ТОКУТОМИ РОКА

ПЕПЕЛ

1

Победил — ты опора трона, побежден — и ты вне закона1. Вспоминается: из пятнадцати тысяч отважных, которые в минувшем феврале вырвались из крепости Гэйдзё, разметав ногами снежные сугробы, словно опавшие цветы, — одни ранены, другие погибли. В конце концов закрепились здесь, в деревушке Нагаи, что в провинции Ниссю, как обложенный со всех сторон охотниками, обнаживший клыки разъяренный кабан... Патроны на исходе, припасы еды на исходе, силы истощены. Большинство выбросило белый флаг. И вот то, что навсегда врезалось в память: уцелевший отряд в триста с лишним человек героически пробился через тугое кольцо осады, как пробиваются на свет ростки проса и конопли, бамбука и тростника2. Одна мысль воодушевляет их: вместе с нашим Сайго3 станем землей в родных горах!

Туго затянуты шнурки соломенных сандалий. Семнадцатое августа 1877 года, глубокая ночь, горная тропа Эйгатакэ уже темнеет перед ними в свете луны.

Брошена даже мелкая поклажа. У каждого к поясу подвязан мешок с провизией, в руках — ружье, на перевязи — меч. Не зажигают факелов. Не произносят ни слова.

Во главе Кирино. Перед ним проводник, местный житель. В центре отряда — Нансю4, на нем легкое кимоно сацумской выделки5, за узким синим поясом — клинок, длиной чуть больше фута; высоко подоткнув полы, он попыхивает трубкой. Спереди и с тыла его охраняют офицеры Мурата, Кидзима, Бэппу, Кононо, Мураяма, Нода, Саката, Масуда, в арьергарде — отряд Хэмми. Любую преграду, даже железную стену, сокрушим — и пройдем!.. Они твердо верили в это, и, несмотря ни на что, на их лицах появлялась улыбка.

Выступление было назначено на четыре часа пополудни. Теперь, когда авангард уже достиг подножия Эйгатакэ, темнота сгустилась. Млечный Путь раскинулся по небу. Гора чернеет. Слабо светит луна. Ветер холодит обнаженное тело.

Не дремлет и враг... Смотри-ка — вон на той горе, и на этой мерцают, как звезды, ряды сигнальных костров. В долине непрерывно раздаются выстрелы вражеского дозора, — он рыщет по правую и левую сторону от вершины.

А до вершины осталось еще больше двух ри6... Скорей, скорей, пока не рассвело! По обрывистой ночной дороге, по горным тропам — без разбора. Вот кто-то из арьергарда, поскользнувшись на уступе скалы, скатился в долину — где тут заметить, кто именно!.. Шестьсот соломенных сандалий шелестят “Пока не рассвело, пока не рассвело!..”, пересекают ущелье, достигают вершины, раздвигают зеленую листву, топчут ногами опавшие листья. Все поднимаются, поднимаются, поднимаются... Луна скрылась, короткая ночь близится к рассвету.

* * *

Едва зашла луна этой короткой ночи, края гор чуть уловимо посветлели. Холодный рассветный ветерок скатил капли с кончика листа, и они стекли по щеке — прямо в рот мужчины, упавшего к подножию скалы в еще окутанной сумраком долине. Губы его вздрогнули, руки и ноги шевельнулись, он что-то прошептал, — еще в забытьи, и вдруг...

— Матушка! Сейчас! — Собственный голос, отчетливо прозвучавший, заставил его очнуться, он медленно приподнялся, осмотрелся вокруг, пристально взглянул в небо и тяжело вздохнул: — Вернуться, я хотел вернуться, но... упал и потерял сознание... А-а, уже рассветает.

Прищелкнув языком, он встал на ноги, похлопал себя по бедрам. Затем попробовал взмахнуть руками, потопать ногами. Нашарив упавшее ружье, он поднял его и уже собрался было идти, когда с вершины горы внезапно донесся далекий боевой клич.

— Проклятие! Опоздал!.. — сорвалось с его губ. Он наскоро подтянул шнурки сандалий, движением плеча подбросил повыше меч на перевязи и, стараясь удержаться на скользкой почве, хватаясь за ветки деревьев, стал выбираться из долины.

Через каждые десять шагов он останавливался, через двадцать — напряженно прислушивался. Когда он пересек долину и достиг вершины, уже рассвело. В горах стояла утренняя тишина. Вскоре, сияя, стало подниматься солнце. Тут и там слышались голоса горных воронов.

Он прислонил ружье к корневищу сосны, но, не успев еще перевести дыхание, насторожился.

Ему лет восемнадцать, лицо изможденное, но черты его чистые; испачканный грязью солдатский мундир перетянут белым матерчатым поясом, соломенные гетры обтягивают икры ног, у пояса — плетеный мешок и пара сандалий, за плечом на толстом плетеном шнуре свисает длинный меч в красных ножнах.

Долго стоял он, прислушиваясь, и на лице его проступило отчаяние.

— Ничего не слышно... Разбиты! Эх, опоздал... опоздал... Они должны были выйти к Митаи. Но где оно, это Митаи?

Бессильно шепча эти слова, он поднялся наугад еще с десять тё7 по незнакомой горной дороге. Местность становилась все более дикой. Лишь однажды ему показалось, что прозвучало слабое эхо ружейного выстрела, но оно тут же замерло, слышалось лишь, как стекает роса, накопившаяся в листьях. Много раз он останавливался и вслушивался, но все было тихо. Потом, не поднимаясь, прошел по склону еще примерно пятнадцать тё. Миновав рощу темных криптомерии, он подошел к смешанному лесу, как вдруг с соседней вершины загрохотали шаги. Словно скатившись сверху — так, что он не успел опомниться, — десятка полтора солдат с желтыми полосками на погонах8 выбежали на него. Обе стороны замерли, уставившись друг на друга. Вдруг один из солдат спохватился и с криком: “Мятежник! Мятежник!” — щелкнул курком.

Не помня себя, он подскочил к прицелившемуся в него солдату, занес над его головой ружье и ударом плашмя свалил его наземь. Растерявшиеся было солдаты окружили одинокого врага, уверенные, что сейчас легко схватят его. Но он бросил свое ружье и, толкнув одного из солдат, того, что послабее, опрокинул его. Тогда другой изо всех сил уцепился за его свисавший на спину меч. Выскользнув из перевязи и оставив меч врагу, он обогнул скалу и помчался вниз с горы обратно.

— Смотри, убежал! Стреляй! Стреляй!..

Солдаты продолжали кричать; мимо его виска веером пролетели пули. Даже не обернувшись, он спрыгнул с обрыва, скатился по склону, помчался во весь дух — и вдруг скрылся в зарослях криптомерии.

2

Миловидная девушка лет шестнадцати, с широким разрезом глаз, с подобранными в прическу итёгаэси волосами9, слегка растрепавшимися на висках, склонилась над ткацким станом у окна в ослепительном свете заходящего солнца. Срастив оборвавшуюся нить, она снова взяла в руку челнок, но взгляд ее привлекли тени деревьев на сёдзи10, колеблемые ветерком с горы Хикосан. Едва наметившаяся грудь девушки поднялась от подавленного вздоха.

— О-Кику! О-Кику! — позвал кто-то.

— Да-а...

Оставив стан, она развязала тесемки, которыми были подхвачены рукава, и вышла в соседнюю комнату. Там женщина лет сорока с лишним, с обильной сединой в волосах, чистила вареные каштаны.

— Ки-сан11, я разлила чай.

— Матушка, а где Маттян12?

— Не вернулся еще. С тех пор как Сайго-сан поднял мятеж, даже дети в наших местах только и делают, что играют в войну. А ведь нет ничего отвратительнее войны, правда, Кий-сан?

Переглянувшись, они одновременно вздохнули. Пока чистили каштаны и пили чай, царило молчание. Но вот мать, мельком взглянув на дочь, сказала:

— Ты слышала, Кий-сан, давеча опять приходил Дзимбээ.

— Да?..

— Снова торопил. Я не дала ему окончательного ответа, сослалась на то, что отца, мол, нету дома. Но есть слух, что Такэру-сан очень спешит. К тому же через два-три дня — так говорит Дзимбээ — должны объявить о вступлении Такэру-сан в права наследства. Вот в доме Уэда и сбились с ног — готовят угощение, так он рассказывал...

— Такэру-сан?.. Все-таки?..

— Да ведь что поделаешь? Сатору-сан — лишен разума... Сигэру теперь нет. Вот и выходит, по словам Дзимбээ, что они во что бы то ни стало хотят заранее договориться с нами об этом браке. Завтра он опять придет, так уж надо дать ему ответ. Все-таки, это дом Уэда, а не какой-нибудь другой... так что и ты уж...

— Матушка! Чем идти за Такэру-сан, я лучше...

— Потому отец и тревожится. По правде говоря, мы многим обязаны дому Уэда, так что отец желал бы тебя отдать туда, но... при его доброте он не в состоянии тебе приказывать — ведь ты ему не родная дочь... вот он и очутился меж двух огней. Да и я во всем на твоей стороне. От этого отцу еще тяжелее, а я бы предпочла прослыть среди людей несправедливой и жестокой, чем видеть его мучения.

Она глубоко вздохнула и умолкла.

— Матушка, это очень дурно с моей стороны, но я ни за что не хочу выходить за Такэру-сан. И тетушка Уэда, сдается мне, догадывается об этом, не так ли, матушка?

— Что тебе сказать? Хозяин Уэда теперь из-за своей болезни совсем ослабел, так что он уже не глава дома, как прежде... Да и Такэру-сан такой человек, что даже мать, пусть бы она и думала по-другому, головы не смеет поднять. Ах, если бы Сигэру был дома!..

— В самом деле, матушка, что же все-таки с Сигэру-сан?

Невольные слезы закапали на колени девушки.

— Во всяком случае, так говорит Дзимбээ, Сирояма пала в прошлом месяце, двадцать четвертого числа. Сайго-сан мертв. Умер и Масуда-сан из Накацу. Пожалуй, ни один из тех, кто пришел в отряд из Накацу, не вернулся. А уж Сигэру, такой горячий, раньше других должен был принять смерть в бою... вот в доме Уэда его и считают погибшим.

— Но ведь если итак, какое-нибудь известие должно быть, правда, матушка? Мне никак не верится, что Сигэру-сан нет в живых. И вчера ночью я видела сон, будто бы он вернулся домой — такой похудевший...

— Ты все думаешь о нем, потому тебе и привиделся такой сон. Ах, если бы Такэру-сан пошел на войну, а Сигэру остался дома, как было бы хорошо... Но в жизни не сбывается то, что нам желается, верно, Кии-сан?

* * *

Пока мать и дочь беседовали друг с другом, по проселочной дороге, примерно в десяти те отсюда, медленно брел старик крестьянин. С мотыгой на плече, освещенный сзади вечерним солнцем, он ступал на собственную тень. Собирая в горсть рисовые колоски, он с шуршанием растирал их между пальцами, брал в рот и выплевывал шелуху. Так он шел своим путем, что-то шепча себе под нос, когда сзади его окликнул мужчина лет пятидесяти с лишком, со связанными в пучок волосами13, одетый в платье из домотканой материи с накинутым сверху чесучовым видавшим виды хаори14.

