отчего многие крестьяне трепещут перед церковью сильнее, нежели бедный преступник перед лобным местом. Разве ты не думаешь, что многие из тех, кои погребены в церкви, не заслуживали бы скорее меча, виселицы, костра и колеса? Многие не довели бы до конца свои любовные шашни, ежели бы им не способствовала в том церковь. Когда надо что-нибудь продать или ссудить, то в некоторых местах прибивают о том объявление к церковным дверям. Когда у иного ростовщика не достает времени на неделе обдумать все свои козни, то сидит он в церкви во время богослужения, измышляет и прикидывает, куда ему метнуть ростовщичье копье. А иные сидят кучками и во время мессы и проповеди дискутируют друг с другом, как если церковь для того только и была построена, и там нередко обсуждают и решают такие дела, о коих поостереглись бы говорить в ином приватном месте. Некоторые сидят там и дрыхнут, как если бы на то подрядились. А у иных только и дела, что судачить о людях и говорить: «Ах, как ловко сегодня в проповеди священник намекнул на того или другого!» А иные с большим прилежанием следят за проповедью, но не затем, чтобы исправиться, а для того чтобы можно было, ежели их отец духовный в чем-нибудь (по их разумению) собьется, его укорять и над ним насмехаться. Я умалчиваю уже об историях, какие вычитал в книгах [507], о любовных делах, которые с помощью сводников начинаются и кончаются в церквах; сейчас мне и не вспомнить всего, что я мог бы еще сказать об этой материи. Однако ж надлежит тебе еще знать, что люди не токмо при жизни грязнят церковь своими пороками, но и после смерти наполняют их тщеславием и глупостью. Едва зайдешь в какой-нибудь храм, как тотчас же увидишь по надгробным плитам и эпитафиям, как еще чванятся те, кого уже давно сожрали черви. А взглянешь вверх, то перед тобой замелькает столько гербов, щитов, мушкетов, шпаг, знамен, сапог, шпор и других подобных вещей, что не сыщешь и в оружейной палате, так что не диво, если кое-где во время этой войны мужики, засев в церкви, оборонялись, как в крепости. Так чего ради, спрошу тебя, не дозволено мне как солдату исправлять в церкви свое ремесло, если некогда два духовных отца [508] из-за одного только первенства учинили в храме кровавую баню, так что дом божий скорее походил на бойню для скота, нежели на святое место? Я-то хоть еще не учиняю этого, когда отправляют богослужение, ибо я человек мирской, а те как духовные лица не оказывают никакого решпекта его кесарскому величеству. Так чего ради следует запретить мне снискивать себе пропитание, обращаясь к помощи церкви, когда она кормит столько людей? Разве справедливо, что иной богач за немалые деньги погребен в самой церкви, дабы засвидетельствовать свою спесь и удовлетворить тщеславие своей родни, тогда как бедняк, который такой же христианин, да, пожалуй, еще более благочестивый человек, но у которого ничего нет, закопан в дальнем углу за ее стенами? Тут уж как кто изловчится. Когда я знал бы, что тебя смутит, что я подстерегаю добычу в церкви, то хорошенько обдумал бы, что надо тебе сказать; меж тем довольствуйся пока этим, покуда мне не представится случай убедить тебя другими аргументами!»

Я охотно возразил бы Оливье, что то самые беспутные люди, в том числе и он сам, которые оскверняют церкви и уже одним тем уготовили себе воздаяние. Но как я и без того не доверял ему и у меня не было охоты еще раз схватиться с ним, чтобы защитить свою жизнь, то дозволил ему одержать надо мной верх. Засим пожелал он, чтобы я поведал ему обо всем, что со мной приключилось с того времени, как мы разошлись под Виттштоком, и откуда у меня взялось дурацкое платье, в коем я заявился в Магдебургский лагерь. Но как я был весьма скучен по причине болезни в горле, то привел сие в извинение и попросил его, не захочет ли он прежде поведать о забавных приключениях своей жизни, коих, верно, у него было довольно, и в том мне повезло, ибо Оливье согласился и нарассказал мне о таких вещах, что я с легкостью заключить мог: ежели я до того объявил бы ему обо всем, что учинил с тех пор, как стал солдатом, то он, нет сомнения, сбросил бы меня с церковной башни, о чем читатель узнает из нижеследующих глав.

Восемнадцатая глава

Симплициус слышит рассказ Оливье [509],

«Мой отец, – начал Оливье, – родился неподалеку от Аахена [510] от людей незнатных, того ради в юности принужден был он поступить на службу к богатому купцу, который торговал медью. Он показал себя столь благонравным, что купец обучил его писать, читать и считать и поставил во главе всех своих дел, подобно тому как в прежние времена Потифар [511] поставил Иосифа управителем всего своего домашнего хозяйства. Сие послужило ко благу и преуспеянию того и другого, ибо прилежание и предусмотрительность управителя час от часу приумножали богатство патрона и гордость моего отца, который все больше превозносился, так что стал даже стыдиться своих родителей, на что они тщетно сетовали. Когда же отцу моему исполнилось двадцать пять лет, купец умер, оставив старуху вдову и единственную дочь, которая незадолго перед тем оплошала и дозволила себя обрюхатить лавочному служителю, родив мальчишку, вскорости последовавшего за своим дедом в могилу. Когда мой отец увидел, что дочь осталась без отца и ребенка, однако ж не без денежек, то не поглядел на то, что она свалялась до брака, а, подсчитав ее богатство, подбился к ней в мужья, что вдова охотно дозволила не только для того, чтобы прикрыть венцом грех, но и потому, что мой отец был сведущ во всякой торговле, а также умел ловко метать ростовщичье копье. Итак, нечаянным образом после такой свадебки стал мой отец богатым купцом, а я его первым наследником, коего он по своему достатку взрастил в роскоши. Меня наряжали, словно дворянина, кормили, как барона, а во всем прочем обходились со мною, как с графом, за что должен был я возблагодарить медь и цинковую руду более, нежели серебро и злато.

Прежде чем пришел я в отроческий возраст, открылись мои задатки, ибо молодая крапива рано жжет. Никакое плутовство и бездельничество не казались мне недозволенными, и ежели мне представится случай сыграть какую-нибудь шутку, то я уж не премину ее учинить, ибо ни отец, ни мать никогда меня за них не наказывали. Я носился со своими сверстниками и сорванцами постарше сломя голову по улочкам и уже смело лез в драку с более сильными, чем был тогда сам; а когда, бывало, мне надают тумаков, то мои родители негодовали: «Что же это? Такой большой болван, а колотит младенца!» А когда я брал верх (ибо царапался, кусался и бил куда ни попадя), то они говорили: «Наш Оливерко станет изрядным молодцом!» Отчего дерзость моя возрастала чрезвычайно. Для молитвы был я еще малехонек, а когда ругался, как возница, то это значило, что я еще несмышленыш. Итак, становился я час от часу несносней, покуда меня не отправили в школу. Тут, что б ни измышляли злые сорванцы, которые, однако ж, из опасения розог сами побаивались это учинить, я тотчас же исполнял. Когда я рвал книги или ставил на них кляксы, то мать доставала мне новые, на что мой скупой отец, однако, не гневался; а когда я чинил наглые проказы, к примеру, выбивал камнями у людей окна (от чего также себя не удерживал), то умел так жалостливо отговориться, что и тут у отца руки на меня не подымались. Учителю своему досаждал я свыше всякой меры, а он не осмеливался держать меня в строгости, ибо получал изрядные подношения от моих родителей и отлично знал об их необузданной безрассудной любви ко мне. Летом ловил я полевых кузнечиков и тайком напускал их в школу, чтобы они устраивали нам добрую музыку; а зимою крал сушеную чемерицу и сыпал ее возле того места, где ученикам задавали розги. А когда наказываемый начинал барахтаться, что бывает нередко, то мой порошок разлетался повсюду, и все принимались чихать, что доставляло мне немалую потеху. Однажды я убил сразу двух зайцев, что мне отлично удалось, а именно: подстроил учителю хорошенькую штучку и тотчас же сумел свалить ее на другого, который выдал меня, когда я стрелял из просверленного ключа, зарядив его порохом. Послушай только, как я это славно устроил! Я подобрал промерзший катышек из тех, что мужики накладывают у забора, пришел пораньше в школу, распорол кожаную подушку на стуле у нашего учителя и зашил в нее находку. А иголку с зеленой ниткой, торчавшей еще в ушке, воткнул под воротник моему врагу, когда мы грелись у печки, да так, что нитка свисала наружу. И как только учитель расселся на моем подарочке, размял и согрел его, то пошла такая вонь, какую, казалось, никто не мог снести. Тут пошла изрядная потеха, ибо все стали обнюхивать друг у друга задницы, словно собаки при встрече; наконец сыскали горчицу в том самом месте, куда я ее подложил. А учитель по зеленой нитке тотчас же приметил, что дельце свеженькое, да и по самой работе видно было, что трудился не искусный портной. Меж тем всяк клялся в свое оправдание, что то учинил не он, учитель же распорядился произвести обыск, чтобы сыскать иголку. Их, правда, нашли у нескольких мальчиков, но все с белыми нитками, так что ни один из них не сделал стежков на коже. А когда уже все думали, что опасность миновала, мальчики увидели зеленую нитку, высунувшуюся из-под воротника моего недруга, о чем тотчас же было объявлено, и невинному как неопровержимо уличенному преступнику задали прежалостную порку, меж тем как я смеялся в кулак. После того мне уже казалось слишком легким устраивать обыкновенные проделки, и все свои плутни я учинял по сказанному образцу. Нередко случалось, что я украду что-нибудь у одного и суну в мешок другому, когда хочу подвести под колотушки; таким манером мне удавалось вытворять все тихонько так, что я, почитай, ни разу не засыпался. Мне не для чего сейчас рассказывать о баталиях, которые мы учиняли обычно под моей командой, item о тумаках, что мне частенько доставались (ибо я вечно ходил с расцарапанной рожею и шишками на голове); ведь всякому и без того хорошо известно, что вытворяют мальчишки. Так что ты по рассказанным приключениям судить можешь, как и во всем прочем вел я себя в юности».

