Хуан Перес Де Монтальван. Из книги «Происшествия и чудеса любви»

ХУАН ПЕРЕС ДЕ МОНТАЛЬВАН (1602—1638)

Сын известного мадридского типографа и книготорговца Алонсо Переса, издававшего многие сочинения Лопе де Веги и других знаменитых писателей, Перес де Монтальван родился в городе Алькала-де-Энаресе близ Мадрида, здесь же обучался в университете и получил степень доктора богословия. В 1625 г. принял сан священника и одно время исполнял обязанности нотариуса инквизиционного трибунала. В конце жизни перенес тяжкий душевный недуг.

Происходя из семьи новообращенного еврея, Хуан Перес де Монтальван выдавал себя, однако, за отпрыска аристократического рода, за что был жестоко осмеян сатириком Франсиско де Кеведо. Лопе де Вега, напротив, покровительствовал ему в его литературных начинаниях. Под руководством Лопе он с семнадцати лет начинает писать театральные пьесы: всего ему принадлежит пятьдесят восемь комедий, из них самая знаменитая — «Теруэльскне любовники», одна из первых драматических обработок популярной легенды о трагической любви юноши и девушки, разлученных коварством отца девушки и предпочевших смерть разлуке.

В 1624 г. Перес де Монтальван опубликовал поэму «Орфей на кастильском языке» сомнительного происхождения: многие современники приписывали авторство Лопе де Веге, который якобы великодушно даровал молодому поэту право опубликовать ее под своим именем. Большой интерес представляет сборник «Для всех» (1632) — собрание комедий, новелл, ученых рассуждений, а также весьма ценных наблюдений над литературной и театральной жизнью тогдашней Испании. В 1636 г., вскоре после смерти своего учителя Лопе де Веги, Монтальван опубликовал книгу «Хвалы и посмертная слава памяти Лопе», Эта первая биография великого драматурга, несмотря на панегирические преувеличения, содержала много важных сведений о жизни и творчестве Лопе де Веги.

Сборник новелл «Происшествия и чудеса любви» впервые был опубликован в 1624 г. и после этого переиздавался много раз. Вскоре после выхода он был переведен на итальянский (в 1637 г. в Венеции) и французский (в 1644 г. в Париже) языки. В книгу Перес де Монтальван включил восемь новелл, которые по композиции, идиллическим сюжетам, способу построения характеров близки к так называемым комедиям плаща и шпаги (любовным комедиям из дворянской жизни) своего учителя.1

Перевод А. Косс

 

Простолюдинка из Пинто

Небо было изукрашено множеством алмазов, а планета, льстящая ночи своею красотой и пребывающая во второй из сфер, так щедро посылала земле лучи, что, казалось, солнце еще не закатилось либо восходило новое; ночь возлежала в объятиях покоя, и день, феникс, которому суждено прожить всего несколько часов, поспешал на смену своему предшественнику. В эту пору Альбанио, позабыв про небольшое стадо, которое паслось среди лакомых трав, сладкогласно сетовал на скудость своего счастия, умоляя милосердные небеса либо избавить его от честной любви, которую питал он, либо послать ему возможность насладиться оною. Он любил пастушку, которую небо послало ему в супруги; и вот пребывал вдали от ее объятий, в тоске по ее очам и в разлуке с ее красотою, ибо любовь наведывается и к поселянам, и у нее в обычае жить в глуши. Присел Альбанио на берегу ручейка, который на бегу попирал серебряными стопами златопесчаное русло меж кустами роз и дарил жизнь юным деревцам, а те, полагаясь на его влагу, надеялись, что еще несколько весен — и они станут великанами. Альбанио тешился, воображая себе минуты блаженства, ибо для того, кто любит, но не видит любви своей, думы исполнены очарования; и вот, услаждаясь красою цветов и играми шаловливых кристаллов, услышал он голос, который жалобно и со вздохами призывал смерть и внушал любовь даже ветрам.

Альбанио вскочил; голос этот проник ему в душу, ибо грудь его была не настолько загрубелой, чтобы не поддаться состраданию, а сердце — не настолько робким, чтобы подпасть под власть страха: хоть и пастух, он был отважен, хоть и простолюдин, сострадателен, и последовав за бегом серебряных струй, поспешил он туда, откуда, как ему казалось, раздавались жалобные вопли. Он перебрался на небольшой островок, так густо поросший деревьями, что свет едва находил себе путь меж ветвей, и, вступив под безмятежную их сень, узрел даму прекрасной наружности, каковая, обессилев от мук недавних родов, казалось, вот-вот расстанется с жизнию.

Альбанио подошел поближе и увидел, что нет при ней никого, кроме сонма ее горестей да ангелочка, который совсем недавно ютился у нее в лоне, а теперь лежал в изумрудной траве, где было ему далеко не так приютно. Пастух взял дитя на руки и пригрел под полою бедного своего плаща, дабы ночной холод не покусился на хрупкую жизнь; затем, склонясь к почти бездыханной роженице, он пробудил ее от краткого забытья, спросив, кто она такая, и подбодрив словами, которые были подсказаны ему мудрым милосердием и христианскою учтивостью. Разглядела дама сердобольного пастуха и возблагодарила милость небес, пославших его на помощь к ней в такой миг; и, собравшись с силами, попросила она Альбанио проводить ее до того места, откуда она пришла. Так и сделал Альбанио, и вот что поведала ему дама по дороге:

— Я вправе именовать себя красавицей, коли верно, что несчастия — верные спутники красоты. Родители мои были люди знатные, но со мною обходились весьма жестоко, ибо с самого нежного детства предназначали меня для монашества, сообразуя намерение это не с моей склонностью, а с моим послушанием, поскольку, как они утверждали, выбор будущего зависит не от вкусов дитяти, а от прихоти родителей. Довод этот был бы хоть куда, когда бы небо благословило подобные законы, а желания были бы одни и те же и у детей, и у родителей, в то время как желания, хоть и рождаются у всех в одном и том же вместилище, но устремляются к различным целям. Я родилась под иною звездой и сколько ни пыталась принести в жертву родительской воле свои склонности, добиться этого не смогла. То, что я помышляла о совсем иной доле, по их мнению, не было для меня оправданием, ибо казалось им, что, стоя на своем, я их оскорбляю и даже гневлю Бога, коль скоро не приемлю советов стать ему супругою; мое сопротивление приписали они легкомыслию и порешили, раз я не повинуюсь их воле, никакой воли мне ни в чем не давать.

В таких раздорах прошла самая цветущая пора моей юности, а родители не сделали ни единой попытки ее устроить, так что не осталось у меня никаких благодарных воспоминаний: и воистину они заблуждались, ибо не замечали, что мы живем в такую пору, когда женщины лишь в том случае женщины, коли выходят замуж; и была я в отчаянии, ибо происходило все это во дни, когда взор мой уже остановился на одном кабальеро, который заслуживал всяческой приязни по своим достоинствам, у меня же приязнь сия перешла из любви в безумие: ведь женщины знатного происхождения подвластны слабостям, как и все иные, поскольку душе не спастись от обычных страстей.

Возлюбленный мой умел хранить в тайне свой думы, не проявлять опрометчивости в решениях, был учтив со всеми, ко мне же исполнен любви, пригож по всем статьям, но тем не похвалялся, и скромен, хоть не был от рождения ни бедняком, ни несчастливцем. Времени видаться со мною было у него предовольно, ибо дни проводил он перед моим домом, ночи же — в самом доме. Чем лучше узнавала я его, тем больше любила: ведь и для благоразумнейшей из женщин небезопасно пребывать постоянно вместе с тем, кто боготворит ее — хотя бы только на словах. От родителей моих видела я гоненья, от него слышала мольбы; как тут не впасть в ветреность, если только можно назвать ветреным шаг, после коего мой избранник стал полнейшим властелином моей чести, ибо я была уверена, что будет он мне супругом. И вот в одну из ночей насладился он мною так, что любовь моя стала еще сильнее, а его обязательства — еще настоятельнее.

Отцу моего возлюбленного была родиною Саламанка, знаменитый град, столица наук и слава Кастилии. Там он жил, там собирался женить сына на одной родственнице: ведь родители мнят удачным лишь тот брак, который свершается по их воле. Супруг мой отделывался отговорками и ради меня всячески оттягивал поездку домой.

Случилось так, что родитель мой за свою ученость и постоянные труды удостоился от государя назначения в Гранаду, каковое считается почетнейшей наградой, уступающей разве что местам в столице. Он принял свое возвышение как дар судьбы к начал готовиться к отъезду. Мой же супруг не мог свершить то, чего желал, ибо отец его стал требовать, чтобы он возвратился домой и стал готовиться ко браку с дамой, о которой так часто шла речь в письмах. Я также не могла ни на что решиться, ибо родители мои были столь крутого нрава и столь неблагосклонно внимали моим речам, особливо же тем, которые касались замужества, что, вполне возможно, они лишили бы меня жизни, когда б узнали, что я по своей воле устремила помыслы не к монашескому облачению и келье. Всего же более удручало меня то, что обнаружила я у себя некие признаки беременности. Я горько оплакивала свое несчастие и тысячу раз готова была наложить на себя руки; думаю, что осталась в живых лишь ради того, чтобы в живых остались супруг мой, который боготворит меня, и этот ангелок, которого я еще почти не знаю, хоть и стоит он мне бесконечных мук.

Я тянула с отъездом, сколько могла, притворяясь, будто стражду другими женскими недугами; лекарю же открыла всю правду, дабы он помог моему притворству и, лежа в постели, я могла бы скрыть то, что иначе скрыть было бы нелегко. Но отец мой мало пекся о моем благе, а нездоровье мое удручало его и того меньше, и о моем состоянии судил он по моему лицу, а не пульсу; по сей причине приписал мое недомогание не болезни, а дамской прихоти, и распорядился об отъезде. Мне едва хватило времени проститься с моим властелином в коротком письмеце, в котором я не столько словами, сколько следами слез поведала ему о моих горестях, моем печальном отъезде, мимолетности моего счастия и опасностях, меня подстерегающих. И вот по воле отца моего нынче в полдень покинули мы столицу, где оставила я ни много ни мало как свободу и радость. Со своим возлюбленным простилась я очами и сумела ими сказать ему многое, если пожелал он понять меня.

