АКУТАГАВА РЮНОСКЭ

БЕССМЕРТНЫЙ МУДРЕЦ

1

Неизвестно, к какому времени относится эта история. Среди странствующих балаганных актеров, ходивших с представлениями из одного городка в Северном Китае в другой, был некий Ли Сяоэр. Он давал представления мышиного театра. Все, что он имел при себе, — это мешочек для мышей, коробки с их сценическими костюмчиками и масками и нечто вроде небольшого домика с крышей, служившего переносной сценой.

В погожий день он останавливался на людном перекрестке и прежде всего ставил себе на плечи упомянутое подобие домика, а затем стучал в барабанчик и песней зазывал публику. Падкие до зрелищ горожане — и стар и млад,— услышав пение, редко проходили мимо него, не остановившись. Когда вокруг образовывалась людская изгородь, Ли вытаскивал из мешочка мышь, надевал на нее костюм или маску и выпускал на сцену, как и положено, через специальный выход — путь демонских врат. Мышь, видать уже привыкшая к своей роли, деловито семенила по сцене и, несколько раз чопорно вильнув блестящим, как шелковый шнурок, хвостиком, на несколько мгновений приподнималась на задние лапки. Из-под ситцевой одежки розовели подушечки передних лапок Мышь эта выполняла роль сэцзы — персонажа интермедий между актами предстоящей драмы.

Что же до публики, то если она составлялась преимущественно из детей, те с самого начала били в ладоши и изнывали от любопытства, взрослые же свой интерес демонстрировали не так охотно. Как правило, они безучастно покусывали трубки, вырывали волоски из носа и насмешливо разглядывали хлопочущих на сцене мышей-актеров. Но по мере развития сюжета, когда через путь демонских врат на сцену друг за другом выползали героиня чжэндань в костюме из парчовых лоскутков, злодей — цзин — в черной маске, которые подпрыгивали и кружились в прихотливой пантомиме под пение и реплики Ли, публике, похоже, становилось уже невмочь разыгрывать равнодушие и из окружающей толпы начинали раздаваться одобрительные возгласы: “Санцзыда!” — вот это здорово! Тогда и Ли Сяоэр, все более воодушевляясь, истово колотил в барабан, ловко управляя своими мышами.

Ну, а когда он переходил к центральной части представления, провозглашая: “В Черной реке утонула горечь Минской принцессы Цинчжун, часто видит сокровенные сны одинокий гусь осенью в Ханьском дворце”, то на выставленном перед сценой подносе сама собой вырастала горка монет...

Однако зарабатывать себе на хлеб таким ремеслом нелегко. Достаточно десяти непогожих дней, и уже можно класть зубы на полку. Летом, с того времени как начинает созревать урожай, и до сезона дождей и костюмчики и маски покрываются плесенью. А зимой то ветер, то снег, и дело сразу же приходит в упадок. Тогда поневоле приходится бороться со скукой в компании мышей, коротая обычно скучные вечера где-нибудь в темном углу постоялого двора. Мышей было всего пять, и они носили имена отца, матери и жены Ли, а также его двоих неизвестно где живущих детей. Когда, вылезая из своего мешочка, мыши опасливо и зябко обходили комнату, где не было хотя бы крохотной жаровни, с помощью опасных акробатических трюков залезали с кончиков башмаков на колени хозяина и своими глазками, похожими на черные бусинки нанкинского бисера, вглядывались в его лицо, то даже у привычного к тяготам жизни Ли Сяоэра иногда на глаза наворачивались слезы. Однако такое, честно говоря, случалось редко, обычно же он был всецело во власти тревоги о завтрашнем дне и охватывающего его безотчетного чувства неудовлетворенности, так что взгляд его и не задерживался на милых мышках.

К тому же в последнее время стали сказываться годы и болезни, и он уже не мог полностью отдаваться своему ремеслу. Когда попадалась особенно длинная песня, голос начинал прерываться: глотка тоже служила ему уже не так верно, как прежде. С этой стороны можно было в любое время ждать каких угодно неприятностей. Эта тревожная мысль, словно зима Северного Китая, изгоняла из сердца бедного актера солнечный свет и вольный воздух и, наконец, безжалостно иссушала даже само желание просто жить, как все остальные. Отчего жизнь так трудна, и почему, несмотря на всю ее мучительность, необходимо жить дальше? Об этом Ли, конечно, и не пытался ни разу задуматься. Но незаслуженность этих мук ощущал и бессознательно ненавидел их неведомый источник. Возможно, смутное чувство протеста, которое Ли питал в душе буквально ко всему, проистекало как раз из этой неосознанной ненависти.

Однако при всем этом Ли, как любого восточного человека, совершенно не смущала необходимость все же подчиняться судьбе. В метельный день он часто, подавляя в себе чувство голода, говорил в комнатенке постоялого двора своим пятерым мышам: “Потерпите. Я же терплю и холод, и голод. Считайте, что раз живы — должны страдать. Да и людям приходится намного труднее, чем мышам...”

2

Это случилось после полудня в один из тех холодных дней, когда снеговые тучи вдруг разразятся мокрым снегом и в переполняющей узкие улочки грязи ноги тонут буквально по голень. Ли Сяоэр как раз возвращался с работы. Он шел по безлюдной улице на окраине города, как обычно, перекинув через плечо мешочек с мышами, вымокший до нитки, поскольку, к несчастью, забыл взять с собой зонт, и тут возле дороги оказался небольшой храм. В этот момент дождь полил особенно сильно, и он, шагая понурившись, чувствовал, как капли скатываются с кончика носа. Вода текла за ворот. В растерянности Ли, заметив храм, торопливо забежал в него. Прежде всего он стер с лица капли дождя, а затем отжал рукава платья. Наконец, немного придя в себя, он взглянул на заключенную в рамку надпись над входом. На ней были выведены три иероглифа: “Храм божества горы”.

Поднявшись на несколько каменных ступенек, он увидел то, что находилось внутри, поскольку створки дверей были открыты. Помещение было меньше, чем он ожидал. Прямо напротив входа металлическое изваяние главного божества, затянутое паутиной, безучастно дожидалось наступления сумерек. Справа от него была статуя загробного судьи, лишившаяся головы неведомо из-за чьих проказ. А слева находился демон-прислужник с зеленым ликом, ярко-красной копной волос и весьма свирепым выражением лица. Но и у него — увы! — не хватало носа На полу перед ними были насыпаны, по-видимому, банкноты погребальных денег1. Об этом можно было догадаться по тому, как поблескивали в полумраке золотые и серебряные бумажки.

Едва увидев внутренность храма, Ли хотел было уйти, но в этот момент из вороха бумажных денег появился человек. На самом деле он, видимо, и прежде сидел там на корточках и просто стал различим для привыкших к полумраку глаз Ли. Но ему показалось, что человек и в самом деле внезапно возник из денег. Немного удивленный, он сделал вид, будто вовсе не смотрит в ту сторону, а сам украдкой бросил робкий взгляд на незнакомца.

Это был безобразный старик в перепачканном дорожном платье, с лицом, на котором вот-вот ворона гнездо совьет (“Ага! Это, верно, нищенствующий даос2!” — решил Ли). Обхватив руками худые колени, старик уперся в них подбородком, на котором росла длинная борода. Хотя глаза его были открыты, смотрели они неизвестно куда, Он тоже попал под дождь — это было видно по его насквозь промокшей на плечах дорожной одежде.

Глядя на старика, Ли почувствовал, что надо хоть что-нибудь ему сказать, во-первых, потому, что, мокрый как мышь, всем своим видом он вызывал жалость, а во-вторых, общественная мораль предписывала в подобных случаях обращаться с приветствием первому. Возможно, к этому еще примешивалось стремление поскорее забыть произведенное стариком неприятное впечатление.

— Ужасная погода, не правда ли?

— Точно так — Старик поднял голову с колен и впервые посмотрел в сторону Ли. Он глядел, сдвинув брови и важно поводя крючковатым, словно птичий клюв, носом

— Для человека моей профессии нет большего наказания, чем дождь,

— Вот как? А чем вы кормитесь?

— Показываю мышиные представления.

— Экая диковина!

Так они не спеша разговорились. Старик между тем, выбравшись из вороха бумажных денег, сел вместе с Ли на каменные ступеньки у входа, и теперь лицо его было хорошо видно. Он оказался еще более тощим, чем показалось вначале. Но Ли, решив, что заполучил неплохого собеседника, положил мешочек и короб на ступеньки и, выбирая доверительные выражения, рассказывал разные истории.

Старик, похоже, был молчун и не спешил отвечать. С каждым своим “вот уж действительно”, “верно” и т.д. он так разевал беззубый рот, словно откусывал им воздух. Вместе со ртом вверх-вниз ходила и его грязно-желтая у корней бороденка. Картина невыразимо жалкая.

В сравнении со старым даосом Ли во многом ощущал свое превосходство, и само по себе это, конечно, было приятно. Но в то же время он отчего-то чувствовал себя виноватым перед стариком за свое превосходство. И то, что разговор он сводил к тяготам жизни, постоянно подчеркивая трудность своего существования, явно было вызвано мучившим его чувством вины.

— Прямо хоть плачь! То и дело приходится весь день сидеть без еды. Я тут недавно подумал: я-то считаю, что заставляю мышей показывать сценки и тем зарабатываю пропитание, а на деле, может быть, это мыши заставляют меня заниматься моим ремеслом и тем кормятся? Так ведь оно в действительности и выходит.

От тоски Ли договорился и до такого, но даос продолжал хранить молчание, как и прежде, и это еще больше действовало актеру на нервы. “Наверное, старец принял мои слова с недоверием. Лучше бы мне было помалкивать и не болтать попусту”, — в душе бранил себя Ли. Краем глаза он взглянул на старика. Даос смотрел в противоположную от него сторону, на залитую дождем зимнюю иву возле храма, постоянно почесывая рукой голову. Лица его не было видно, но, похоже, он читал мысли Ли и не был настроен поддерживать беседу. Подумав так, Ли испытал неприятное ощущение, но еще сильнее было чувство досады оттого, что не смог выказать старику свое сочувствие. Тогда он перевел разговор на нашествие саранчи нынешней осенью. Из ущерба, нанесенного окрестным хозяйствам, он хотел вывести мысль о лишениях крестьянства и тем оправдать бедственное положение старика.

Но посредине этой речи старик даос вдруг повернулся к Ли. В мышцах его изборожденного морщинами лица ощущалась напряженность, какая бывает от сдерживаемого смеха.

— Вы, кажется, изволите мне сочувствовать? — Старик, словно не в силах более сдерживаться, громко расхохотался. — В деньгах у меня, знаете, нет недостатка. Если не возражаете, мог бы и вам ссудить на жизнь.

Ли, потеряв нить разговора, ошеломленно уставился на даоса “Так он сумасшедший!” — дошло до него наконец после пристального разглядывания старика. Но это предположение было тотчас же опровергнуто следующими словами даоса:

— Коли вам хватит тысячи-другой и3, извольте теперь же принять от меня. По правде говоря, я не обычный человек.

Старик вкратце рассказал о своей жизни. В прошлом он работал на скотобойне в одном городке. Но, встретив случайно старца Люйцзу4, познал Путь. Закончив рассказ, даос медленно поднялся и вошел в храм. Одной рукой он поманил к себе Ли, другою — сгреб бумажные деньги.

Ли, словно лишившись всех пяти чувств, с отсутствующим видом вошел в храм. Упершись обеими руками в засыпанный пылью и мышиным пометом пол, он в позе, напоминающей земной поклон, приподнял только голову и снизу вверх смотрел на даоса.

Тот, с трудом распрямив согбенную спину, сгреб обеими руками валявшиеся на полу банкноты. А затем, разминая их в ладонях, стал быстро швырять себе под ноги. И вдруг шум зимнего дождя на улице был заглушен звоном сыплющихся на пол храма золотых и серебряных монет. Разбрасываемые стариком бумажки в его руках превращались в настоящие деньги...

Осыпанный этим денежным дождем, Ли Сяоэр так и застыл, распростершись на полу и завороженно глядя на старика даоса.

3

Ли Сяоэр разбогател, как Тао Чжу5. И когда кто-нибудь сомневается в том, что он действительно встречался с бессмертным мудрецом, он показывает написанное для него старцем поучительное четверостишие.

Давным-давно прочитавший эту историю в одной книге, автор, к сожалению, не помнит изречения дословно и потому в заключение приводит лишь общий его смысл в переводе со старокитайского на классический японский. По-видимому, это ответ на вопрос Ли Сяоэра о том, почему бессмертный мудрец нищенствует.