Девятнадцатая глава

Симплициус слушает новую повесть,
Как жил Оливье, позабыв честь и совесть.

«Так как богатство отца моего приумножалось день ото дня, то объявилось у него великое множество объедал и подлипал, кои изрядно выхваляли мои отменные способности к учению, а обо всех моих дурных склонностях и повадках помалкивали или сыскивали оправдание, ибо чуяли, что ежели будут поступать иначе, то не сыщут благоволения ни у моего отца, ни у матери. Того ради родители мои не могли нарадоваться на свое дитятко, подобно птице мухоловке, которая высидела кукушонка. Они наняли мне собственного гувернера и послали с ним в Люттих [512] больше для того, чтобы я обучался там языкам, нежели каким-либо наукам, ибо хотели воспитать из меня купца, а не богослова. Наставник мой получил приказание не очень строго со мной обращаться, дабы не привить мне боязливого, рабского духа. Он не должен был отвращать меня от общества молодых людей, дабы я не стал робким, и памятовать, что они хотят воспитать из меня не монаха, а светского человека, который умеет отличить черное от белого.

Однако помянутый наставник не нуждался в подобной инструкции, ибо сам был склонен ко всякому вертопрашеству; как мог он что-либо мне воспретить или укорить за ничтожный проступок, когда вытворял куда более паскудные? Более всего привержен был он к пьянству и волокитству, тогда как я по своей натуре был более склонен ко всяким стычкам и драке; а посему провождал я время с ним и подобными ему студиозусами шатиссимо и болтаниссимо [513] по улицам и вскорости обучился всем порокам куда лучше, нежели латыни. А что касается до учения, то я больше полагался на изрядную свою память и быстрое соображение и оттого становился все нерадивее, погрязнув во всех пороках, плутнях и бесчинствах; а совесть моя стала такой широкой, что сквозь нее уже мог проехать воз с сеном. Я не вменял себе в грех, ежели во время проповеди в церкви читаю [514] Берни [515], Бурчелло [516] или Аретино [517], и во всем богослужении самыми сладостными были для меня слова: «Ite, missa est» [518]. Притом я вовсе не почитал себя свиньей, а, напротив, человеком весьма светским. Всякий день у нас шла пирушка, как в вечер святого Мартина или на масленице; и так как я корчил из себя совершенного кавалера и смело пускал на ветер не только деньги, коими щедро снабжал меня мой родитель, но и кровные сбережения моей матушки, то стали нас приманивать к себе девицы, особливо же моего наставника. У этих потаскушек научился я волочиться, распутничать и бросать кости; буйствовать, драться и учинять свалку умел я и раньше, а мой наставник не удерживал меня от обжорства и выпивки, ибо и сам охоч был ко мне присоседиться и возле меня полакомиться. При столь благородной и свободной студенческой жизни навешали мы на себя потаскушек больше, чем монахи-якобиты [519] раковин, хотя я был еще довольно молод. Развеселая эта жизнь продолжалась полтора года, покуда не узнал о ней отец, уведомленный обо всем своим фактором в Люттихе, у которого мы на первых порах столовались. Он получил от отца моего приказание взять нас под строгий присмотр, прогнать наставника, посильнее натянуть повода и не давать мне зря тратить денег. Сие привело нас обоих в великую досаду, и хотя гувернер мой получил отставку, однако ж всяческими путями сходились мы вместе днем и ночью. А так как мы не могли больше швырять деньгами, как прежде, то и пристали к компании таких молодцов, которые по ночам раздевали на улице людей, а то и топили их в Маасе. Все, что таким образом добывали мы с превеликою для себя опасностию, мы тотчас же проматывали с нашими любушками, почти совсем забросив всякое учение.

А однажды, когда мы, по своему обыкновению, шныряли ночью по улице, отбирая у студентов плащи, то нас самих одолели, закололи моего наставника, а меня вместе с пятеркой отъявленных плутов схватили и заключили под стражу. А когда на следующее утро нам учинен был допрос и я назвал фактора, который посредничал у моего отца и был человек весьма почтенный, то послали за ним и, справившись обо мне, отпустили ему на поруки; однако ж впредь до окончательного приговора должен был я находиться в его доме под арестом. Меж тем похоронили моего наставника и наказали тех пятерых, как татей, разбойников и убийц, а моего отца известили о моих поступках. Он поспешил в Люттих, уладил с помощью денег мои дела, сурово отчитал меня, выговаривая, какой тяжкий крест, огорчение и несчастье принес я ему, item что моя мать уверяет, что своим дурным поведением я поверг ее в полнейшее отчаяние, грозил также, что ежели я не исправлюсь, то он лишит меня наследства и прогонит ко всем чертям. Я обещал исправиться и поехал с ним домой, на чем и закончилось мое обучение».

Двадцатая глава

Симплиций узнал, сколь злые фокусы
Чинил Оливье, стакнувшись с профосом.

«Когда отец привез меня домой, то нашел, что я испорчен до мозга костей. Я вовсе не стал почтенным domine [520], как он, верно, надеялся, а хвастуном и спорщиком, который возомнил, что отлично все разумеет и превзошел всех умом! Не успел я малость обогреться у домашнего очага, как отец объявил мне: «Слушай, Оливье, я приметил, что ослиные уши у тебя час от часу отрастают все длиннее; ты бесполезное бремя на земле, ты ни к чему не способный вертопрах. Обучать такого верзилу ремеслу поздно; отдать в услужение какому-нибудь господину – так для этого ты слишком груб, а чтобы постичь мое дело и вести его, ты и вовсе негоден. Ах, что приобрел я, издержав на тебя столь великое иждивение? Я-то надеялся сделать тебя настоящим мужчиною и обрести в старости себе утешение; а мне пришлось выкупать тебя из рук палача, и вот к величайшему своему прискорбию принужден я смотреть, как ты на глазах у меня шманаешься и шалберничаешь, как будто ты на то и создан, чтобы отяжелить крест мой. Стыд и срам! Самое лучшее, ежели я перетер бы тебя с перцем и заставил отведать miseriam cum aceto [521], покуда ты не заслужишь иной участи, искупив свое дурное поведение».

Сии и другие подобные проповеди принужден был я выслушивать каждодневно, так что под конец мне это прискучило, и я сказал отцу, что во всем виноват не я, а он сам и мой наставник, который меня совратил; а то, что он не обретет во мне утешение, будет справедливо, поелику и его родители не получили этого от него, ибо он допустил их умереть в нищете и голоде. Он же схватился за плетку, дабы вознаградить меня за такое предвещание, и стал клясться всеми святыми, что отправит меня в тюрьму в Амстердам. Тогда я сбежал и укрылся первую ночь на мельнице, недавно купленной отцом, и, улучив случай, ускакал в Кельн на самом лучшем коне, который только стоял на мельничном дворе.

Сказанного коня я продал и снова попал в общество продувных мошенников, плутов и татей, подобных тем, коих оставил в Люттихе. Они сразу спознали меня по тому, как я вел игру, а я их, ибо у нас есть на то свои приметы. Я тотчас же поступил в их цех и пособлял по ночам объезжать на кривой. А после того как вскорости одного из наших сцапали, когда он собирался подтибрить толстый кошель у некоей знатной дамы на старом рынке, и мне довелось с полдня глазеть, как его выставили в железном ошейнике у позорного столба, отрезали ему ухо и наказали батогами, то сие ремесло мне опротивело; того ради дозволил уговорить меня пойти в солдаты, ибо как раз в то время полковник, у которого мы были под началом в Магдебурге, набирал молодцов, чтобы пополнить свой полк. Меж тем отец мой проведал, куда я утек, а потому написал своему фактору, чтобы он точнейшим образом все разузнал об мне. Сие случилось как раз, когда я уже получил денежки на ладонь; фактор сообщил об этом моему отцу, который распорядился снова откупить меня, чего бы это ни стоило. Когда я про то услыхал, то испугался, как бы не угодить в тюрьму, и не захотел, чтобы меня откупили. Чрез то и полковник прознал, что я сын богатого купца, и так натянул поводья, что мой отец отступился и оставил меня в полку, полагая, что когда я малость побарахтаюсь на войне, то, быть может, еще пожелаю исправиться.

Спустя немного времени у нашего полковника помер копиист, и я был взят на его место, в каковой должности ты меня и застал. Тогда начал я возноситься в мыслях в такой надежде, что буду восходить от ступеньки к ступеньке, так что под конец сделаюсь генералом. Я учился у нашего секретаря, какое надлежит мне иметь обхождение, и мое намерение возвыситься побудило меня вести себя более чинно и не предаваться, как то прежде было у меня в обыкновении, различным дурачествам, плутням и лени. Однако ж дело не шло вперед, покуда не помер наш секретарь; тут я помыслил: «Надобно мне постараться заполучить это место». Я щедро раздавал подарки и подмазывал, где только мог. А когда моя мать узнала, что я взялся за ум, то стала присылать мне деньги. Эти-то кровные сбережения моей матери пускал я в ход всюду, где это, как мне казалось, могло пойти мне на пользу. А так как юный Херцбрудер приболел к сердцу нашего полковника и он предпочел его мне, то я тщился убрать его с дороги, ибо прознал, что полковник окончательно решил отдать ему секретарскую должность. Такая проволочка с моим произвождением, коего я с таким пылом домогался, сделала меня столь нетерпеливым, что я открыл нашему профосу свое крепкое, как булат, намерение учинить дуэль с Херцбрудером и заколоть его шпагою. Но мне никаким манером не удавалось к нему подступиться. Да и наш профос отговаривал от такого умысла и уверял меня: «Когда ты его прикончишь, то сие принесет тебе больше вреда, нежели пользы, ибо ты убьешь самого любимого слугу нашего полковника», подав мне совет украсть что-нибудь в присутствии Херцбрудера и доставить ему, профосу, то он уж сумеет промыслить, что тот выйдет из милости полковника. Я последовал его совету и во время крестин у полковника стянул позолоченный кубок и отнес профосу, который, воспользовавшись им, сумел отстранить юного Херцбрудера, что ты, верно, и сам хорошо помнишь, когда в большой палатке у полковника он и тебе напустил в штаны собачонок».