— Мампэй-сан! Эй, Мампэй-сан! Старик неспешно обернулся на оклик.

— Да это никак ты, Дзимбээ? Откуда?

— Вот, заглядывал в Такэмура.

— В Такэмура? А-а, верно, к Сонобэ-сан? С этим сватовством придется, пожалуй, порядком натрудить себе ноги, а, Дзимбээ-сан?

— И ноги натрудить, и хребет погнуть. Если бы и та сторона постаралась, дело бы сладилось, но... Что говорить, Мампэй-сан, сватовством и войной я сыт по горло.

— Да уж, что до войны, то, по правде сказать, Сайго-сан все вверх дном перевернул. Но теперь он лежит в сырой земле, говорить больше не о чем...

— Пожалуй, так оно и есть. А уж как люди натерпелись из-за этого “Демона Чумы”! Хотя бы здесь, в Накацу, четыре-пять десятков семей слезами обливаются. Зачем ходить далеко — возьми усадьбу...

— Что же, и с молодым господином Сигэру уже все кончено, а?

— Пожалуй, что так.

— Если с Сигэру правда все кончено, то и старый господин, и хозяйка вовсе отчаются. Однако, Дзимбээ-сан, ведь для господина Такэру Сайго-то оказался богом счастья, верно?

— Это точно.

— Не будь Сайго, не было бы войны, а не будь войны, Сигэру был бы жив-здоров. А если бы Сигэрусан был жив... да что там! Теперь все в руках господина Такэру. Того, кто мешал ему, нет в живых. Ведь старший брат его —дурачок. Стало быть, все огромное состояние достанется ему одному. К тому же на такую красивую барышню нацелился. Нет, ты смотри, какой везучий!.. А, Дзимбээ-сан?

— Это точно. Но, как говорят, пока живешь, не теряй надежды. Что бы господину Сигэру не идти на войну, а сидеть смирно... Он был любимчиком, вот имущество Уэда и поделили бы пополам, сколько бы господин Такэру ни бесновался. А стоило Сигэру уйти на войну, и все богатство уплыло у него из рук — тысячи, десятки тысяч иен15. И что осталось? Одна лишь могильная яма!.. Любимую подружку, О-Кику, и ту отняли... Хотя, положим, еще неизвестно, удастся ли это Такэру. Завладеть еще и О-Кику—это уж слишком, верно? А взглянуть на господина Такэру! Злобный, страшный человек! Но ведь как бы ни судачили за его спиной, а встретятся лицом к лицу — и каждый низко склоняет голову. Вот и я, Дзимбээ, рысью бегу по его поручению, разве не так? Такэру...

Внезапно сзади раздался топот копыт, и, обернувшись, они увидели, что лошадь остановилась всего в нескольких шагах от них. Всадник, сидевший в японском седле на гнедой лошади, был мужчина лет двадцати с небольшим, с густыми бровями, одетый в шаровары для верховой езды из белой бумажной ткани; в руках у него был бамбуковый хлыст.

Поспешно посторонившись, мужчина со связанными в пучок волосами поклонился.

— Издалека ли изволите возвращаться, господин? Небрежно кивнув, всадник проехал еще несколько шагов, но внезапно обернулся.

— Дзимбээ?

Тот торопливо подбежал.

— Слушаю!

— Ну, как?

На бегу, стараясь не отстать от лошади, Дзимбээ ответил:

— Как раз возвращаюсь оттуда. К сожалению, тамошний хозяин сегодня в отлучке...

— В отлучке? Чего они тянут! Когда же, по-твоему, дело окончательно сладится, Дзимбээ?

Почесывая в затылке, Дзимбээ следовал за всадником.

— Не стоит спешить, господин. У них почти все готово, так что подождите, пожалуйста, еще два-три дня, положитесь на Дзимбээ...

— Не справишься — поручу это дело другому, так и знай.

Нахмурив густые брови, всадник пристально взглянул на Дзимбээ, сверкнул глубоко сидевшими глазами, хлестнул лошадь и умчался.

Дзимбээ, отстав, переглянулся со стариком и вздохнул.

— Каково, Дзимбээ-сан, а? — сказал старик.

— Просто не знаю, как быть...

— Смена хозяев и на деревне ох как отзовется!

Пока эти двое, вздыхая, беседовали между собой, молодой всадник отъехал уже примерно на тё. Насупив брови, он скакал, стегая хлыстом ни в чем неповинные ветки придорожных ив, но вдруг пробормотал: “Незачем торопиться...”, отпустил поводья и успокоился.

Рисовые поля вокруг, насколько хватал глаз, блестели в лучах вечернего солнца, колосья на всем необозримом пространстве клонились долу, словно приветствуя нового хозяина. Мужчины и женщины, там и сям жавшие рис, распевали деревенские песни, но, заслышав топот копыт, снимали полотенца, которыми повязывали лоб, и сгибались в поклоне. Оглядывая с коня всю эту картину, всадник проехал еще пять-шесть тё вдоль межи и достиг подножия холма. Из-за густо разросшихся огромных камфарных деревьев проглянули белые стены и черная черепичная кровля усадьбы. Глядя, как поднимается над ней голубоватый дымок, всадник улыбнулся. Лошадь, прядая ушами от порывов ветерка и легко ступая копытами на собственную тень, пробежала по проселочной дороге, свернула у застывшего в неподвижности под деревом эноки заброшенного божка Дзидзо16, перешла по каменному мостику через небольшой ручей. Она уже приближалась к усадьбе, когда из ворот вышел высокий парень, ростом с “охраняющего врата”17, и, прикрыв от солнца глаза ладонью, стал всматриваться в подъезжающего. Всадник медленно приблизился. Высокий мужчина сбежал со ступенек перед воротами и замахал ему рукой:

— Такэру, Такэру!

Тот, продолжая сидеть в седле, стал привязывать поводья.

— Что случилось, Сатору-сан?

— Вернулся! Вернулся... Сигэру!..

— Сигэру?!

Молодой человек мгновенно спрыгнул с лошади.

— Что ты сказал? И, подбежав ближе:

— Когда?

— Давеча с гор за домом прямо в садик спустился человек с лицом, повязанным по самые глаза, с виду — поденщик. Думаем, кто бы это мог быть? А это дурак Сигэру. Ха-ха-ха!.. На Эйгатакэ он отстал от отряда. Хотел сделать себе харакири, да на это духу не хватило. Потом долго лежал больной у крестьянина в горах, пока не выздоровел, и по горам, под видом поденщика, пробрался домой. Ха-ха-ха!.. Двое суток ничего во рту не было, отощал, как голодный черт... Ну, матушка заплакала, сразу принялась кормить его. Теперь он спит в задней комнате как убитый. Ха-ха-ха!.. Такэру, ты смотри никому ничего не говори.

Молча слушавший Такэру крепко сжал хлыст, который чуть было не выпал из его руки.

— Ну и ну!.. Сигэру! Сигэру!

* * *

Усадебная постройка, похожая на крепость, стоит примерно в двух ри на юго-запад от городка Накацу, что в провинции Будзэн, у рыбачьей деревни, фасадом к ручью. Это — жилище самого большого богача здешних мест, человека по имени Уэда Кюго.

В Усадьбе растет огромное камфарное дерево, посаженное, как передают, основателем рода. Более трех столетий пышно зеленеет оно здесь. Род этот старинный: говорят, даже в доме Окудайра, который, хотя и жил в деревне, был главой старого клана18, принимали Уэда как почетных гостей. Имущество Уэда, накопленное за многие годы, не поддается счету, планы земельных наделов, налоговые расписки, старинные монеты — золотые и серебряные — переполняют сундуки. В особых кладовых — старинная посуда, антикварные вещи, книги и картины, а среди них немало редкостных: Канной-целительница с ивой19 — знаменитое изображение кисти У Дао-цзы20. При одном взгляде на нее у некоего высокопоставленного чиновника, любителя живописи, глаза полезли на лоб от изумления; многокрасочные листы с изображениями “ста цветов и ста птиц”, принадлежавшие некогда императору Хуэй-цзуну21; автопортрет художника Су Дун-по22 и еще сотни книг и картин, издавна принадлежащих этому дому, — таких, каких и в Китае, пожалуй, не сыскать... Уже одни эти редкости представляют собой значительное состояние, как со вздохом сказал известный антиквар, специально приехавший из Токио взглянуть на них...

А за каменной оградой на крышах погребов, покрытых столетним мхом, привольно гнездятся домашние голуби, на зелень листвы старого камфарного дерева ложатся блики от черной черепицы и белых стен дома, который жители деревни нарекли Усадьбой. О хозяине Усадьбы в деревне поют:

До господина Уэда рукой не достать,
Таким господином крестьянину не стать.

 

Нынешнему хозяину, Кюго, сравнялось сорок семь лет. В молодые годы свой ум он укреплял китайскими науками, руки — фехтованием двумя мечами23. Нрава он был крутого, но с прошлого года, когда его разбил паралич и у него отнялись ноги, он совсем пал духом и перестал даже думать о некогда любимых им рыбной ловле и охоте. Только весной и осенью его носили в паланкине на горячие источники, которые находились примерно в восьми ри от дома. В остальное же время он почти не покидал спальни. Хозяйке — ее звали госпожа О-Ёси — в нынешнем году исполнилось сорок два года. Худая и бледная, она порой могла испугать тех, кто впервые ее видел, но на самом деле это была добрая женщина, не способная обидеть и муху. У супругов не было дочерей, было только три сына: Сатору, Такэру и Сигэру — двадцати пяти, двадцати трех и восемнадцати лет от роду. Сатору был настоящим великаном — вздумай он схватиться сразу с двумя младшими братьями, им бы не устоять против него. Но разума ему явно не хватало, и был он что пустая смоковница, негодная даже на то, чтобы подпереть крышу. Слуги относились к нему с пренебрежением, а младшие братья — те просто помыкали им. Как-то само собой получилось, что его уже и не причисляли к наследникам. Второй сын, Такэру, являл полную противоположность старшему брату: под высоким лбом — глубоко посаженные глаза, прямые губы сжаты с такой силой, что казалось — даже ломом их не раздвинешь. Ума палата, характер — что у оборотня, взглядом способен просверлить человека, смехом — заморозить. Говорил он мало, замышлял же многое. Свои вкусы он, несомненно, унаследовал от отца: был воспитан на китайских классических книгах, даже в том, как седлать коня, ненавидел европейский стиль, и сам до прошлого года связывал волосы на макушке в пучок.

Самый младший, Сигэру, не походил ни на одного из братьев: с юных лет он увлекался “Призывом к знаниям”24, принципами свободы, толковал о правах народа, начитавшись столичных газет. Материнское молоко еще не обсохло у него на губах, а он уже обсуждал план “наказания Кореи”25, вопросы о создании палаты народных представителей, о свержении правительства Окубо26 — словом, всех почтенных старцев в Накацу перепугал. В конце концов он стал считать человека по имени Масуда Сотаро27 своим лучшим другом и учителем; совсем еще юнец, он воспылал любовью к родине и кончил тем, что в апреле этого года, оставив родителям прощальное письмо, сбежал в отряд головорезов, таких же пылких голов, как и он сам, под командованием Масуда, чтобы присоединиться к армии Нансю.