“В человеческой жизни заключены страдания, поэтому надо наслаждаться ею.

Человек смертен, потому знает, что такое жизнь. Обрести избавление от смерти и страданий — невыносимая скука.

Бессмертный мудрец не стоит обычного человека с его смертью и страданиями”.

Возможно, мудрец соскучился по человеческой жизни и специально бродил в поисках страданий.

ВИННЫЕ ЧЕРВИ6

1

Уже много лет не было такой жары. Куда ни глянь, пыльная черепица на крышах домов тускло отсвечивает свинцом, а в гнездах, свитых ласточками под стрехами, того и гляди птенцы сварятся заживо. Побеги конопли и проса в полях поникли, истомленные исходящим от земли жаром, нигде не видно ни единого свежего росточка. В небе, мутном от влажной духоты, плавают мелкие, не сулящие тени облака, точно кусочки рисовых лепешек на сковороде...

Действие рассказа “Винные черви” происходит в такую вот погоду. Представьте себе палящий зной и ригу, около которой находятся трое мужчин.

Один из них, совершенно голый, лежит ничком на земле. Ноги и руки у него почему-то связаны веревками, но он, судя по всему, не испытывает от этого неудобства. Небольшого роста, со здоровым цветом лица, он производит впечатление этакого увальня. Заплыл жиром, словно боров. В головах у него стоит глиняный кувшин, но что в нем — неизвестно.

Второй человек облачен в желтую рясу, в ушах у него болтаются небольшие медные кольца, по виду его можно принять за монаха или чародея. Необычайно смуглая кожа и вьющиеся волосы и борода заставляют предположить, что он выходец откуда-нибудь с Памира. Он непрерывно размахивает кропилом с пунцовой рукояткой, отгоняя от лежащего на земле обнаженного толстяка мух и слепней. Наконец, притомившись, он подошел к глиняному кувшину и чинно опустился на корточки, отчего стал похожим на индюка.

Третий мужчина расположился поодаль от других — он стоит под соломенным навесом в углу риги. У него имеется бородка, если этим словом позволительно назвать некое подобие крысиного хвоста, свисающего с подбородка Он одет в длинный, до пола, черный халат, небрежно подпоясанный темно-коричневым кушаком Судя по тому, с каким важным видом он обмахивается веером из лебединых' перьев, перед нами — ученый-конфуцианец

Все трое, словно сговорившись, хранят молчание. Более того, они почти не двигаются. Создается впечатление, что они с затаенным дыханием ожидают чего-то чрезвычайно важного.

Солнце стоит в зените — значит, наступил полдень. Не слышен лай собак — видно, их сморил полуденный сон. Залитые солнцем конопляные и просяные поля вокруг риги объяты тишиной. Изнывающее от зноя небо подернуто огненной дымкой, и даже облака, кажется, задыхаются от жары. Пожалуй, во всем мире лишь эти трое подают признаки жизни. Да и те хранят молчание, точно глиняные истуканы в мавзолеях эпохи Троецарствия...

Как вы уже догадались, действие этого рассказа происходит не в Японии. События, о которых пойдет речь, разворачиваются в китайской провинции Чаншань, около риги, принадлежащей семье Лю.

2

Итак, человек, лежащий нагишом под палящим солнцем, — хозяин риги. Его фамилия — Лю, имя — Дачэн. Это один из первейших богачей в Чаншани. Всем удовольствиям на свете он предпочитает вино и с самого утра не выпускает чарки из рук. А поскольку о нем сказано: “За один раз может он осушить целый кувшин вина”, — ясно, что выпивоха он первостатейный. Если при этом принять во внимание, что поля его простираются на три сотни му и половина их засеяна коноплей, можно сделать вывод, что от его пьянства богатство семьи никоим образом не страдает.

Если вы спросите, почему он оказался нагишом под палящим солнцем, то предыстория этого такова.

В тот день Лю в обществе своего приятеля и такого же любителя вина, как он сам, учителя Суня (это тот самый конфуцианец, который обмахивается веером) сидел в собственной гостиной на приятном сквознячке. Откинувшись на бамбуковые валики, они играли в шашки Тут вошла служанка и сообщила:

— К вам пожаловал священник из Храма Драгоценного Стяга, кажется. Говорит, что должен обязательно вас повидать. Что прикажете ответить?

— Из Храма Драгоценного Стяга, говоришь? — переспросил Лю, сощурив свои крошечные глазки, как будто в лицо ему ударил яркий свет. Затем он привел в вертикальное положение свое тучное, истомленное жарой тело и приказал: — Ну что ж, проводи его сюда. Судя по всему, это тот самый священник, — добавил он, многозначительно посмотрев на учителя Суня.

Речь шла о чужеземном монахе, прибывшем из Средней Азии. Умея врачевать болезни и являть всевозможные чудеса, он приобрел широкую известность в здешних краях Говорили, будто некоему Чану он помог избавиться от катаракты, а у некоего Ли благодаря его врачеванию якобы мгновенно исчезла опухоль. Слухи об этих чудесах облетели всю округу. Дошли они и до Лю и его приятеля. Интересно, зачем пожаловал к Лю чужеземный монах? Ведь у того и в мыслях не было его приглашать.

Здесь следует отметить, что Лю вообще-то не славился особым гостеприимством. Однако, если у него сидел гость и в это время докладывали о приходе какого-нибудь посетителя, он, как правило, оказывал ему сердечный прием Дело в том, что из какого-то глупого тщеславия ему было приятно продемонстрировать пришедшему, какой он радушный хозяин. К тому же чужеземный монах был знаменитостью. Такого гостя не приходилось стыдиться. Вот, собственно, почему Лю решил его принять.

— Интересно, зачем он пожаловал?

— Видно, просить о чем-то. Наверняка будет клянчить подаяние.

Пока приятели обменивались этими репликами, служанка ввела в комнату гостя. Это был высокий, причудливой внешности монах с аметистовыми глазами. Длинные курчавые волосы ниспадали ему на плечи. В руках он держал кропильник с пунцовой рукояткой. Медленно пройдя на середину комнаты, он остановился, не здороваясь и не произнося ни слова.

Некоторое время Лю пребывал в нерешительности, затем почувствовал беспокойство и обратился к пришельцу:

— Какая нужда привела вас ко мне?

— Так это вы? — осведомился в свою очередь чужестранец — Вы — тот самый человек, который питает пристрастие к вину?

— Ну, в общем, да, — уклончиво ответил застигнутый врасплох Лю и перевел взгляд на учителя Суня, как бы призывая его на помощь. Сунь между тем с серьезным видом передвигал кости на доске, словно не замечая взгляда приятеля.

— Знаете ли вы о том, что одержимы редким недугом? — продолжал монах.

Лю с озадаченным видом погладил валик:

— Недугом?

— Именно.

— Как же так? Я с младенчества... — попытался было возразить Лю, но монах оборвал его:

— Вы пьете вино, но при этом никогда не хмелеете.

Лю уставился на монаха, не в силах что-либо ответить. Он и в самом деле еще ни разу не захмелел от выпитого вина.

— Это свидетельствует о том, что вы больны, — с едва заметной улыбкой проговорил монах. — У вас во чреве завелись винные черви. Если их не изгнать, вы не исцелитесь. Я пришел для того, чтобы вылечить вас.

— Возможно ли исцеление? — с недоверием спросил Лю и сразу же устыдился своего вопроса.

— Разумеется. Ради этого я и пришел к вам.

Тут неожиданно в разговор вступил молчавший все это время учитель Сунь:

— Вы дадите ему какое-то лекарство?

— Нет, в лекарствах пока что нет необходимости, — сухо отозвался монах.

Учитель Сунь с давних пор испытывал непонятное презрение к учениям даосизма и буддизма. Поэтому, оказавшись в обществе даоса или буддийского монаха, он почти никогда не снисходил до беседы с ними. И если сейчас он нарушил это правило, то исключительно потому, что его насторожили слова о винных червях Сам он отнюдь не чурался возлияний, и мысль о том, что и у него могли завестись винные черви, внушила ему некоторую тревогу. Однако, почувствовав в сдержанном ответе монаха издевку, он нахмурился и снова принялся молча передвигать кости на доске. Он вспомнил, что всегда в глубине души считал Лю глупцом — кто, как не глупец, станет пускаться в разговоры с этим надменным монахом?

Лю, разумеется, было невдомек, что думает о нем приятель.

— Тогда, наверное, вы прибегнете к иглоукалыванию? — спросил он.

— Зачем? Существует более простой способ.

— Заклинание?

— Нет, и не заклинание.

После предпринятых Лю нескольких неудачных попыток угадать, в чем состоит лечение его недуга, монах объяснил ему, что дело сводится к следующему. Больному предстоит всего-навсего раздеться донага и спокойно полежать на солнышке. Раз лечение настолько простое, подумал Лю, почему бы не попробовать? К тому же, хоть сам он и не отдавал себе в этом отчета, ему было любопытно полечиться у чужеземной знаменитости.

В результате Лю чуть ли не сам напросился на лечение.

— Ну что ж, — сказал он, — нижайше прошу вас исцелить меня.

Вот каким образом получилось, что Лю в голом виде очутился на солнцепеке.

Монах предупредил, что лежать нужно без движения, и связал Лю веревками. Затем он велел слуге принести кувшин с вином и поставить его в головах у Лю. По-видимому, излишне упоминать о том, что учитель Сунь, постоянный участник дружеских попоек, захотел присутствовать при этом необычном сеансе лечения.

Что представляют собой винные черви, что произойдет после того, как они покинут тело больного, и зачем нужен кувшин с вином — этого не знал никто, кроме монаха. А раз так, то Лю, который, ничего не подозревая, улегся нагишом на солнцепеке, можно обвинить в беспечности и легкомыслии. Но разве не так же точно поступает каждый из нас, вверяя себя попечению наставника в школе?

3

Жарко. На лбу выступает пот и теплыми каплями скатывается к векам. Но руки у Лю связаны, и он не может вытереть пот. Он попробовал было потрясти головой, чтобы смахнуть капли, но у него тут же потемнело в глазах, и от дальнейших попыток такого рода пришлось отказаться. Пот бессовестно заливает веки, по крыльям носа стекает ко рту и дальше — на подбородок. Мерзкое ощущение!

Поначалу Лю развлекался тем, что поглядывал то на раскаленное добела небо, то на поле с поникшей коноплей, но, после того как на лице у него стал обильно выступать пот, это занятие пришлось оставить. Только теперь Лю узнал, что, попадая в глаза, пот вызывает чувство жжения. Подобно овце, идущей на бойню, Лю покорно закрыл глаза. Постепенно не только лицо, но и всё его тело, выставленное на солнце, сковала боль. Кожа у него нестерпимо зудела, саднила, но он был не в силах пошевелиться. Это была мука, в сравнении с которой страдания, причиняемые потом, казались сущим пустяком. Лю уже начал жалеть, что согласился на лечение.

Однако, как выяснилось потом, настоящее мучение было еще впереди. Через некоторое время Лю почувствовал страшную жажду. Он знал историю о том, как некогда Цао Цао7 или кто-то еще избавил своих воинов от жажды, сказав им, что впереди — сливовая роща. Но сколько ни пытался Лю представить себе кисло-сладкий вкус сочных плодов, в горле у него было по-прежнему сухо. Он пробовал двигать подбородком, даже покусывал себе язык, но во рту горело, как и прежде. Если бы в головах у него не стоял глиняный кувшин, сносить эти муки было бы, без сомнения, легче. А тут ему не давал покоя струящийся из горлышка вожделенный винный аромат. С каждой минутой Лю ощущал его все сильнее. Бедняга открыл глаза, чтобы посмотреть на кувшин. Ему были видны только горлышко и верхняя часть пузатого сосуда. Но воображение подсказывало ему, что в темной глубине кувшина находится наполняющая его золотистая влага. Лю машинально провел сухим языком по запекшимся губам, но слюна так и не появилась. Даже пот, высыхая на солнце, перестал стекать у него по лицу.

Несколько раз Лю испытывал приступы сильнейшей дурноты, голова раскалывалась от боли. В глубине души он проклинал монаха. Зачем только он поддался на его уговоры и обрек себя на бессмысленные страдания? Жажда становилась все более невыносимой. Он почувствовал тошноту. Дольше он терпеть не мог. Тяжело дыша, Лю раскрыл рот с намерением потребовать, чтобы сидящий подле него монах прекратил лечение.

И в этот миг произошло следующее. Лю почувствовал, как вверх по пищеводу у него движутся какие-то комки, что-то мягкое, вроде червяков или маленьких ящериц Не успел он ощутить их шевеление над кадыком, как эти скользкие, точно рыба-вьюн, существа принялись стремительно выскакивать наружу. Из кувшина тотчас же послышался плеск.