Двадцать первая глава

Симплициус слышит: Оливье – солдат,
Искусный наездник и тверд, как булат.

Желтые и зеленые круги поплыли у меня перед глазами, когда пришлось мне из собственных уст Оливье услышать, как поступил он с бесценным моим другом Херцбрудером, а я не смел отомстить за него. И я еще принужден был таить свою печаль, чтобы он ничего не приметил, и того ради попросил его рассказать, что приключилось с ним после битвы при Виттштоке, понеже мне хорошо известно, как до того проходила его жизнь.

«Во время сего сражения, – сказал Оливье [522], – вел я себя не как канцелярская крыса, которая только и умеет, что чинить перья для чернильницы, а как заправский солдат, ибо я был искусный наездник и тверд, как булат, а так как я не был приписан ни к одному эскадрону, то решил показать свой кураж, как человек, который возымел намерение либо проложить себе путь к возвышению своею шпагою, либо сложить голову. Я носился, как вихрь, вокруг нашей бригады, упражняясь в ратном деле и доказывая нашим, что мне более приличествует держать в руках палаш, нежели перо. Но это не помогло; превозмогла шведская Фортуна, и я должен был разделить наше злополучие, поелику принужден был пойти на постой к неприятелю, хотя я незадолго перед тем никому не давал пардону.

Итак, погнали меня вместе с другими пленными пешком в полк, что стоял на отдыхе в Померании, а как там было множество желторотых новобранцев; я же показал немалый кураж, то меня тотчас же произвели в капралы. Но я порешил там долго не копить навоза, а поскорее податься к имперским, на чьей стороне мне было более по душе, хотя, нет сомнения, что у шведов меня ожидало скорейшее произвождение. Свое намерение я осуществил таким манером: я был отряжен вместе с семью мушкетерами на наши отдаленные квартиры, дабы, учинив там надлежащую экзекуцию, выжать приличную контрибуцию. Добыв таким образом более восьмисот гульденов, показал их своим молодцам, так что у них зубы загорелись, и мы стакнулись поделить денежки между собою и задать стрекача. А когда мы так поступили, подговорил я трех из них помочь мне укокошить четырех остальных, и, учинив сие, поделили денежки так, что каждому досталось по двести гульденов. Засим замаршировали мы в Вестфалию. Дорогою улестил я одного из моих сотоварищей помочь мне также пристрелить еще двоих, а когда мы принялись делить добычу, придушил и последнего, после чего, забрав все деньги, преблагополучно отправился в Верле, где изрядно пображничал и повеселился.

Когда же мои денежки стали подходить к концу, а я весьма пристрастился к пирушкам, так что готов был коротать в них день и ночь, особливо же как пошла кругом слава о некоем молодом солдате из Зуста, который собирал изрядную добычу во время разъездов, то и я заохотился последовать его примеру. А как был одет он во все зеленое, то прозвали его Егерем; того ради и я справил себе зеленое платье и грабил под его именем как по его, так и по своим собственным квартирам, учиняя всевозможные непотребства, так что нам обоим хотели воспретить подобные разъезды. Егерь, правда, залег дома, я же продолжал хищничать под его флагом сколько душе было угодно, так что по этой причине сказанный Егерь послал мне вызов; но пусть с ним дерется сам черт, ибо он, как мне передавали, был весьма дюж и мог бы уничтожить мою стойкость.

Но мне все же не удалось избежать его хитростей, ибо он с помощью своего конюха заманил меня и моего камрада в овчарню и хотел принудить вступить с ним в единоборство при полном лунном свете и в присутствии двух всамделишных чертей в качестве секундантов. Но понеже я на то не согласился, то учинили они надо мной самую что ни на есть на свете гнусную насмешку, о чем мой камрад распустил всеобщую молву, коей я так устыдился, что сбежал оттуда в Липпштадт и поступил на службу к гессенцам; однако же пробыл у них недолго, ибо они мне не доверяли, после чего перешел в голландскую службу, где хотя и получал изрядную плату, но скучная военная лямка не пришлась мне по нутру, ибо нас содержали, как монахов, и мы принуждены были вести себя благонравнее монахинь.

Понеже я более не осмеливался пристать ни к имперским, ни к шведам, ни к гессенцам, ибо в таком случае по доброй воле подверг бы себя опасности среди бела дня попасть под арест, а у голландцев не мог долее мешкать, ибо насильным образом низложил непорочность одной девицы, что по всем приметам скоро должно было обнаружиться, то и порешил искать пристанища у испанцев в надежде улизнуть тайком и от них, чтобы поглядеть, как поживают мои родители. Но когда я с таким намерением пустился в путь, то мой компас так вздурился, что я ненароком попал к баварцам. С ними я, замешкавшись среди братьев меродеров из Вестфалии, отмаршировал до Брейсгау, кормясь тем, что поворовывал или выигрывал в кости. Заводились у меня денежки, то днем бросал я их на игорный стол, а ночью швырял маркитанткам; а не было ни гроша, так крал где что подвернется. Доводилось мне на дню уводить по две, а то и по три лошади как с пастбища, так и с конюшен на постоях, продавать и тут же спускать все, что удавалось выручить; я тайком прокрадывался ночью к палаткам и выуживал оттуда самое ценное прямо из-под подушек. А во время похода в узких ущельях поглядывал я бдительным оком на кожаные чемоданы, которые возили за собой женщины, срезал эту кладь и пропадал с глаз долой, покуда не случилось сражение при Виттенвейере, когда меня захватили в плен и снова погнали пешком и запихали в полк, на сей раз веймарским солдатом. Однако ж лагерь под Брейзахом не пришелся мне по вкусу, а посему я заблаговременно смотал удочки и ушел оттуда, чтобы отныне воевать за самого себя, как ты и видишь. И знай, брат, что с той поры уложил я немало кичливых молодцов и зашибал немало деньжат, от чего не отстану, покуда не увижу, что больше и брать ничего не осталось. А теперь твой черед поведать мне о своей жизни».

Двадцать вторая глава

Симплиций дивится божьему промыслу,
Устремляет к нему все свои помыслы.

Когда Оливье таким образом закончил свою повесть, то не мог я довольно надивиться божественному промыслу. И я постиг, как прежде всего в Вестфалии преблагий бог не токмо отечески хранил меня от сего изверга, но еще и к тому направил, что вселил в него передо мной ужас. Тут только я уразумел, какую штуку я выкинул с Оливье, о чем ему предвещал старый Херцбрудер, и что он, Оливье, как то можно усмотреть в главе 16, к моей немалой выгоде истолковал по-своему. Ибо когда б этой бестии стало ведомо, что я был Егерем из Зуста, то уж, верно, он отплатил бы мне за то, что я тогда учинил с ним в овчарне. И я рассудил также, сколь мудро и темно излагал Херцбрудер свои предсказания, и помыслил про себя, что хотя его предвещания обычно неотменно сбываются, однако ж маловероятно и весьма диковинно, чтобы я должен был отмещевать смерть такого человека, который заслужил виселицу и колесо и за свой беспутный нрав недостоин ступать по земле. Я нашел также, что мне весьма было на пользу, что я наперед не поведал ему о своей жизни, ибо тогда я сам открыл бы ему, чем я его перед тем оскорбил; также заключил из сего, что преблагий бог еще не оставил меня своею милостию, и возымел надежду, что он снова ниспошлет мне счастливое и непостыдное избавление. Меж тем, как я предавался таким мыслям, приметил я на лице у Оливье несколько шрамов, которых под Магдебургом у него еще не было, того ради вообразил, что эти рубцы были отметинами, поставленными еще Шпрингинсфельдом в то время, когда он в обличье черта расцарапал Оливье всю рожу, а потому спросил его, откуда у него эти зарубки, присовокупив, что хотя он и поведал мне всю свою жизнь, однако ж я с легкостию мог догадаться, что он умолчал о самом любопытном, ибо еще не объявил мне, кто же его так пометил. «Эх, брат, – отвечал он, – когда я стал бы тебе пересказывать все мои проделки и плутни, то нам обоим, тебе и мне, это рано или поздно прискучило бы. Однако ж, чтобы ты уверился, что я ничего не утаил от тебя из своих приключений, то хочу тебе сказать всю правду и об этом, хотя, кажется, что сие было учинено мне в насмешку.