Таким образом, набивал пустую утробу прожорливый Сатору, во все проникал хитроумный Такэру, воспламенялся от искры пылкий Сигэру. Казалось, сменив свои имена, воздух, вода и огонь воплотились в сыновей Уэда.

Не только мать, даже отец и тот побаивался бессердечного Такэру, любимцем же был младший, опьяненный трескучими фразами о правах народа, равнодушный к собственности, беспечный Сигэру. Случилось так, что из одной очень старинной семьи поступила просьба отдать им Сигэру в приемные сыновья, но Уэда, даже не сочтя нужным давать объяснения, наотрез отказались. И все вокруг уверились, что если в будущем Усадьба Уэда и не станет полной собственностью Сигэру, то уж, во всяком случае, имущество будет поделено между двумя братьями. Родители смотрели на Сигэру, как на свою опору.

Такэру глубоко ненавидел младшего брата.

* * *

Примерно на расстоянии одного ри от усадьбы Уэда находился дом Сонобэ. В прежние времена хозяин его занимал должность деревенского старосты, но и позже не порывал связей с домом Уэда. Несколько лет назад хозяин умер, оставив двоих детей; был в семье ребенок и от второго брака. Старший сын, которого связывала с Сигэру тесная дружба, умер два года назад, дочери О-Кику в этом году исполнилось шестнадцать.

Однажды — О-Кику было тогда всего восемь лет — поздней осенью, когда желуди падают с горных дубов, всех трех мальчиков из дома Уэда позвали к Сонобэ. Они играли, развлекаясь собиранием желудей на горе за домом, а когда сравнили свою добычу, в мешке у Сигэру оказалось меньше всех. Огорченная О-Кику потихоньку пересыпала ему желуди из своего мешка, но заметивший это Сатору закричал:

— Тю-тю! Сигэру — дурак! Девчонка ему помогает! Дурак!

Залившись краской, Сигэру тотчас же сцепился с братом, но Сатору был семью годами старше его и на голову выше, и ему ничего не стоило уложить Сигэру на обе лопатки. Охваченная жалостью, О-Кику вместе с братом бросилась на Сатору, но стоявший рядом и смотревший на драку Такэру внезапно ударил распростертого на земле Сигэру ногой по голове.

Много раз сцеплялись они и отрывались друг от друга, были тут крик и плач, а когда сражение окончилось, Сатору закричал:

— Тю-тю! Сигэру и Кии-тян — муж и жена, тю! Разгоряченная О-Кику отважно бросила:

— Вот и хорошо. Пойду замуж за Сигэру-сан. А тебя, дурака, терпеть не могу.

Незаметно детская прическа о-табакобон28, которую она носила в то время, сменилась “бабочкой”, и все три брата Уэда, каждый по-своему, влюбились в девушку, напоминавшую ароматную белую хризантему. Но ей ближе всех был друживший с ее братом Сигэру. Даже когда —после смерти друга — Сигэру постепенно перестал посещать дом Сонобэ, мысли девушки по-прежнему были заняты им. Такэру люто возненавидел брата. Ненавидя, ревнуя, Такэру, однако, глубоко скрывал свой подлинный нрав. Но этой весной, когда Сигэру, бросив все, бежал в армию Нансю, Такэру коварно улыбнулся: вот поворот судьбы, которого он ждал — Сигэру, очертя голову, сам бросился в огонь! Такэру всегда умел красно говорить, но теперь даже в его молчании словно звучали слова: “Посмотрите, отец, и вы, матушка! Человек, который бросил родителей, бросил дом, и, забыв все, присоединился к мятежникам — негодяй! Если он не падет на поле боя, то погибнет на месте казни, исчезнет, как роса на траве. До каких же пор будете вы жалеть такого сына? Его уже нет на свете, он — непочтительный сын, которого следовало бы лишить наследства. Старший брат, как вы знаете, слабоумный. Считайте же за счастье для дома Уэда, что у вас есть Такэру, смотрите на Такэру как на опору, на поддержку, на хозяина, на господина...”

И Такэру, решительно сбросив с себя маску, зажал в своих беспощадных руках все имущество семьи.

От Сигэру раза два приходили весточки, но затем наступило молчание. А когда пошли слухи о том, что правительственные войска все больше теснят сацумскую армию, надежды на благополучное возвращение Сигэру почти не осталось. Получив известие о том, что в прошлом месяце пала крепость Сирояма, не только отец, но даже мать примирялась с мыслью, что Сигэру нет больше на свете, И нахмуренные брови Такэру разгладились.

Он всячески уговаривал вконец ослабевших отца и мать поскорее покончить с официальным объявлением о передаче ему права наследства, которое они до сих пор откладывали, — ведь война уже кончилась, говорил он, все встало на свои места... Начал он и переговоры о свадьбе с О-Кику. И вот сегодня, десятого октября, за два дня до введения Такэру в права наследства, когда дело со сватовством его тоже должно было вот-вот завершиться, Сигэру, которого он ненавидел, к которому ревновал, которого считал погибшим, внезапно вернулся домой.

* * *

— Выхода нет, правда, О-Ёси?

Место действия — глухая комнатка в восемь дзё29, отделенная от других комнат в доме Уэда.

Время — полночь, спустя сутки после возвращения Сигэру.

Слова слетели с губ мужчины лет сорока шести — сорока семи, с залысинами, сидевшего с вытянутыми ногами на футоне30, спиной к токонома31, которую украшала сработанная из оленьих рогов и отделанная золотом подставка для мечей.

Лицо сидевшей рядом жены, к которой он обернулся, все сильнее бледнело.

— Выходит, он вернулся, чтоб умереть? Ты считаешь, его невозможно спасти, Такэру? — эти слова отец обратил к сыну.

— Я уже говорил вам: желания спасти его у меня горы, но честь дома Уэда — на волоске от гибели. Из дома Уэда вышел мятежник — тут уж ничего не изменишь. Но этот мятежник, не сложив головы на поле боя, вернулся домой, и покрывать его—все равно, что мятежным стать всему дому Уэда. Разве это не так? Подумайте, что скажут люди! Ведь то, что мы укрываем Сигэру, выйдет наружу, не может не выйти! В деревне все уже об этом прослышали! Как ни затыкай людям рот, все знают, что Сигэру вернулся. Недаром же от Сонобэ приходили сказать, что, мол, в нашем доме скрываться ему небезопасно, и потому они спрячут его пока что у себя — разве не так?.. То, что Сигэру укрыли, неминуемо обнаружится. Да что говорить о Сигэру! Ведь вина падет даже на отца с матушкой. Придут жандармы, возьмут немощного отца, свяжут веревками, матушку посадят в тюрьму, на нас с братом тоже наденут красную рубашку32 — подумайте об этом! Нет, не может это нам сойти с рук! Пусть даже свершится чудо и Сигэру отделается каторгой, хотя на это не больше одного шанса из тысячи, все равно честь нашего дома будет навсегда запятнана. Ведь пятьдесят человек из Накацу ушло в армию мятежников, и никто из них не вернулся. Один только Сигэру. И если теперь он выкрутится, какие подымутся пересуды! Любой упрекнет. “Пожалели свое дитя. Он стал мятежником и, не сложив головы в бою, с позором вернулся домой, а они подкупили чиновников и жандармов и укрыли его!” Но если Сигэру проявит мужество и примет нужное решение33, тогда люди скажут: “Что ни говори, а семья Уэда — самураи, не чета другим. Хоть сын и примкнул к мятежникам, но путь свой сумел завершить достойно! Он заслуживает восхищения, но прежде всего мы восхищаемся его родителями — ведь это они приняли такое превосходное решение. Да, самураи — это не то, что все прочие!” Услышите — скажут именно так! И самому Сигэру доставит большее удовлетворение — безусловно, большее! — совершить мужественный поступок на глазах у родителей и братьев, чем быть связанным жандармами и стать всеобщим посмешищем. Вы, отец, и вы, матушка, должны считать, что он погиб в бою, и примириться с этим, не так ли, Сатору-сан? Под взглядом брата Сатору, рассеянно гладивший свои костлявые колени, встрепенулся:

— Ну, конечно, ну, конечно! Если такой дурак останется в живых...

Отец и мать переглянулись между собой и вздохнули. Бросив на них пронзительный взгляд, Такэру еще энергичнее продолжал:

— Ну как, вы согласны? Я вижу, у отца и матушки нет возражений? А раз возражений нет, сейчас же позвать Сигэру сюда...

— Как, уже сейчас?..

Такэру искоса взглянул на затрепетавшую мать.

— Еще один день — и все погибнет! Уже давеча, говорят, жандарм о чем-то расспрашивал деревенских. Так ведь, Сатору?

— Да, так, так...

— И все-таки...

— Матушка! Что ж, пусть вас отправят на каторгу— я умываю руки.

— О-Ёси! Лучше примириться с этим...

— Матушка, примиритесь! — как попугай, повторил Сатору.

— В таком случае, братец, позови сюда Сигэру.

— Хорошо, иду! — Повинуясь знаку Такэру, тот медленно встал, вышел из комнаты, но сразу же вернулся.

— Такэру! Такэру!

— Потише, братец! В чем дело?

— Да Сигэру спит как убитый.

— Спит!.. — мать задрожала.

— Спит? Так разбуди! Не говори ничего, просто приведи сюда, хорошо?

— Ничего не говорить, просто привести сюда, так? Ладно, иду!

Шаги, раздававшиеся в коридоре, постепенно удалялись, потом затихли. Язычок пламени в стоявшем сбоку фонаре застыл, словно скованный льдом Слышался лишь шум воды, стекавшей из пруда в каменный водоем в саду.

* * *

— Сигэру, мы все это время размышляли о твоей судьбе... Такэру, скажи ты!

Отец, закашлявшись, обернулся к Такэру. Видно было, как дрожат его руки, сжимающие подлокотники.

— Сигэру, — отчетливо выговорил тот, — ты примкнул к мятежникам...

Потупившийся было Сигэру вскинул голову.

— К мятежникам! Сайго-сэнсэй34 —мятежник? Если уж кто мятежники, так это чиновники, этот презренный Окубо! Они окружили трон и подрывают основы государства...

Такэру издевательски захохотал.

— Все еще болтаешь чепуху! Нет, восставшие — вот кто враги трона, потому-то их и разгромили!

— Победа, поражение — все в руках судьбы!

— Замолчи! Сигэру, ты, пренебрегая своим долгом перед больным отцом, сбежал к мятежникам. Ты запятнал честь семьи, и, не сложив головы в бою, с позором вернулся домой. Ты поверг в смятение родителей и братьев и думаешь, это может сойти тебе с рук?

Сигэру стоял повесив голову и не произнося ни единого слова.

— Такэру, ты уж так...