Монах, до сих пор неподвижно сидевший около Лю, вдруг поднялся и стал развязывать веревки.

— Все в порядке, — сказал он. — Винные черви вышли.

— Неужели? — простонал Лю и, преодолевая дурноту, поднял голову. Потрясенный случившимся, он забыл про жажду и подполз к кувшину. Учитель Сунь, заслонившись от солнца веером, подошел к ним. Все трое заглянули в кувшин и увидели, как в вине плещутся какие-то существа терракотового цвета, похожие на рыбок-саламандр, совсем маленькие, всего в три суна длиной, но у каждого из них были рот и глаза. Они резвились, жадно глотая вино. От этого зрелища Лю чуть не вырвало...

4

Результат лечения сказался немедленно. С того самого дня Лю Дачэн и близко не подходил к вину. Говорят, теперь даже от запаха вина его начинает мутить. Но — удивительное дело! — с тех пор здоровье Лю стало понемногу сдавать. Прошло уже три года, как он избавился от винных червей, и от его былой дородности не осталось и следа. Бледная, тусклая кожа обтягивает его заострившиеся скулы, волосы сильно поредели и поседели, недуги по нескольку раз в год надолго приковывают его к постели

Но это еще не все: расстроилось не только здоровье Лю, но и его состояние. Богатство семьи стало таять, и со временем большая часть его полей, простирающихся на три сотни му, перешла к чужим людям. Поневоле пришлось Лю взять в непривычные к работе руки плуг. Жалкую жизнь влачит он теперь.

Почему же после того как Лю избавился от винных червей, его здоровье пошатнулось? Почему истаяло его богатство? Этот вопрос возникает сам собой, если взглянуть на факты в их причинно-следственной связи. По правде говоря, этим вопросом задавались многие жители Чаншани, люди разных профессий, и отвечали на него по-разному. Ниже приводятся три варианта ответа, выбранные нами как наиболее типичные.

Ответ первый. Винные черви олицетворяют счастье Лю, а вовсе не его недуг. Повстречавшись с глупым монахом, он по собственной воле выпустил из рук счастье, дарованное ему Небом.

Ответ второй. Винные черви олицетворяют недуг Лю, а вовсе не его счастье. Почему? Да потому, что, с точки зрения нормального человека, осушить за один присест целый кувшин вина.— дело немыслимое. Если бы Лю не избавился от винных червей, он долго не протянул бы и давно уже умер. В сравнении с подобным исходом даже бедность и пошатнувшееся здоровье следует воспринимать как благо.

Ответ третий. Винные черви не олицетворяют ни болезни, ни счастья Лю. С давних пор Лю не ведал иных наслаждений, кроме выпивки. Когда его лишили этого наслаждения, жизнь Лю утратила смысл. Стало быть, Лю — это и есть винные черви, а винные черви — это и есть Лю. Избавившись от винных червей, Лю словно бы убил самого себя.

Перестав пить вино, Лю перестал быть самим собой. А если прежний Лю прекратил свое существование, то вполне естественно, что вместе с ним исчезло и его былое здоровье и богатство.

Которое из этих мнений наиболее справедливо — я и сам не знаю. Я всего лишь привел эти нравоучительные суждения, подражая дидактической манере китайского сочинителя.

БЕСЕДА С БОГОМ СТРАНСТВИЙ

Настоятель Храма Небесного Владыки преподобный Домё потихоньку покинул ложе и, опустившись на колени перед столиком, развернул восьмой свиток Сутры Лотоса8.

Огонь в светильнике, поднимаясь над обгоревшим кончиком фитиля, ярко освещает инкрустированную перламутром поверхность столика. Из-за полога доносится сонное дыхание Идзуми-сикибу9. Только оно нарушает разлитую в покоях тишину весенней ночи Не слышно даже мышиного писка.

Преподобный Домё уселся на отороченную белой каймой циновку и, стараясь не потревожить спящую, принялся вполголоса читать сутру.

Такова была его давнишняя привычка. Человек этот происходил из рода Фудзивара. И хотя был он родным сыном дайнагона Митицуны10, наставника принца крови, и к тому же учеником епископа Дзиэ, верховного иерарха секты Тэндай, не соблюдал ни Трех Заповедей, ни Пяти Запретов11. Более того — по образу жизни он больше походил на тех мужчин, которых англичане именуют “dandy”, a мы — “первейшими любострастниками в Поднебесной”. Но, как это ни странно, в промежутках между любовными утехами он обязательно читал Сутру Лотоса. Судя по всему, сам он не усматривал в этом никакого противоречия.

Вот и сегодня он пришел к Идзуми-сикибу отнюдь не в роли проповедника. Будучи одним из многочисленных поклонников этой любвеобильной красавицы, он проник в ее покои, чтобы в этот весенний вечер не скучать в одиночестве. Хотя до первых петухов было еще далеко, он украдкой покинул ложе, дабы устами, хранившими запах вина, прочесть благостные слова о стезе, на коей все живые существа обрящут спасение...

Поправив ворот своей накидки, преподобный Домё принялся истово читать сутру.

Сколько времени он провел за этим занятием — неизвестно. Только вдруг он заметил, что огонь в светильнике убывает. Верхняя часть пламени стала синей, и свет постепенно делался все более тусклым. Вскоре фитиль начал коптить, и пламя вытянулось в тоненькую ниточку. Преподобный Домё в раздражении несколько раз подкручивал фитиль, но от этого свет не становился ярче.

Однако это еще не все — по мере того как свет иссякал, воздух в глубине покоев сгущался, пока наконец не принял смутных очертаний человеческой фигуры. Преподобный Домё невольно прекратил чтение.

— Кто здесь?

В ответ тень чуть слышно проговорила:

— Простите, что потревожил вас. Я — старец, живущий близ храма на Пятом проспекте.

Преподобный Домё слегка откинулся назад и, напрягая зрение, принялся рассматривать старца. Тот расправил рукава белого суйкана и с многозначительным видом уселся напротив него. Хотя отчетливо разглядеть старца в темноте было невозможно, ниспадающие концы тесьмы от шапки-эбоси, да и весь его вид свидетельствовали о том, что это не лис и не барсук-оборотень. В руке он держал изысканный веер из желтой бумаги, который было нетрудно рассмотреть даже в полумраке.

— Какой такой старец?

— В самом деле, назвавшись всего лишь старцем, я выразился не слишком ясно. Я — Саэ, бог странствий с Пятого проспекта

— Вот как? Чего ради ты сюда пожаловал?

— Я услышал, как вы читаете сутру, и на радостях явился вас поблагодарить.

— Я всякий день читаю эту сутру, не только сегодня.

— Тем более.

Бог Саэ почтительно склонил свою коротко остриженную изжелта-седую голову и все тем же едва уловимым шепотом продолжал:

— Когда вы читаете сутру, чистым звукам вашего голоса внемлют не только Брахма12 и Индра13, но и все будды и бодхисаттвы14, коих не счесть, как не счесть песчинок на берегах Ганга. Могу ли я, недостойный, равняться с ними? Однако нынче... — В голосе старца неожиданно послышалась язвительная нотка. — Однако нынче, перед тем как читать сутру, вы не только не совершили омовения, но и прикасались к телу женщины. Вот я и подумал, что боги и будды, питающие отвращение ко всякой скверне, вряд ли захотят пожаловать сюда, и, воспользовавшись этим, пришел вас поблагодарить.

— Что ты хочешь этим сказать? — в сердцах воскликнул преподобный Домё.

Старец же, как ни в чем не бывало, продолжал:

— Преподобный Эсин15 говорил, что во время молитв и чтения сутр нельзя нарушать четыре правила. Это великое прегрешение, за которое человек будет ввергнут в ад, и поэтому впредь.”

— Замолчи!

Перебирая хрустальные четки, Домё пронзил непрошеного гостя колючим взглядом.

— За свою жизнь я прочел немало сутр и толкований священных книг и знаю наперечет все обеты и заповеди. Уж не принимаешь ли ты меня за глупца, не имеющего понятия о том, о чем берешься рассуждать?

Бог Саэ не произнес ни слова в ответ. Он сидел с опущенной головой и внимательно слушал рассуждения преподобного Домё.

— Слушай же меня хорошенько! Когда мы говорим: “Круговорот рождений и смертей есть нирвана16” или: “Заблуждения и страдания суть вечное блаженство”, — мы имеем в виду стремление каждого живого существа прозреть в себе природу Будды. Мое бренное тело — ничто иное, как единство трех тел просветленного Татхагата. Три стези заблуждений приводят к трем благодатям, под коими разумеются обретение бессмертного духа Будды, приобщение к высшей мудрости и избавление от страданий. Бренный земной мир — то же самое, что озаренная светом истины Чистая Земля. Как монах, воплотивший в себе существо Будды, я вкусил от благости буддийского учения о том, что три истины, открывающиеся благодаря трем прозрениям, — суть единая, абсолютная и вечная истина. Посему в моих глазах Идзуми-сикибу — это царица Мая17. Любовь между мужчиной и женщиной — высшее из благих деяний. Около нашего ложа незримо присутствуют дхармы18 всех пребывающих в вечности бодхисаттв, всех достигших вечного блаженства будд. Мое жилище столь же благословенно, как и гора, именуемая Орлиным Пиком Это не та “страна Будды”, куда без спроса суются такие, как ты, вонючие блюстители заповедей Малой Колесницы19! — Преподобный Домё расправил плечи и, тряхнув четками, с отвращением воскликнул: — Грязное животное, убирайся прочь!

Старец раскрыл желтый бумажный веер и поднес его к лицу, словно желая спрятаться за ним. На глазах у Доме его фигура начала расплываться, пока не растворилась в воздухе вместе с призрачным, точно сияние светляка, огнем светильника. И в тот же миг вдалеке послышался негромкий, но задорный крик петуха.

Наступил тот час, о котором сказано: “Весною — рассвет. Все белее края гор...”20

ДРАКОН

1

Старший советник Такакуни, пребывавший в земле Удзи, сказал: “Охо-хо! Поспал я днем, очнулся — еще жарче стало. Даже цветы глицинии, что в ветвях сосны запутались, неподвижны сделались — ни дуновенья. Даже всегда прохладное журчание ручья смешалось сейчас с жарким пением цикад — тяжко. Позвать что ли послушников — пусть они веерами помашут...

Эй вы, зеваки уличные, собрались уже? Давайте-ка я к вам выйду. А вы, мальчишки, опахало не забыли? Будете меня сзади охолаживать.

Слушайте! Звать меня — Такакуни. Разделся я от жары догола — уж простите меня как-нибудь.

Есть у меня дело к вам — оттого и позвал вас сюда к себе в Удзи. Хоть и случайно здесь очутился, а хочу — как люди — книжкой собственной обзавестись. Но подумал я хорошенько — а написать-то мне не о чем. Сколько голову ни ломай, а такого лентяя, как я, ничто не спасет. А потому, рассудил я, лучше сделать так: вы мне разные сказки старые рассказывайте, а я уж из них книжечку составлю. И тогда мне, привыкшему слоняться вокруг императорского дворца да около, всяких небылиц со всех сторон нанесут — ни на воз не навалить, ни на корабль не нагрузить. Извините, конечно, но может не откажитесь?

Правда расскажете? Вот удача! Ну давайте прямо сейчас хоть одну сказку послушаем.

Эй, ребята, только давайте про опахало не забывайте — чтобы как будто ветерком обдавало. Чтобы мне хоть чуть попрохладнее стало. Кузнеца и горшечника прошу не стесняться. Оба к столу подходите. Как солнышко повыше встанет, хозяйке свою кадку с соленьями лучше в тенек поставить. Вот и я, монах, гонг свой монашеский в сторонку отложу. На этой циновке места хватит и самураю, и отшельнику.

Ну как? Если все приготовились, начнем со старшего — с деда-горшечника.

2

Старик-горшечник:

“Уж как вы обходительны... Люди мы вовсе незнатные, а вот поди ж ты — желаете из сказок наших книжицу наладить. Прямо страшно делается. Но противиться вашему желанию никак не смею и потому с вашего высокого позволения расскажу одну вздорную сказочку. Скучная она, конечно, но вы уж потерпите как-нибудь.