К ночи добрались мы до Пинто: хоть место это не совсем по пути нам, но нужно было отдать кое-какие распоряжения касательно поместья, которое здесь у нас есть; и едва забылись первым сном мои домашние, как я ощутила боль, которая вначале показалась мне слабее, чем была на самом деле, потому что мучила меня другая боль, омрачавшая душу. Однако же новая моя боль усиливалась, и я отчетливо поняла, что это верное предвестие родов. И вот оставила я в своей кровати одну служанку, знавшую о моем прегрешении, — на тот случай, если проснутся родители; а сама, одна-одинешенька, в смятении и в горе, ушла в эти поля; и здесь, в поросшем цветами укромном уголке, который, как видно, небо сотворило, дабы получше скрыть от света мой грех, здесь, где помощь находила я лишь у дерева, за ствол коего держалась, а отдых — находила лишь в собственных вздохах, силу же придавала мне необходимость, я, истекая пурпуром, произвела на свет сей плод моего лона. И когда была я от потери крови почти в объятиях смерти, появился ты, милосердный и сострадательный, дабы спасти две жизни и, более того, дабы при твоей поддержке смогла я скрыть от света урон, который потерпела моя честь, так что я смогу вернуться туда, откуда пришла, если только хватит малых моих сил; и пусть отнимут у меня жизнь мои несчастия, а не бесславие и не ущерб, нанесенный моему доброму имени.

Альбанио слушал все это с той же скорбью, с какою повествовала сама рассказчица, ибо несчастия, слезы и женщина растрогают даже камень. Дама спросила пастуха, как зовется он и где живет; и, достав кошелек с несколькими эскудо, вручила ему, попросив, чтобы взял он на себя попечение о прелестном дитятке, она же уведомит обо всем супруга, дабы тот постоянно и своевременно поспешествовал воспитанию ангелочка. Пастух пообещал, что исполнит ее повеления с величайшей неукоснительностью, и, проводив ее до усадьбы, которую назвала она своею, расстался с ней; был он изумлен диковинностью случая, и особливо великим мужеством, которое выказала эта дама, оказавшись совсем одна и в столь заведомой опасности; но чего не свершит женщина, дабы сокрыть свое прегрешение? Разве не содеет она невозможного, дабы сокрыть свое бесчестие?

Вернувшись в бедный свой дом, пастух поведал супруге о случившемся и, верно, дал бы повод к приступу злокозненной ревности, когда бы истинности слов его не подтвердило золото, им принесенное, ибо оно во всех случаях склоняет слух к вере. Женщина вспомнила, что одна из их соседок за несколько дней до того разрешилась от бремени так несчастливо, что сын, дарованный ей небом, едва успел появиться на свет, как тут же приумножил сонм ангельский; и муж с женою договорились с соседкой, что та попробует выкормить красавицу девочку, невинность и прелесть коей были таковы, что само небо возжаждало бы обрести подобного херувима. Оставив дитятко на попечении кормилицы, Альбанио и жена его на другой же день поспешили купить все потребное для того, чтобы содержать дитя в опрятности.

Отец девочки, оказавшись вдали от очей своей обожаемой повелительницы, вернулся в Саламанку и, узнав из писем со всей достоверностью о событиях той ночи, отписал Альбанио, послав пастуху весьма солидный дар признательности за его радение. И хотя из-за одного несчастия, приключившегося с этим кабальеро, пришлось ему отбыть в Италию, он успел препоручить сии заботы одному своему другу, каковой проявлял такую щедрость, что через несколько лет стал жить Альбанио в довольстве и достатке, наслаждаясь безмятежной жизнью.

Сильвия, так звали мнимую крестьянку, подросла, и едва достигла она брачного возраста, как все лучшие юноши из тех мест повлюблялись в нее и стали домогаться ее руки. Она была так белолика, что снег при виде ее усомнился бы в собственной белизне; кудри достойны были украшать главу бога солнца и ниспадали до самой земли, словно чистое золото жаждало вернуться в ее недра; глаза у Сильвии были веселые и, при всей черноте, смотрели столь самовластно, что, подобно истинным сеньорам, редко платили свои долги; ланиты не нуждались в прикрасах, ибо розы их были самые естественные, так что ланиты являли смесь алебастра с пурпуром либо же серебра с гвоздиками; уста были словно малая рана, и алые, как кровь, живили блеск жемчужин-зубов; длани же были словно две лилеи: они не захотели быть снегом, дабы не сделаться жертвами дерзостного солнца.

Нрава была она приветливого и открытого, хотя благородное происхождение подсказывало ей такие мысли, что она сама дивилась тому, как может под столь смиренною одеждой таиться столь возвышенная душа. В тех местах нередко проезжали кабальеро, и девушке нравилась рыцарственность их манер и осанки — не по ветрености, а потому, что сердце невнятно вещало ей о том, что и она благородного происхождения, ибо помыслы обычно передаются по наследству вместе с кровью.

И вот как-то летним вечером, когда Сильвия наслаждалась свежестью ветерка, который черпал благоухание у нее в устах, дабы подарить его цветам, мимо проезжал в сопровождении друзей и слуг один кабальеро из Мадрида по имени дон Дьего Осорио. Узрел он божество, каковое и средь грубых стен повелевало умами так, что нельзя было не заметить его небесного сияния; проехал он мимо и хоть тысячу раз хотел вернуться обратно, пересилил себя, ибо ему показалось малодушием сдаться на милость простолюдинки, словно алмаз теряет цену, если оправлен в свинец либо оказался средь поддельных самоцветов. Сила воли на время помогла ему одолеть влечение, и он прибыл в Аранхуэс, где справился со своими делами гораздо быстрее, чем предполагал, ибо его тянуло вернуться в Мадрид, а то и остаться в Пинто; для человека столица там, где его утеха. Добравшись до Пинто, он решил еще раз взглянуть на Сильвию, дабы друзья могли судить, есть ли ему оправдание. Они расспросили одного честного земледельца, каковой почел себя счастливым при возможности оказать им услугу, и, узнав от него, что Сильвия сейчас пребывает в одном саду вместе с подругами, все вместе отправились поглядеть на нее.

Сильвия вышла из сада, когда солнце уже лишило день своих милостей и настал темный вечер. Дон Дьего приветствовал Сильвию почтительно, как того требовала ее скромность, и поскольку тьма придавала ему духу, осмелился высказать ей отчасти свою печаль. Но хоть Сильвии и были по сердцу люди с такой осанкой, как у дона Дьего, она не захотела ответить, боясь показаться если не ветреной, то, по меньшей мере, развязной: ведь при неравенстве собеседников беседа кажется чем-то постыдным, ибо не может быть ни намерения, которое ее оправдывало бы, ни честной цели, которая делала бы ее достойной доверия. Сильвия ушла, не обернувшись, дабы не погрешить против скромности и не дать повода к злорадству многочисленным завистницам, которые, зная о чрезмерной ее суровости, хотели бы, чтобы она оступилась и тем самым показала, что властвует над своей волей не в большей степени, чем они сами.

Дон Дьего остался доволен тем, что узрел ту, кого хотел узреть, но при этом не очень-то верил, что преуспеет; однако ж ему подумалось, что ее холодность говорит не о презрении к нему, а лишь о ее стыдливости, и он решил проверить, не окажется ли она милостивее при меньшем числе свидетелей. И вот в полночь явился он к дому Сильвии с музыкальными инструментами, которые раздобыл, побуждаемый влюбленностью, и под аккомпанемент двух слуг-музыкантов спел нижеследующий романс, в коем восхвалял, средь прочих совершенств лика Сильвии, прекрасные ее уста, а красота их была такова, что одних только уст было довольно, чтобы пленять сердца, — незачем даже было глядеть ей в очи:

Пара лепестков гвоздики,
Перлы в алости коралла,
Сладкая угроза жизни,
Яркость раковинки малой,

Нежные врата дыханья,
Благовонного, как амбра,
И пленяющего ветер
Благом ласкового дара,

Кладезь прихотей прелестных.
Родственный самой багрянке
Багрецом, живым и чистым,
Словно кровь на свежей ранке,

Коль сравнили б тирский пурпур
С тем, что жемчугу оправой,
В страхе он поблек бы с горя,
Со своей расставшись славой.

Малая тюрьма желаний.
Лучшая утеха взгляда,
Смерть, сокрытая в кармине,
Коль возможна смерть-услада.

Безграничное всевластье
Сладостного совершенства,
Что в стыдливости безмолвной
Дарит робость и блаженство.

Роза, что в сердечке скрыла
Снег, не тающий и млечный,
И цветет цветам на зависть,
Словно май сужден ей вечный;

Красоты самой эмблема,
Коль пою тебе хваленья,
Разомкнись, молю, и молви,
Примешь ли мое служенье.

Но напрасны все старанья,
Я ваш раб, так пощадите!
Лишь одно о вас я знаю:
Смерти вы моей хотите.

Услышала Сильвия романс и поняла, что поет тот самый кабальеро, который говорил с нею вечером; ей хотелось открыть окно, чтоб не показаться простолюдинкой по незнанию законов учтивости, но она боялась, вдруг кто-нибудь увидит да потом расскажет больше, чем видел. Ей пришлись по сердцу и обличье дона Дьего, и учтивость его, и разумение, и мнилось ей, что она склонилась бы к мольбам человека с такими достоинствами, если бы он того заслужил; но, вспомнив о скромном своем происхождении, она изгнала эти помыслы и предала забвению, хоть и не так быстро, часы, отнятые певцом у сна.