— Матушка! — от одного взгляда Такэру мать словно оцепенела. А он продолжал:

— Сигэру, сделай харакири!

Сигэру вздрогнул и поднял голову. Отец тяжело вздохнул.

— Да, так, как сказал сейчас Такэру. Сигэру, умри!

— Умри, Сигэру, — сорвалось и с губ Сатору. Сигэру перевел взгляд с отца на братьев. Из глаз его покатились слезы. Наконец он обернулся к матери, которая, вся дрожа, сидела рядом с отцом. На нее он возлагал последнюю надежду.

С уст матери готово было сорваться какое-то слово, но, не в силах произнести его, она лишь беззвучно пошевелила губами. В глазах Такэру, устремленных на мать, сверкнул огонь.

Мать еще сильнее задрожала.

— Сигэру, прости нас!

— Матушка! И вы — тоже?..

Сигэру уронил голову на грудь. Прошло несколько секунд.

— Надо было умереть на Эйгатакэ! — прошептал Сигэру.

Он вскочил на ноги. Никто не успел опомниться, как он схватил из токонома короткий меч и спрыгнул на пол.

— Прощайте!

Блеснуло лезвие, Сигэру вспорол себе живот, и алая кровь струей хлестнула по стенкам бумажного фонаря.

3

“Вернулся Сигэру-сан из дома Уэда! Вернулся Сигэру-данна3 из Усадьбы!” — бурлила деревня. Потом на смену этим толкам пришли другие: “Сигэру сделал себе харакири!”, “Да нет, его закололи”. Были и такие умники, которые уверяли: “Пустое! Просто распустили слухи о самоубийстве, а сами укрыли его где-то подальше”. Но вскоре, когда Сигэру тайно похоронили, слухи умолкли. И даже вечно недовольные, что бурчали в других деревнях: “Богатым всегда везет! Сын участвовал в мятеже, вернулся домой, а жандармы делают вид, что им ничего неизвестно”, — даже эти теперь зашептали: “Богачи — злодеи! Воротился сын, а они и спрятать его не сумели. Заставили сделать харакири, лишь бы от себя отвести беду. Нет, уж лучше родиться в доме нищего, чем в доме богача...” Неистребимая ненависть односельчан как туман окутала Усадьбу.

Явственно ощущавший эту ненависть, Такэру уговорил отца уехать вместе с ним на горячие источники. В доме остались лишь мать, Сатору да слуги. Как-то само собой получилось, что деревенские стали обходить Усадьбу стороной. Хозяйка с утра до вечера сидела взаперти, не выходя из задних покоев. Сатору каждый день отправлялся на рыбную ловлю. В доме некому было громко слово вымолвить. Здесь словно сгустилась вся печаль осени, той, о которой говорится: “Чем больше дом, тем печальнее в нем осенний вечер”.

Утром восемнадцатого октября небо на востоке ярко пылало. Стояла необычная для этого времени года духота. Днем все замерло, ни один листок на деревьях не шевелился. “Неспроста такая тишь”, — с тревогой думали люди в деревне.

Но вот перевалило за полдень. Около трех в небе внезапно послышался такой шум, словно взлетели одновременно сотни и тысячи орлов. Казалось, снопы рисовой соломы, сложенные у ворот, тронулись с места и с шуршанием понеслись по земле. В мгновение ока налетел ураган.

Он не утих и к ночи, напротив, набрал еще большую силу. Слуги в Усадьбе собрались на кухне, зажгли множество лучин. Разговоры, которые здесь вели, были полны страха и смятения.

— Ух, как задувает! Как задувает! О-Цуги-сан, выгляни-ка наружу. Тьма кромешная! Ну и страшный же вечер!

Женщина, чистившая хурму у очага, дрожа, ответила работнику, скоблившему котел:

— Было и пострашнее: когда я давеча понесла фонарь в покои, хозяйка поднимает ко мне лицо — бледное-бледное — и говорит: “О-Цуги, не побудешь ли со мной немного?” Подумайте только! Меня всю как жаром обдало, говорю ей: “Хорошо. Вот управлюсь и сразу приду!”, да скорее бежать! О-Тики-сан, сходи-ка ты!

— Ой, не хочу! Ни старого господина, ни молодого нет, в доме пусто... Сатору хоть и здесь, да, верно, в такую погоду храпит вовсю... Вот ведь Такэру — родной брат Сигэ... О, милосердный Амида-будда!” Как раз неделя миновала.

— Жаль беднягу... Милосердный Амида-будда!..

— Сигэру-данна жалко... А разве не жаль и О-Кику-сан? — вмешался в разговор старик, возившийся с соломой.

— Как не жаль! Да вот, кажется, Дзимбээ говорил вчера: услышала она об этом и в уме повредилась. А позавчера — еще немного, и перерезала бы себе горло. Теперь, говорят, мать караулит ее и днем и ночью.

— Да уж верно так, верно так... Еле вырвался живым — и сразу такое! Есть отчего потерять разум. А Такэру-данна... Что это, ветер как будто унялся?.. Нет, снова завыл!

* * *

Все в природе замерло, точно затаило дыхание. Но вот опять налетел порыв урагана, бросился на дом Захлопали двери и сёдзи, о ставни застучало — то ли гравий с дорожек, то ли листья с деревьев; зазвенела, слетая с крыши, черепица, и все это слилось со стоном старого камфарного дерева, ветки которого, словно в предсмертной агонии, бились на ветру. Невольно думалось: уж не наступил ли конец света?

В дальней комнате, где хозяйка О-Ёси сидела одна, занятая шитьем, ветер, пробивавшийся сквозь ставни, колебал в фонаре язычок огня, и тот, треща, замирал, готовый вот-вот погаснуть, а потом снова ярко разгорался. Хозяйка вдруг перестала шить и прислушалась. Встав с места, она поправила фитиль, раздвинула фусума36 и оглядела соседнее помещение, затем поспешно задвинула фусума и, вернувшись на место, снова взяла в руки шитье.

Прошло минут пять.

— Цуги! Цуги! Сатору! Есть кто-нибудь?

Она звала напрасно — отклика не было. Никто не пришел, слышно было лишь, как стучат сёдзи.

— Что это может быть?.. О-о, какой ужасный ветер!.. Ой, кто это там, за фусума? Это ты, Цуги?

Дрожа как в лихорадке, она встала со складной меркой в руке, еще раз раздвинула фусума, но тут же опять задвинула. Снова поправив фитиль, она собралась сесть на свое место, но вдруг уставилась на фонарь и, приблизившись, стала пристально разглядывать его, тереть кончиками пальцев.

— А-а, это пятно от масла? Да, да... Но ведь фонарь оклеили заново, пятно не должно было остаться... Отчего такой тусклый свет?

В третий раз она встала и поправила фитиль.

— О-о, какой ветер! Кто это там, возле сёдзи? Ах, это же моя тень, ха-ха-ха... Ой, кто это? Кто сейчас смеялся? Цуги! Цуги! Сатору! Придите же кто-нибудь! Скорей, скорей! Придите кто-нибудь!..

Ей казалось, что она кричит громко, но ее губы лишь беззвучно шевелились. Никто и не думал приходить ей на помощь. Охваченная ужасом, металась она, то вставая, то снова садясь.

— Ой, там за фонарем кто-то стоит! Это ты, Цуги? Или Сатору? О-о, это Сигэру! Сигэру, Сигэру, прости! Прости меня!

Порывисто вскочив, она заметалась, пытаясь убежать, спастись.

— Виновата! Я виновата! Сигэру, прости! Не смотри так... О-о, как страшно!.. Что? Ты говоришь: “Матушка, и вы тоже?” Верно, я виновата! Мать виновата! Во всем виновата! Ах, отчего так темно? Сигэру преследует меня, спасите!

С криками кружилась она по комнате. Подолом кимоно случайно задела фонарь, и он упал. Взвился огонь, пламя вмиг охватило сёдзи. Багровые языки лизнули белую бумагу, мгновенно растеклись, извиваясь, и комната озарилась ярким светом.

Растерянно смотревшая мать внезапно захлопала в ладоши.

— Ха-ха-ха! Как светло! Сигэру, теперь ты меня прощаешь? Как, все еще говоришь: “Матушка, и вы тоже?” Ну, будет, прости! Стань прежним Сигэру, которого мама вскормила своей грудью! Ха-ха-ха... светло! Светло!.. Послушай, Сигэру, устроим ночь огня37, а? Ночь огня!..

Она хватала все, что попадалось под руку — шитье, бумагу, нитки, — и бросала в огонь, хватала, бросала и, хлопая в ладоши, радостно смеялась. Но тут налетел новый порыв урагана, сотрясший весь дом, он распахнул ставни, забушевал в комнате. Разлетелся пепел, взметнулось пламя, и сёдзи, потолок, татами38, фусума — все мгновенно запылало.

* * *

Как раз в это время к Усадьбе направлялся всадник. Стук копыт его лошади заглушал даже шум ветра.

Такэру, находившемуся с отцом на горячих источниках, стало известно, что дома его ждут неотложные дела, и в один из дней после полудня он пустился верхом в обратный путь. Однако ураган мешал ему двигаться быстро, и когда он был уже всего в полутора ри от своей деревни, солнце село. Ураган набирал силу. Всадник не мог даже зажечь фонарь, но знавшая дорогу лошадь уверенно бежала в темноте. Всадник торопил ее и, невзирая на ветер, все продвигался вперед... вперед... Внезапно взглянув на небо, он увидел, что вершина горы Хатияма, обычно белевшая и по ночам, слегка окрасилась в желтый цвет.

— Э-э, что такое? Что это там, на Хатияма? Из придорожного шалаша вынырнула темная тень, и старческий голос проговорил:

— А ведь и верно... Не пожар ли? Глаза стали слабые... — остальные слова унес ветер.

— Кажется, это пожар! — пробормотал Такэру.

Не отводя глаз от светящейся вершины, он проехал еще пять-шесть тё. Дрожащий отсвет слабо золотился, готовый, казалось, вот-вот исчезнуть, но вдруг сделался ярким, словно в него плеснули киновари.

— Пожар! Пожар!

— Какой идиот допустил, чтобы начался пожар? Головотяпство неслыханное — при таком-то ветре!..

Беспрерывно ругаясь, Такэру проехал еще полри и, обогнув подножие Хатияма, достиг деревни Аомура. Зарево было уже явственно видно.

На середине дороги деревенские жители — четверо или пятеро, — сгибаясь под неистовыми порывами ветра, смотрели на зарево.

— Вот ведь, в такую бурю да еще и пожар!

— Что верно, то верно. Ведь сгорят дотла...

— Похоже, что горит в Ямамура — вон справа виднеется сосна на горушке Инарияма...

Такэру невольно прислушивался к этим словам и, все сильнее торопя коня, проехал еще полри. Дорога пролегала среди бамбуковых зарослей, шумевших, как бушующее море. Далее шла полевая тропинка. Казалось, горит уже где-то недалеко, языки пламени мелькали между стволами бамбука, сквозь завывание ветра слышались крики людей. Такэру на всем скаку миновал бамбуковые заросли и как вкопанный остановился перед пламенем, полыхнувшим ему в лицо.