В годы наши молодые в Нара-городе жил-был один добродетельный послушник. А имя ему было — Эин. Нос же у него очень даже огромный был. Мало того — самый кончик у него всегда такой красный был — будто осой ужаленный. А потому жители этой самой Нары прозвали послушника добродетельного “Монахом-длинноносом”. И раньше-то над его носом крошечным подсмеивались, а теперь как-то само собой стали его “Длинноносом” величать. Нос-то у него опадать и не думал, так что через время какое-то только и слышалось — “Длиннонос” да “Длиннонос”. Сам я раз или два в храме Кофукудзи в Нара самой был, видел, что и вправду — нос его багровый красив как у черта — только Эина того “Длинноносым” и обзывай. Длиннонос да Длиннонос... Вот ночью как-то Эин этот с носом своим длиннющим отправился один-одинешенек к пруду Сарусава, никого из учеников с собой не прихватив. На берегу же, как раз в том месте, где в давние времена утопилась от любви несчастной дама придворная — Унэмэ-янаги, поставил дощечку, а на ней жирно так и видно написал: “Третьего дня третьей луны увидите как дракон из этого пруда на небо вознесется”. На самом-то деле Эин не ведал — живет в пруду Сарусава дракон или нет. А говорить о том, что он на небо вознесется, да еще в третий день третьей луны — это уж совсем ерунда какая-то. Всякий сказал бы — нет, не будет никакого там вознесения. Так зачем же Эин такую нелепицу написал? А в том дело, что надоело ему, что монахи с мирянами над его носом смеются и решил он устроить им розыгрыш и теперь уже самому ему, длинноносому, над ними от души посмеяться.

Вот вы меня все слушаете, да думаете, наверное, — что это он там мелет? Да только рассказываю я о временах давних, а тогда такие вот проделки каждый день случались.

Ну вот. А наутро надпись его первой увидела одна старуха — она каждое утро в Кофукудзи на поклонение к целительному Будде приходила. Вот ковыляет она, палкой бамбуковой по земле стучит, на руке четки намотаны. Глядь — возле пруда, дымкой утренней еще подернутого, прямо под той самой ивой — дощечка вкопана. А ведь не было ее еще вчера! Удивляется: для объявления о службе в храме — место странное. Но грамоты-то она не разумеет... Так простояла она, пока не увидела проходившего мимо монаха. Спросила — а что это здесь написано? Прочел: “Третьего дня третьей луны увидите, как дракон из этого пруда на небо вознесется”. Каждый бы тому удивился — вот и у старухи тоже — дыханье перехватило, даже спина сгорбленная распрямилась. “Разве ж в этом пруду дракон водится?” — спросила монаха, снизу глядя ему в лицо.

Монах же отвечал ей весьма спокойно: “Рассказывают, что в давние времена в Китайской стороне у одного ученого мужа на лбу шишка вскочила. И очень она у него зудела. И вот однажды небо вдруг все заволокло облаками, и на землю обрушился ливень. И тут шишка его прорвалась, и на небо, разрывая облака, в один миг вознесся черный дракон. Если уж в шишке дракон уместился, то что уж хитрого, если на дне такого пруда дракончики эти кишмя кишат?” Вот так вот монах тот старушку и просвещал.

Она же точно знала, что монахам вера врать не позволяет и потому отважно рассудила: “Коли это так, то, наверное, и вода здесь должна будет по-особому перекраситься.” И хоть день назначенный еще не наступил, оставила она монаха, а сама быстренько так поковыляла прочь со своей палкой, призывая в одышке имя Будды. И тут наш монах-озорник — да-да, ведь это именно Эин длинноносый был — живот от смеха надорвал. Ведь это он бродил здесь вокруг пруда с самым невинным видом не в силах отойти от своей вчерашней надписи — будто курица привязанная — и все высматривал: а что из его затеи выйдет?

После того, как старуха исчезла, увидел он еще женщину, которая с самого утра на рынок собралась. Ношу свою она взвалила на товарку рода явно простого, а сама разглядывала надпись из-под полей своей дорожной шляпы. Тут Эин напустил на себя важности, губы закусил — чтобы не рассмеяться, подошел к надписи и стал делать вид, что читает ее. Хмыкнул своим багровым огромным носом как бы от удивления, а потом отправился неспешно обратно к храму.

И встречает он тут нежданно-негаданно у южных ворот Кофукудзи монаха по имени Эмон, который проживал в одной с ним келье. Эмон же, пряча от мирских соблазнов глаза под строгими бровями, которые у него на сороконожку похожи были, и говорит: “Рано сегодня встать изволил. Видать погода переменится”. Эин же с полной готовностью победоносно отвечал, ухмыляясь во весь свой нос: “Да, погода, должно быть и вправду переменится. Говорят, в нашем пруду Сарусава, третьего дня третьей луны вознесение дракона состоится.” Эмон же с некоторым подозрением уставился было на нашего монаха, но тут же помягчал, рассмеялся и сказал: “Да тебе хороший сон приснился! Говорят, если дракон возносящийся привиделся, то это к добру.” Сказав так, хотел уже, вполне довольный собой, свою тыкву-голову дальше нести, да только Эин и скажи, как бы вслух размышляя: “Да, маловерам-то, конечно, вряд ли спастись удастся”. Хоть и пробормотал он это, а все слышно было. Тогда Эмон остановился, закачался на пятках, обернулся в злобе и сказал с одушевлением, вполне приличествующим диспуту по вопросам веры: “А есть ли у тебя твердые доказательства того, что дракон на небо поднимется?” Вот так он спросил. Тогда Эин спокойно указал на пруд, освещенный уже утренним солнцем, и сказал снисходительно: “Если сомневаешься в том, что говорю я, глупый монах, скажи, читал ли ты то, что написано возле той ивы?”.

И тут даже непреклонный Эмон поумерил свой пыл. Сверкнув разок взглядом, он обреченно сказал голосом, из которого весь задор вышел: “Вот оно что... Там так написано...” Тут он снова зашагал, но только голова его была уже опущена — видно, задумался о чем-то. Эин проводил его взглядом — можете себе представить радость Длинноносого! И такое его нетерпение сразило — будто бы в носу зазудело. Чинно поднялся он по каменной лестнице, ведущей к Южным Вратам, а там уж сдержаться не сумел — со смеху покатился.

Даже в самое первое утро извещение о вознесении дракона такой успех имело. А уж через пару дней весь город слухами о драконе из пруда Сарусава полнился. Хоть кто-то и говорил поначалу, что все это проделка чья-то, да только было известно, что в столичном саду Божественного Источника и вправду дракона возносящегося видели, и потому хоть люди и сомневались, но все-таки думали, что и такие чудеса на свете случаются. А тут еще одно чудо приключилось. Девочке одной, что в храме родных богов Касуга прислуживала, девять годочков исполнилось. Не успело пройти и десяти дней, как ночью привиделось ей, когда спала она рядом со своей матерью, что спустился облаком с небес черный дракон и сказал человеческим голосом: “Близок уже третий день третьей луны и назначено мне тогда на небо вознестись. Не хочу жителям вашего города беспокойства причинять, а потому говорю вам: будьте спокойны”. Здесь девочка глаза-то открыла и все как есть своей матушке и поведала. Сами понимаете — весть о том, что дракон из пруда Сарусава во сне ей явился тут же по городу разнеслась. Тут, конечно, к ее рассказу хвост приделали — наутро уже стали говорить, что девочка эта одержима драконом стала, песни чудесные распевает, что явился он тут одной жрице с прорицанием — словом, голова дракона над поверхностью пруда уже виднеться стала. Да что там голова — мужчина один утверждать стал, что глазами собственными даже спину его углядел. Бабка же, что утро каждое рыбой речной на рынке торгует, стала рассказывать, что когда пришла она на самом рассвете к пруду, то вода, которой положено быть в это время черной — сла-абенько так светится, причем только в одном месте — там, под ветвями ивы, под той насыпью, где надпись сделана. А поскольку толки о драконе у нее уже в ушах навязли, то она и подумай: “Наверное, это дела дракона божественного”. Сердце у нее затрепетало — то ли от радости, то ли от страха. Рыбу свою она на землю положила, а сама осторожненько так к иве той подобралась и пруд внимательно оглядела. И вот в том месте, где вода светилась, увидела она, что на дне будто свернутая цепь железная лежит. И была эта вещица диковинная в кольцо свернута, а тут, видно, человека почуяла, развернулась сама собой, а по пруду волны пошли. И исчезла. Бабка тогда вся потом покрылась, хотела поклажу свою забрать, глядь — а два десятка ее карпов с карасями, что она продать хотела, куда-то исчезли. Сначала она подумала было, что это проделки многоопытной выдры, но потом сказала себе так: “А ведь дракон этот пруд оберегает, и потому никакой выдры здесь быть не должно. К тому же дракону наверняка рыбку-то жалко стало и потому он ее в свой пруд призвал.” И много еще чего она передумала.

От того, что каждый о его надписи говорить стал, Эин нос свой еще выше задрал и в душе посмеивался. Когда же до назначенного дня оставалось всего несколько дней, то и ему пришлось призадуматься. Тетка его — монахиня, проживавшая в Сакураи, что в провинции Сэццу, приехала к нему, проделав путь немалый, и сказала, что непременно желает на вознесение дракона сама поглядеть. Эин не знал уже, куда ему и деваться. Что только ни делал — и ругал ее, и уговаривал — только чтобы она домой вернулась. Тетка же так отвечала: “Годы мои немолодые уже. Очень хочется перед смертью хоть глазком одним на дракона этого взглянуть.” Твердо так на своем стояла и племянника слушать не желала. И поскольку Эин в своей проказе признаваться никак не хотел, пересилила она его и заставила пообещать не только до означенного дня за ней присматривать, но и пойти с ней вместе на вознесение дракона поглядеть. Если уж до тетки-монахини весть о драконе докатилась, то что уж говорить о людях других — из мест ближних, да и дальних тоже. Так вот и случилось, что в проделку эту, предназначавшуюся для жителей Нара, оказалось вдруг замешано великое множество людей отовсюду.

И как подумает о драконе Эин, не то что смешно — страшно ему становится. И когда с утра до вечера он тетке своей храмы местные показывал, как увидит стражника, так ему тут же хочется куда-нибудь спрятаться, словно преступнику какому. Когда же от случайных прохожих слышал он, что дощечке его приносят и цветы, и благовония, становилось ему вроде бы и жутковато, но и радовался он, что все так ловко устроил.

Вот так и катились дни, пока третий день третьей луны не наступил. Что Эину было делать, если уж он обещание своей тетке дал? Хоть и не хотел он, а пришлось отправиться к каменной лестнице, ведущей к Южным Вратам храма Кофукудзи, откуда пруд был как на ладони виден. На небе в тот день не было ни облачка, маленькие колокольчики на вратах под ветром недвижны оставались. Но зрелище-то было назначено именно на сегодня, и потому очень многие пришли поглазеть на него не только из самого города Нара, но и из Кавати, Идзуми, Сэццу, Харима, Ямасиро, Афуми и Тамба. Взглянешь с лестницы — со всех сторон море людское, волны шапок и шляп, тающих где-то там в утренней дымке, окутывающей главную улицу, что делит город на две половины. И только кое-где в это сплошное море были вкраплены запряженные быками изящные экипажи — светло-зеленые, красные, с выступающими над ними козырьками. В ясных лучах весеннего солнца, в отраженном свете золота с серебром государева дворца все это великолепие слепило глаза. Мало того: расправленные зонты, натянутые навесы, богато изукрашенные сиденья вдоль улиц... Словом, открывавшийся с лестницы вид на пруд и толчея вокруг него превосходили даже то, что можно наблюдать во время знаменитого праздника в храме Камо. И ведь все это наблюдал и Эин, сделавший свою надпись всего несколько дней назад. В самом страшном сне не могло ему привидеться, что поднимется такой шум. И когда, поворотившись к своей тетушке, спрашивал как бы в удивлении и недовольно: “И что это столько людей сюда привалило?” — то был он на самом деле растерян — только и мог, что носищем своим по сторонам водить. Будто бы из-под рухнувших столбов ворот этих выбраться не мог.