Я совсем уверовал, что мне еще в утробе матери было предустановлено ходить меченым, ибо уже в юности школяры раскорябали мне рожу, когда я с ними сцепился. Также прежестоко досталось мне и от одного из тех чертей, которые подстерегли меня с Егерем из Зуста, поелику следы от его когтей заживали на моем лице добрых шесть недель; но мне все же удалось свести их начисто. А эти шрамы, которые ты сейчас еще видишь на моем лице, приобрел я совсем по иной причине, а именно: когда я еще стоял на квартире у шведов в Померании и завел себе красивую метреску [523], то хозяин дома принужден был покинуть свою постель и предоставить ее нам. А его кошка, которая привыкла каждый вечер забираться в ту же самую постель, учиняла нам каждую ночь великое неудобство, ибо вовсе не собиралась уступить нам законное свое место с такою же легкостью, как ее хозяин и хозяйка. Сие привело мою метреску (которая и без того терпеть не могла кошек) в такую досаду, что она поклялась всеми клятвами, что ни под каким видом не окажет мне своей любви, покуда я прежде не спроважу кошку, что ежели хочу и далее наслаждаться ее благосклонностью, то уж не только исполню ее желание, но и отомщу хорошенько этой кошке, доставив самому себе приятное упражнение; того ради не без больших хлопот запихал ее в мешок, взял с собою двух здоровенных крестьянских собак (которые и без того весьма свирепы до кошек, а мною были приручены) и оттащил мешок на привольный широкий луг, где собирался устроить веселую потеху и забаву, ибо полагал, что раз нет поблизости ни одного дерева, куда могла бы сия кошка ретироваться, то собаки погоняют ее по ровной местности, словно зайца, чем изрядно меня потешат. Но, о злополучная планета! Тут пришлось мне тошнехонько, и я узнал не только собачью, как обычно у нас говорят, но и кошачью жизнь (каковая невзгода мало изведана, а иначе, нет сомнения, давно сложили бы о том пословицу), ибо кошка, едва только я развязал мешок, очутившись в чистом поле, где рыщут ее злейшие враги, не увидела никакой верхушки, где могла бы найти себе пристанище; того ради, не желая оставаться внизу, где ее мигом разорвали бы в клочья, прыгнула мне прямо на голову, ибо не могла сыскать более высокого места; а когда я стал от нее отбиваться, то с меня слетела шляпа. Чем больше силился я ее от себя отодрать, тем крепче она запускала в меня когти. Жадные и без того лютые на кошек псы не взирали равнодушно на такое наше сражение, а вмешались в игру; они скакали с разверстыми пастями вокруг нас, норовя схватить кошку, которая ни за что не хотела покинуть меня, изо всех сил вцепившись когтями не только в волосы, но и в лицо. А когда она, отбиваясь от собак, промахнется своим когтистым кастетом, то уж наверняка съездит по мне. А так как ей все же иногда удавалось садануть псов по носу, то и они старались своими лапами стащить ее вниз и ненароком весьма чувствительно раздирали мне лицо. А когда я сам хватал кошку обеими руками, чтобы оторвать от себя, то она кусалась и царапалась, что было сил. Итак, попал я в переделку сразу и к кошкам и к собакам, которые меня всего искусали, исцарапали и так изуродовали, что я, почитай, уже не походил на человека; а самое скверное, я все время был в опасности, что псы, ярясь на кошку, могут ухватить меня за нос или за ухо и откусить напрочь. Мой воротник и колет так залило кровью, как на кузнице у столба, где холостят жеребцов и пускают им кровь в день святого Стефана [524]; и я не мог измыслить никакого средства, как мне спастись от такой муки. Под конец принужден был я, ежели не хотел больше оставлять свой капитолиум ареной такого сражения, по доброй воле упасть на землю, чтобы псы могли схватить кошку. И хотя они разорвали ее, однако ж я не получил от этого столь отменной потехи, на какую надеялся, а одно только посмеяние и такое лицо, как ты еще и по сю пору мог увидеть. Того ради я так озлился, что вскорости пристрелил обеих собак, а мою метреску, которая подала случай к сему дурачеству, так отшелушил, что из нее можно было жать масло, после чего она сбежала, ибо, нет сомнения, не могла долее любить такую мерзкую образину».

Двадцать третья глава

Симплициус зрит: Оливье сколь жесток,
Решает уйти, дай только срок!

Я охотно посмеялся бы над историей, поведанной мне Оливье, но принужден был показать к нему сожаление. А когда я своим чередом приступил к повести о моей жизни, завидели мы приближающуюся повозку с двумя всадниками; того ради спустились мы с церковной башни и засели в дом, расположенный у самой дороги, и потому весьма удобный для нападения на проезжающих. Свой мушкет я держал заряженным про запас, а Оливье сразу уложил одним выстрелом лошадь и одного всадника, прежде чем они нас открыли, после чего другой сразу утек; а когда я с взведенным курком подступил к кучеру и заставил его слезть с козел, подскочил Оливье и одним махом рассек ему палашом голову до самых зубов и хотел также прикончить женщину и детей, забившихся в карете и уже более похожих на мертвецов, нежели на живых. Я же решительно тому воспротивился и напрямик отрезал ему, что ежели он хочет исполнить свое намерение, то должен сперва умертвить меня. «Ах, – воскликнул он, – неразумный Симплициус, вот уж никогда не подумал бы, что ты и впрямь такой пентюх, каким себя выставляешь!» Я отвечал: «Брат, какой вред могут причинить тебе эти невинные дети? Когда б то были взрослые молодцы, которые могли бы защищать себя, тогда другое дело». – «Что? – возразил он. – Когда яйца на сковородке, из них не выведешь цыплят! Я-то отлично знаю этих юных кровососов; их отец майор – сущий живодер и злейший Обломайдубина, какой только был на свете!» С такими речами он все еще порывался убивать и хотел прирезать бедных детей; но я удерживал его до тех пор, покуда он наконец не смягчился. Там были жена майора, ее служанка и трое пригожих детей, коих мне было от всего сердца жаль; а чтобы они нас вскорости не выдали, их всех заперли в погреб, где они не могли сыскать себе иного пропитания, кроме брюквы и других овощей, покуда кто-нибудь их не освободит. Засим ограбили мы повозку и угнали семерку отличных лошадей в лес, в самую чащу.

А когда мы привязали лошадей и малость огляделись, завидел я неподалеку от нас молодчика, тихонько стоявшего у дерева; я показал на него Оливье, полагая, что надобно поостеречься. «Эх, дурень! – сказал он. – Да ведь это жид, которого я тут привязал; он, плут, давным-давно замерз и околел». Меж тем подошел он к нему, двинул кулаком под челюсть и сказал: «Ну, пес, и ты мне немало дукатов принес». И когда он его таким манером пошевелил, высыпалось у него изо рта несколько дублонов, которые бедный плут туда запрятал и держал до самой смерти. Оливье немедля засунул ему в пасть руку и вытащил двенадцать дублонов и превосходный рубин. «Этой добычей, – сказал он, – обязан я тебе, Симплиций». И засим подарил мне рубин, а сам отправился за своим мужиком, наказав мне оставаться у лошадей, но смотреть в оба, чтобы мертвый жид меня не покусал, чем втер мне за мое мягкосердечие и намекнул, что нет у меня такого куража, как у него.

А покуда Оливье ходил за мужичком, я стал предаваться докучливым мыслям и рассудил, в сколь опасное попал я положение. Я решил вскочить на лошадь и удариться в бегство, но возымел опасение, что Оливье застанет меня за исполнением сего намерения и сразу пристрелит, ибо я подозревал, что он теперь лишь испытывает мое постоянство и где-либо затаился поблизости, чтоб меня подстеречь. Взошло мне на ум уйти оттуда пешком, но я принужден был поразмыслить и о том, что ежели мне сейчас и удастся сбежать от Оливье, то я беспременно попаду в лапы крестьян в Шварцвальде, о коих шла слава, что они учиняют солдатам крепкую нахлобучку. А заберешь ты, раздумывал я, всех лошадей, чтобы отнять у Оливье средство к погоне, а тебя захватят веймарцы, то не избежать тебе колеса, как уличенному злодею. Одним словом, не мог я измыслить надежного способа к своему бегству, особливо же очутившись в густом лесу, где не знал я ни дороги, ни тропки; сверх того пробудилась моя совесть и терзала меня, ибо я остановил кучера и послужил причиной, что его так безжалостно лишили жизни, и представились моим очам обе женщины и невинные дети, запертые в погребе, где они, быть может, обречены на смерть и погибель, подобно сему еврею. И я, несчастный, хотел утешить себя своей невиновностию, ибо действовал против собственной воли и по принуждению; но моя совесть представила мне, что я всеми другими своими худыми делами давно уже заслужил, чтобы меня в сообществе с этим архизлодеем предать в руки юстиции, дабы получить справедливое наказание, быть может, праведный бог и определил мне такую кару. Под конец возымел я великое упование на благость божию и молил спасти меня от напасти; и когда я исполнился умиления, то сказал самому себе: «Дурень! Ведь ты не под замком и не привязан; весь необъятный мир открыт перед тобою. Али мало у тебя лошадей, чтобы пуститься в бегство? А когда не пожелаешь ехать верхом, разве не проворны твои ноги, чтобы унести тебя отсюда?» Меж тем, как я подобным образом терзал и мучил себя, не решаясь на что-либо, воротился Оливье вместе с нашим мужиком. Он проводил нас вместе с лошадьми на мызу, где мы подкрепились и по очереди один за другим проспали несколько часов. После полуночи мы поскакали дальше и к полудню достигли внешних постов швейцарцев, где Оливье хорошо знали и устроили нам великолепное угощение. И покуда мы веселились, послал наш хозяин за двумя евреями, которые купили у нас лошадей [525], хотя и за полцены. Все было совершено так приятно и толково, что не потребовало особых разговоров. Самое главное, о чем спросили евреи, было: «Чьи это лошади – имперские или шведские?» А когда узнали, что они достались нам от веймарцев, то рассудили: «Так нам надобно гнать их не в Базель, а в Швабию к баварцам!», немало подивив меня своею превеликой осведомленностью и откровенностию.

Мы пировали по-барски, тамошние лесные форели и отличные раки изрядно пришлись мне по вкусу. А как уже наступил вечер, то мы снова отправились в путь, нагрузив нашего крестьянина, словно осла, жарким и другими припасами; со всем этим мы на другой день завернули на уединенный крестьянский двор, где нас приняли весьма дружелюбно; и мы провели там несколько дней по причине худой погоды, ибо ветер, дождь и снег – плохие попутчики. Потом пробрались мы сплошным лесом и окольными тропинками снова к той самой хижине, куда меня Оливье привел спервоначала, когда он меня взял с собою.

Двадцать четвертая глава

Симплиций глядит: Оливье убит,
За лютую смерть люто и мстит.