Дон Дьего убедился в своем несчастий, ибо Сильвия в ответ на восхваленья не выказала ему признательности. На постоялый двор он возвратился куда более растревоженный, чем можно было ожидать от его здравомыслия; пытался он изобрести какую-нибудь хитрость, чтобы победить презрение Сильвии, и не мог ничего придумать: ведь останься он в Пинто, все тотчас же сочли бы его любовником Сильвии, и вместо того чтобы завоевать ее приязнь, он нанес бы ей оскорбление: в небольшом местечке тайны такого рода сохранить трудно, а женщина сдается своему обожателю лишь тогда, когда уверена, что одно только небо знает о ее прегрешении, но когда ей ведомо, что помыслы обожателя общеизвестны, она и не думает доказывать ему свою признательность, ибо не хочет давать повод к пересудам толпе, которая только и дожидается, чтобы она оступилась, дабы всласть позлословить на ее счет. Чтобы обо всем позабыть, лучше всего было бы возвратиться в Мадрид, но этого не позволяла ни любовь дона Дьего, ни красота Сильвии.

В такое отчаяние и растерянность пришел влюбленный кабальеро от этих раздумий, что вообразилось ему: а вдруг, сменив наряд, он больше придется Сильвии по нраву, ведь, может статься, причиной ее холодности не облик его, а разница в положении; когда надежда не подкрепляется равенством, она неохотно отворяет врата признательности. И подумалось ему, что если узрит его Сильвия не в пышных до безумия одеждах, а в скромном суконном платье, то полюбит хотя бы за то, что он ей ровня. С этой мыслью дон Дьего уснул, решив любым способом разрешить задачу. Утром призвал он хозяина дома и, поведав ему о великой своей любви и о том, сколь мало надежд оставляет ему суровость Сильвии, рассказал, как замыслил завоевать ее сердце, и не преминул заметить, что если добьется ее расположения, то в долгу не останется. Говорил он это с таким пылом и с такими непритворными вздохами, что старик, обнадеженный его обещанием и растроганный его горестями, посулил со своей стороны сделать все, что в его силах. Он рассказал дону Дьего, что был у него сын, который, едва достигнув весны своих лет, покинул отечество, и с тех пор нет от него никаких вестей; так он-де пустит слух, что сын воротился, и тогда дон Дьего наверняка сможет домогаться блаженной цели.

Дон Дьего бессчетное множество раз заключил старика в объятия, благодаря за милость, и, уведомив своих спутников о предстоящей метаморфозе, отбыл в Мадрид, дабы подготовить все, что надобно. Запасся он платьем, щегольским, хоть и простонародным, сменил имя, назвавшись Карденио, и однажды поздно вечером прибыл в дом своего нового отца. Тот распустил по всему Пинто слух о нежданном приезде сына, и все без конца поздравляли старика, видя, что сын этот, избавив отца от всех забот воспитания, вернулся таким повзрослевшим и похорошевшим.

Карденио завел знакомство с лучшими из жителей Пинто; и так как был он весьма сведущ в законах учтивости и столь пригож при всей скромности своего платья, все ему завидовали, и он расположил к себе все сердца. Жилось ему весело, и был он доволен своей удачей, потому что и в самом деле мог в любое время глядеть на Сильвию. Он служил ей со всей скромностью, следил за каждым ее шагом и на правах вновь прибывшего несколько раз навестил, а потому охотники соваться в чужие дела, которых в любом месте предовольно, стали поговаривать о том, что Карденио в Сильвию влюблен: ведь глаза любящих — плохие притворщики, да к тому же, куда бы Сильвия ни шла, Карденио следовал за нею по пятам, словно тень; она же была само сияние.

Сильвия тоже все это заметила, и притом с некоторым беспокойством; не потому, чтобы ей было внове, что в нее влюблены, но потому, что никто еще так не заслуживал взаимности. Сильвия была скромна и рассудительна, а потому могла оценить привлекательность и ум своего нового поклонника. Он казался ей человеком достойным, ибо достоинства, представляющиеся таковыми в воображении, не могут не нравиться. И вот она постепенно стала забывать о природной своей суровости и давать волю сердцу, ибо если еще не любила, то хотя бы чувствовала признательность, а признательность, в сущности, то же, что любовь, ибо тот, кто начинает с признательности, не кончает презрением. Сильвия стала размышлять о том, что она — ровня Карденио, любима им, и ей завидует немало девушек, от которых она слышит похвалы ему; ей подумалось, что было бы дурно обижать того, кто ее любит. При множестве ее обожателей ей не раз представлялась возможность прийти к этому выводу, но женщина никогда не сочувствует чужим страданиям, покуда сама не изведает душевных тревог.

Итак, Сильвия любила и любя сострадала. И вот однажды вечером, когда она, одна-одинешенька, перебирала в думах все эти заботы, зашел к ней ее старик отец (ибо до той поры она почитала Альбанио отцом). Он проведал, что на Сильвию заглядываются и Карденио, и многие другие, и опасался, как бы не совершила она какого-нибудь безрассудства, несовместимого с благородством ее происхождения. Дабы предостеречь Сильвию от подобной опасности, он рассказал ей всю правду о ее рождении, показал кое-какие из писем и предупредил, что положение ее может измениться со дня на день, когда она меньше всего того ожидает, так что пусть ведет себя поосмотрительней, ибо коли совершит она нечто неподобающее, то винить будут не ее, а его, Альбанио, что не позаботился защитить ее; и раз уж она от рождения одарена и умом, и красотою, а главное, выказывает природную добродетель, он умоляет ее никогда не забывать, какую кровь она унаследовала, и в отплату за любовь, которую он к ней питает, не отдавать сердца ни одному из тех, кто по неразумию ее домогается, ибо никто из них ее недостоин.

С величайшим вниманием выслушала Сильвия правдивые слова Альбанио и тайну своего рождения и, пообещав следовать его советам, постаралась развеять его подозрения, но сама при этом была и смущена, и разочарована. Вспомнился ей Карденио, и когда поняла она, что не суждено ей принадлежать ему, пожалела о потере; но при мысли о том, что любить его значит гневить Альбанио и наносить оскорбление своей крови, решила, хоть и без большей радости о позабыть об этом проблеске влечения и дождаться дня, когда сердечная ее склонность не будет противоречить ее положению.

Однажды под вечер Карденио, поклонявшийся стенам жилища Сильвии, увидел, что она в одиночестве выходит из дому; Сильвия направилась к прекрасному приветному лугу, то ли чтобы отвлечься от какой-то заботы, то ли чтобы скоротать долгий вечер, такой безмятежный в эту майскую пору. Он направился туда же, хоть и другим путем, чтобы встреча показалась случайностью, венчающей его желания, а не проявлением пронырливого любопытства. Диана в наряде поселянки вышла на луг; сидя среди неприхотливых цветов естественного сада, который без забот взрастила природа с помощью ручейка, протекавшего по соседству, и, как положено соседу, ворчливого, она дивилась тому, что, ей на горе, поведал в тот вечер Альбанио, и размышляла о том, как неудачлива; ведь когда могла она отдать сердце кабальеро, который и любил ее, и был бы ее достоин, ей помешало сознание того, что она не под стать его достоинствам, а теперь, когда ей нравится Карденио, ровня ей и заслуживающий ответного внимания, ей стало помехой то, что узнала она о своем происхождении. Карденио, увидев, что Сильвия всецело занята собственными мыслями и не замечает его, решил поведать ей о своих чувствах так, чтобы она узнала о них как бы помимо его воли; и притворившись, что не видит ее, Карденио превозмог смятение и запел сладостно и влюбленно:

Радостный пришел я, рощи.
Незачем пускать слезу мне:
Коли неразумным счастье,
Не бывал я неразумней.

Расскажу вам, чем я счастлив.
Не таюсь, не лицемерю:
Так я с горестями сжился,
Что сейчас себе не верю.

Я горю любовью, рощи,
И душой влекусь к богине.
Так что уж за самый выбор
Мудрым слыть могу отныне.

Вам ведь Сильвия знакома:
Очи — что два черных солнца,
И подвластны им навеки
Все, кого их взор коснется.

Украшенье сей долины!
Ей дано от неба право
Смертию карать влюбленных,
И умру я первым, право!

Сильвию увидев, рощи,
Вы шепнете сладкогласно:
«Как прекрасна дева эта!
У Карденьо вкус прекрасный!»

Осиянный взором дивным.
Все ж плачу сомненьям дань я:
Вправе ль я поверить в милость.
Если взор всегда — сиянье?

Мне от Сильвии погибель:
Коль взгляну, в огне сгораю.
Но любви своей в угоду
Я гляжу — и умираю.

И ревную, и жалею
Тех, кто встречи с нею жаждут:
Сам влюблен, вот и ревную,
А жалею, ибо страждут.

Коль решусь пред ней предстать я,
И смущаюсь, и краснею:
Я люблю — и полн почтенья.
Дерзость неуместна с нею.

Знаю, рощи: недостоин
Я небесного созданья.
Рад любить я безответно,
Мне б дождаться состраданья.

Рощи, я правдив во всем,
Исцелить меня спешите:
Ей мое внушите чувство
Иль меня любви лишите.

Влюбленный Карденио спел романс с таким чувством, что Сильвия призадумалась; и решила она отложить возвращение домой, дабы побеседовать с певцом и сочинителем. Карденио вышел ей навстречу, причем сделал вид, что удивился, застав ее здесь, и Сильвия ощутила страх при мысли об опасности, которою грозит ее сердечная склонность. Карденио показался ей еще привлекательнее, ибо теперь, глядя на него, она сознавала, что он не для нее.

Сильвия осведомилась, не он ли только что так сладкозвучно поведал рощам свои печали. Она и без того знала, кто был певец, ведь певец назвал свое имя; но чувства ее были уже таковы, что она повторила бы вопрос сотню раз, лишь бы один раз услышать снова его голос.