Но тетушка его совсем не догадывалась, что у Эина на душе делается, головой вертела так, что платок ее монашеский чуть с головы не сваливался, глядела туда-сюда, все норовила Эина за руку схватить — вот смотри какой это пруд чудесный, где дракон живет, а людей-то — тьма просто, а дракон-то вот-вот объявится... Тут и прислонившийся к воротам Эин тоже — усидеть не смог, поднялся на ноги как бы нехотя и увидел море шляп, принадлежавших простолюдинам и самураям, и еще увидел затесавшегося среди них Эмона — голова его по-прежнему высоко поднята была, а на пруд он смотрел как баклан, когда он рыбу поймать хочет. Тут Эин сразу про задумчивость свою позабыл и не в силах сдержать свой зуд — над ним посмеяться, закричал: “Эй, брат!” и тут же издевательски спросил: “И ты, брат, на вознесение дракона поглядеть пришел?” Эмон же повернулся в его сторону, и, сохраняя против всякого ожидания, полное достоинство, отвечал: “Да, пришел. А ты, кажется, так и горишь от нетерпения?” При этом гусеничные брови его не пошевелились. Тут Эин решил, что чересчур далеко зашел — даже голос каким-то не своим сделался, и тогда снова изобразил на лице печаль и обратил взор в сторону пруда, окруженного морем зевак. Поверхность слегка нагревшейся воды пруда, подсвечиваемая достигшими дна лучами, отражала кроны сакуры и ив, и ничто не предвещало явления дракона даже в самом отдаленном будущем. Со всех сторон пруд был окружен плотным людским кольцом, и оттого его размеры казались меньше обычного, так что всякие рассуждения о том, что в нем живет дракон, казались невероятными.

Однако зрители не замечали течения времени и, затаив дыхание, терпеливо ожидали появления дракона. Людское море возле пруда только прибывало, а через какое-то время экипажи кое-где встали так тесно, что сталкивались осями. И тут почти что прирожденное спокойствие Эина сменилось нетерпением. Ему стало казаться, что дракон и вправду появится. Нет, не совсем так — вначале он почувствовал, что есть вероятность вознесения дракона. И это было действительно странно — ведь надпись-то сделал сам Эин. Но когда он смотрел на эти бурные волны голов и шляп, ему стало казаться, что чудо возможно. Видно, надежда этой огромной толпы передалась и ему, длинноносому. Ему было горько оттого, что пустячная надпись может наделать столько напрасного шума, но Эин как-то незаметно сам для себя захотел, чтобы дракон и вправду вознесся. И хотя он прекрасно знал, что дощечку поставил он сам своими собственными руками, желание позабавиться постепенно убывало, и он стал напряженно всматриваться в поверхность пруда вместе со своей тетушкой. Теперь ему было уже не все равно, и он ждал появления дракона, который без всяких помех должен был подняться на небо. И теперь — хотелось ему того или нет — он был должен весь день пробыть здесь, возле Южных Ворот.

Но, как и прежде, поверхность пруда была совершенно гладкой и отражала лучи весеннего солнца. Небо тоже — сияло чистотой: ни облачка, будь оно размером хоть с ладонь. Однако зрители — находились ли они под зонтами, навесами или же за поручнями бесконечных помостов — ждали появления дракона. Сначала — утром, потом днем — забыв про удлиняющиеся тени. Только приговаривали: “Вот сейчас, вот сейчас...”

С тех пор, как Эин пришел сюда, минуло уже полдня. И тут он вдруг заметил, как в небе появился дымок — как если бы зажгли ароматическую палочку. Прямо на глазах он становился больше, больше, и небо, бывшее за минуту до этого таким чистым, разом потемнело. И в этот миг над прудом Сарусава поднялся ветер, и зеркальную поверхность его зарябило. И от этого зрители заволновались, стали восклицать: “Наконец-то! Наконец-то!”, и тут же небеса опустились ниже, разразившись прозрачным дождем. Мало того — вдруг раздался ужасный раскат грома, а по небу, словно челноки, запрыгали молнии. Одна из них распорола под прямым углом тучи и со страшной силой ударила в пруд, подняв водяной столп. И тут Эин смутно увидел, как в пространстве между водяными брызгами и облаками сверкнули золотые когти и как черный дракон величиною в десять саженей в мгновение ока поднялся на небо. Все это случилось так быстро... А потом было только видно, как цветы с деревьев сакуры, окружавших пруд, полетели в кромешно-черное небо. Обезумевшие зрители бросились врассыпную — в свете молний волны их были столь же бурны, что и поднявшиеся на поверхности пруда. И описать все это невозможно.

Но тут ливень прекратился, в прорывах туч выглянуло синее небо, и Эин стал таращиться окрест с таким видом, будто бы он позабыл про свой длинный нос. Сначала он подумал было, что дракон, только что им увиденный, ему померещился, но тут же решил, что вряд ли стал бы он являться только тому, кто сделал надпись, возвещавшую о драконе. И чем яснее он понимал, что увиденное им и вправду случилось, тем более удивительным оно ему казалось. Когда его тетка-монахиня поднялась на ноги со своего места возле воротного столба, где она сидела ни жива, ни мертва, то он, не в силах скрыть своего смущения, нерешительно спросил: “Ну что, дракона видела?” Она же только глубоко вздохнула и стала испуганно кивать головой, как если бы язык проглотила. Потом же ответила дрожащим голосом: “Видела, видела. Когти золотые, горят, а сам черный весь из себя”. Получается, что дракон и вправду был и не только Эин длинноносый его видел. Да что там — все, кто там в тот день были — и стар и млад — говорили, что видели возносящегося на небо дракона, окутанного облаком.

Через какое-то время Эин признался в своей проделке, но только ни Эмон, ни другие монахи ему, похоже, не поверили. Вот и решай теперь: достиг он своего этой проделкой или нет. Спросить бы о том самого Эина, монаха-Длинноноса... Да, пожалуй, и он бы не ответил”.

3

Старший советник Такакуни сказал: “Вот уж сказка, так сказка Значит, в давние времена и в пруду Сарусава дракон водился. А впрочем, неизвестно это. Нет, он там точно жил. Тогда люди все в Поднебесной от души верили, что на дне дракон живет. И тогда получается, что он между небом и землей летать должен, и, словно божество, время от времени тело свое чудное предъявлять. Впрочем, чем мою болтовню слушать, пусть лучше кто-нибудь другой сказку расскажет. Монах Ангё у нас на очереди.

Тоже про монаха с длинным носом? По имени Дзэнти из Икэноо? После нашего Длинноноса в самый раз будет. Ну давай, рассказывай, не томи душу”.

МЕСТЬ ДЭНКИТИ

Эта история о мести примерного сына Дэнкити врагу своего отца.

Дэнкити — единственный сын крестьянина из деревни Сатияма, уезда Миноти, области Синею. Отец Дэнкити, Дэндзо, любитель выпивок, азартных игр и перебранок, по-видимому, считался в деревне человеком непутевым.

Примечание 1. Иные рассказывают, что мать Дэнкити умерла от болезни на следующий год после его рождения, другие — что завела себе любовника и сбежала с ним.

Примечание 2. Но как бы оно ни было в действительности, бесспорно одно — к моменту начала истории ее уже не было в живых. Рассказ начинается с седьмого года Тэмпо21, когда Дэнкити было двадцать (по другой версии пятнадцать) лет. Однажды из-за какого-то пустяка Дэнкити “прогневал некоего ронина из Этиго по имени Хаттори Хэйсиро и едва не был зарублен им”. Профессиональный фехтовальщик, Хэйсиро служил тогда телохранителем у заядлого игрока Бундзо из Касивары. Надо, правда, признать, что относительно приведшего к ссоре “пустяка” есть несколько разных точек зрения.

Во-первых, по записи из “Дорожной тушечницы” Тасиро Гэмбо, Дэнкити привязал к узлу волос на затылке Хэйсиро воздушного змея.

А вот в храме Дзисёдзи (секта Хзёдо) деревни Сатияма, где находится могила Дэнкити, раздают ксилографические книжицы с “Житием почтительного сына Дэнкити”. Если верить житию, Дэнкити вообще ничем не провинился. Просто, когда он удил рыбу, случайно оказавшийся рядом Хэйсиро пытался отнять у него рыболовные снасти.

И наконец, в одной из глав “Жизнеописаний крестьянских подвижников чести” Коидзуми Косё говорится, что Хэйсиро лягнула, сбросив в грязь рисового поля, лошадь, которую вел на поводу Дэнкити.

Примечание 3. Во всяком случае одно несомненно — в порыве гнева Хэйсиро бросился на Дэнкити с обнаженным клинком. Преследуемый Хэйсиро, Дэнкити взбежал по склону холма, где на поле его отец Дэндзо как раз обрабатывал тутовник. Видя грозящую сыну опасность, он спрятал его в картофельной яме — так называется небольшой, в один дзё, погреб для хранения картофеля. Прикрывшись в погребе соломенными мешками, Дэнкити притаился. Примчавшийся сразу же вслед за ним Хэйсиро спросил: “Старик, старик, куда побежал мальчишка?”, но Дэндзо, тертый калач, обманул его: “Вон по той дороге, барин”. Хэйсиро бросился было в том направлении, но, заметив, что Дэндзо плутовато высунул язык, с криком “Ах ты, мужик чумазый, ты еще смеешь...” (далее страница попорчена жучками и одиннадцать иероглифов неразборчивы) осыпал Дэндзо пинками. Тот же, человек отчаянный, не стерпел оскорбления и, желая показать обидчику, чего стоит чумазый мужик, тут же в бешенстве схватился за мотыгу.

Оба были достойными соперниками и потому долги (очевидно, ошибка в слове “долго”) бились друг с другом...

Но на то Хэйсиро и профессионал — измотав соперника, он отвел удар мотыги и в тот же миг вонзил меч в плечо Дэндзо...

Потом, не давая ему бежать, нанес, размахнувшись сверху вниз, сильный удар...

Дэнкити он так и не обнаружил. Неторопливо вытер меч и пошел себе дальше (“Дорожная тушечница”).

Когда мертвенно-бледный Дэнкити выбрался из погреба, у корней только что пустившего почки тутовника лежало лишь бездыханное тело его отца. Прижавшись к нему, Дэнкити надолго застыл в неподвижности. Но странное дело — ни слезинки не увлажнило его ресниц. Зато он ощущал, как некое чувство огнем жжет его сердце. Это был гнев на самого себя, ничего не сделавшего для спасения отца. Гнев, не знающий иного способа удовлетворения, кроме мести любой ценой.

Вся последующая жизнь Дэнкити, можно сказать, была всецело посвящена утолению этого гнева. Схоронив отца, он поселился в качестве слуги у живущего в Нагакубо дяди. Дядя его, Масуя Дзэнсаку (по другой версии Дзэмбэй), был весьма предприимчивым владельцем постоялого двора.

Примечание 4. Живя в комнате для прислуги, Дэнкити обдумывал способы мести. Относительно этих способов, следует подвергнуть краткому рассмотрению все варианты истории, чтобы решить, какая из них правдоподобнее.

(1) По версии, содержащейся в “Дорожной тушечнице” и “Жизнеописаниях крестьянских подвижников чести”, Дэнкити знал, кто его враг. Но из “Жития Дэнкити” явствует, что, до того как он узнал имя Хаттори Хэйсиро, “трижды выпадал звездный иней”, то есть прошло три года. Кроме того, и в главе “О Дэнкити” из “Древесной листвы” Минагавы Тёана отмечено: “Прошло несколько лет”.

(2) Из “Жизнеописания крестьянских подвижников чести”, “Японского Гувантина” (автор неизвестен) и других источников следует, что наставником Дэнкити в фехтовании был ронин Хираи Самой. Похоже, Самой обучал детей из Нагакубо чтению и каллиграфии, а желающим давал уроки фехтования школы Хокусин Мусо, но в “Житии”, “Тушечнице” и “Листве” утверждается, что Дэнкити научился фехтованию сам. “Или дерево врагом называл, или нарекал камень именем Хэйсиро” и усердно упражнялся.

Между тем в десятом году Тэмпо Хэйсиро нежданно исчез куда-то. Правда, вовсе не из-за того, что узнал об охотящемся за ним Дэнкити. Просто пропал, как это вообще бывает со странствующими ронинами. Дэнкити, конечно, приуныл. Одно время его даже мучила тягостная мысль: “Уж не хранят ли моего врага сами боги и будды?” Теперь для совершения мести нужно было странствовать. Однако образ жизни Дэнкити не позволял ему отправиться неведомо куда. Полный отчаяния Дэнкити постепенно пристрастился к кутежам. “Жизнеописания крестьянских подвижников чести” так объясняют эту перемену: “Он искал знакомств среди игроков, очевидно рассчитывая узнать местонахождение своего врага”. Впрочем, возможно, это просто еще одно предположение.

Дэнкити был сразу же изгнан из дома Масуя и стал одним из сынков шулера Мацугоро по кличке Томаруно Мацу. Почти двадцать лет с тех пор он вел жизнь гуляки.