Когда мы там засели, чтоб отдохнуть и утолить голод, Оливье отослал мужика купить съестных припасов, а также порох и дробь. Когда тот ушел, Оливье снял камзол и сказал: «Брат, не могу я больше таскать один эти чертовы деньги», – после чего отвязал пару валиков, или колбасок, которые он носил прямо на голом теле, бросил их на стол и сказал: «Ты также должен потрудиться и поносить это, покуда наберем, что хватит нам обоим, да и пошабашим; а то эти проклятущие деньги натерли мне бока; так что я уже не могу их таскать на себе». Я отвечал: «Брат, было бы у тебя их столько, как у меня, они не натерли бы тебе бока». – «Что? – перебил он меня. – Знай, что мое, то и твое, а что мы добудем вместе, то поделим пополам!» Я поднял оба мешочка и почувствовал, что они тяжелехоньки, ибо набиты чистым золотом. Я сказал, что все сие весьма неудобно укладено, и ежели ему угодно, то мог бы так все ушить, что носить будет куда легче. А когда он предоставил сие на мою волю, то я пошел с ним к дуплистому дубу, где у него были схоронены ножницы, иголки и нитки; там смастерил я из пары штанов себе и ему нараменники, или наплечья, и упаковал в них славные красные монетки. И после того как мы надели эти наплечья под рубахи, получилось не иначе, как если бы на нас спереди и сзади были надеты золотые панцири, что было весьма ладно, ибо мы были теперь в большей безопасности ежели не от пули, то, по крайности, от клинка. Я же тому дивился и спросил его, по какой причине нет при нем серебра, узнав в ответ, что у него запрятано в дупле более тысячи дукатов, над коими дозволил он хозяйничать своему мужику, и не ведет им счет, ибо ни во что не ценит подобные овечьи орешки.

Когда с этим было покончено и деньги уложены, отправились мы в наш ложемент, где ночью варили себе пищу и грелись у печки. А днем, около часу, когда мы этого меньше всего ожидали, в нашу хижину, широко распахнув дверь, вломилось шестеро мушкетеров с капралом с оружием на изготове и зажженными фитилями и заорали, что мы должны им сдаться. Однако Оливье (который так же, как и я, держал во всякое время рядом с собой заряженный мушкет, а при себе острый меч и как раз сидел за столом, тогда как я стоял за дверью у печки) ответил им несколькими пулями, отчего двое свалились на землю, я же двумя равномерными выстрелами уложил третьего и покалечил четвертого. Затем Оливье выхватил из ножен свой меч, выручавший его из любой беды, и такой острый, что резал волос (и может быть сравнен со славным Калибурном [526] – мечом английского короля Артура), и разрубил пятого от плеча до живота, так что у него вывалилась вся требуха и он отвратительнейшим образом на ней распластался. Меж тем треснул я шестого по голове прикладом, так что он разом протянул ноги. Подобную же штуку учинил седьмой с Оливье, да с такой силой, что у него мозги вылетели; я же в свой черед так саданул убившего, что и он, подобно своим камрадам, растянулся, составив компанию мертвецам. А когда раненый, которого я подстрелил поначалу, увидел такой удар и приметил, что я поворотил мушкет и хочу вышибить из него дух, то бросил свое оружие и дал такого стрекача, как если бы за ним гнался сам черт. И на все это сражение ушло времени не более, чем понадобилось бы на то, чтобы прочитать «Отче наш», за который срок семеро храбрых солдат успело сложить свои головы.

И когда таким образом я один завладел всем полем, то осмотрел Оливье, чтобы удостовериться, не осталось ли в нем хоть на каплю жизни, но когда нашел его совсем бездыханным, то рассудил, что не приличествует оставлять мертвому телу столько денег, в коих ему нет никакой нужды; того ради снял я с него золотую шкуру, которую только вчера ему изготовил, и повесил на плечи поверх собственной. И понеже мой мушкет был разбит, то забрал я оставшийся после Оливье, а также его острый боевой меч; вооружившись всем этим на случай опасности, я дал тягу, и притом по той дороге, по которой, как я знал, должен был воротиться наш мужик. Я сел в сторонку неподалеку от того места, чтобы его дождаться, а также поразмыслить, что мне надлежит предпринять в будущем.

Двадцать пятая глава

Симплиций встречает названого брата,
Что нищим скитался в жалких заплатах.

Не просидел я и получасу, погрузившись в размышления, как объявился наш мужик, пыхтевший, как медведь; он бежал изо всей мочи и не приметил меня, покуда я его не нагнал. «Чего спешишь? – спросил я. – Что стряслось?» Он сказал: «Тикай отсюдова поскорее! Сюда идет капрал с шестью мушкетерами, а у них приказ взять под стражу тебя и Оливье и живыми или мертвыми доставить в Лихтенек [527]. Они захватили меня в полон и принуждали провести к вам, но мне посчастливилось удрать и прибежать сюда». Я подумал: «Эге, плут! Ты нас предал, чтоб завладеть деньгами Оливье, спрятанными в дупле»; но не показал виду, ибо нуждался в проводнике, а потому сказал, что Оливье и все, кому надлежало его взять под стражу, лежат мертвыми. А как мужик не хотел тому поверить, то я оказал ему доброту и пошел с ним на место, где он мог увидеть бедственное зрелище – семь поверженных тел. «Седьмому из тех, кто хотел нас захватить, я дозволил убежать, и видит бог, ежели я мог бы снова оживить тех, кто здесь полег, то я не преминул бы так поступить!» Мужик оторопел от ужаса и удивления и воскликнул: «Что же делать?» Я отвечал: «Что делать, уже решено! Выбирай одно из трех: либо ты тотчас проведешь меня надежными тропами через лес в Филлинген [528], либо покажешь дупло, где схоронены деньги Оливье, либо умрешь на месте и составишь добрую компанию этим мертвецам! Ежели проводишь меня в Филлинген, то тебе одному достанутся все деньги, а покажешь дупло, то я разделю их с тобою пополам, а не учинишь ни того, ни другого, то я пристрелю тебя и пойду своею дорогою». Мужик с большой охотой улизнул бы от меня, но страшился мушкета и того ради пал на колени и предложил провести меня через лес. Итак, отправились мы со всею поспешностию и безо всякой пищи, питья и самого короткого отдыха шли весь тот день и следующую ночь, ибо, на наше счастье, было довольно светло, а под утро завидели город Филлинген, где я отпустил мужика. На сем пути мужика подгонял страх, а меня желание спасти жизнь и свои денежки, так что я принужден был почти уверовать, что золото сообщает человеку большую силу, ибо хотя я нес на себе порядочную тяжесть, однако ж никакой особой усталости не чувствовал.

Я почел счастливым предзнаменованием, что в то самое время, когда я подошел к Филлингену, городские ворота были открыты. Караульный офицер учинил мне допрос, и когда услышал, что я назвал себя вольным рейтаром из того самого полка, куда меня определил Херцбрудер, освободив от мушкетерства в Филиппсбурге, а также что я сбежал из лагеря под Брейзахом от веймарцев, куда попал после того, как был взят в плен у Виттенвейера и затолкан в их войско, и теперь хочу снова воротиться в свой полк к баварцам, то снарядил со мною мушкетера, который отвел меня к коменданту. Тот еще почивал в постели, ибо за полночь прободрствовал за делами, так что пришлось мне прождать добрых полтора часа перед его квартирою, но как люди шли от ранней обедни, то меня обступили со всех сторон горожане и солдаты, и всяк домогался узнать, как идут дела под Брейзахом; от этого крика пробудился комендант, который без дальнейших проволочек велел пустить меня к себе.

Он учинил мне новый экзамен, а я ответил все то же, что перед тем сказал у городских ворот. Засим спросил он меня об особливых частностях касательно осады и прочем, и тут признался я во всем, а именно, что я недели две находил прибежище у одного молодца, который тоже был из беглых, и с ним вместе напали на повозку и ограбили ее, намереваясь добыть у веймарцев столько, чтобы снова обзавестись конями и, должным образом экипировав себя, явиться каждому в свой полк; однако ж только вчера на нас внезапно напал капрал с шестью мушкетерами с тем, чтобы нас захватить, вследствие чего мой камрад и еще шестеро, посланных от противника, полегли на месте, седьмой же бежал, равно как и я, притом каждый на свою сторону. О том же, что я намеревался пробраться в Л. [529] в Вестфалии к своей женушке и что на мне надеты два изрядно начиненных наплечья, молчал я, как мертвый. И, по правде, нимало того не совестился, что смолчал, ибо какое ему до того было дело? Он также не спрашивал меня о сем, а только дивился и почти не хотел верить, что мы вдвоем с Оливье уложили шестерых человек, а седьмого обратили в бегство, хотя мой камрад и заплатил за это своею жизнью. Во время сего дискурса представился мне удобный случай завести речь и о превосходном мече Оливье, который я носил при себе и не мог им нахвалиться. И он так полюбился коменданту, что я, ежели хотел отойти от него добрым манером и получить пашпорт, принужден был поменяться с ним на шпагу. И, по правде, то был изрядный меч, красивый и добрый, и на нем был нагридирован целый вечный календарь, так что меня не переспорить, что он не был выкован самим Вулканом в hora Martis и уж, конечно, был изготовлен, как описано в «Сокровищнице героев» [530], по какой причине все другие клинки ломаются об него и самые неустрашимые неприятели и храбрые, как львы, мужи пускаются наутек, словно робкие зайцы. Когда же он меня отпустил и приказал выписать мне папшорт, отправился я кратчайшим путем на постоялый двор, где не знал, то ли мне завалиться спать, то ли поесть. Однако решил сперва утолить голод и потому велел принести мне какие ни есть кушанья и напитки, раздумывая, как я устрою свои дела и при моих деньгах уж наверное доберусь до Л. к своей жене, ибо у меня было ровно столько же охоты ворочаться в полк, как и сломить себе шею.

Меж тем как я предавался в своем уме подобным спекуляциям и затевал в мыслях различные другие хитрости, в горницу приковылял какой-то молодчик с костылем в руке: у него была обмотана голова, а руки на перевязи и столь жалкое рубище, что я не дал бы за него ни единого геллера. Едва трактирный слуга завидел его, то хотел тотчас же прогнать, ибо от него шла нестерпимая вонь и он был до того осыпан вшами, что ими можно было усеять всю швабскую степь. Он же молил дозволить ему, ради самого бога, хоть малость обогреться, но тщетно. Но когда я сжалился над ним и попросил за него, то его подпустили к печке, как нищего. Он смотрел на меня, как мне показалось, томясь от голода и с большим благоговением, как я наворачиваю, и притом несколько раз тяжко вздохнул: и когда трактирный слуга вышел, чтобы принести мне жаркое, то подошел к моему столу и протянул мне глиняную кружку. Так как я легко мог вообразить себе, зачем он пришел, то взял у него кружку и налил сполна пивом, прежде чем он успел попросить. «Ах, друг, – сказал он, – ради Херцбрудера дай мне также немного поесть!» Когда я сие услышал, у меня захолонуло сердце, и я уразумел, что то сам Херцбрудер. Я едва не повергся в обморок, когда увидел его в столь бедственном положении, но скрепился, бросился ему на шею и усадил рядом с собою, ибо нам обоим застили глаза слезы, мне от сожаления, ему от радости.