Карденио признался, что он и был певцом, хоть и несчастливым. Сильвия хотела было уйти, чтоб не слышать слов, от которых могли бы зардеться ее ланиты, и она в еще большей степени утратила бы власть над собой. Карденио остановил ее без большого труда и, промолвив, что сочтет свою любовь вознагражденной, если Сильвия выслушает хоть часть правды о его чувствах, обратился к ней с такими словами:

— Сильвия, когда бы я думал, что своей любовью могу нанести оскорбление твоему доброму имени либо твоим склонностям, видит Бог, я лишил бы себя жизни, жалкой уже потому, что ты не приемлешь ее в дар, дабы, лишив себя жизни, лишить тебя повода гневаться. Но я знаю твердо, что любовь мужчины, когда она не в ущерб женской чести, не может быть оскорблением, а потому я решаюсь высказать до конца свои мысли, ибо здесь мою тайну подслушают одни лишь дерева, а это — друзья, которые не проговорятся. Видишь, я тут пел или плакался, ведь влюбленным свойственно и то и другое. По-моему, ты меня слышала; если так оно и есть, не досадуй: коль скоро я терплю муки от сознания, что люблю безответно, ты можешь стерпеть удовольствие от сознания, что любима. Моя Сильвия, я не прошу взаимности, молю об одном — не гневайся, что я люблю тебя. Любовь моя так горда своим бескорыстием, что я едва осмеливаюсь желать тебя, ибо полагаю, что любовь, которая не дает воли объятиям, если не самая упоительная, то хотя бы самая совершенная.

Сильвия была уже настолько растрогана речами Карденио, что не очень-то доверяла собственной неприступности и не могла заставить себя уйти. Но она преодолела себя, проявив силу духа, достойную женщины знатного происхождения, и отвечала ему с такой суровостью, что ответ ее прозвучал жесточе, чем слова ненависти.

Сильвия удалилась, оплакивая то, что утратила, спеша подальше от того, к кому влекли ее желания; теперь она сожалела, что знает правду о своем рождении, благородном, но несчастливом.

— О Карденио! — говорила она, идя своей дорогою и временами устремляя взоры назад. — Когда бы могла я ответить тебе взаимностью, не опорочив благородства своей крови! Когда бы могла я вымолить для тебя у неба знатность, которой тебе не хватает, дабы вверить тебе любовь, которой у меня в избытке!

Так шла она и сетовала, сострадая Карденио настолько, что готова была поступиться стыдливостью и вернуться, дабы утешить того, кто остался на лугу и чувствовал, что любовь его усилилась, хоть надежда и ослабела. Карденио решил не следовать за Сильвией, дабы не гневить ее, ибо полагал, что она и в самом деле оскорбилась. Он был скромен, ибо не верил в себя, а поскольку любил, страшился, а поскольку страшился, не усомнился в суровости Сильвии. Теперь он снова убедился в собственной неудачливости, ибо, будучи кабальеро, оскорбил Сильвию, а будучи простолюдином, разгневал ее. Хотел бы он, чтобы в его власти было отделаться от благородной крови, унаследованной от рождения, ибо тогда он был бы свободнее и мог бы просить ее в жены. Пытаясь утешиться, он дал волю очам, и взгляд его остановился на одном из дерев, которое было настолько обделено матерью-весной, что стояло оголенное и безлистое, словно испытало на себе свирепость декабря. Показалось Карденио, что обрел он слушателя, коему может поведать и рассказать о своих печалях, как товарищу по несчастью; и на зависть певчим птахам спел он вот что:

Дубок, в молодые годы
Лишился ты упований,
Был горек твой опыт ранний
По воле самой природы,
Но благом сочти невзгоды:
Был жребий твой предрешен,
А путь уже завершен.
Несчастный же не страшится
После того, как свершится
То, чем он был устрашен.

Ты — зеркало бед моих:
Я тоже надежд лишился,
Хотя, глупец, не страшился,
Что ныне утрачу их;
А ты, безлистый, притих
По воле весны прекрасной:
Она могла б тебе дать
И силы, и благодать.
Но дева она — напрасно
От женщин благ ожидать.

Скорбишь о доле своей,
И я скорблю о себе:
Угодно было судьбе,
Чтоб оба мы в беге дней,
Утратив надежду, с ней
Утратили жизнь свою:
И ты был молод, как я,
Ждал столько ж от бытия;
Ты плачешь, я слезы лью,
Погиб ты, и гибну я.

Наступила ночь, и Сильвия стала ждать Карденио. Она не отходила от окна; Карденио же, вернувшись, заперся у себя в комнате, сбросил грубую одежду, облекся в лучшие наряды, какие привез с собой на всякий случай, и когда все предались ночному покою, вышел из своего дома и направился к дому своей бесчувственной Сильвии; а та, разгоряченная и вешней жарой, и вечерней беседой, не могла уснуть и найти во сне избавление от сладостной тоски.

Карденио приблизился к ее окну, собираясь еще раз проверить, не улучшит ли он свою судьбу, сменив одежду. Сильвия его заметила; она увидела, что он остановился и знаками просит ее выйти, чтобы продолжить беседу. Посоветовавшись с собственной скромностью, Сильвия собралась было затворить окно и тем самым выполнить обязательство перед самою собой; но не успела она это сделать, как молвил ей Карденио, что просит ее всего лишь выслушать два слова, невеликая это потеря с ее стороны и незачем по этому поводу выказывать такую жестокость; и, воспользовавшись благоприятным случаем, он продолжал так:

— Сеньора, я — кабальеро; проезжая через Пинто, узрел я вашу божественную красу. Когда бы угодно было Господу, чтобы родился я лишенным зрения, дабы избавить меня от мук, что терплю из-за вас! Узрел я вас себе на горе, ибо горе тому, кто любит, зная, что любовь эта безответна. Увидев вас снова, я однажды ночью поведал вам о своей печали, но нашел у вас во — взоре так мало благосклонности, что вы лишь по рассеянности им меня дарили. Попытался я в столице избавиться от влечения к вам и преуспел бы, не будь вы столь прекрасны. Видя, что мне вас не забыть, я решил вернуться, дабы узнать: быть может, вам придется по душе, если я буду служить вам своей любовью с еще большим рвением, и вы подадите мне хоть немного надежды — даже не на то, что меня полюбите, но хотя бы на то, что будете мне признательны за столь благородное влечение. Хотел бы я услышать из ваших уст эту горькую правду; хоть она и противоположна тому, чего я желал бы, мне будет хотя бы тот прок, что я уверюсь в одном: мне на роду написано быть вашим, но мне не заслужить того, чтобы вы стали моей.

Выслушала Сильвия эти слова, но слушала она лишь для того, чтобы проверить, не помогут ли они ей позабыть Карденио, а совсем не потому, что ее растрогали печали какого-то кабальеро. Ведь любящим приятны лишь речи тех, кто владеет их сердцем; Сильвия вспоминала о том, кто был ее властелином, и ей не по нраву было все то, что она только что услышала.

О, сила страсти того, кто любит искренне! Ведь в тот вечер с Сильвией говорил Карденио, и он же говорит с нею сейчас! Вечером он предстал пред нею в обличии простолюдина, сейчас — в обличии кабальеро. Душой и разумом он тот же самый, даже еще привлекательней, ибо наряд его больше соответствует наклонностям Сильвии; как же могло случиться, что сейчас ей не по нраву тот, кто совсем недавно так нравился? Причуды любовного влечения, ведь любящим все, что скажут или совершат любимые, представляется искусным и разумным; у любимого человека все привлекательно; если суждение его ошибочно, оно метко, если глупо — остроумно, если невежественно — забавно. За примером недалеко ходить: Сильвия была до такой степени без ума от своего Карденио, что хоть говорил с нею он самый, но поскольку она принимала его за другого, то речи его казались ей оскорбительны; а потому она со всей решительностью отвечала своему собеседнику, чтоб не трудился понапрасну, и не только потому, что она ему неровня, но прежде всего потому, что в небольших местечках злопыхателей всегда хватает и с избытком; какую бы малость ни приметили, все припишут ветрености; но главное, что мешает ей ответить ему взаимностью, — то, что она питает сердечную склонность к другому, и для еще одной склонности у ней в сердце места нет, ибо она любит, а честное сердце признает с охотою власть лишь одного, и разделить его меж несколькими значит не отдать никому; по сей причине пусть простит он ее и пусть постарается, если и впрямь любит, не появляться в третий раз там, где она могла бы его увидеть, а все прочие — приметить. И, попрощавшись, Сильвия затворила окно.

Карденио, расставшись с надеждами, которыми обольстило его недолгое счастье, весьма опечалился тому, что узнал себе на горе и что сулило ему погибель. Оказалось, его любовь к Сильвии не только безответна, но, как услышал он от нее самой, Сильвия испытывает сердечное влечение, однако же не к нему, ибо с ним обходится так сурово. И словно в бедах его виновато было платье, он изорвал его в клочья — за то, что наряд этот был свидетелем нанесенных ему обид, и за то, что доставил ему одни лишь мучительные разочарования. Он проклинал судьбу и молил небеса отнять у него жизнь: хоть Сильвия и убила его, но так изощренно, что он остался жить для страданий и умер для надежд. Теперь видел он, что не осталось никаких способов расположить ее к себе: не пробуждают в ней ответного чувства ни мольбы, ибо она не из благородных, ни изящные хвалы, ибо она гордится своей черствостью, ни нарядное платье, ибо она груба от рождения, ни простонародная одежка, ибо она высокомерна; и любовью от нее ничего не добьешься, ибо сердечное ее влечение отдано другому.

И тут вспомнил Карденио, как часто ревность творит чудеса с самыми равнодушными из женщин: ведь женское обыкновение — отвечать на любовь небрежением и любовью на ненависть. И решил Карденио добиться расположения Сильвии обидами, раз уж не удалось завоевать ее правдивым речами, а также вызнать, кто же этот счастливый земледелец, заслуживший ее любовь. А ведь любила она только его, так что ревновал он к самому себе.

С такою целью положил он себе выказывать прилюдно нежность к одной крестьянке, обладательнице изрядной внешности, немалого богатства и приятного нрава. Она тщеславилась искусством вести беседу и, послушав беседы Карденио, пленилась его искусством: всякий раз, когда представлялся ей случай поговорить с ним, она давала понять, что не слишком его ненавидит. Карденио стал вести себя как ее поклонник, а она чувствовала себя счастливицей при мысли, что удостоилась его внимания. Он писал ей тонко, хоть и лживо, она отвечала словоохотливо, хоть и искренне.