— А-а, все кончено! — вырвалось у него.

— Пожа-ар!.. Пожар!.. Горит Усадьба Уэда! Горит Усадьба! — кричали тут и там.

— Все пропало!

Со стиснутыми зубами, сжав шенкеля, Такэру снова пустил лошадь во весь опор. До усадьбы оставалось уже не более восьми тё. Было так светло, словно дорогу освещали факелы; впереди, пронзая ночную тьму, взвивались ввысь багровые столбы огня. Казалось, стоит протянуть руку — и ее обожжет пламя.

— Конец всему!

Правой рукой сжимая хлыст, а левой вцепившись в гриву измученной лошади и заставляя ее вскидывать голову, он беспощадно гнал ее вперед. Огонь обжигал щеки, искры били в лицо, падали на лошадиную гриву, и та мало-помалу начала тлеть. Но Такэру не замечал этого.

— Конец!

Он был на расстоянии всего сотни шагов от дома, когда пламя перекинулось на амбары и строения, где размещались кладовые. Крыша главного дома еще не рухнула, ставшие коралловыми опорные столбы, отсвечивавшая золотом черепица засверкали сквозь фиолетовую завесу огня. Похоже было, что алые цветы разлетаются по ветру, что падают капли золотого дождя, перед глазами представало фантастическое зрелище золотого замка, медленно возникавшего в пылающем горниле. Три кладовые теперь полыхали вовсю, их еще черная черепица то показывалась, то снова скрывалась среди пятицветных языков пламени. При порывах ветра пламя отрывалось от крыши и огненными столбами взлетало в небо, а когда ветер особенно крепчал, языки пламени, беснуясь, с ужасающим ревом свивались в огненный водоворот. Теперь огонь охватил рощу, и там взрывались тысячи стволов бамбука. Листья старого камфарного дерева тлели; верхушка, шипя, источала масло, обильно насыщая воздух запахом камфары. Старое дерево было похоже на огненного дракона.

— Смотрите-ка, это Такэру-данна! Такэру-данна! — слышались голоса деревенских жителей, темной массой сгрудившихся поодаль. Толпа освободила дорогу Такэру.

— Что вы глазеете? Почему не тушите пожар? — закричал он.

Сидя верхом на лошади, Такэру не сводил глаз с родительского дома, охваченного огнем. Скрежеща зубами, заслонив глаза ладонью, с лицом, обращенным к беснующемуся пламени, он походил на дьявола.

— Данна! В такую-то бурю? Ведь подойти близко нельзя.

— Вон как полыхает! Погибла Усадьба! — возражали люди.

— Погибла? — вне себя от ярости закричал Такэру. — Ах вы негодяи! Тушите! Чего вы стоите и смотрите? Где пожарные рукава?

— Данна! Кончено дело! Когда так полыхает, ничто не поможет, будь здесь хоть тысяча рукавов, хоть десять тысяч!

— Да, туши не туши — все одно! Близко не подойдешь— сразу одежда на тебе вспыхнет.

— Данна, туши-ка ты сам!

— Что-о?.. Негодяи!..

— О-о, Такэру!.. Такэру!.. Все сгорело! — Кто-то огромный с криком бросился к нему.

— Сатору, идиот! Как это ты допустил пожар?

— Я не знаю! Ничего не знаю!..

— Ах, вот как, ты не знаешь? Ну ладно... Имущество вынесли?

— Матушку я вынес на себе. Она сейчас у соседей...

— Что с имуществом? Все ценное удалось спасти?

— Куда там! Разве я мог что-нибудь сделать?...

— Как! Все сгорело?!

— Да сами едва успели выбежать.

— Ах ты идиот!

Соскочив с коня, Такэру взмахнул хлыстом и сделал несколько шагов к пылающему дому. Внезапно под напором вновь налетевшего ветра все строение покосилось, стропила, шатаясь, накренились, то, что сверкало золотом, обрушилось, окрашенное багрянцем изогнулось, и в одно мгновение все рухнуло наземь. Столбы огня и дыма вперемежку с пеплом взметнулись в небо, а через мгновение на землю снова обрушился огненный дождь.

Такэру, которому опалило брови, стремительно отскочил назад.

— Смотрите, дом рухнул!

— Сейчас и стенки кладовых упадут!

— Да, кончено дело!..

— Вот и Усадьба Уэда превратилась в пепел!

— Не иначе как это возмездие! — слышалось в толпе.

Такэру стоял неподвижно, крепко сжав зубы. Рухнула одна кладовая, вслед за ней другая, третья... Теперь только камфарное дерево все еще горело, словно огромный факел на ветру, освещая темноту кругом. Так кончалось его трехсотлетнее существование.

Кто-то, расталкивая толпившихся людей, подбежал к Такэру.

— Данна! Такэру-данна!

— Кто это? Ты, Дзимбээ?.. Все погибло..,

— Да, погибло... погибло... У Сонобэ...

— Что?

— У Сонобэ — барышня О-Кику...

— Что с ней?

— Да повесилась она на могиле Сигэру.

— Как, О-Кику?

Стоявшие кругом люди зашумели:

— Падает! Падает! Берегись!

Камфарное дерево не выдержало налетевшего шквала и раскололось. Некоторое время оно качалось из стороны в сторону, но вскоре рухнуло в груду пепла, Шум от его падения разнесся далеко вокруг,

Столб пепла, смешанный с огнем, взлетел высоко в небо и дождем просыпался на землю.

— Пепел!.. Пепел!.. От Усадьбы остался один пепел... пепел... — говорили люди.

* * *

Так огромный дом Уэда за одну ночь превратился в пепел, и все — золотая и серебряная утварь, монеты, сокровища живописи и антикварные редкости, старинные рукописные книги, тетради с деловыми записями — все бесследно исчезло.

Когда отец услыхал о гибели дома, с ним в тот же вечер случился второй удар. Несчастья следовали одно за другим Такэру, не перенеся косых взглядов и перешептываний у себя за спиной, не смог оставаться в деревне, он уехал в Накацу. Спустя некоторое время он тайно продал все земельные угодья дома Уэда и однажды ночью сбежал в Токио. С тех пор о нем не слыхали.

Его брата Сатору, брошенного им на произвол судьбы вместе с потерявшей рассудок матерью, подобрал кто-то из родственников.

Семья Сонобэ похоронила О-Кику в одной могиле с Сигэру, и в деревне эту могилу прозвали “могилой влюбленных”. Круглый год деревенские девушки приносят сюда полевые цветы.

Пепелище усадьбы Уэда люди почему-то избегают, и никто не захотел построить себе на нем жилье. Поэтому там привольно разросся репейник, днем неумолчно звенят цикады. От прошлого сохранился теперь только пень сгоревшего старого камфарного дерева.

ТРИ ДНЯ ОБЛАКОВ НА КОДЗАН

10 мая

Открываю сёдзи — солнце поднялось над горой Акаги. Хотя небо очистилось и стало изумрудным, в горных долинах густо клубятся свинцовые облака. Земля смочена недавним дождем, тени деревьев размыты. Свежий и прохладный горный воздух пронизан светом утреннего солнца, и капли, падающие с верхушек деревьев, сверкают, подобно алмазам. Ласточки, радуясь хорошей погоде, непрерывно прилетают и снова улетают, звучат полные радости голоса пташек.

Спустя немного смотрю снова. Картина уже несколько изменилась. Небо сияет бледно-зеленым, по нижнему краю его ползут, как жуки-скарабеи, разорванные фиолетовые облака. Белые облака, клубящиеся на всем пространстве от гор Оноко и Комоти до Акаги — в них есть и темно-синий оттенок, — вытянулись в длинный ряд и словно серебряный пояс охватывают склоны гор. А вершины Оноко и Комоти— на их зеленовато-голубой поверхности лежит темно-синяя тень — выделяются на фоне неба точь-в-точь как плавучие острова.

Некоторое время наблюдаю облака у подножия Акаги: шаг за шагом начинают они двигаться на юго-восток, словно великая армия выступила в поход. Непрерывной чередой движутся они, клубясь и скучиваясь, а затем постепенно, следуя течению реки Тонэгава, они опускаются. В то время когда первый отряд их уже пришел в движение, облака у подножия Оноко и Комоти, да и те, что собрались в долине реки Адзумагава, еще хранят неподвижность.

Первый отряд их уже уплывает, за ними следует центр армии и арьергард, в свою очередь, тоже двигается в поход.

Длинный ряд белых облаков похож на дракона с белой чешуей или на водопад, только текущий горизонтально. Облака движутся вдоль реки, проходят над горами, задевая их верхушки — с запада на восток, с севера на юг, — и так, нагоняя друг друга, они постепенно проходят.

Внезапно они перечеркивают Оноко, делят на части Комоти, разрывают надвое силуэт Акаги, и в небе возникают призрачные горы.

Тот край облачной гряды, на который падает солнечный свет, сверкает ярче белого золота, светлее чистого серебра, а горы, выйдя из этих облаков, словно готовы растечься темными каплями по зеленому небу. Акаги уже вся стала темно-синей. Оноко и Комоти отчетливо, словно нарисованные кистью, выделяются своим голубым покровом.

А там, где облачная гряда бледнеет, горы на границе между провинциями Сиранэ и Этиго слабо отсвечивают зеленым. Но проходит время, и поток облаков, льющийся, словно бесконечная река, прерывается, большая их часть поднимается вверх и Акаги полностью сбрасывает с себя облачную одежду. Омытая дождем, осушенная облаками, ее поверхность чиста, как драгоценный камень.

Однако погода на горе Кодзан не установилась, и сегодня тоже к концу дня небо не проясняется. Красивые белые облака тают или, подобно дыму, оседают на ее склоне. Замутненные облака вскипают тут и там, клубятся, заслоняют свет, и почти мгновенно весь облик горы и ее цвет меняются. А после одиннадцати часов утра, снова и гора, и долина закрываются кучевыми облаками, и начинает лить дождь. Он то прекращается, то льет снова, небо немного прояснится и снова хмурится — погода все капризничает. Ночь тоже наполнена шумом дождя.

13 мая

С наступлением утра дождь становится упорнее, но ближе к полудню слабеет, облака и туман, покрывшие все кругом, светлеют, и хотя все, кроме одной лишь горы Икахо, еще окутано белым туманом, думаешь: скоро уж прояснится. Туман из горных долин начинает быстро устремляться вверх — так уплывает дым. Высоко поднявшись, он обволакивает жилища, гладит криптомерии и лиственницы, широко растекается вокруг.

Взглянешь на источник в саду — капли дождя еще беспрерывно выводят на его поверхности узоры; поднимешь глаза — дождь падает белыми нитями, однако небо постепенно светлеет, оживленно звучат голоса пташек, танцуют ласточки, далеко где-то ревет бык, кругом — на первых и вторых этажах — люди раздвигают сёдзи и радуются: “Наконец-то ясно”.

Время приближается к двум часам пополудни. Пелена облаков и тумана, заполнявшая горные долины, рвется, и, начиная со склонов, понемногу обнажается вся нижняя часть гор Оноко и Комоти.