Двадцать шестая глава

Симплициус слышит про муки и беды,
Какие Херцбрудер в походах изведал.

Нечаянная наша встреча до того нас всполошила, что не могли мы ни есть, ни пить, а только спрашивали друг друга, что приключилось с тех пор, когда мы в последний раз виделись. Однако ж мы не могли пуститься в откровенную беседу, ибо трактирщик и его слуга беспрестанно сновали взад и вперед. Трактирщик дивился, что я не гнушаюсь такого обовшивевшего малого, я же сказал, что на войне у заправских солдат то за обычай. Так как я уразумел, что Херцбрудер до сего обретался в гошпитале и жил подаянием и что раны его весьма худо перевязаны, то уговорился с хозяином, чтобы он отвел ему особливый покой, уложил Херцбрудера в постель и велел позвать к нему лучшего костоправа, которого можно сыскать, а также портного и швею, чтобы приодеть его и вывести всех вшей, которые его до костей источили. У меня в кошельке еще водились дублоны, которые Оливье вытащил из глотки у мертвого еврея. Я хлопнул ими по столу и сказал Херцбрудеру так, чтобы слышал трактирщик: «Гляди, брат, вот мои деньги; я хочу истратить их на тебя и проесть вместе с тобою», – так что хозяин стал нам весьма усердно прислуживать. А цирюльнику я показал рубин, также вынутый из помянутого еврея, ценою примерно в двадцать талеров, и сказал: «Понеже те малые деньги, которые я при себе имею, уйдут на наше пропитание и на платье моему камраду, то намерен я дать ему сей рубин, ежели он вскорости поставит на ноги помянутого камрада»; чем цирюльник был весьма доволен и потому употребил самое лучшее лечение.

Итак, ухаживал я за Херцбрудером, как за своим вторым «я»; отдал сшить ему простое платье из серого сукна, но сперва отправился к коменданту из-за пашпорта и поведал, что встретил тяжко раненного камрада и хочу дождаться, покуда он совсем не выздоровеет; оставить же его тут не осмеливаюсь, дабы не держать ответ за него в полку. Комендант похвалил такое мое намерение и дозволил остаться, сколько мне надобно, обещав снабдить нас добрым пашпортом, когда мой камрад сможет пуститься в путь вместе со мною.

А когда я воротился к Херцбрудеру и сел у его ложа, то попросил не таясь поведать мне, как попал он в столь бедственное положение; ибо я вообразил, что по какой-либо важной причине или совершенной им оплошности он был лишен прежнего высокого звания и чести и вторгнут в теперешнее злополучие. Он же сказал: «Брат, ты ведь знаешь, что я был самый любимый и довереннейший друг и фактотум графа фон Гёца [531]; тебе также довольно ведомо, сколь злополучно окончилась минувшая кампания, в коей он был главный генерал и командир, когда мы не только проиграли битву под Виттенвейером, но к тому же не смогли высвободить из осады Брейзах. И понеже о том пошли по всему свету различные толки, наипаче же, как упомянутого графа призвали к ответу и повезли в Вену, то я от стыда и страха добровольно поверг себя в такое ничтожество и часто желаю себе либо умереть в сей бедности, либо жить в сокрыве, покуда не обнаружится, что названный граф ни в чем не повинен, ибо, насколько я знаю, он всегда сохранял верность римскому императору. А что он прошедшим летом не был счастлив, то, как я думаю, надлежит приписать скорее предопределению всевышнего (который ниспосылает победу тому, кому хочет), нежели оплошности графа.

Когда вознамерились мы освободить от осады Брейзах и я увидел, что у наших дело идет ни шатко ни валко, то вооружился и пошел на осадный плавучий мост, как если бы один мог все привести к окончанию, в чем тогда не был сведущ и что не вменялось мне в обязанность; однако ж я хотел тем подать пример остальным, а как прошедшим летом нам ничего не удалось исполнить, то, по счастью или, вернее, несчастью, я оказался в первых рядах нападавших, и мне первому довелось столкнуться с неприятелем, тут и пошла потеха. И хотя я был первым в нападении, однако ж оказался последним в защите, ибо мы не выдержали неистового натиска французов, и потому раньше всех попал в руки врагам. Меня поразил выстрел в правую руку и тотчас же другой в бедро, так что я не мог ни бежать, ни выхватить шпагу; и как теснота места и великая опасность не дозволяли ни просить, ни давать пардону, то получил я еще удар в голову, от которого рухнул наземь, и так как на мне было весьма доброе платье, то меня с остервенением раздели и сбросили, как мертвого, в Рейн. В такой беде воззвал я к всевышнему и совершенно предался его святой воле, и когда я давал различные обеты, то почувствовал его заступление: Рейн выбросил меня на берег, где я заткнул свои раны мохом, и хотя едва не замерз, однако ж ощутил в себе особенную силу, так что смог уползти оттуда, поелику мне помогал бог, так что я, хоть и прежалостным образом изувеченный, попал к братьям меродерам и солдатским женкам, которые возымели ко мне сожаление, хотя вовсе не знали меня. Они уже не помышляли о счастливом освобождении крепости, что мне причиняло боль сильнейшую, нежели мое увечье. Они покормили и обогрели меня у костра, снабдив платьем, и прежде чем я успел толком перевязать свои раны, как должен был узреть, что наши приготовились к позорному отступлению и признали дело проигранным, что меня весьма сокрушало; того ради решил я никому себя не открывать, дабы и на мою долю не досталось насмешек, а посему пристал к нескольким раненым из нашей армии, с которыми шел фельдшер; ему я отдал свой золотой крестик, еще висевший у меня на шее, за что тот перевязал мне раны. Так и влачил я, дорогой Симплициус, до сих пор сию бедственную жизнь, положив намерение никому не открываться, покуда граф фон Гёц не выиграет свое дело. И теперь, видя твою верность и добросердечие, обретаю я великое упование, что милосердный бог еще не покинул меня, понеже сегодня утром, когда я шел от ранней обедни и увидел тебя возле комендантской квартиры, то представилось мне, что бог ниспослал тебя ко мне вместо своего ангела, который должен прийти ко мне на помощь во всяческой моей скудости».

Я утешал Херцбрудера, как только мог, и открыл ему, что у меня куда больше денег, чем те несколько дублонов, которые я показал, и что все это теперь к его услугам; и меж тем рассказал я ему о падении Оливье и каким образом принужден был я отомстить за его смерть, и сие так взбодрило его дух, что споспешествовало и его телесному здравию, ибо день ото дня раны его заживали все лучше.

 