А Сильвия в эту пору, забыв о своей неприступности, уже любила его так истинно, что платилась собственным здоровьем. Теперь, когда она знала о своем происхождении, ей было обиднее пятнать себя неравным браком; когда же глядела она на Карденио, ей жизнь была не в жизнь без его объятий; и она не отваживалась дать волю чувству, но не могла заставить себя разлюбить его. И вот, когда прекрасная Сильвия пребывала в таком состоянии, дошли до ее ушей слухи о новой привязанности изменчивого поклонника и застали ее в такой готовности к любой беде, что еще слава Богу, коль ревность не довела ее до могилы. Хотела она покарать свою любовь и преобразить ее в ненависть, но не смогла, ибо мы вольны полюбить, но не разлюбить. Хотела она при встрече с ним выказать свою обиду, но не осмеливалась, ибо опасалась, что поставит под угрозу свое достоинство в том случае, если любит он другую. В конце концов она рассудила, что самое лучшее — умалчивать о своих чувствах, хотя сносить муки ревности, не подавая голоса, — жесточайшее самоистязание.

Как — то под вечер свежий ветерок пригласил ее выйти на прогулку и оказать честь окрестным полям; одна-одинешенька, поверяла она одиночеству свои печали и тревоги, а думы свои — певчим птахам: уж коль тщеславятся они своей говорливостью, пусть поведают Карденио о ее муках. И тут взгляд ее упал на подножие красивого холмика, как бы венчавшего этот дол, и увидела она, что трое мужчин коварным образом посягают на жизнь одного, а тот отважно отбивается. Собравшись с духом, устремилась Сильвия к ним, дабы мольбами и красотой предотвратить жестокий конец, который предвещали столь безрассудные деяния; но как ни спешила она исполнить свое милосердное намерение, подоспела поздно, ибо противники храброго юноши, хоть и тяжело раненные, уже обратились в бегство, его же оставили, как ей показалось, убитым либо на краю могилы.

Подбежав, Сильвия увидела несчастного юношу: он лежал в объятиях красивой девушки, истекая кровью, и, казалось, был при смерти. Сильвия не успела спросить о причине трагедии, как узнала в девушке ту, которая вызвала ее ревность; обратив же взгляд к тому, кто пролил столько крови, она узнала ни больше ни меньше как своего неверного возлюбленного, своего лживого Карденио, своего неблагодарного поклонника.

Сильвия предпочла бы, чтобы сила скорби, внушенной ей этим зрелищем, убила ее на месте, лишь бы не терзаться ревностью. Она спросила у врагини своего покоя, как случилось это не-счастие. Та, В слезах и в смятении, рассказала, что однажды, когда Карденио, которого любит она беспредельно, прогуливался с нею под сенью сих дерев, с ним повздорил один селянин, более отличавшийся могуществом, нежели благородством происхождения, завидовавший удаче Карденио и ревновавший его к рассказчице; и поскольку селянин этот считал нелепостью терпеть, чтобы человек скромного происхождения и вновь прибывший всех обошел и снискал ее любовь в ущерб ему самому, то нынче, приметив, что они с Карденио отправились на прогулку, тайком последовал за ними, и когда они думать не думали о подобном коварстве, напал на Карденио вместе с двумя сотоварищами, явившимися вместе с ним. И хотя она пыталась заслонить Карденио своим телом, дабы защитить от их жестокости, они оставили его в том состоянии, в коем видит его Сильвия у нее в объятиях.

Сильвия сумела скрыть — не то чувство, которое разрывало ей сердце, но ревность, которая сжигала ей душу; и попросила соперницу вернуться не мешкая в селение и повестить о случившемся, дабы раненому оказали помощь.

Оставшись одна, Сильвия оказалась во власти тысячи дум, ибо, обретя столь явные подтверждения ревнивых своих подозрений, она желала смерти тому, кто был для нее самою жизнью, а, с другой стороны, сознавая, что боготворит его, созерцала его страдания в тревоге; и любовь, смягчавшая ей сердце, пересиливала ревность, вызывавшую у нее гнев. Карденио поднял глаза и, узнав Сильвию, удивился отсутствию той, кто была причиной сей трагедии; и он почти обрадовался жестокости своих недругов, ибо ему подумалось, что Сильвия хотя бы из сострадания откажется от своей холодности. Но когда вспоминал он, что сердце Сильвии уже занято кем-то, чье имя держит она в тайне, ему хотелось, чтобы раны его оказались смертельными, ибо смерть избавляет нас хотя бы от страха перед судьбою. Однако ж он убедился, что ранен лишь в голову, эта рана и источала столько капель, подобных зернам граната; от всех прочих его уберег кожаный колет, который носил он под крестьянским нарядом; и он решил отомстить своим обидчикам за то, что они оставили его в живых, — затем, наверное, чтобы обречь на мученическую смерть от терзаний ревности и пытки разочарованием.

Сильвия тем временем убедилась, что ранен Карденио только в голову, эта рана и источает дымящийся пурпур, и она не так опаска, как ей представлялось вначале, хотя при той любви, что Сильвия питала к Карденио, любая боль его, даже самая легкая, пронзала ей грудь. Она отерла ладонью кровь, обрызгавшую ему лицо, и приложила платок к тому месту, откуда струилась алая влага, а затем осведомилась, что же произошло, и молвила, что удивлена: при нем был ангел-хранитель, как же осмелились на него напасть, ведь если б кто-то напал на ее, Сильвии, поклонника, то обидчики либо отступили бы, либо она на себе испытала бы сталь их клинков, дабы смерть возлюбленного, если б перед тем пронзили грудь ей самой, показалась ей милостью, а не мщением.

Для Карденио было внове, что Сильвия так огорчилась из-за его несчастья, ведь сострадание очень сходно с любовью и может сойти за оную; дабы подтвердить эту истину, он рассказал Сильвии то, что она уже слышала, хотя выслушать дважды эту историю ей было нелегко, ибо для того, чтобы ревность разила насмерть, довольно одного лишь воображения, когда оно вдруг разыграется. Карденио не сказал, что любит крестьянку, которую видела Сильвия, он сказал только, что она питает к нему честное благорасположение: первое было бы оскорблением для Сильвии, а второе было на пользу Карденио. Скажи он, что любит ту крестьянку, у Сильвии оказался бы повод презреть его, ведь хотя у многих женщин неверность и небрежение поклонника усиливают любовь, некоторые в этом случае охладевают. Сильвии подумалось, что если умолчит она о том, что ее мучит, то Карденио неизбежно будет говорить все о своем, пока не придут люди, а тогда она уж никак не сможет ничего сказать; и вот, с притворным смехом — если б понадобились слезы, ей не было бы нужды притворяться, — она молвила:

— Право же, Карденио, мне становится смешно, когда я вижу, как за столь недолгое время меняются у мужчины и склонности, и мнения. У вас от рождения и душа не очень стойка, и чувства куда менее постоянны, чем у нас, а вы всю жизнь на нас жалуетесь; но когда женщина изменяет своему чувству, виною всегда мужчина, разве не так? Я веду речь о женщинах благородного нрава, среди прочих непостоянство не редкость, а обыкновение. Слыхивал ли ты, чтобы женщина допустила в сердце новое чувство, когда ей отвечают взаимностью? Нет, разумеется, ведь если женщина поступается своей скромностью, то либо из любви, либо из выгоды; соображения выгоды благородным умам чужды, ибо если женщина любит и счастлива в любви, сыщется ли столь неразумная, чтобы утратить все это да еще и доброе имя в придачу? Ты скажешь в ответ, опыт свидетельствует, что и у самых благородных не в обычае хранить верность. Отвечу теми словами, с которых я начала: виноваты не они, а те мужчины, ради которых идут они на безрассудства. Когда неблагодарный возлюбленный оскорбил и честь женщины, и любовь, можно ли ее винить, если она, дабы освободиться от воспоминаний о нем, позабудет, быть может, о своем благородстве? Что остается той, которая, вняв голосу своей любви и растрогавшись слезами мужчины, приютила его у себя на груди, а там, глядишь, добился он от нее всего, чего желал, ибо когда взаимность достигнута, все остальное нетрудно; и вот, насладившись тем, чего добился он мольбами и сетованиями, когда он уверен, что любим и несчастная, которая боготворит его, полностью у него во власти, он вожделеет ко всем, кто попадается ему на глаза, а хуже всего, что не знает он удержу, пока не замучит ее до смерти горестями и не бросит, чтобы она глаза себе выплакала.

Скажи, Карденио, простительно ли этой женщине поддаться слабости? Разве мы, женщины, от рождения обречены терпеть от вас оскорбления, не помышляя о мести? Вы не стыдитесь оскорблять нас, а мы не должны и помышлять о мести? Мужчина разумнее женщины, а быть непостоянным не опасается; и ты хочешь, чтоб у женщины хватило разума это вытерпеть? А коли не так, заклинаю тебя твоей жизнью или жизнью той дамы, которая так тебя любит, что допускает, чтоб у тебя эту жизнь отняли, заклинаю, скажи: помнишь, всего лишь несколько дней назад я повстречала тебя, когда ты повествовал рощам то ли о моих заботах, то ли о твоих обманах; и разве не похвалялся ты мне тогда, что потратил на меня столько вздохов, и я обошлась тебе во столько бессонных ночей? Разве не сказал мне, что, когда бы прожил бессчетные века, все равно не смог бы разлюбить меня и не сумел бы забыть?

Но коль скоро все так и было, а о том, что так было, знаешь ты и знают вон те деревья, и при этом нынче я застаю тебя в объятиях другой красавицы, которая, по крайней мере, стоила тебе крови, а может, и еще чего-то, что осталось в тайне, скажи мне, как возможно доверять даже лучшему из мужчин, либо же что сделал бы ты, если бы несколько лет пробыл в отлучке, а я, подарив тебе перед тем свою любовь, оставила бы тебя? Так скоро я стала в твоих глазах дурнушкою, хоть ты не насладился мною? Так скоро тебе прискучило умолять ту, которую умоляют многие? Может статься, ты возомнил, будто живешь в столице, где меж домогательством и уступкой проходит столько времени, сколько надобно, чтобы представился удобный случай? Или ты вообразил себе, что я самая обычная простушка и сдамся при первых же твоих лживых словах: ведь когда любовь только начинается, всякое слово — ложь! А если, к счастью, ты не был обо мне столь дурного мнения, скажи, вот поверила бы я твоим лживым словам — этого не случилось, но это было возможно, — и пришелся бы мне по сердцу твой облик, а главное, твой разум; как ты полагаешь, в хорошем я оказалась бы положении и можно ли было бы меня винить, если бы я отомстила тебе за неправые твои дела и разблаговестила бы повсюду, что ты изменчив, ветрен и на тебя нельзя положиться? Кто из нас выказал бы непостоянство: я, что нанесла тебе обиду, потерпев от тебя оскорбление, или ты, что нанес мне оскорбление, хоть не терпел от меня никаких обид?