После дождя тяжелая темная зелень блестит, словно вот-вот растает. Внезапно открываются просветы чистого неба. Облака постепенно расходятся, разрываются на тысячи клочьев, покидают горы, подымаются в небо или убегают — на восток, на восток...

Вдруг на левом склоне Акаги появляется разорванная радуга. Не сон ли это? Сверкая всеми красками, она словно готова каплями стечь на землю. Белые облака, понемногу отделяющиеся от склона Комоти и клочками всплывающие вверх, постепенно направляются к Акаги, и каждый раз, как они проходят мимо радуги, кажется, что многоцветная радуга дробится на части.

Вскоре и над правым склоном Комоти тоже встает радуга, но совсем бледная. Она даже не протягивается сплошной полосой, а кажется лишь прерывистой светлой линией.

Смотришь с высоты второго этажа — изменения облаков поистине не поддаются описанию. Прилепившиеся к горе синие облака образуют подкрашенный фон, а поверх них лежат другие, словно пропитанные белой краской. Есть и такие, в которых белое незаметно переходит в темное. Иные, словно застыв в глубокой печали, не двигаются с места. А некоторые свободно плывут поверх других. Облака грозные, как гнев титана, легкие, как улыбка ангела; обильные облака причудливых очертаний, идущие, тянущиеся поперечной полосой, кучевые, похожие на скомканную вату; белые как серебро; сверкающие как медь; фиолетовые, голубые, серые, привольно располагающиеся на небе, они все заполонили собой.

Нарисуй такое художник—не поверят, и все же вот они, нарисованные кистью природы.

В самом деле, сколькими же ярусами они громоздятся? В глубине, за одним слоем таится другой, поверх этого — еще один, а дальше еле-еле проглядывает голубое небо. Глядишь, и кажется, что смотришь со скалы в бездонную пропасть.

На вершине горы Комоти облака всплывают клочьями, как вата, взглянешь еще раз — за ними словно полощутся белые флаги. А на верхушке Оноко скучились облака, напоминающие скалы, но вдруг все они, до единого, меняют свою форму — невозможно даже предположить, что в них таится такая энергия!

Спустя немного времени неожиданно выглядывает вечернее солнце; облака, что собрались на западе, становятся фиолетовыми и образуют отливающий золотом круг — яркий солнечный свет льется между ними, словно дождь. Дальние горы скрыты золотистой дымкой, три облачка, тянущиеся вдоль вершины Оноко, вспыхнув лиловым пламенем, внезапно взмывают ввысь, а те, на которые прямо падает солнечный свет, отливают белым золотом.

На Комоти появляются золотисто-изумрудные складки. На горе Рандзэн каждое дерево облито вечерним солнцем, и кажется, что свежая после дождя зелень вот-вот запылает.

На западной стороне неба пронзенные лучами вечернего солнца, движущиеся непрерывной грядой облака, начинают по одному таять. Между ними видно небо, теперь темно-голубое с золотистым оттенком. Облака похожи на золотого дракона, на скарабея, на золотые личинки, они плывут золотыми волнами по всему небу.

А на вершине Акаги облака либо горят как медь, либо налились темной синевой, и Акаги словно собирает всю свою силу, чтобы выдержать эту тяжесть на своих плечах.

Вскоре солнце заходит, наступает ночь. Горы чернеют в сумерках, небо еще таит в себе слабый свет, звезды — и прежде других Венера — расцветают на нем, как весенние цветы.

На Акаги, на Оноко и Комоти все еще видны лежащие темной грудой ночные облака. Икахо стала совсем черной, оттуда доносится громкий шум воды в реке Юдзава.

18 мая

Утро ясное. После полудня я видел, как похожие на вату облака беспрерывно летели с востока на запад, но часа в четыре снаружи, за сёдзи, внезапно сильно потемнело, и когда я, раздвинув их, выглянул, черное облако уже тянулось по направлению к вершинам Оноко и Комоти; горы и реки, насколько хватал глаз, набухли влагой, потемнели и словно накрепко сомкнули уста в скорбном молчании.

Ни один лист не шевелится. Ни одно дерево не шелестит. Кажется, что передо мной развернут свиток картины, которую можно было бы назвать “Горы и воды перед дождем”.

Оба горных пика уже погрузились в черное, будто испускающее тушь облако. И только скала Бёбу одиноко торчит в покрытом мрачными облаками, словно гневающемся на людей небе.

Повсюду несутся свинцовые облака, и невольно думается: не двинулось ли куда-то и само небо?

Немного времени спустя одна-две капли ударяют по крыше. И не успеваю я моргнуть глазом, как крупные капли забарабанили, точно град, и с оглушительным шумом полил дождь.

Оноко и Комоти тоже незаметно скрылись из виду, горный ветер налетел, раскачал деревья, и видно, как встревоженные ласточки и воробьи, непрерывно крича, пытаются спрятаться там, где листва гуще.

Начинает громыхать гром. Дождь льет, то внезапно утихая, то так же внезапно припуская, то он несется параллельно земле, то падает отвесными струями. Ласточки, не успевшие скрыться, летают с трудом, словно дождь прибивает их книзу. Молодая зелень на всем пространстве, непрерывно шурша, клонится, и все кругом движется на свой лад, все исполнено жизни.

Немного времени спустя дождь как будто утихает, туманное небо внезапно становится фиолетовым, а погодя снова превращается в серое. Неизвестно, откуда наплывают мутновато-белые облака, как будто на бескрайнем небе божественной кистью сделан первый мазок. Облака плавно движутся к западу.

Снова начинается сильный дождь... А когда он утихает, смутно выплывает вершина горы Оноко, на западе теперь становятся водны облака никелевого цвета.

Наконец, так и не в силах рассеять облака, среди дождя мрачно заходит солнце.

ВИШНЯ

Более двадцати лет тому назад маленький мальчик, держась за руку взрослого, проходил через провинциальный городок Кияма, в провинции Хиго. Шел 1877 год. Спасая ребенка от тягот войны, его вели к родне в деревню.

В городке Кияма расположился штаб Сацумской армии, был развернут госпиталь. Не было здесь уголка, где не находились бы люди из Сацума. Разнокалиберные ружья свалены были грудой, словно стебли рисовой соломы. Были солдаты, которые вынесли на солнце грязные одеяла и ловили насекомых, поддаваясь при этом дремоте. Другие чинили порванные рейтузы. Некоторые, громко переговариваясь, чистили ружья.

Мальчик смотрел по сторонам; непонятный сацумский говор грохотал в его ушах, и двигался он боязливо, крепко вцепившись в руку своего спутника. Сацумская армия терпела поражения, одно за другим. Боеприпасы истощились, но у людей в этом отряде, может быть, находившемся на краю гибели, хватало духа, чтобы смеяться, и то там, то тут слышались громкий хохот и шутки.

“Говорят, это мятежники, а они совсем не такие страшные!” — думая так, мальчик все шел и шел, как вдруг навстречу ему показался мужчина.

Он был одет в заметно полинявшее европейское платье, на ногах у него были деревянные башмаки, за поясом — небрежно заткнутый меч в пурпурных ножнах.

Левая рука его висела на перевязи. Он шел не спеша, держа в правой руке ветку только что расцветшей вишни.

Обернувшись на оклик мужчины, точившего меч перед какой-то лавчонкой, он поднес ветку к самому его носу, перебросился с ним двумя-тремя словами и расхохотался во все горло.

Тут он увидел ребенка, который в эту минуту поравнялся с ним. Мужчина подал ему ветку и, бросив со смехом: “Не трусь!”, пошел дальше.

И долго еще детская рука сжимала эту вишневую ветку, пока в конце концов не бросила ее в речушку, недалеко от дороги...

Тот мальчик — я, пишущий сейчас эти строки. А кто был мужчина с пурпурными ножнами, давший мне ту ветку? Что сталось с ним? Этого мне не узнать. Однако теперь, по прошествии двадцати лет, каждый раз, когда я вижу цветы вишни, образ того человека с пурпурными ножнами является откуда-то и смутно встает передо мной.

БРАТЬЯ

На станции железной дороги в Уцуномия было еще темно.

Я ехал с экспедицией к месту извержения вулкана Адзума. Раздался первый звонок, зажглись огни. Внезапно под окном вагона послышались голоса спорящих людей.

Я открыл окошко.

На платформе стояли двое. Одному из них можно было дать лет сорок с небольшим; бледное лицо с выпирающими скулами, бегающие глаза, тонкие губы; со щек к подбородку спускалась клочковатая борода, дней пять не бритая. На нем была старая шапка блином, ватное кимоно и фартук. В руках он держал сверток, завернутый в фуросики39.

Другому было на вид около тридцати пяти лет. Темное безбровое лицо в рябинах, толстые губы, глаза под тяжелыми веками сверкают как молнии. Одет он был в рабочую куртку с вязаным воротом и в соломенные сандалии на босу ногу.

Неожиданно тот, что держал сверток, вскочил в вагон. Рябой, растерявшись, вцепился ему в рукав, но тот выдернул руку. Тогда он ухватился за сверток.

— Что ты делаешь?

— Ладно! Думаешь, дам тебе улизнуть?

Рябой заскрипел зубами; он пытался выдернуть сверток.

С разных сторон сбежались станционные служащие.

— Что здесь такое? Что случилось?

В окнах вагонов замелькали лица любопытных.

— Он — вор. Не вернул взятую вещь и собирается улизнуть! — Не сказав, а прорычав эти слова, рябой с силой дернул сверток к себе.

Стоявший в вагоне пошатнулся.

— Да отпусти же! — крикнул он. — Ведь сказано тебе: приеду — все как-нибудь улажу. Господа, здесь есть обстоятельства... Ну, пусти же!

— Да, как же! Вечно ты врешь, изворачиваешься! Обманщик! Скотина!

Раздался второй звонок.

Появился начальник станции, подошел полицейский.

— Что здесь случилось?

— Что такое? Вы всем мешаете!

— Нет, послушайте, тут такой пустяк...

— Совсем не пустяк! Обманщик! Скотина! Вор!..

— Да замолчишь ты?!

Голоса становились все громче, люди теснились у вагона. Полицейский силой оттащил рябого. Рябой обернулся:

— Ну помни же! Ни брата, никого у тебя больше нет, скотина! Дерьмо ты, а не брат! Обманщик!..

Глаза у него горели; закусив губы, он пошел за полицейским.

Так, значит, это были братья?!

Меня невольно охватила дрожь.

Взоры всех пассажиров в вагоне были прикованы к человеку со свертком, усевшемуся как раз напротив меня.

Он растерянно оглядывался кругом.

— Фу-у... Вот так брат! Из-за какого-то пустяка опозорил меня перед людьми!..

Шепча эти слова, он затянул у себя на коленях развязавшиеся углы злополучного свертка. Руки у него тряслись.

В вагоне было тихо. Никто не сказал ни слова.

ДВЕСТИ ИЕН

С дуба, глухо стукнув, упал желудь. Еще не успело замолкнуть легкое эхо, как на веранде неожиданно появился человек; это был мужчина, не достигший тридцати лет. Рубец от старой раны белел на его небольшом носу. В гэта на низких подставках и в платье из полосатой ткани он походил на мелкого торговца. Глазные впадины были темны, как вечернее небо.