Примечание 5. В “Древесной листве” сообщается, что за это время он и дочь Масуя похитил, и ограбил некий гостиный двор для господ в Нагакубо. Но достоверность этих сведений, учитывая их отсутствие в других источниках, определить невозможно. К примеру, в “Жизнеописаниях” отрицается справедливость написанного в “Древесной листве”: “Говорят, что Дэнкити частенько вел беспутную жизнь вместе с молодчиками со всего уезда. Стоит ли повторять заведомый вымысел? Дэнкити — почтительный сын, желающий отомстить убийце отца, мог ли он вести себя столь недостойно?” Очевидно, все это время Дэнкити не забывал о своем страстном желании мести. Даже сравнительно мало к нему расположенный Минагава Тёан пишет: “Дэнкити не рассказывал дружкам о мести, а тех, кому это было известно, притворно уверял, что и сам не знает имени врага. Такое поведение свидетельствует о серьезности его намерений”. Но время проходило напрасно, и о месте пребывания Хэйсиро ничего не было слышно.

И вот, осенью шестого года Ансэй22 Дэнкити неожиданно узнал, что Хэйсиро находится в деревне Кураи. Правда, на поясе у ронина уже не было, как прежде, двух самурайских мечей. Неизвестно когда приняв постриг, он теперь служил сторожем храма бодхисаттвы Дзидзо23 в деревне Кураи. Дэнкити испытал благодарность за явленную ему “милость богов”.

Кураи — небольшая деревушка в горах, не более чем в пяти ри от Нагакубо. К тому же деревня эта соседствовала с Сатиямой, и каждая тропка там была ему знакома (см. карту). Уточнив, что Хэйсиро теперь зовется Дзёканом, Дэнкити седьмого числа девятой луны шестого года Ансэй надел плетенную из осоки шляпу, прицепил к поясу длинный меч работы безвестного мастера из провинции Сагами и в одиночку отправился вершить месть. Наконец-то, на двадцать третий год после смерти отца, ему предоставлялась возможность осуществить свою заветную мечту.

В деревню Кураи Дэнкити вошел вскоре по истечении часа Пса24. Он специально выбрал вечер, чтобы ничто не смогло помешать ему. Холодной ночью по деревенской дороге Дэнкити направился к укрытому в тени горного леса храму бодхисаттвы Дзидзо. Заглянув через дырку в бумаге сёдзи, он увидел на стене, слабо озаренной горящими поленьями, чью-то большую тень. Но оттуда, откуда он смотрел, увидеть ее хозяина он не мог. Ясно было только, что большая тень перед его глазами, без сомнения, принадлежала бритоголовому монаху. Тем не менее Дэнкити некоторое время старательно прислушивался к доносившимся звукам, но не заметил никаких признаков присутствия кого-либо, кроме этого жалкого сторожа. Прежде всего Дэнкити тихонько положил, перевернув, свою дорожную шляпу из осоки на камень под водостоком, затем снял дождевик и, свернув вдвое, положил в шляпу. И плащ, и шляпа успели уже промокнуть от вечерней росы. И тут он вдруг почувствовал необходимость облегчиться. Делать нечего — Дэнкити отошел в лесные заросли и, присев под лаковым деревом, справил нужду. “Его самообладание ошеломляет”, — восхищается Тасиро Гэмбо. “Хладнокровное мужество Дэнкити превыше похвал!” — с одобрением восклицает Коидзуми Косё.

Приведя себя в порядок, Дэнкити вынул из ножен меч и с шумом раздвинул сёдзи храма. Перед очагом, с наслаждением вытянув ноги, сидел монах. “Кто та-ам...” — подал он голос не оборачиваясь. Дэнкити слегка растерялся. Во-первых, поведение монаха не вязалось с представлением о враге, которому следует мстить. А во-вторых, фигура его со спины была неизмеримо более тощей, чем он воображал. На мгновение Дэнкити даже усомнился, тот ли перед ним, кого он ищет. Однако теперь раздумывать было уже, разумеется, поздно.

Дэнкити, рукою задвинув за собой сёдзи, позвал: “Хат-тори Хэйсиро!” Но монах и теперь без всякого испуга с недоумением оглянулся на пришельца. Впрочем, заметив блеск клинка, он сразу подтянул к себе колени, обтянутые монашеским облачением. Лицо монаха в свете пламени из очага было старческим — кожа да кости. Однако Дэнкити отчетливо почувствовал в этом лице что-то от Хаттори Хэйсиро.

— Кто будет господин?

— Дэнкити, сын Дэндзо. Не забыл, поди, мою обиду? Дзёкан широко раскрытыми глазами молча смотрел на Дэнкити. На лице его читался невыразимый страх. Приняв боевую стойку с мечом, Дэнкити хладнокровно наслаждался этим страхом.

— Итак, я пришел отомстить. Сейчас же вставай и сразимся!

— Как это “вставай”? — На лице Дзёкана промелькнула улыбка. И что-то необъяснимо жуткое почудилось Дэнкити в этой улыбке. — Господин полагает, что я могу стоять, как и прежде? Я теперь, как видите, калека. Ноги у меня не действуют.

Дэнкити невольно отступил на шаг. Стало видно, что острие меча, который он держал перед собой обеими руками, дрожит. Дзёкан, заметив это, добавил, не скрывая беззубого рта:

— Ни встать ни сесть — такой я теперь.

— Ври больше, так я и поверил!..

Дэнкити неистово сыпал бранью, Дзёкан же, напротив, становился все невозмутимее.

— Зачем мне лгать? Можете спросить в деревне. После прошлогодней болезни ноги у меня совсем отнялись. Но... — Прервавшись, он посмотрел Дэнкити прямо в глаза: — Но малодушничать не стану. Все как вы говорите — родитель ваш пал от моей руки. Если вы готовы зарубить калеку, я с легким сердцем встану под удар.

В последовавший за этим краткий миг молчания Дэнкити ощутил, как разнообразные чувства обуревают его душу. Пульсация этих чувств — ненависти, сострадания, презрения, страха — только понапрасну тупила острие его меча Вперив взгляд в Дзёкана, он колебался: нанести ли удар?

Жестом почти надменным Дзёкан развернул к Дэнкити плечо. И в этот момент Дэнкити уловил смешанное с винными парами дыхание Дзёкана. В сердце его тотчас же вспыхнул прежний гнев. Гнев на самого себя, не спасшего отца. Гнев, неистребимый ничем, кроме мести любой ценой. Задрожав в боевом порыве, Дэнкити внезапно рассек Дзёкана наискось до самого пояса...

Слух о блистательной мести Дэнкити кровному врагу распространился по всему уезду. Люди, разумеется, не были излишне строги к почтительному сыну за его поступок. Правда, он забыл заблаговременно подать официальное уведомление о мести и потому, похоже, не получил причитающегося в таких случаях вознаграждения. История последующей жизни Дэнкити, к сожалению, не входит в тему нашего повествования. Но если изложить ее вкратце, она такова: после реставрации Мэйдзи Дэнкити торговал лесом, однако преследовавшие его одна за другой неудачи в итоге привели его к психическому заболеванию. Умер он осенью десятого года Мэйдзи25 пятидесяти трех лет от роду.

Примечание 6. Однако ни в одном из источников нет описания последних минут его жизни. К примеру, “Житие почтительного сына Дэнкити” завершается такими словами:

“Дэнкити после этого познал достаток и процветание, и старость его была радостной. Поистине в семье, где изобильно такое сокровище, как добродетель, потомки благоденствуют. Слава будде Амиде, слава будде Амиде”.

ПИСЬМО С КУРОРТА

...Вот уже месяц, как я живу в курортной гостинице на горячих источниках. Увы, ни один из этюдов, ради которых я сюда приехал, так до сих пор и не написан. Я принимаю ванны, читаю коданы26, брожу по здешним узким улочкам — и так изо дня в день. Честно говоря, меня самого приводит в ужас собственная праздность. (Примечание автора. Правда, за это время я все же сумел написать десять с лишним строчек о том, что сакура отцвела, что на крышу села трясогузка, что я просадил в тире семь иен и пятьдесят сэнов, что видел деревенских гейш, а также пляски “ясукибуси”27 и соревнования пожарных, что ходил в горы собирать папоротник, наконец, о том, что потерял кошелек.)

А теперь позволь сообщить тебе одну правдивую историю, которая, пожалуй, не уступит рассказу иного искусного сочинителя. Разумеется, будучи дилетантом, я не претендую на лавры сочинителя. Я всего лишь хочу сказать, что, когда услышал эту историю, у меня возникло ощущение, будто я прочел ее в какой-нибудь книге.

В конце прошлого века в здешних краях жил плотник по имени Хагино Ханнодзё. При звуках этого имени в воображении невольно возникает образ мужчины с изящной внешностью и утонченными манерами. На самом же деле это был детина богатырского сложения, под стать борцу Татияме28: говорят, росту в нем было шесть сяку и пять сунов, а весил он не меньше тридцати семи каммэ. Так что еще неизвестно, в чью пользу оказалось бы это сравнение. Во всяком случае, живущий со мной в одной гостинице торговец лекарствами (назовем его г-ном На... следуя системе аббревиатур по знакам японской азбуки, введенной Куникидой Доппо во имя сохранения национальных традиций), который знает его с детства, утверждает, что Ханнодзё выглядел даже более внушительно, нежели знаменитый тяжеловес Оодзуцу29. Лицом же, по словам г-на На... Ханнодзё походил на не менее известного борца Инагаву30.

У кого ни спросить, плотник Ханнодзё был человеком необычайной доброты и имел золотые руки. Однако в каждой из связанных с ним историй непременно присутствует какой-нибудь комический эпизод, — видно, и впрямь в большом теле уму недолго заблудиться. Прежде чем перейти к теме своего рассказа, приведу один небольшой пример.

Хозяин моей гостиницы вспоминает, как однажды осенью разыгрался сильный ветер и в городке возник пожар, в огне которого сгорело полсотни домов. В то время Ханнодзё работал на строительстве какого-то дома в деревне, расположенной в версте отсюда. Услыхав, что в городе пожар, он, словно ошалелый, кинулся туда. На одном из крестьянских дворов была привязана гнедая кобыла. Увидев кобылу, Ханнодзё, не спрашивая хозяев, вскочил на нее, решив, что после все объяснит, и во весь опор помчался по дороге. Вот до чего отчаянный был человек. Но лошадь вдруг ни с того ни с сего свернула в поле, описала по нему круг, затем понесла всадника по грядкам с редькой, стремглав спустилась с горы, покрытой мандариновыми плантациями, после чего сбросила незадачливого седока в яму с картофелем и умчалась прочь. Ханнодзё, естественно, не поспел на пожар. Мало того: он так расшибся, что чуть ли не ползком добрался до города. Как выяснилось впоследствии, лошадь была слепая и потому совершенно неуправляемая. Спустя года два или три после пожара Ханнодзё продал себя городской больнице. Не думай, будто речь идет о чем-то вроде пожизненного услужения, как это имело место в старину. Ханнодзё заключил с больницей договор, по которому обязался после смерти предоставить свое тело для вскрытия, и за это получил пятьсот иен. Впрочем, нет, пятисот иен он не получил: в обмен на свою подпись под договором он получил только триста иен, оставшиеся же двести иен причитались ему уже после смерти. Относительно этих денег в договоре было сказано, что означенная сумма перейдет “к семье покойного либо к лицу, им указанному”. Если бы такового лица не нашлось, то упомянутые двести иен остались бы только на бумаге, поскольку у Ханнодзё не было не только семьи, но и вообще никаких родственников.

В то время триста иен были большими деньгами. По крайней мере для деревенского плотника. Получив их, Ханнодзё тут же купил себе часы, обзавелся пиджачной парой и даже съездил с красоткой Омацу из “Зеленой крыши” в город О... — одним словом, роскошествовал напропалую. “Зеленой крышей” назывался местный дом свиданий, потому что крыша его была выкрашена в зеленый цвет. В ту пору он мало походил на столичные заведения подобного рода, не то что теперь. Говорят, со стрех там свешивались побеги травянистой тыквы. Надо думать, и тамошние красотки имели весьма деревенский вид. Но как бы то ни было, в “Зеленой крыше” Омацу считалась первейшей красавицей. О том, насколько она была хороша собой, я судить не берусь. Если верить престарелой хозяйке здешней харчевни, где можно полакомиться и суси, и жареным угрем, это была женщина субтильная, смуглолицая, с вьющимися волосами. К слову сказать, от этой бабуси я наслушался самых разных историй. Помнится, особое сочувствие во мне вызвал рассказ об одном завсегдатае ее харчевни, страдавшем какой-то диковинной болезнью: стоило ему хотя бы один день не поесть мандаринов, как он совершенно обессилевал и был не в состоянии написать даже письмо. Но об этом я, пожалуй, расскажу как-нибудь в другой раз. Пока же вернусь к девице Ханнодзё — Омацу и расскажу о том, как она убила кошку.