Карденио, Карденио, подумай, сколь опасно оскорблять женщин, когда они честного поведения: они ведь сильнее ощущают, что уязвлены, а потому стремятся покарать немилосерднее. Впредь буду я жалеть бедняжку, которая тебя полюбит, ибо сама я, даже покойся ты у меня в объятиях, страшилась бы, что в одно прекрасное утро проснешься ты чужим мне. Горе мне! Ведь когда бы я тебе поверила, сколько навлекла бы на себя горестей! Да убережет меня Господь от твоих обманов, женщина из-за них может глаза себе выплакать. Уж коли ты такой умник, стоило бы тебе поменьше верить в собственные достоинства, многих губит не разум, а самомнение. Не считай себя таким совершенством, что с первого же взгляда пленишь любую; если к тебе приглядеться со вниманием, станут видны многие изъяны, а сам ты про них не ведаешь, ибо видишь себя в зеркале собственной самовлюбленности.

Сильвия гневалась все сильнее, но под гневом так явственно сквозила любовь, что от каждого ее обидного слова влюбленность Карденио усиливалась. Он поздравил себя — не с тем, что Сильвия полюбила его, ибо ревновал ее после той ночи, когда услышал от нее признание в любви к другому, и ревность не давала ему поверить в собственную удачу; поздравил он себя с тем, что она стала так разговорчива и человечна. И дабы убедить ее в своем постоянстве и дать ей понять, что первопричиной происшедшей в нем перемены была она сама, он промолвил;

— С какою целью, Сильвия, ты так настойчиво твердишь мне, что все мужчины изменчивы? Дабы убедить меня, что сам я таков. Небу ведомо, что тут многое нуждается в разъяснении. Сущая правда, что ты повстречала меня в этих полях, когда я повествовал им, сколько мук ты мне стоишь и как худо платишь за них, что особенно видно сейчас; но что неправда, так это то, что я будто бы забыл о той ранней поре своей любви. И хотя подозрения твои наводят тебя на другие мысли, я, испытывающий любовь к тебе и поныне, знаю, что ты заблуждаешься.

О прекрасная Сильвия, было бы угодно небу, чтобы все, что ты себе вообразила было правдою, ведь душу твою это не затронуло бы, а мне жилось бы покойнее. Говоришь, ты довольна, что не поверила мне и не полюбила меня, ибо сейчас пришлось бы тебе столь же дорого платиться, сколь горько сетовать. Неблагодарная! Не думай так и не наноси подобной обиды моей влюбленности. Если кажется тебе, что я выказал изменчивость, поразмысли, может статься, я поступил так тебе в угоду: ведь когда женщина в кого-то влюблена, обычно она признательна тем, кто не докучает ей ухаживаньями. Я знаю, Сильвия, что ты кого-то любишь, знаю, что тебя тревожат думы о ком-то другом, и знаю из верных источников, ибо некто услышал об этом из твоих собственных уст; так скажи, велика ли беда, что я пытаюсь отвлечься в шутку, коли ты обижаешь меня всерьез? Не знаю, как могла ты настолько огорчиться из-за этой пустячной раны, когда у тебя хватает духу убивать меня на тысячи ладов. Разве не довольно было с тебя любви моей, Сильвия? Разве не довольно было с тебя, что мною пренебрегли — кто пренебрег, ты знаешь, — ты хочешь, чтобы я продолжал любить тебя и загубил себя, ибо ни ты не могла бы помочь мне, ни мое разумение меня не спасло бы. Ступай своей дорогой и помни: недостойно позволять, чтобы влюбленный распалялся день ото дня все сильнее, а потом лишить его всех надежд, как раз тогда, когда ему уже нет утешения и остается лишь одно отчаяние. Дай мне попытаться забыть тебя, если смогу, раз не нужна тебе моя любовь.

В смущении слушала влюбленная Сильвия эти речи и уже собралась было обрадовать Карденио признанием, что он ошибается, но ей помешали люди, явившиеся выяснить, что же случилось, дабы оказать потребную помощь. Все возрадовались, убедившись, что рана не опасна, хотя потеря крови ухудшала дело. Карденио был препровожден в селение, где весть о несчастье опечалила всех и каждого, ибо Карденио как образец учтивости был всеобщим любимцем, так что только у ревности хватило духу нанести ему обиду, ибо ревность не считается с милосердием и не внемлет разуму.

Несколько дней пролежал он в постели, и Сильвия была с ним так заботлива и любезна, что из благодарности за ее расположение, хоть он и не был вполне в нем уверен, Карденио ей в угоду совершил один поступок, пришедшийся Сильвии очень и очень по сердцу: он написал письмецо той, ради кого отвлекся от служения Сильвии, и в письмеце этом писал, что чувствует себя в здешних местах не столько уроженцем оных, сколько пришлецом, ибо, хоть и были они ему колыбелью, годы отсутствия сделали его здесь чужаком; а потому он не хочет причинять неудовольствие людям, среди коих вынужден жить. Таким образом он недвусмысленно дал ей понять, что любовь их кончена. И Сильвия была этим так довольна, что послала к Карденио одну служанку, которой доверяла, поручив передать ему, что как только окажется он в состоянии выходить из дому, она хочет потолковать с ним обо многих вещах, о которых, может статься, узнает он без огорчения.

Карденио считал часы в ожидании счастливого дня, когда он открыто потребует, чтобы Сильвия сказала ему всю правду. Сильвия также молила Бога о выздоровлении Карденио, чтобы поговорить с ним не столь сурово и дать больше воли чувству, ибо теперь она так его любила, что приняла решение: коль скоро родители, узнав о ее намерении выйти замуж за человека столь низкого происхождения, откажутся признать ее дочерью и ей придется до конца дней своих носить скромные одежды крестьянки, она все равно пойдет за него и будет жить с ним, даже если утратит великие блага.

Однажды вечером, когда старик Альбанио бранил Сильвию за то, что она не хочет принимать на веру свое благородное происхождение, поскольку не знает своих родителей, в дом постучался неизвестный; он спросил Альбанио и сказал, что с тем хочет поговорить один кабальеро. Альбанио вышел, а Сильвия осталась дома, затаив в сердце отважное свое решение.

Едва старик успел осведомиться, кто его ищет, как к нему в объятия устремилась дама, изящного сложения и прекрасной внешности. Не столько из слов ее, сколько из радостных возгласов Альбанио понял, что перед ним мать Сильвии; впрочем, поскольку дочь унаследовала материнскую красоту, он без труда тотчас же узнал ее. Затем супруг ее, прибывший вместе с нею, не теряя времени на праздные любезности, попросил старика проводить их к дочери, ибо он горел желанием с нею познакомиться. Вошли все они к Сильвии, которая так смутилась от неожиданности, что отцовские ласки принимала почти с неохотой. Родители Сильвии самым торжественным образом выразили восхищение и радость оттого, что желанный миг счастия наконец настал, а также великую признательность Альбанио, которому были они стольким обязаны. Затем мать Сильвии рассказала, что когда она рассталась с пастухом в описанном уже состоянии, все вышло согласно ее воле, но она много лет прожила в разлуке с супругом, получая от него лишь письма и послания, ибо это единственный способ навещать друг друга, доступный разлученным; дело в том, что муж ее в Саламанке убил на дуэли одного из знатнейших кабальеро этого города, а потому вынужден был ради собственной безопасности бежать за границу. В конце концов он дождался королевского помилования, положившего конец судебному преследованию и ссылке; вернувшись на родину, он удостоился посвящения в рыцари одного из орденов и оказался обладателем изрядного богатства, позволявшего ему с честью носить рыцарское облачение; и вот, влекомый любовью — ибо любовь, когда она истинная, не ведает забвения, — и побуждаемый сознанием долга, он отправился в Гранаду, дабы попытаться вступить в обладание матерью Сильвии. Однако же чета убедилась, что отец жены по-прежнему упорствует в своем безрассудном решении, а потому они решили покинуть ночью и тайно Гранаду и найти прибежище в Мадриде, захватив с собою по дороге Сильвию, Объяснив Альбанио, что задерживаться здесь для них крайне опасно, ибо отец жены или его родичи могут здесь их настичь, супруги велели дочери без дальних разговоров собираться в дорогу, чтобы успеть приехать в Мадрид до рассвета.

Все эти новости привели Сильвию в такое расстройство, что она почла бы себя счастливицей, когда бы родилась от простых людей: ведь знатность стоила ей не только несчастия быть неровней тому, кого она боготворила, но и лишала ее возможности хотя бы лицезреть его на радость своим очам. Она попыталась возразить на столь суровое и бесповоротное решение, но безуспешно, ибо родители ее были во власти любви и страха: страх не позволял им медлить, любовь — оставить ее в Пинто. И вот, повинуясь жестокому приговору, заливаясь слезами и чувствуя, что сердце у нее разрывается из-за того, кого она здесь оставляет, она попрощалась с Альбанио в присутствий той служанки, которой доверила свои печали. Сильвия хотела поговорить с ней без помех, дабы та от ее имени рассказала Карденио о печальной причине ее отъезда и он попытался бы увидеться с тою, кто так его любит. Альбанио также был посвящен в тайну, и, прощаясь с ним, Сильвия молила его ради любви, которую он к ней питает, рассказать Карденио о том, что с нею произошло. Альбанио, чтобы ее утешить, пообещал, но потом, рассудив, что такая любовь несовместима с ее знатностью, решил, что поступит разумнее, если ничего не скажет.