— Выслушайте меня, мне это непременно нужно... — задыхаясь, начал он, едва войдя в помещение. — Я несчастен, и причиной этому жена... Вы поймете, если я расскажу вам...

Вначале он отрывисто ронял слова, но постепенно овладел собой и, облегчая переполненное сердце, стал горячо говорить.

Оказалось, что он — житель префектуры Сайтама, его воспитали приемные родители. Начал торговать шелковичными коконами, но прогорел и родителей довел до разорения. Где он только не пытался поправить свои дела — жил в Корее, оттуда перебрался в Маньчжурию, в Аньдун. Здесь занялся лесным делом, нашел себе и жену. Некоторое время семья жила в Аньдуне, но обстоятельства складывались не так, как супруги ожидали, и они переехали в Далянь. Это было осенью, на следующий год после русско-японской войны.

Переехать-то они переехали, но подходящей работы не было и тут. Они влачили жалкое существование на задворках, где жили только маньчжуры, и в это время умер их единственный ребенок.

— Славная была малышка, — рассказывал он. — Ей уже исполнилось пять лет. Девочка, но очень была ко мне привязана. И когда мы жили на родине, тоже, бывало, придешь домой, мать и жена неприветливо встречают, а девочка радуется: “Папа! Папа!..” Отнесет на место мою шляпу — она часто так делала.

Она заболела воспалением легких. Я побежал к врачу, прошу его, он сказал: “Приду”, но так и не пришел. В это время она скончалась. После ее смерти у меня совсем опустились руки.

Врач, говорят, был христианином, да я ведь бедняк, потому, наверное, он и поступил с нами не по-христиански. Врач этот потом тоже потерял ребенка и, говорят, раскаивался, все повторял, что это, мол, ему в наказание за то, что так обошелся со мной.

Некоторое время он молчал, опустив глаза.

— И что же дальше?

— Ну, а дальше... Нельзя же было вечно болтаться без работы, а там была такая фирма — пожалуй, не самая большая в Даляне, но очень водная, — наверное, и вы знаете ее... Так вот, поступил я на службу в дом хозяина этой фирмы.

Ну, что тут говорить, недаром эта фирма считалась в Даляне одной из крупнейших: жизнь у них была роскошная. Кроме нас с женой, в доме служило еще пять-шесть человек. Хозяйка была славная женщина, заботилась о нас. Раз отправилась она по каким-то делам в Японию. И вот, прошло всего две недели, как уехала хозяйка, а жена моя совсем переменилась. Да моя ли это жена? Или какая-то чужая красавица? Только ничего хорошего в этой перемене не было, — выговорил он с трудом, словно давясь словами.

— Повадки у моей жены стали очень странными. Я уже заметил это и начал присматриваться. Много было такого, чего я никак не мог уразуметь. Вот приезжает хозяин на извозчике. Раздается звонок со второго этажа — жена надевает белый передник, ставит на поднос пиво и несет наверх.

А я стою под лестницей. Жена взглянет на меня уголком глаза и бежит на второй этаж. И, бывало, по часу, по два не спускается вниз. Уж я и прислушиваюсь к тому, что там делается, и потихоньку босиком пробираюсь к кабинету хозяина — у дверей подслушиваю, подглядываю в замочную скважину... Да куда там — дверь толстая-претолстая... Внутри — тишина, что они там делают — не поймешь. По правде говоря...

В голосе его послышались слезы. Сведенные вместе, черные как смоль брови задергались. Губы задрожали.

— Сколько я ни пытался прочесть что-нибудь в глазах жены, сколько ни всматривался в лицо хозяина, оставалось одно лишь подозрение, никаких доказательств я добыть не мог. Много раз я думал: не стану больше служить в таком доме. Да и жене не раз и не два я говорил об этом. Однако жена каждый раз сердилась на меня: хозяйка, мол, так заботилась о нас, как же можно оставить работу в ее отсутствие? Хочешь — отправляйся сам, куда тебе вздумается, ищи где угодно работу, — так дерзко она отвечала.

Не мог я больше терпеть.

И вот однажды я насильно вытащил жену за город, к реке, в такое место, где народу почти не бывает. Стал допытываться, что же у них там происходит, но она ни за что не хотела сказать правду. Тогда я вытащил нож, который был у меня за пазухой, и пригрозил ей: если признаешься — прощу! Будешь лгать — лишишься жизни, так и знай!

Жена изменилась в лице. Да, хозяин принудил ее, и, действительно, они совершили недозволенное — один раз, так она сказала.

— Ври больше! — закричал я. — Это у вас было не раз и не два, — я наступал на нее, и в конце концов она призналась во всем.

У него вырвался тяжелый вздох.

— После этого я написал хозяину письмо, упрекнул его за такие поступки. И вот, на следующий день он позвал меня в кабинет. “В самом деле, мы делали недозволенные вещи, — сказал он. — Но видишь, я, твой хозяин, смиренно извиняюсь перед тобой, так ты уж, пожалуйста, согласись договориться добром. А я зато позабочусь о твоем будущем, помогу тебе выбиться на дорогу. Вот, возьми для начала это, чтобы ты мог возвратиться в Японию”, — сказал он и дал мне двести иен, да, ассигнациями по десять иен; чтобы отделаться от меня, он дал эти двести иен.

— Значит, вы взяли деньги?.. А почему вы не закололи этого человека своим ножом?

Он потупился.

— Ну и что же было потом?

— Я съездил разок в Японию и снова вернулся в Далянь. Хозяин не захотел с нами знаться, даже не вышел к нам.

— Ну и что теперь?

— Теперь я держу на окраине Токио маленькую галантерейную лавочку.

— А жена?

— Жена со мной.

Беседа на некоторое время прервалась.

— Она со мной, но все это так тяжело, так тяжело... На сердце у меня такая обида, что нет сил терпеть... Вот потому я сегодня...

И человек этот, так внезапно появившийся, словно его занесло сюда ветром, бесследно исчез.

ЭСТЕТСТВУЮЩИЙ МУЖИЧОК

Он — эстетствующий мужичок. На земле он работает не для того, чтобы прожить, а потому, что это отвечает его вкусам. Но ведь и всю свою жизнь он строит соответственно своим вкусам, значит, можно сказать, что работа на земле — это дело его жизни.

Знаменитый американский проповедник Бичер40 однажды угостил одного человека плодами батата и сказал:

— Это произведение моих рук. Каждая штука обошлась мне в один доллар, так что вы ешьте, пожалуйста!

Прошу прощения, но эстетствующий мужичок искуснее почтенного Бичера. И все же для него, ни в одном деле не проявляющего усердия, крестьянствовать столь же искусно, как, скажем, Наки-сан, вырастивший на баклажанном поле просо, — вещь совершенно недостижимая.

Один из мастеров сэнрю сложил такие строки:

Со словами: “Ловится?”
Приблизился Вэнь-ван.

 

Земледелие, которым занимается господин эстетствующий мужичок, сродни ужению, которым занимался Тайгун Ван41. Тайгун Ван проводил дни, сидя с удочкой без крючка, а добыл дружбу императора Вэнь-вана. Эстетствующий мужичок проводит дни, натирая мозоли на руках, а надеется создать себе жизнь, отвечающую его вкусу.

Как крестьянин он в конце концов терпит крах. Бывает, что, посеяв три меры гречихи, он снимает лишь две. Семена, которые он бросает в землю, исчезают в ней без следа, как растаявший снег. Овощи, которые он выращивает, часто получаются горькими. Дыни, если только он не успеет посадить их до сентябрьской недели равноденствия, несъедобны. Хорошо, если редька у него уродится с двумя-тремя хвостами, обычно она вырастает закрученная в спираль— точь-в-точь новогоднее украшение симэ. А порой она напоминает осьминога — вот какую диковинную редьку он выращивает!

Его литературный стиль никак не назовешь образцовым, а вот редька его могла бы войти в сокровищницу искусства.

В рабочем платье, в одних таби42, преисполненный решимости, словно выходя на битву, он — хочешь не хочешь — отправляется в поле.

Стоит ему немного поработать, как он уже обливается потом. Но каждый раз, когда его мотыга по самую рукоять вонзается в землю, — смотри, Небо! Смотри, Земля! И вы, люди, смотрите! — он кажется самому себе образцовым крестьянином.

Не в силах дольше терпеть, он вытирает пот с лица и облегченно вздыхает. Прохладный ветерок, слетающий с пасмурного неба, обдувает его лицо. “Эго и есть самое дорогое на свете”, — с восторгом думает он, прищурив свои большие глаза. Он внимательно наблюдает за тем, как на поле напротив настоящий крестьянин, пятясь, проводит борозду мотыгой с длинной ручкой, и восхищается непогрешимой ритмичностью его движений.

Шелест легкого дождя сливается с криками ласточек. На ячменном поле, где зелень слепит глаза, спокойно работает девушка, подпоясанная красным поясом, с головой, обернутой белым полотенцем. Глядя на нее, он терзается вопросом: “Не сложить ли о ней песню или стих?”

Он очень доволен, если настоящий крестьянин, проходя мимо, увидит, как он несет на плече бочку с удобрением. Он бывает очень горд, если хозяйка крестьянского дома похвалит его: “Вот вы как наловчились!”

А еще больше важничает он, если разряженные господа и дамы, приехав из города, застанут его в разгаре работы. Кое-кто из столичных гостей, изредка посещающих его, наверно, думает, видя его в облике усердного крестьянина: “Он действительно поднаторел в этом деле!” Но деревенские жители уже разглядели его истинный облик. Бабушка О-Кото, рисовое поле которой находится по соседству, говорит:

— Барин не только крестьянской работой живет, недаром у него денег столько, что он их может на просушку выкладывать, как одежду...

Это он однажды вздумал просушить стоиеновую ассигнацию. Но от того, что “барин не только крестьянской работой живет”, никуда не уйдешь. Он и на сельскохозяйственных курсах не побывал ни разу.

Жилище эстетствующего мужичка находится всего в одном ри от Токио. Посмотришь на восток — увидишь дым верфи в Мэгуро и электростанции в Сибуя. Да и полуденная пушка слышна, если ветер дует в эту сторону. А сразу после полуденной пушки из Токио доносится выстрел пушки из Иокогамы.

В темные ночи небо над Токио и небо над Иокогамой пылает заревом огней. Городской ветер налетает с юго-востока. На севере лежит равнина Мусаси. На западе видны и Мусаси, и Сагами, видна и гора Коею. С северо-запада прилетают полевой ветер, ветер с гор. Окно кабинета смотрит в сторону Токио, а главная комната дома обращена в сторону Иокогамы. Стеклянное окно в коридоре, возле которого он любит читать и писать, выходит на дорогу Косю.

Его жилище смотрит на все страны света, и самого его тянет то в одну сторону, то в другую...

Когда-то он копировал христианского проповедника. Копировал также учителя английского языка. Подражал корреспондентам газет и журналов. Подражал рыбакам. Теперь он имитирует крестьянина.