У Омацу была черная кошка по кличке Санта. И вот однажды эта самая Санта описала выходное кимоно хозяйки “Зеленой крыши”. А хозяйка сызмальства терпеть не могла кошек и, конечно же, не оставила это происшествие без последствий. Понятное дело, досталось и Омацу. В ответ Омацу, не говоря ни слова, сунула кошку за пазуху, пошла на мост и бросила свою любимицу в реку. А после этого... Возможно, тут не обошлось без преувеличения, но, если верить бабусе, после этого не только у хозяйки заведения, но и у всех его обитательниц долго не сходили с лица синяки и ссадины.

Ханнодзё сорил деньгами этак с полмесяца, от силы месяц. В пиджачной паре он щеголял по-прежнему, но к тому времени, как сапожник сшил ему на заказ башмаки, расплатиться за них плотнику уже было нечем Конечно, я не могу побиться об заклад, что все, о чем сообщу далее, — истинная правда, но хозяин здешней цирюльни, у которого я стригусь, утверждает, будто сапожник, выставив перед Ханнодзё башмаки, сказал ему так: “Нет уж, господин десятник, как хотите, а верните мне хотя бы стоимость материалов, которые пошли на изготовление этой пары. Если бы башмаки были ходового размера, я не стал бы настаивать, но в них ведь утонет любой, кроме вас, да еще, может быть, Нио-сама31”. Ханнодзё, похоже, не смог вернуть требуемую сумму. Во всяком случае, никто из жителей города ни разу не видел его в башмаках.

Но хорошо бы дело только этим и ограничилось. Не прошло и месяца, как Ханнодзё был вынужден продать и часы, и пиджачную пару. Вырученные же деньги он безрассудно просаживал на Омацу. При этом нельзя сказать, что Омацу ни в чем не знала недостатка. У обитательниц домов свиданий было заведено каждый год в праздник Эбису собираться своим кругом, без гостей, и устраивать в складчину пирушку с игрой на сямисэне и плясками. Так вот, по словам все той же бабуси, хозяйки харчевни, одно время Омацу даже было не из чего внести свою долю. Ханнодзё же был без памяти в нее влюблен. Бывало, чуть что не так, Омацу хватала его за грудки, валила на пол и дубасила бутылкой из-под пива. Но, как бы худо она с ним ни обращалась, он ее прощал и старался во всем ей потрафить. Лишь один-единственный раз, когда Омацу сбежала в город О... с сыном сторожа, Ханнодзё дал волю гневу. Возможно, здесь опять-таки не обошлось без некоторого преувеличения, но если дословно воспроизвести рассказ бабуси, Ханнодзё... (Примечание автора. Здесь я вынужден сделать небольшую купюру, хотя вполне допускаю, что проявление ревности со стороны неотесанного деревенского плотника было именно таковым.)

Как раз в этот период жизни Ханнодзё с ним познакомился г-н На... торговец лекарствами, о котором я упомянул выше. В ту пору г-н На... был еще мальчишкой и учился в начальной школе. Вместе с Ханнодзё они ходили на рыбалку, поднимались на горный перевал. Разумеется, мальчик не подозревал ни о любовном увлечении своего взрослого друга, ни о его денежных затруднениях. Поэтому рассказы г-на На... не имеют прямого отношения к моей теме. И все же не могу не привести здесь один любопытный случай, о котором я узнал с его слов. Вскоре после того как мальчик, проведя лето в этом курортном городке, вернулся в Токио, ему пришла посылка от Хагино Ханнодзё. Размером со стопку писчей бумаги, она, однако, оказалась на удивление легкой. Вскрыв ее, мальчуган увидел коробку из-под папирос “Асахи”, а в ней — пучок сбрызнутой водой травы и несколько светляков. Чтобы обеспечить доступ воздуха, в коробке были проделаны дырочки. Право же, в этом весь Ханнодзё. Весь год мальчик мечтал, как будущим летом снова встретится со своим другом, но, увы, этим мечтам не суждено было осуществиться.

Осенью того года, на второй день праздника Хиган32, Ханнодзё, написав Омацу прощальное письмо, покончил с собой, причем довольно странным образом. Что касается причины его самоубийства, то лучше меня об этом скажут слова адресованного Омацу предсмертного послания. Понятно, я скопировал его не с подлинника, а воспользовался альбомом газетных вырезок, предоставленным мне хозяином гостиницы. Среди прочих я нашел там заметку, в которой, надо думать, точно приводится текст написанного рукой Ханнодзё письма. Вот оно:

“Госпоже Омацу.

Не имея ни гроша за душой, я не могу соединиться с Вами узами брака и позаботиться о ребенке, который вот-вот должен родиться на свет. Жизнь опротивела мне, и я решил свести с нею счеты. Тело мое прошу отправить в больницу (ежели они предпочтут сами его забрать, я не возражаю) и, предъявив имеющийся у меня договор, получить 200 иен. Из этой суммы прошу Вас возвернуть недоимку (Примечание автора. Вероятно, имеется в виду задолженность) г-ну А... (Примечание автора. Имеется в виду хозяин гостиницы.) Мне очень, очень совестно, что я не сделал этого раньше. Остальные деньги возьмите себе.

Хатодзё, одинокий странник, покидающий этот мир”.

Самоубийство Ханнодзё оказалось полной неожиданностью не только для малолетнего друга — никому из жителей городка такое и во сне не могло привидеться. Если у этого события и были какие-либо предзнаменования, то, пожалуй, только одно. Как-то вечером перед праздником Хиган хозяин цирюльни и Ханнодзё сидели на лавочке перед его заведением и беседовали. Мимо проходила женщина из “Зеленой крыши”. Стоило ей взглянуть на мужчин, как ей якобы почудилось, что по крыше цирюльни прокатился огненный шар. Услышав об этом, Ханнодзё будто бы с самым что ни на есть серьезным видом произнес: “Этот шар выскочил у меня изо рта”. Должно быть, к тому времени у него уже созрел план самоубийства. Но женщина только усмехнулась в ответ и пошла дальше своей дорогой. Цирюльник тоже... впрочем, нет, здесь будет уместнее сказать: цирюльник же хоть и улыбнулся, но про себя подумал: “К чему бы это?”

А через несколько дней Ханнодзё покончил с собой. Но как? — не повесился и не перерезал себе горло. На реке, там, где помельче, бьет горячий ключ под названием “Алмазный пест”. Там за дощатой оградой устроена общая купальня. Просидев в кипятке целый вечер, Ханнодзё скончался от остановки сердца.

По словам цирюльника, в тот вечер, часов около двенадцати, в купальню отправилась владелица соседней табачной лавки. Она нарочно дождалась темноты, поскольку у нее начались женские дела. Увидев сидящего в воде Ханнодзё, женщина не на шутку перепугалась, хотя и была неробкого десятка: в обычные дни она среди бела дня входила в реку в одной набедренной повязке. Она окликнула Ханнодзё, но тот не отозвался; в облаке пара над водой торчала его красная физиономия с глазами неподвижно уставленными в одну точку. Зрелище это было до того зловещим, что женщине стало не до купания и она предпочла поскорее выбраться из источника.

Посреди купальни возвышается каменный столб, от которого и пошло название ключа — “Алмазный пест”. Возле этого столба Ханнодзё аккуратно сложил одежду, а предсмертное письмо прикрепил к ремешку гэта. Не будь этого письма, никому и в голову бы не пришло, что Ханнодзё совершил самоубийство, когда наутро обнаружили в горячей воде его обнаженный труп. Хозяин гостиницы считает, что Ханнодзё выбрал именно такую смерть, потому что считал: раз уж он завещал свое тело больнице, неприлично, чтобы на нем были следы увечий. Однако среди жителей городка бытуют на этот счет и другие мнения. Ехидный цирюльник, в частности, выдвинул такую версию: “При чем тут соображения приличий? Просто бедняга опасался, что за тело с увечьями не дадут двухсот иен”.

На этом, пожалуй, можно было бы и закончить рассказ о Ханнодзё. Но вчера во время прогулки по городу у нас с хозяином гостиницы и г-ном На... снова зашел о нем разговор, поэтому мне хочется кое-что добавить к сказанному. По понятным причинам г-н На... питает к этой теме еще больший интерес, нежели я. Забыв про свой фотоаппарат, он принялся расспрашивать хозяина гостиницы:

— А что случилось с Омацу?

— С Омацу? Она родила от Ханнодзё ребенка, после чего...

— Откуда вы знаете, что отцом ребенка был именно Ханнодзё?

— А кто же еще? Малыш был вылитой его копией.

— И что же Омацу?

— Она вышла замуж за одного виноторговца.

На заинтересованном лице г-на На... изобразилось разочарование.

— А что стало с ребенком?

— Его усыновил муж Омацу. Правда, вскоре мальчуган заболел тифом и...

— Умер?

— Нет, его спасли. Но зато заболела Омацу. Вот уже десять лет, как она умерла.

— От тифа?

— Нет, не от тифа. Врач назвал это каким-то мудреным словечком, но суть в том, что она переутомилась, ухаживая за больным ребенком.

В это время мы подошли к почте — небольшому строеньицу в японском стиле, перед которым рос молодой дуб. В запыленном окне, наполовину скрытом от взора ветвями дуба, мы увидели крепкого молодого человека в форменной хлопчатобумажной одежде.

— Это и есть сынок Ханнодзё.

Мы с г-ном На... невольно замедлили шаг, стараясь по лучше рассмотреть юношу. При виде того, как он, подперев щеку ладонью, что-то сосредоточенно писал, нас охватило умиление. Но жизнь подчас опровергает наши восторги. Ушедший вперед хозяин гостиницы усмехнулся и, глядя на нас сквозь стекла своих очков, заметил:

— Парнишка совсем от рук отбился. Только и знает, что бегать в “Зеленую крышу”.

Мы молча побрели в сторону моста...

ПОСЛЕ СМЕРТИ

... Ложась в постель, я непременно должен что-нибудь почитать на ночь. В противном случае мне трудно заснуть. Впрочем, случается, что и чтение не помогает. Поэтому у моего изголовья рядом с ночником всегда стоит склянка с таблетками адалина.

В тот вечер я, по обыкновению, прихватил с собой несколько книг, забрался в постель под сетку от москитов и включил ночник

— Который час? — сонно спросила жена с соседней постели. На ее руке покоилась головка нашего спящего малыша.

— Три.

— Три часа ночи? Я думала, еще только час.

В ответ я пробормотал что-то невразумительное, давая понять, что не расположен пускаться в разговоры.

— “Все, не мешай, спи”, — передразнила меня жена и тихонько хихикнула. Спустя несколько минут она уже безмятежно спала, уткнувшись носом в головку ребенка.

Повернувшись лицом к ним, я принялся читать книгу под названием “Поучительные истории о карме, прогоняющие сон”. Это сочинение в восьми частях, состоящее из рассказов японского, китайского и индийского происхождения, собранных в годы Кёхо каким-то монахом. По-настоящему оригинальных и уж тем более увлекательных историй среди них почти не встречалось. Пока я читал раздел, посвященный пяти принципам конфуцианской морали, определяющим отношения между государем и подданным, отцом и сыном, мужем и женой и т. д., меня стала одолевать дремота. Я потушил ночник и тут же провалился в сон.

И приснилось мне, будто в невыносимо душный день я иду по улице вместе с S. Посыпанная гравием улица не более полутора кэнов в ширину. И вдобавок на всех домах натянуты одинаковые навесы от солнца цвета хаки.

— Признаться, я не думал, что ты так рано умрешь, — сказал мне S., обмахиваясь веером. По тону его чувствовалось, что он жалеет меня, но не хочет этого показать. — Мне казалось, ты будешь жить долго.

— Правда?

— Конечно. Мы все так думали. Постой-ка, ты ведь на пять лет моложе меня. Та-ак... — S. принялся загибать пальцы. — Выходит, тебе было всего тридцать четыре года? Умереть в таком возрасте... — добавил S. и неожиданно умолк.

Не могу сказать, чтобы я особенно горевал о своей кончине, но отчего-то мне стало неловко перед S.

— Видно, и работа твоя осталась незавершенной, — с сочувствием продолжал S.

— Да, я как раз начал писать большую повесть.

— А как твоя супруга?

— Здорова. И ребенок последнее время не хворает.

— Ну, это самое главное. Не знаю, когда суждено умереть мне, но...

Я быстро взглянул на S. Чувствовалось, он рад тому, что умер я, а не он. Судя по всему, S. понял, что я прочел его мысли, и, скроив неприятную мину, замолчал.