Примечания

429   «сочинил песенку». – Подобная песенка помещена в «Сатирическом Пильграме». Содержание ее восходит к фольклорным источникам.
430   На старом мосту через Эльбу в Дрездене была помещена статуя присевшего на корточки человека, которую звали в народе «Matz-Fotze» (W. Sсhafer. Deutsche St?ttewahrzeichen. Bd. I. Leipzig, 1858, S. 68).
431   Прототипом «мусье Канара» послужил страсбургский врач Куфер, у которого в 1662 – 1664 гг. Гриммельсгаузен служил управляющим.
432   «полковнику де С. А.» – т. е. полковнику Сант Андреас. См. прим. к кн. III, гл. 15.
433   «в Л.» – т. е. в Липпштадте.
434   in duplo (лат.) – с дубликатом.
435   quinta essentia (лат.) – квинтэссенция. Пятая, наиболее, чистая возгонка у алхимиков.
436   «нечто княжеское» – моча, которую врачи пробовали на вкус.
437   collatio (лат.) – вечерняя встреча монахов, философов и т. д. Здесь в значении пирушка, вечеринка, закуска.
438   Лувр – дворец в Париже, где в XVII в. давались театральные представления.
439   Табулаторная книжица – нотная тетрадь к лютне. Указывает не тон, а место прикосновения пальцев к струнам.
440   Орфей (греч. мифол.) – фракийский певец. Муж нимфы Эвридики, которая умерла от укуса змеи. Желая вернуть ее из Аида, Орфей спустился в подземное царство и своим пением так растрогал Персефону, что она позволила ему взять ее с собой на землю, но с условием не оглядываться на тень Эвридики и не говорить с него, покуда они не выйдут на дневной свет. Но Орфей нарушил запрет и навсегда потерял Эвридику. Миф об Орфее разрабатывали в многочисленных произведениях поэзии и живописи. Излюбленный сюжет в итальянской опере XVII в., проникшей во Францию. В Германии в 1638 г. появилась опера Генриха Шютца (на текст Августа Бюхнера). Гриммельсгаузен имеет в виду какую-то музыкальную драму со вставными ариями, а возможно, и балетом (на что указывает конец главы). По предположению Буркхарда, возможен отклик на карнавальные представления в Париже в 1647 г., когда в Лувре была представлена опера Луиджи Росси «Орфей», вызвавшая большой шум и полемику, слухи о чем могли проникнуть в Страсбург. Но в таком случае приурочение этого представления, согласно хронологии романа, к 1638 г. является анахронизмом. См.: W. Burkhard. Grimmeishausen. Erl?sung und barocker Geist. Franckfurt а. М, 1929, SS. 138 – 139.
441   oleum talci (лат.) – тальковая пудра, присыпка.
442   Beau Alrnan (франц.) – пригожий немец.
443   Ахелой (греч. мифол.) – речной бог. Сражался за обладание дочерью калидонского царя Ойнея с Гераклом (Геркулесом), приняв облик быка. Миф разработан в «Метаморфозах» Овидия. Маска Ахелоя (бородатое лицо, изо рта бьет струя воды) – излюбленное украшение фонтанов. В Германии сюжет его боя с Гераклом представлен на гравюре Иоганна Баура (ум. в 1640 г.).
444   В этой и следующей главе разработан мотив из новеллы Банделло «Как поступает богатая, благородная и отменно красивая дама, когда она становится вдовою» (новелла 26 VI части сборника Банделло). К Гриммельсгаузену этот мотив дошел, по-видимому, через посредство сборника Харсдёрфера «Великое позорище отдохно-вительных и поучительных историй» (1660, № 103, стр. 10 – 13), который в свою очередь заимствовал фабулу Банделло из перевода Беллефореста, на что указывает совпадение отдельных выражений. Эта же фабула переработана Харсдёрфером в «Gespr?chspiele» (Bd. VII), где действие перенесено на Рейн, героиня – молодая вдова, графиня, с четырьмя детьми. Этот вариант, По-видимому, был неизвестен Гриммельсгаузену (G. W е у d t. Zur Entstehung barocker Erz?hlkunst. Harsd?rffer und Grimmels-hausen Wirkendes Wort, 1. Sonderheft, 1953, S. 64). В первом сборнике Харсдёрфера можно указать несколько мотивов и деталей, близких к «Симплициссимусу». Комната, куда приводят юношу, обита гобеленами, в ней стояла «великолепная кровать с пологом», дама является в маске. Но все действие развертывается иначе. Некий человек открывает юноше, названному Адонисом, что в него влюбилась Армида – знатная замужняя женщина. Он сперва меняется платьем со своим другом, но того разоблачают в замке, куда он был приглашен. Наконец, юноша отваживается поехать сам. Проколесив около двух часов в закрытой карете, он попадает в замок, где проводит пять дней, после чего дама дарит ему бриллиант и отсылает в той же карете. Через час его настигают два всадника, отнимают бриллиант, заводят в чащу и привязывают к дереву. Под утро прискакал еще один всадник, освободил его, и он поплелся пешком в Париж. В последнем абзаце содержится рассуждение о том, как «провождают безбожные люди дни свои в радостях и каждое мгновенье устремляются в ад».
445   Симплициссимус перечисляет различные химические операции, производившиеся алхимиками и фармацевтами-практиками в XVII в., а в XVIII в. вошедшими в научную химию. Реверберация – продолжительное обжигание уже превращенного в порошок тела направленным на него пламенем. Производилась в отражательных, печах. Перлютация – значение этого термина немецкие комментаторы (Г. Курц, Борхердт) производят от слова «kitten», т. е. замазывание, составление замазок (скорее всего – это изготовление пилюль). Коагуляция – «затвердение», загустение. Дигерпрование – длительная обработка тела огнем или умеренным равномерным жаром. Согласно старинному определению, дигерировать означает «варить вещество в умеренной теплоте, близкой к таковой наших желудков». Кальцинирование – прокаливание. В широком смысле кальцинация – превращение вещества в порошок химическими средствами, т. е. действием огня (кальцинация сухим путем) или действием жидкостей (кальцинация мокрым путем). Указано проф. С. А. Погодиным.
446   Камбре – город на Шельде (на севере Франции). Славился своим полотном, носившим название «камбрик» (нем. «Cammertuch»).
447   Alle, Monsieur Beau Alman (франц.) – Сюда, мусье пригожий немец.
448   «Подь сюды» («Gom, rick su mir»). – В оригинале дама говорит на немецком диалекте.
449   Маастрих – город в Нидерландах.
450   «нахватал любезных францей» – заболел «французской болезнью».
451   Господин Корнелиус – т. е. бельмо на глазу. См. «Третье продолжение, или Continuatio».
452   Эпизоды этой главы перекликаются с описанием жизни бродяг в третьей части «Гусмана». Роль площадного торговца снадобьями и лекаря, в которой здесь выступает Симплициссимус, прикреплена к его имени, что, вероятно, связано с распространенным в XVI – XVII вв. наименованием собирателей трав «Simplicisten». В книге Гарцони помещена глава: «Von Simplicisten und Kr?uterleuten» (Garzoni. Piazza universalae. 2 Aufl. Franckfurt a. M., 1626, SS. 141 – 145). В «Мире навыворот» Гриммельегаузена батька Симплициссимуса собирает лечебные травы. Сам Симплициссимус занимается лекарством также во втором «Continuatio». На контрфронтисписе фельсекеровского трехтомного издания (1685 – 1711) помещено изображение ярмарочного шарлатана и торговца снадобьями, расхваливающего перед толпой зевак свои товары, разложенные на столике. Симплициссимус в длинном парике, вооружен указкой.
453   materialia (лат.) – материалы.
454   theriaca Diatesseron (лат.) – териак, средство против отравы, преимущественно от укусов змей и других ядовитых животных, из крови и яда которых оно и приготовлялось. В XVII в. териак пользовался всеобщим доверием уже как универсальное противоядие и средство от многих других болезней. Все дело было в том, чтобы достать «настоящий» териак, который ценился на вес золота. Изготовлением териака, в который стали подмешивать опиум, славилась Венеция.
455   Латверг – густой сок, приготовлявшийся в лечебных целях из различных растений.
456   Гальмей (каламин) – минерал (кремнекислый цинк). В природе встречается как в кристаллическом, так и в землистом виде. В Германии залежи в Альтенберге близ Аахена.
457   Рачья жерновка – лат. lapides cancrorum («Krebsaugen») – затверделые тельца, встречающиеся в желудках у раков. Находили применение в старинной медицине (См.: Словарь Академии Российской, ч. 2. СПб., 1809).
458   Шмиргель – наждак, порода, состоящая из мелких зерен корунда (природного глинозема).
459   Трепел – белая порошковидная порода (инфузорная земля), состоящая из остатков панцирей диатомий. Некоторые разновидности трепела носили название «горной муки» и «полировального сланца».
460   «жерлянка, или монашка» (в оригинале «Reling, oder M?hmlein»). – Известна в двух видах. Желтобрюхая жерлянка (Bombina variegata) – единственная, встречающаяся на западе и юге Германии, т. е. в тех местах, где происходит действие романа. «Спина ее темно-желтоватая с металлическим блеском и без черных пятен, брюшко лимонно-желтое или оранжевое с синевато-серыми или черноватыми пятнами, кончики пальцев, особенно на задних конечностях, всегда желтые. Живет в холмистых местностях» (А. Э. Б р э м. Жизнь животных, т. VII. СПб., 1895, стр. 759). Описание в романе ближе подходит к другому виду – Огненной жерлянке (Bombina bombina), хотя она и не встречается в указанной местности. У этого вида «спина серовато-черная с черными пятнами и большею частью с двумя темно-зелеными между плечами; брюшко синевато-черное с белыми точками и большими оранжево-красными пятнами; кончики пальцев черные». Длина около 4.5 см. Краснобрюхие жерлянки обитают в низинах, постоянно держатся своих водоемов (прудов, мелких тихих речек, стариц и луж). Пугливы и при малейшей опасности зарываются в ил. Их монотонное пение раздается в течение всей ночи и, по словам Брэма, напоминает звон стеклянных колокольчиков, а поэт Бюргер сравнивал с ним «пение призраков» (там же, стр. 757 – 760). Гриммельсгаузен, по-видимому, смешал оба вида, что неудивительно, так как зоологи XVII и даже XVIII в. еще не отличали один вид от другого и просто говорили о жерлянке, например А. Рёзел фон Розенхоф (1750) и др. На последнее обстоятельство указано нам доктором Гюнтером Петерсом (Институт специальной зоологии и Зоологический музей университета им. А. Гумбольдта в Берлине).
461   Пиетро Андреас Маттиолус (1500 – 1577) – итальянский врач и ботаник, прославившийся своими комментариями к сочинениям древнегреческого медика Диоскорида (Commentariorum in Dioscoridem lib. VI. Venetia, 1544). За короткое время книга разошлась более чем в тридцати тысячах экземпляров (Z е d 1 е г, Bd. XIX, SS. 2133 – 2134).
462   Желтый мышьяк – аурипигмент.
463   Mercurium sublimatum (лат.) – сулема, хлорная ртуть. Приготовлялась нагреванием смеси ртути с обезвоженным железным купоросом и поваренной солью в колбе, причем на верхней части последней конденсировались пары сулемы (указано С. А. Погодиным). «Способ» Симплициссимуса, разумеется, ничего общего с этим не имеет.