Имитация — это не подлинник. И он в конечном счете всего лишь эстетствующий мужичок.

КОММЕНТАРИИ

1 “Победил — ты опора трона, побежден — и ты вне закона” — Эти строки — пословица, общий смысл которой можно передать словами “сила всегда права”. Речь идет здесь о феодальном восстании, имевшем целью свержение буржуазного правительства Японии.

2 “...как пробиваются на свет ростки проса и конопли, бамбука и тростника” — Строка заимствована из сочинения китайского монаха Пу-цзи (нач. XI в.) “Самое главное из пяти светильников” — собрания жизнеописаний пяти буддийских патриархов, где под “светильниками” подразумевается учение, передающееся от одного патриарха к другому. Подобный образ встречается в “Сутре лотоса” (Саддхарма-пундарика-сутра) — одной из наиболее известных книг буддийского канона.

3 Сайго — Имеется в виду Сайго Такамори (1827—1877)— видный политический деятель периода буржуазной революции Мэйдзи в Японии (1868). В начале своей деятельности поддерживал идею реставрации императорской власти, одно время занимал пост военного министра в новом буржуазном правительстве. Недовольный действиями правительства, в частности его отказом начать военные действия против Кореи, сформировал в местности Сацума, уроженцем которой являлся, сорокатысячную армию и в 1877 году возглавил антиправительственное восстание. Оно явилось последним и самым крупным выступлением феодальных элементов против буржуазного правительства. В сентябре того же года, после разгрома восстания, покончил с собой.

4 Нансю — одно из личных имен Сайго Такамори. Перемена личного имени (родовое имя, то есть фамилия, не менялось) в связи с каким-либо важным событием в жизни, переменой рода занятий и прочим была традицией в среде деятелей искусства, политических деятелей в старой Японии. Нансю — название местности в префектуре Кагосима (западная часть острова Кюсю), уроженцем которой был Сайго Такамори.

5 “Кимоно сацумской выделки” — Сацума — название одного из феодальных владений, кланов, на юго-западе Японии (в настоящее время входит в префектуру Кагосима).

Ри — мера длины, немногим менее 4 км.

7 Тё — мера длины, равна приблизительно 110 м.

8 “...с желтыми полосками на погонах...” — Погоны с желтыми полосами носили солдаты правительственных войск.

9 “...с подобранными в прическу итёгаэси волосами...” — Итёгаэси — женская прическа “бабочкой”. Волосы, уложенные в такую прическу, разделялись на макушке пробором, каждый пучок закручивался в кольцо. Кончики волос перевязывались шнуром и прикреплялись к основанию кольца. Прическа итёгаэси вошла в употребление в Японии в конце периода Токугава (период Токугава —1603-1867 гг.).

10 Сёдзи — передвижные решетчатые рамы, оклеенные плотной бумагой; служат вместо наружных стен и внутренних перегородок в японском доме, построенном согласно канонам национальной архитектуры.

11 Кий-сан — Кии — уменьшительное от женского имени Кику, сан — вежливая частица, прибавляемая к имени в японской разговорной речи. Самостоятельного значения не имеет.

12 Маттян — уменьшительное от имени Мацу, тян — частица, прибавляемая к именам детей и женщин.

13 “...со связанными в пучок волосами...” — Связанные в пучок волосы — один из видов старинной мужской прически в Японии периода Токугава. Спереди волосы пробривались широкой полосой, а на макушке связывались в пучок, конец которого укладывался в направлении ко лбу. Такая прическа называлась тёммагэ.

14 Хаори — накидка особого покроя, часто украшенная гербами, принадлежность парадного или форменного японского национального платья. Хаори носят как мужчины, так и женщины.

15 Иена — японская денежная единица, установлена с 1871 года.

16 Дзидзо (санскр. бодхисаттва Кшитигарбха)—одно из божеств буддийского пантеона, считающееся покровителем детей и путников. Обычно изображается с приветливой, благожелательной улыбкой. Изваяния Дзидзо часто ставятся в Японии по обочинам дорог. В японском языке существует поговорка: “Просит в долг с лицом Дзидзо, отдает — с лицом Эмма” (по буддийским верованиям, Эмма — властитель ада).

17 “...ростом с “охраняющего врата”...” — “Охраняющие врата”, боги Нио, — два злых божества из индийской мифологии, вошедшие в японский буддийский пантеон как боги — охранители буддийского учения. Огромные статуи Нио стоят у входа в буддийский храм, а также по обе стороны подножия главной статуи Будды в храме. Одно из божеств изображается с широко открытым ртом, другое — со стиснутыми зубами. На голове у каждого из них —извивающееся туловище змеи, лица имеют угрожающее выражение. Один из Нио символизирует несокрушимую (“алмазную”, согласно буддийской символике) твердость, другой — силу.

18 “Старые кланы” — феодальные владения в Японии, упраздненные после буржуазной революции Мэйдзи, в 1876 году.

19 “Каннон-целительница с ивой” — богиня Каннон (санскр. Авалокитешвара), одно из божеств буддийского пантеона. Считается олицетворением милосердия, сострадания, спасает людей от заблуждений и греха, широко почитается в Японии и других странах Востока. Существуют различные изображения Каннон: тысячерукая Каннон, одиннадцатиликая, Каннон с головой лошади — такое изображение ставится у проселочных дорог, и другие. Изображение Каннон с веткой ивы в правой руке, видимо, основано на ассоциации с плакучей ивой, низко склоняющей свои ветви. Культ Каннон пришел в Японию в VI веке.

20 У Дао-цзы (680?—750?) — другое имя У Дао-сюань — знаменитый китайский живописец; изображал природу, людей, рисовал картины на буддийские сюжеты. Считается новатором в китайской живописи.

21 Император Хуэй-цзун (1082—1135) принадлежал к китайской династии Северная Сун (960—1126), был покровителем искусств.

22 Су Дун-по (1036—1101)—псевдоним китайского поэта и прозаика Су Ши. Был известен также как портретист.

23 “...укреплял ...рукифехтованием двумя мечами” — Ношение двух мечей, длинного и короткого, являлось в феодальной Японии привилегией самурайского сословия. Представителям торгового сословия, ремесленникам разрешалось носить короткий клинок, крестьянам вовсе запрещалось носить оружие.

24 “Призыв к знаниям” (1872—1876)—книга популярных рассказов о развитии наук в европейских странах, автором которой был крупнейший общественный и политический деятель раннебуржуазной Японии Фукудзава Юкити (1834—1901). Деятельность Фукудзава Юкити носила просветительский характер, он стремился познакомить своих соотечественников с достижениями науки и техники на Западе и этим помочь Японии, находившейся на протяжении более двухсот лет (XVII — середина XIX вв.) в изоляции от внешнего мира, догнать развитые промышленные страны.

25 “План "наказания Кореи"” — Так был назван выдвинутый в 1873 году в правительственных кругах Японии проект вторжения в Корею в ответ на меры по “изгнанию иностранцев”, в первую очередь японцев, предпринятые корейским правительством. Одним из наиболее активных приверженцев этого плана был Сайго Такамори. Проект не был осуществлен.

26 Окубо Тосимити (1832—1878)—один из видных политических деятелей периода буржуазной революции Мэйдзи, уроженец Сацума. Занимая с 1873 года пост министра внутренних дел, в значительной степени способствовал усилению нового правительства Японии. Был одним из тех, кто решительно воспротивился плану вторжения Японии в Корею. Его усилия в организации правительственной армии сыграли большую роль в разгроме самурайского восстания 1877 года, поднятого Сайго Такамори.

27 Масуда Сотаро — один из сподвижников Сайго Такамори.

28 О-табакобон — прическа девочки: разделенные прямым пробором волосы связываются пучками по обеим сторонам головы, сверху надевается матерчатая повязка.

29 Дзё — мера площади, равная приблизительно 1,5 кв. м. Ею измеряется площадь помещений японского дома. Равна также площади циновки (татами), служащей покрытием пола в жилом помещении японского дома.

30 Футон — постельная принадлежность, стеганый тюфяк, служащий также и одеялом.

31 Токонома — ниша с приподнятым полом, служащая для украшения комнаты в японском доме. В токонома вешают картину-свиток, ставят вазу с растениями.

32 “...наденут красную рубашку...” — то есть посадят в тюрьму. Красная рубашка — арестантская одежда.

33 “...если Сигэру... примет нужное решение...” — Речь идет о решении совершить харакири. Самоубийство путем вспарывания живота (харакири), совершаемое самураем для спасения своей чести, являлось традицией в феодальной Японии, оно предписывалось воину моральным кодексом японского самурайства бусидо (“путь воина”). Обычным было так называемое “самоубийство вслед”, совершаемое в случае кончины (гибели на поле боя или др.) военачальника его приближенными самураями. Презрение к смерти считалось одним из качеств, отличающих самурая.

34 Сэнсэй (дословно — прежде родившийся) — почтительное обращение, прибавляется к имени старшего, учителя и пр.

Дакка — частица, прибавляемая к имени; также обращение в старой Японии. Нечто вроде “барин”, “хозяин” в русской речи.

36 Фусума — двойные деревянные рамы, обтянутые с обеих сторон полотном или бумагой. Служат раздвижными перегородками внутри жилого помещения в японском доме.

37 Ночь огня — устраивается сельскими жителями 15 января, ранним утром, до наступления рассвета, обычно на окраине деревни. Взрослые и дети бросают в огонь ненужные вещи, легко воспламеняющуюся рисовую солому, подбрасывают вверх листы бумаги с написанными на них в первый день наступившего года иероглифами. Считается, что чем выше поднимет теплый воздух от костра подброшенный лист, тем лучше написаны на нем иероглифы.

38 Татами — соломенные циновки, маты стандартного размера (несколько больше 1,5 кв. м), которыми покрывают пол в жилом помещении японского дома.

39 Фуросики — шелковый или хлопчатобумажный платок, обычно с рисунком или иероглифической надписью, в котором носят книги, мелкие вещи.

40 Бичер — Очевидно, имеется в виду брат известной американской писательницы Гарриет Бичер-Стоу, проповедник и лектор Генри Уорд Бичер (1813—1887).

41 Тайгун Ван (дословно “надежда моего отца”) — прозвище китайского мыслителя Люй Шана (известен также под именем Цзян Цзи-я). В китайском историческом сочинении “Записки Сыма Цяня” рассказывается: Люй Шан, будучи уже в восьмидесятилетнем возрасте, занимался ужением на реке Вэй. Однако удил он без лески и крючка, так как имел целью не добычу рыбы, а возможность, находясь в уединении, погрузиться в свои мысли. В это время к нему подошел правитель Вэнь-ван (отец основателя династии Чжоу — XII в. до н. э. — III в. н. э.). Вэньвану было предсказано, что он встретит человека, который станет его помощником в делах управления государством. Люй Шан стал помощником правителя и с тех пор получил прозвище Тайгун Ван.

Таби — матерчатые носки с отделенным большим пальцем, которые надеваются при ношении тэта.

(На сенсорных экранах страницы можно листать)