Какое-то время мы шли молча. Заслоняясь веером от солнца, S. остановился перед большой продуктовой лавкой.

— Извини, мне сюда, — сказал он.

В глубине полутемной лавки стояло несколько горшков с белыми хризантемами. Я вдруг вспомнил, что семье S. принадлежит филиал магазина “Аокидо”.

— Разве ты живешь с отцом?

— Да, с недавних пор.

— Ну пока.

Распрощавшись с S., я свернул на боковую улочку. В витрине углового магазина был выставлен орган. Боковая стенка у него была снята, чтобы можно было видеть, как он устроен. Внутри органа помещалось несколько вертикально установленных трубок из стеблей молодого бамбука. “В самом деле, — подумал я, — бамбук вполне годится для этих целей”. Потом я неожиданно очутился перед воротами своего дома.

Старая калитка и потемневшая ограда казались такими же, как всегда. Даже сакура, выглядывавшая из-за ограды, была в точности такой, какой я ее видел вчера. Но на воротах висела табличка с фамилией нового хозяина: Кусибэ. Взглянув на эту табличку, я впервые осознал, что меня больше нет на свете. Однако это не помешало мне войти в ворота и подняться в дом.

Жена сидела на галерее перед столовой и мастерила игрушечные доспехи. Пол рядом с ней был усыпан обрезками покоробившейся бамбуковой коры, однако на коленях у нее лежала лишь нательная часть панциря да одно кусадзури.

— Где малыш? — спросил я, усаживаясь.

— Вчера я отправила его с теткой и бабушкой в Кугэнуму.

— А дедушка?

— Он пошел в банк.

— Значит, дома никого нет?

— Только я и Сидзуя.

Не поднимая головы от работы, жена прокалывала иглой бамбуковую кору, но по ее голосу я почувствовал, что она говорит неправду.

— Но на воротах висит табличка с фамилией какого-то Кусибэ! — воскликнул я, повысив голос.

Жена испуганно посмотрела на меня, и в глазах у нее появилось растерянное выражение, как всегда, когда я принимался ее бранить.

— Висит или нет?

— Да.

— Значит, этот тип тоже находится в доме? Жена смущенно вертела в руках свое рукоделие.

— Не думай, я не возражаю. Меня все равно уже нет в живых, — проговорил я, отчасти пытаясь убедить в этом самого себя, — а ты еще молодая женщина. Так что я тебя не виню. Главное, чтобы он был порядочным человеком.

Жена снова посмотрела на меня, и я понял по ее виду, что случилось непоправимое. От лица у меня отхлынула кровь.

— Это не так?

— Да нет, я не могу назвать его плохим человеком...

Однако я почувствовал, что жена не слишком жалует этого Кусибэ. Зачем же она вышла за него замуж? Я готов был простить ей измену, но мне было нестерпимо слушать, как она пытается оправдать в моих глазах этого негодяя.

— Неужели ты сможешь заставить нашего ребенка называть этого типа отцом?!

— Зачем ты так?

— Не смей его защищать!

Еще до того как я на нее закричал, жена закрыла лицо рукавом, и я увидел, как у нее вздрагивают плечи.

— Какая же ты дура! С тобой даже умереть спокойно нельзя!

Вне себя от гнева, я бросился в свой кабинет, даже не оглянувшись на жену. Там над притолокой висел пожарный багор с рукояткой, выкрашенной черным и красным лаком. У кого-то я уже видел точно такой багор... Пытаясь вспомнить, у кого именно, я очутился вдруг уже не в кабинете, а на дорожке, идущей вдоль живой изгороди.

Начинало смеркаться. Посыпанная шлаком тропинка была мокрой то ли от дождя, то ли от росы. Все еще не остыв от гнева, я шел широким шагом, но живая изгородь не кончалась.

И тут я проснулся. Жена и ребенок по-прежнему безмятежно спали. Небо за окном уже стало светлеть, и откуда-то с дальних деревьев доносилось щемящее пение цикад. Я попытался снова заснуть, опасаясь, что иначе назавтра (вернее, уже сегодня) встану с тяжелой головой. Но уснуть мне не удавалось, и я во всех подробностях вспомнил свой давешний сон.

В этом сне, как ни грустно, жене моей досталась неблагодарная роль. Что касается S., то, пожалуй, в жизни он такой же, каким мне привиделся. А я... По отношению к жене я проявил себя самым настоящим эгоистом Если у меня такой же характер, как у моего двойника из сновидения, то я попросту чудовищный эгоист. Оснований же считать, что я не похож на своего двойника, у меня нет.

Для того чтобы, во-первых, уснуть, во-вторых, избавиться от болезненных уколов совести, я проглотил полграмма адалина и снова погрузился в крепкий сон...

КАРМЕН

Когда же это было? До русской революции или уже после? Кажется, все-таки после. Да нет, определенно после, потому что я запомнил каламбур, отпущенный Данченко33 в моем присутствии.

Дело было душным, дождливым вечером. Господин Т., театральный режиссер и мой приятель, стоя на балконе Императорского театра со стаканом газированной воды в руке, беседовал с Данченко — слепым поэтом с льняными волосами.

— Видно, таково веление времени, — заметил господин Т., — если русская опера приехала в далекую Японию.

— На то они и большевики, — откликнулся Данченко, — чтобы пропагандировать большое искусство.

В тот вечер, пятый с начала гастролей, давали оперу “Кармен”. Я был без ума от Ирины Бурской, исполнительницы главной роли. Большеглазая, с чуть вздернутым носиком, она покоряла всех чувственностью и силой страсти. Я с нетерпением ждал, когда она выйдет на сцену в костюме Кармен. Но вот поднялся занавес, и перед нами появилась не Ирина, а какая-то другая певица — носатая, с водянистыми глазами и невыразительным лицом.

Мы с господином Т. приуныли.

— Как жаль, что нынче Кармен поет не Ирина! — вздохнул я.

— Я слыхал, что сегодня она взяла выходной, — откликнулся господин Т. — На это есть причина, причем весьма романтического свойства.

— Что ты имеешь в виду?

— Третьего дня в Токио приехал какой-то русский князь, из бывших, — он кинулся сюда вдогонку за Ириной. Однако с некоторых пор у нее появился другой покровитель — коммерсант из Америки. Узнав об этом, князь с горя повесился у себя в номере.

Слушая господина Т., я припомнил одну сцену, свидетелем которой оказался накануне. Поздно вечером в своих гостиничных апартаментах Ирина, окруженная множеством гостей — мужчин и женщин, — раскладывала карты. Одетая в черное с красными оборками платье, она гадала на цыганский манер. Улыбнувшись господину Т., Ирина неожиданно предложила:

— Хотите, я вам погадаю?

Должен признаться, что сам я ни слова не понимаю по-русски, за исключением “да”, поэтому мне переводил господин Т., который владеет двенадцатью иностранными языками.

Раскинув карты, Ирина сказала:

— Вы счастливее, нежели он. Вам удастся жениться на той, кого вы любите.

Местоимение “он” относилось к русскому господину, который стоял подле Ирины, беседуя с кем-то из гостей. К сожалению, я не запомнил ни его лица, ни того, как он был одет. Помню только, что в петлицу у него была воткнута гвоздика. Быть может, это и был тот несчастный, который повесился, поняв, что Ирина разлюбила его...

— Значит, сегодня мы ее не увидим

— Не пойти ли нам отсюда куда-нибудь выпить по рюмочке? — Господин Т., разумеется, тоже принадлежал к числу поклонников Ирины.

— Может быть, все-таки останемся на следующее действие?

Скорее всего упомянутый мною разговор с Данченко произошел как раз в антракте перед вторым действием.

Следующий акт оказался не менее скучным, чем предыдущий. Однако не прошло и пяти минут после того, как мы уселись на свои места, как в ложу, находящуюся напротив нашей, вошло человек пять или шесть иностранцев во главе с Ириной Бурской. Опустившись в кресло в первом ряду, она, обмахиваясь веером из павлиньих перьев, с невозмутимым спокойствием стала смотреть на сцену. Но этого мало — по ходу действия она оживленно переговаривалась и даже смеялась со своими спутниками (в числе коих, надо полагать, был и ее американский покровитель).

— Смотри: Ирина!

— Вижу.

Мы так и не покинули своей ложи до самого конца оперы, когда Хосе, сжимая в объятиях мертвую возлюбленную, рыдает “Кармен! Кармен!” Разумеется, все это время мы смотрели не столько на сцену, сколько на Ирину — эту русскую Кармен, которой, как видно, совсем не было дела до того, что из-за нее погиб человек.

* * *

Спустя дня два или три мы с господином Т. ужинали в ресторане. Наш столик находился в самом углу зала.

— Интересно, ты обратил внимание, что после того вечера у Ирины забинтован безымянный палец на левой руке? — спросил меня господин Т.

— Да, в самом деле, припоминаю.

— В тот вечер, вернувшись в гостиницу, Ирина...

— Погоди! Не пей! — воскликнул я, перебивая его. Несмотря на тусклое освещение, я заметил в бокале приятеля перевернувшегося на спинку маленького майского жука. Выплеснув на пол вино из своего бокала, господин Т. со странным выражением лица продолжал:

—...разбила о стену тарелку, взяла в руки осколки вместо кастаньет и, не замечая, что из пальца течет кровь...

— Пустилась в пляску, словно Кармен?

В этот миг седовласый официант, которому не было дела до охватившего нас волнения, невозмутимо поставил перед нами тарелки с лососиной.

КОММЕНТАРИИ

1 “Банкноты погребальных денег” — золотые и серебряные круглые бумажки, имитирующие металлические деньги.

2 Даос — последователь даосизма, учения о Дао — Пути, возникшего в Китае в VI—V вв. до н. э.

3 И — старинная китайская денежная единица большого достоинства.

4 Люйцзу — один из восьми знаменитых даосских мудрецов Древнего Китая.

5 Тао Чжу — знаменитый китайский богач.

6 “Винные черви” — Пишется двумя иероглифами, первый из которых — вино, второй — червь, а также — чувство. Обычно ими обозначается слово пьяница. Здесь использована игра слов.

7 Цао Цао (154—220) — знаменитый китайский полководец

8 Сутра Лотоса (санскр. “Садхарма Пундарика Сутра”) — священная сутра секты Нитирэн.

9 Идзуми-сикибу — выдающаяся поэтесса эпохи Хэйан (976— 1034).

10 “...был он родным сыном дайнагона Митицуны...” — Фудзивара Митицуна (954—1021). Дайнагон — одна из высших правительственных должностей.

11 “...не соблюдал ни Трех Заповедей, ни Пяти Запретов” — В основе буддийских морально-этических принципов лежат Три Заповеди — слово, дело, мысль — и Пять Запретов — убийство, воровство, прелюбодеяние, ложь, пьянство.

12 Брахма — один из трех высших богов религии брахмаизма и индуизма. Бог — творец вселенной.

13 Индра — один из великих богов ведической религии, Царь богов, Бог-воин, Бог-громовержец.

14 Бодхисаттва — достигший первой ступени просветления на пути превращения в Будду.

15 Эсин (942—1017) — глава-настоятель секты Тэндай.

16 Нирвана — достижение полного блаженства и полного просветления.

17 Царица Мая — мать Будды.

18 Дхарма — установление, образец, которому нужно следовать.

19 Малая Колесница — хинаяна, одно из двух основных направлений буддизма. Другое направление — махаяна, Большая Колесница.

20 “Весноюрассвет...” — начало знаменитого произведения “Записки у изголовья” Сэй Сёнагон.

21 Годы Тэмпо — 1830-1844 гг.

22 Годы Ансэй —1854-1860 гг.

23 Бодхисаттва Дзидзо — Буддийское божество — покровитель детей и путников.

24 “...по истечении часа Пса” — Час Пса — с 7 до 9 часов вечера.

25 Годы Мэйдзи - 1867-1911 гг.

16 “...читаю коданы...” — Имеются в виду устные рассказы для эстрады.

27 “...пляски “ясукибуси”...” — народные пляски, созданные в районе Ясуки, префектура Симанэ.

28 “...под стать борцу Татияме...” — Татияма Минъэмон — известный японский борец конца XIX—начала XX вв.

29 “...тяжеловес Оодзуцу” — Оодзуцу Манъэмон — известный борец конца XIX в.

30 “...борца Инагаву” — Инагава Сэйэмон — борец конца XIX в.

31Нио-сама — стражу ворот буддийского храма.

32 Праздник Хиган — праздник равноденствия.

33 Данченко — фамилия вымышленная.

(На сенсорных экранах страницы можно листать)