464   aqua fortis (лат.) – крепкая водка, селитряная кислота (азотная кислота).
465   spiritus vitrioli (лат.) – купоросный спирт (серная кислота). У Гриммельсгаузена spiritus victril.
466   Золотая вода – вода, в которой остужали раскаленное золото, также настой из различных трав, в которые пускали плавать хлопья листового золота (фольги). Считалась универсальным средством старинной медицины.
467   Флекенштейн – баронское владение Флекенштейн в Васгау (в Нижнем Эльзасе). Гриммельсгаузен получил от баронов Флекенштейн в ленное владенье местечко Финкенгартен, которым его потомки пользовались еще в XVIII в. (А. Весhtold. Grimmeishausen und seine Zeit. 2. Aufl. M?nchen, 1919, SS. 142, 205). Баронессе Марии Доротее Флекенштейн Гриммельсгаузен посвятил роман «Проксимус и Лимпида» (1672).
468   Филиппсбург – город и крепость на правом берегу Рейна. В 1638 г. его занимали имперские войска. Гриммельсгаузен в Филиппсбурге не был, а служил неподалеку в Оффенбурге (К?n n е с k e. Quellen, I, S. 280).
469   Вагельнбург. – Топографическая ошибка Гриммельсгаузена, который, по-видимому, имеет в виду замок Вагхензель (К?nnесke. Quellen, I, S. 283), расположенный к северо-востоку от Филиппсбурга.
470   Унтермаркское графство находится в Баден-Дурлахе.
471   Оттенхейм – город на правом берегу Рейна, к юго-западу от Оффенбурга.
472   Вердер – небольшой остров на Рейне.
473   Гольдшейер – деревня на правом берегу Рейна к северу от Оффенбурга. Ее население занималось промывкой речного золотоносного песка.
474   Таможня Страсбургского епископства находилась в то время примерно в одной миле от Гольдшейера (вниз по течению).
475   Герцог Бернгард – см. прим. к кн. II, гл. 14.
476   Рейнхаузен – город в Бадене неподалеку от Филиппсбурга.
477   Визитация – военный осмотр.
478   Удавка (в оригинале «Wippe».) – Имеется в виду повешение на скорую руку без сооружения специальной виселицы. См. гравюру «Повешенные» Жака Калло в серии «Большие бедствия войны» (1632).
479   Граф фон Гёц – см. прим. к кн. II, гл. 30.
480   Брухзал – город в Бадене, где в июне 1638 г. находилась штаб-квартира Гёца.
481   «под Магдебургом» – см. прим. к кн. II, гл. 19.
482   Виттшток – город в Бранденбурге.
483   Нейнекский полк – конный полк имперских войск, переформированный в 1638 г. и поступивший под командование баварского полковника Александра фон Нейнек, тяжело раненного под Брейзахом (Zedler, Bd. XXIV, S. 294).
484   Кенцинген – город на Эльце в Бадене.
485   «братьев-меродеров» («Merodebr?der» от франц. «maraud») – солдатская острота. Ее происхождение связывают как с именем генерала имперских войск Иоганна графа Мероде (1589 – 1633), действовавшего в 1622 г. в Германии, так и шведского полковника Вернера фон Мероде, войска которого в 1635 г. попали в тяжелое положение, грабили и бесчинствовали (А. Весhtоld. Zur Geschichte der «Merodebr?der». Zeitschrift f?r deutsche Wortforschung, Bd. XII, 1910, H. 3, SS. 230 – 235).
Это название стало всеобщим для мародеров и деморализовавшихся солдат. В таком значении употребляет это слово уже «Theatrum Europaeum» (1646).
486   Мансфельд – см. прим. к кн. I, гл. 22.
487   «ткача-основу» («Leinenweber» – полотняный ткач) – бранная кличка, распространенная среди солдат во время Тридцатилетней войны. Ткачи слыли людьми робкими и боязливыми. Слово употреблялось в значении «трус», «тряпка».
488   «И они не несли караулов». – Пародируется изречение из Евангелия: «Взгляните на птиц небесных: они не сеют, не жнут, не собирают в житницы; и отец наш небесный питает их» (Евангелие от Матфея, гл. VI, ст. 26; Евангелие от Луки, гл. XII, ст. 24).
489   Виттенвейер – деревня на Рейне в Бадене, где 9 августа 1638 г. состоялось кровопролитное сражение, во время которого Бернгард Веймарский разбил войска Гёца и герцога Савелли.
490   Шюттерн – местечко в Бадене, где в бывшем бенедиктинском монастыре расположился штаб Гёца накануне битвы под Виттенвейером.
491   Герольдек – графство и замок в Бадене.
492   «рассовали по полкам». – Во время Тридцатилетней войны противники нередко почти тотчас же включали пленных в свои войска.
493   Филипп Евстахий Хаттштейн – полковник веймарских войск (убит под Френ-бургом 3 августа 1644 г.)
494   Лесные города («Waldst?dte») – группа городов в южном Бадене: Рейнфельден, Зекинген, Лауфенбург и Вальдсхут.
495   Некарское вино – названо так по имени р. Некара.
496   Брейзах – город и мощная крепость на правом берегу Рейна, считавшаяся во время Тридцатилетней войны твердыней католической лиги. Еще в 1633 г. ее пытались, но безуспешно, захватить шведы. В 1637 г. ее осадил Бернгард Веймарский, трижды разбивший имперские войска, спешившие к ней на помощь, и наконец вынудивший ее к сдаче 19 декабря 1638 г.
497   Апроши – зигзагообразные траншеи, служившие для подступа к атакуемому укреплению или позиции противника.
498   «заплесневелый хлеб». – Гриммельсгаузен, служивший в это время в армии Гёца, не был достаточно осведомлен о положении в лагере осаждавших Брейзах веймарцев, которые не испытывали нужду в припасах. Участие Симплициссимуса в осаде Брейзаха – один из примеров несовпадения «биографий» автора и героя романа.
499   Брисгау – река в Бадене, приток Рейна.
500   Эндинген – городок в Бадене к северо-западу от Фрейбурга.
501   Китцинг (Кинциг) – река в Бадене, приток Рейна.
502   Вальдкирх – городок в Бадене на р. Эльце.
503   «господам в Нюрнберге» – т. е. судьям из Нюрнберга, которым молва приписывает изречение, приведенное Оливье. В издании Фельсекера изменено на «господа из Шильдбурга» (города дураков немецких народных книг).
504   «наиблагороднейшее ремесло». – Подобные рассуждения нередки в сатирической литературе XVII в. В «Филандере» Мошероша разбойник с большой дороги и вор говорят, что они грабят для поддержания своей чести и репутации, ибо воровать достойнее, нежели нищенствовать. Нищий уверяет, что он попрошайничает, чтобы сохранить свою честь, ибо лучше нищенствовать, чем воровать.
505   Гриммельсгаузен вкладывает в уста Оливье ходячее народное выражение, известное в различных вариантах: «Мелких воров вешают, а перед большими шапки ломают»; «большие воры вешают воришек» и т. д.
506   Николо Макиавелли (1469 – 1527) – итальянский историк и политик. В своей книге «Князь» выступил как теоретик абсолютизма. Оливье отражает вульгаризованное представление о Макиавелли как о проповеднике беспринципности и коварства в политике и дипломатии.
507   Намек на «Гусмана», где рассказывается, как отец Гусмана и его мать (любовница рыцаря духовного ордена) завели знакомство в церкви.
508   «два духовных отца». – По мнению Борхердта, Гриммельсгаузен имеет в виду распрю епископа Ветцеля фон Хильдесхайма и настоятеля Видерада фон Фульда в соборе в Госларе в 1063 г., изложенную в «Хронике» Готфрида.
509   Рассказ Оливье построен по типу «назидательных притч» («exempla») о роли пагубного воспитания. Основываясь на реальных наблюдениях, Гриммельсгаузен использует и литературную традицию историй «о дурной жизни», содержащихся в таких книгах, как «Зерцало отроков» Георга Викрама, и в особенности в служащей ее продолжением «Истории о некоем блудном сыне» (1554), где поведана история некоего Теобальда, испорченного слепой любовью к нему деда и бабки (G. Wiсkram. Werke. Herausgegeben von J. Boite. II Bd. T?bingen, 1901, SS. 105 – 115). История Оливье также примыкает к истории «маленького Якова» из первого «Видения» – «О пороках этого мира» Псевдо-Мошероша.
510   Аахен – город в нижнем течении Рейна.
511   Потифар – упоминаемый в Библии вельможа, у которого служил Иосиф.
512   Люттих (Льеж) – город во Фландрии.
513   Шатиссимо и болтаниссимо – в оригинале студенческий «латинизм» «Gassatim» (от нем. «Gasse») с тем же значением.
514   «во время проповеди в церкви читаю». – Мотив заимствован из CI дискурса у Гарцони («О наставниках, и учениках, студентах и профессорах в высшей школе»).
515   Франческо Берни (ок. 1497 – 1535) – итальянский поэт. Один из создателей «бурлескного стиля». Сочинял легкие, нередко фривольные стихи, в которых снижал и пародировал образы героической поэзии, описывал возвышенным слогом низменные предметы и пр.
516   Доменико ди Джованни Бурчелло (ок. 1390 – 1448) – итальянский поэт, цирюльник во Флоренции. Его «Сонеты» пользовались популярностью до середины XVIII в.
517   Пиетро Аретино (1492 – 1556) – итальянский поэт, драматург, памфлетист. Его стихи изобиловали непристойностями.
518   Ite, missa est – слова, заканчивающие мессу.
519   Монахи-якобиты – паломники, отправлявшиеся в Сант-Яго де Компостелла (в Испании). Они приносили с собой множество раковин, которые продавали верующим. Эта торговля велась столь широко, что впоследствии Вольтер даже пытался объяснить нахождение раковин в горах (и вообще далеко от моря) тем, что они занесены туда якобитами.
520   domine (от лат. «dominus» – господин) – обращение к священнику или ученому (особенно в Голландии).
521   miseriam cum aceto (лат.) – беда, да еще с уксусом, т. е. горе горькое.
522   Оливье описывает со своей точки зрения события, изложенные во второй главе третьей книги «Симплициссимуса».
523   Метреска – полюбовница.
524   День святого Стефана – 3 августа. В этот день лошадей кормили освященным сеном, пускали им кровь, которую потом хранили как средство от разных болезней.
525   Торговля крадеными лошадьми во время Тридцатилетней войны велась в широких масштабах через Швейцарию. 20 мая 1645 г. курфюрст Макс Баденский, сообщая об этом фельдмаршалу Мерси, предлагает установить слежку за барышниками на швейцарских рынках, вызнать их, имена и местожительство. См.: А. В е с h t о 1 d. Die Rдubergeschichte in Grimmeishausens Simplicissimus. Alemannia, Bd. 43, 1916. SS. 65 – 75.
526   Калибурн – волшебный меч короля Британии Артура, вокруг имени которого в средние века сложился цикл эпических сказаний.
527   Лихтенек – замок в Брейсгау в одной миле от Эндингена, в долине Кинцингена. В то время был занят веймарцами, которые захватили его вскоре после сражения под Виттенвейером.
528   Филлинген – в восьми милях западнее Эндингена. Был занят имперскими войсками. С 21 мая 1638 г. штаб-квартира Гёца (К?nnесke. Quellen, I, S. 303).
529   Л. – Липпштадт.
530   «Сокровищница героев» («Heldenschatz»). – Какую книгу имел в виду Гриммельсгаузен, не установлено. Борхердт полагает, что «Книга героев» – сборник героических сказаний XV в. (Heldenbuch, hrg. von A. Keller. Stuttgart, 1867).
531   Гёц – см. прим. к кн. II, гл. 30. В декабре 1638 г. Гёц был арестован и отправлен в Ингольштадт. В августе 1640 г. оправдан и снова вернулся в имперские войска.

(На сенсорных экранах страницы можно листать)