Сильвия приехала в Мадрид полумертвая от горя, и внутренний взор ее был устремлен на того, кого очи ее не видели, но кто был душою всех ее дум. Она размышляла о том, что из ее намерения остаться с тем, кто властвовал у нее в сердце, ничего не вышло, и ей не давало покою воображение, подсказывающее, какую обиду нанесет чувству Карденио весть о ее исчезновении.

Отсутствие Сильвии было тотчас же замечено, ибо красота ее была такой драгоценностью, что все жить без нее не могли. Карденио меж тем уже озаботился беззаботностью возлюбленной, ибо она все никак не оповещала его о том, когда смогут они переговорить, а он полагал, что уже вполне выздоровел и полон сил для отважных деяний во славу Сильвии. И тут пришли к нему соседи и рассказали, что она покинула дом своего престарелого отца, и в селенье полагают, что она бежала с каким-то мужчиной, который тайком ею наслаждался: простонародье ведь никогда не довольствуется рассказом лишь о действительных событиях.

Карденио не захотел принять на веру эти вести, дабы не обидеть Сильвию: ведь заподозрить женщину в нескромном поведении без достаточных доказательств значит оскорбить ее честь и выказать мало доверия к ее добродетели. Но, слыша от всех те же слухи и видя, что дома она не появляется, он вообразил, что слухи эти — правда, и стал подозревать, что, пообещав поговорить с ним, она собиралась всего лишь сообщить ему наедине о своем решении, дабы обречь его на жестокое разочарование, а самой бежать с тем, кто втайне удостоился обладания ее красотою.

Карденио терял рассудок, воссылая пени небесам, и клял не только Сильвию, но и всех женщин на свете, ибо в подобных случаях за неверность одной расплачиваются все. «О женщины! — восклицал он в ослеплении страсти. — Вы убиваете без милосердия, суровы с теми, кто любит вас, кротки с теми, кто вас ненавидит! Когда бы можно было прожить жизнь без вас, чтоб избавиться от ваших обманов и неверностей! Всегда помню я слова, сказанные Марком Аврелием в порицание вашей злокозненности: «Женщины, при воспоминании, что я родился от одной из вас, я чувствую презрение к жизни, а при мысли, что живу с вами, чувствую любовь к смерти». Вот слова, достойные мудреца и философа, особливо же если он произнес их, удостоверясь в неблагодарности Фаустины. Вы вечно твердите, что мы изменчивы, и я готов поверить в это не потому, что неверность — мужское прегрешение, но потому, что мы могли научиться ему за время, что провели у вас в утробе.

Вы всегда жалуетесь, а оскорбленной стороной всегда оказываемся мы, ибо вашим очам дана власть вызывать сострадание, и ваши слезы служат вам порукой за то, что вы скроете ваши козни неправдами. Всех нас скопом вы поносите, а каждому в отдельности льстите. Помнишь, Сильвия, как-то под вечер ты так обличала того, кто таит в сердце больше одной привязанности, что мне подумалось: воскресла Лукреция, ожила Пенелопа. Теперь я знаю, ты просто хотела похвастать хорошим вкусом, ведь подобно тому, как человеку порочному нравится добродетель, так и вам, хоть вы изменчивы, по душе постоянство, и вы жаждете хвалиться как раз тем, чего вам не хватает. О Сильвия, ты женщина и не можешь забыть о своей природе: когда любила ты другого, чего ради вступала в беседы со мною? Когда лишали тебя сна другие тревоги, чего ради печалилась о моих ранах? И когда сама была так изменчива, чего ради винила меня в непостоянстве? Ужели, когда женщина любит одного, она еще способна испытывать влечение к другому? Признаюсь, я уверен был, что ты меня любишь, но я обманывался либо ты обманывала меня: откуда знать мужчине, что и лучшие из женщин лгут. Кто бы мог подумать, что на любовь твою нельзя положиться, когда я сам видел, что ты чуть не плачешь от ревности? Но скажи, как могла ты открыто выказывать ревность, не чувствуя ко мне никакой любви, ведь одно предполагает другое! Сдается мне, то была не ревность, а зависть, ты огорчилась не оттого, что, любя меня, увидала с другою, а оттого, что приняла это за знак презрения к тебе самой. О неблагодарная, как отплатила ты мне за верную мою любовь! Ради тебя, Сильвия, расстался я с утехами, друзьями и знатностью, ибо забыл о том, кто я, дабы стать тебе ровней; ради тебя перебрался в эту глушь, перерядившись простолюдином, ибо Овидий и любовь вдохновили меня на подобные безрассудства. Эти деяния заслуживали благодарности, но я вижу, что обезумел, ибо прошу признательности у той, кто так и не смогла постичь, в чем истинные блага.

Так сетовал в разлуке Карденио на свою обожаемую Сильвию, хоть и безосновательно, ибо она любила его столь истинной любовью, что и мгновение не могла прожить, не вспомнив о нем, хоть и боялась, что он ее разлюбит, ведь разлука усиливает любую обиду, а на Карденио многие заглядывались, вот и боялась Сильвия, уже небезосновательно, как бы он не изменил ей, так его любившей. Альбанио наведывался в столицу, и Сильвия спрашивала, сказал ли он Карденио, что она в Мадриде; старик же, чтобы отвлечь ее от этих мыслей, отвечал утвердительно, добавляя, что устал упрашивать Карденио навестить ее: тот настолько занят новыми увлечениями, что едва отвечает. Сильвия легко ему поверила и кляла ветреность Карденио, проливая ему в отмщение потоки слез из прекрасных своих очей: поскольку в очах любовь зарождается, то они всего сильнее страждут, когда наносятся ей удары.

Все это происходило в ту пору, когда родители Сильвии собирались огласить свой брак и она уже сменила наряд поселянки на дорогие уборы, подобающие ее званию, в коих была так хороша собою и держалась так непринужденно, словно всю жизнь их носила. Карденио также обретался в Мадриде: видя, что Сильвия не возвращается, он расстался с одеждой простолюдина и перебрался обратно в столицу.

Как-то вечером он отправился на прогулку в обществе одного своего друга, который ночью умел держать шпагу в руках, а днем — язык за зубами; они пошли в сторону Прадо. По пути им повстречалась какая-то дама, она шла без спутников и казалась испуганной. На голове у нее было покрывало из рыжеватой тафты, оно прикрывало ей лицо, так что узнать ее было невозможно; из-под платья выглядывала нижняя юбка, так обшитая кружевами, что ткани было не распознать; судя по благоуханью, дама была из знатных либо, по крайней мере, обладала хорошим вкусом. Приблизившись к ней, оба кабальеро осведомились, не могут ли они оказать ей какую-нибудь услугу.

— Я бы хотела, чтобы вы следовали за мною, — отвечала она. — Мне нужно внушить ревность одному человеку, он только что в театре доставил мне неудовольствие, и я была бы рада отплатить ему тою же монетой и ранить его тем же клинком.

Оба кабальеро подхватили даму под руки и вместе с нею обошли Прадо, но она так и не нашла того, кого искала. Когда кабальеро собрались проводить ее домой, им преградил путь экипаж, стоявший возле монастыря Святого Духа. В экипаже было четыре музыканта и столько же кабальеро, которые распевали во весь голос. Дама и ее спутники присели на ступени паперти, дабы удобнее было слушать. Когда музыка кончилась и возница направил было экипаж к фонтанам Сан-Херонимо, один из сидевших, узнав, по-видимому, даму, приказал ему остановиться. Выскочив из экипажа, он приблизился к даме и хотел отдернуть покрывало. Карденио, встав, помешал ему и заметил, что в столице подобные вольности не приняты.

— Могу похвалиться, — ответствовал незнакомец, — что в учтивости и знании столичных обычаев мне никто не даст форы. Но любовь с такими тонкостями не считается, особливо же когда слушает советы ревности. Дама, которую вы сопровождаете, — моя. Если в отместку за досаду, что я причинил ей, она хочет отплатить мне тем же, уловка стара.

— Я знаю лишь одно, — возразил Карденио, — сейчас эту даму сопровождаю я, хоть и не состою в ее поклонниках.

— Да какая разница, — вмешались те, кто сидел в экипаже, — сопровождает он ее или нет? Пусть в одиночестве убирается к себе домой и радуется, что не к цирюльнику.

Карденио и его друг сочли, что терпеть подобные дерзости — чрезмерное благонравие. Они обнажили шпаги, завязалась схватка, и хотя противники были в большинстве, наши кабальеро задали им жару. Карденио пришлось отбиваться от двоих, но вскоре один упал к его ногам, крича во весь голос, что его убили. Тут обе стороны вспомнили не без опаски о служителях правосудия, ведь в Мадриде только начнись стычка, чудо, если они тут же не пожалуют. Карденио рассудил, что если он обратится в бегство, то за ним и погонятся, и, свернув с этой улицы, он решил искать убежища в первом попавшемся доме. Вошел он в этот дом и попросил оказать ему милость, дабы смог он сбить со следа тех, кто хотел нанести ему оскорбление. Один слуга из этого дома, свидетель мужества Карденио, отвел его в укромный покой, сообщавшийся с покоями сеньоров, так что если бы служители правосудия попытались искать его здесь, ему было бы нетрудно защититься. Заперев дверь этого убежища, слуга вернулся поглядеть, что происходит на улице, дабы затем сообщить Карденио, как ему поступить.

Карденио был слегка испуган случившимся. Он оказался в темноте и в одиночестве и не ведал, в чей дом попал. Поразмышляв над недоброй своей судьбой и несчастьями, которые она ему то и дело посылала, он стал думать о ветрености Сильвии и о том, сколько времени потратил на нее впустую. Стал он уговаривать себя позабыть о столь неразумной любви и тут услышал шаги, раздававшиеся совсем близко. Он стал вслушиваться со вниманием и расслышал женский голос, исполненный тревоги и перемежавшийся вздохами: женщина явно дала волю слезам, оплакивая какое-то великое горе.

— Увы, — говорила она, источая бессчетные жемчужинки, — какая польза мне от моей красоты, если я и впрямь красива, коль скоро тот, к кому я привязалась душою, обходится со мною так небрежно? Какая польза мне от моего добродетельного сопротивления в ответ на мольбы и уговоры, коль скоро оказалось, что я люблю всем сердцем того, кто со мною бессердечен? Какая польза от того, что я таила свое любовное безумие, коль скоро в конце концов в нем призналась, а наградой мне за то один лишь стыд от того, что я сдалась чувству и живу, так и не познав любви? О мой Карденио, если только могу я называть моим того, кто не хочет ни внимать мне, ни знаться со мною, кто бы мог подумать, что женщина, отвечавшая презрением на такое множество правдивых слов, с легкостью поддастся на твои лживые? Ты выказал ум, склоняя меня к любви, но я почитаю тебя неразумным, ибо тебе не нужна взаимность; слова твои свидетельствуют о благородстве, дела же — о низости. Вот мне кара за неблагодарный нрав, ибо та, что похваляется жестокостью в обращении с другими, когда-нибудь познает презрение со стороны того, от кого всего менее его ожидает.

Карденио удивился тому, что слышит свое имя в незнакомом доме, но предположил, что тот, к кому обращены сетования, — его соименник, хоть и не сотоварищ по несчастью. Тут вернулся слуга и уведомил его, что он может выйти, ни о чем не беспокоясь, ибо альгвасилы довольствовались тем, что взяли под арест одного из его противников. Вручив этому человеку несколько эскудо в благодарность за труды и за благодеяние, которое тот ему оказал, Карденио осведомился, кто его господин. Слуга отвечал, что господин его кабальеро, он недавно огласил свой брак с одною дамой, которую любил много лет и обязательства перед которой признавал; они привезли в столицу красавицу дочь, которая воспитывалась в трех милях от города и жила под чужим именем, покуда наконец родители не смогли в безопасности объявить ее своею дочерью.

Карденио слушал рассказ слуги в смятении и в изумлении, и когда тот кончил, спросил:

— Наверное, дочь — та самая дама, нежный голос которой я слышал, когда она сетовала на свою судьбу?

— Так и есть, — отвечал слуга, — ведь с той поры, как приехала она из селения, где жила, она так безумствует и горюет, что при всей ее добродетельности кое-кто из домочадцев подумывает, что она влюблена в кого-то, кто остался в Пинто, из-за него и печалится. Она-то сама говорит, что грустит из-за Альбанио, того, кто заменил ей отца, но я не верю, потому что не раз слышал, как жалуется она на кого-то по имени Карденио, вот и я думаю, что печалится она не только от любви к Альбанио.

Было бы неудивительно, если бы Карденио утратил самообладание от радости при столь счастливых вестях. Однако он благоразумно взял себя в руки и попросил слугу передать этой даме, что один кабальеро, много лет живший вместе с Карденио, умоляет ее о разрешении предстать перед нею и вручить ей от Карденио письмо.

Слуга сознавал, что идти к сеньоре с таким поручением небезопасно: но он знал, что женщины мастерицы скрывать любовные тайны и благодарны тем, кто споспешествует их любви, а потому отправился к той, что звалась теперь доньей Хуаной, и поведал ей о случившемся. Сильвия удивилась, но, видя, что мало чем рискует, зато может многое выяснить, велела отворить дверь меж обеими комнатами и вышла к Карденио.

В равной мере велико было изумление обоих, когда увидели они друг друга в столь непривычных нарядах. Любовь говорила Сильвии, что перед нею властелин ее сердца, но его одежда не давала ей в это поверить. Карденио также изумился, увидев ее в платье, столь не похожем на прежние. Сильвия, однако же, с женскою проницательностью вообразила, что Карденио, должно быть, узнал о том, что она знатного рода, и переоделся подобным образом, дабы она его не разлюбила. И она заговорила о том, что подобные переодевания мало трогают ее сердце, ибо чувство в ней пробудило не простонародное щегольство, а благородное сердце, не грубая оболочка простолюдина, а тонкий ум столичного жителя, не обличье бедняка, а богатство чувств, так что незачем ему тратить силы на внешние прикрасы, ибо они ничего не значат в глазах того, кто любит, и она предпочла бы видеть его простолюдином с постоянным сердцем, а не щеголем с изменчивым; так что лучше ему вернуться к развлечениям — он сам знает, с кем, — а она попробует пренебречь человеком, который ее не заслуживает, ибо недостоин ее из-за низкого происхождения и оскорбляет ее своим непостоянством, но пусть помнит: она расстается с ним не из-за того, что он ниже ее по званию и достатку, а из-за того, что он неровня честной ее любви и стойкому постоянству чувства, и утешает ее лишь одно: она сумеет вытерпеть безмолвно свои страдания и умереть — лучше такой удел, чем оказаться в объятиях человека, которого она каждый день извещала, где находится, и молила навестить ее, а он не только не делал этого, но отвечал презрительно ее посланцу.

Сильвия еще многое хотела сказать, но великая сила чувства наполнила слезами ее прекрасные очи, и она не смогла сдержать рыдания, ибо они разорвали бы ей сердце.

Карденио изумился, услышав несправедливые жалобы на то, как мало он ее любит, ибо с того дня, как она уехала из Пинто, никто ему ничего не передавал, в том числе и Альбанио, знавший, однако же, где его питомица. А потому Карденио сказал в ответ, что если ей угодно подарить счастье тому, кто достоин ее более, чем он, ей не надобно оправдываться, ибо он будет счастлив хотя бы только лицезреть ее, даже если она будет принадлежать другому, лишь бы он был ее избранником. Но ей следует узнать правду: он не Карденио и не простолюдин, хотя столько времени прожил под этим именем и в этом звании; он — дон Дьего де Осорио, а что до его благородства, довольно сказать, что его семья в родстве с домом Лемосов[99]. Оказавшись проездом в Пинто, он пленился ее красотой и объяснился ей как-то ночью, но она не разглядела его, ибо было слишком темно. После того он переменил имя и наряд, дабы иметь возможность видеться с нею и добиваться ее любви. Как может она пенять ему за небрежение, если он знать не знал о переменах в ее жизни: ведь когда пошли слухи, что она исчезла из Пинто, никто ему не сообщал, где она, ни Альбанио, ни прочие, все только пожимали плечами и отвечали вздохами. А поскольку в селении его удерживала лишь ее красота, он вернулся в столицу; и нынче вечером, когда он прогуливался с другом, вышла у них одна неприятность. Спасаясь от правосудия, нашел он прибежище у нее в доме и тут услышал свое имя вперемешку со слезами и вздохами; тогда он стал расспрашивать слугу об этой странности. Он не хочет вынуждать ее ни к чему, что было бы против ее воли и желания, хочет лишь просить разрешения служить ей. А чтобы оценить его любовь, пусть сама она рассудит, кто любит сильнее: он, который забыл о своем происхождении и любил ее, хоть и полагал, что она ему настолько неровня, или она, которая хочет избавиться от своей любви, ибо полагает, что он простолюдин.

На это Сильвия сказала: хоть честный старец, которого почитала она отцом, рассказал ей о благородстве ее происхождения, она при всем том не обращала внимания ни на эту помеху, ни на советы своей скромности, добродетели и родовитости, но всегда его любила. В ту ночь, когда он от нее самой услыхал, что она любит, она сказала правду, ибо, если соизволит он вспомнить, они весь тот вечер провели вместе, тогда-то и зародилось ее чувство к нему. А чтобы он убедился, насколько любовь ее пересиливает ее знатность, пусть прочтет это вот письмо, она собиралась вручить его Альбанио для передачи ему.

Тут Сильвия достала письмо, дала его Карденио, и тот прочел:

«Если бы в новом наряде я рассталась с любовью, я, верно, поступила бы в угоду своему происхождению, но вышло наоборот, и вот теперь-то я твердо решила стать твоею. Тот, кто вручит тебе это письмо, расскажет тебе о моей семье и звании, и хотя меж нами такое расстояние, любовь моя принесет тебе благородство, она в состоянии это сделать, ибо Амур уделил ей своей державности.

Донья Хуана Осорио».

После столь убедительных доказательств Карденио было не в чем сомневаться. Сильвии же нечего было страшиться, ибо она постигла, как он ее любит. И в ту ночь Карденио остался в комнате, куда привел его случай, ибо выходить было небезопасно, да любовь Сильвии и не разрешила бы ему уйти.

Наутро Сильвия переговорила со своими родителями и рассказала им всю правду о случившемся. И так как все, что случилось с ними самими, было свежо у них в памяти, и они знали, на какие безрассудства идут женщины, когда родители хотят помешать их любви, они приняли Карденио с великой радостью. Отец Сильвии знал Карденио, ибо тот был известен в столице и своим благородством, и добрыми нравами.

Из Гранады приехали те, кого семья Сильвии полагала своими врагами. Когда старики увидели, сколь благородный человек муж их дочери, да вдобавок, какая у них красавица внучка, пленяющая все взоры, они сменили гнев на милость, а печаль на радость.

Карденио стал счастливым обладателем своей любимой Сильвии, а когда в столице узнали такую неслыханную историю любви, все пришли в восторг от великой удачи Карденио и божественной красоты Сильвии, ныне блистательной столичной дамы, хоть и была она некогда скромной простолюдинкой из Пинто.

 

История любви меж двоюродными братом и сестрой

В городе, имя которому Авила и который ни древностью, ни величием не уступит ни одному из городов Испании, родилась Лаура от благородных родителей (ведь благородство изначально обретают те, кто занимается ратным делом, а воинское искусство в Авиле всегда было в чести, так что пращурам Лауры представилось довольно случаев прославить кровь, которую передали они потомкам). Родители Лауры обладали состоянием, хоть и не слишком большим, и души не чаяли в дочери: как потому, что была она единственным их чадом, так и потому, что ее многочисленные достоинства заслуживали всяческой любви. Красота ее отличалась такой целомудренностью, что Лаура одновременно внушала и любовь — своей красотою, и уважение — своей скромностью. Была она так разумна, что могла бы почитаться дурнушкою, если бы не совершенство ее черт.

На нее многие заглядывались в надежде добиться ее руки, одни — ради ее родовитости, другие — ради ее привлекательности; а кое-кто — и ради ее богатства; и будь возможна привязанность из благоразумных побуждений, право же, богатство оказалось бы на первом месте; но Лаура оскорблялась, когда слышала восхваления, если в них звучала мольба об ответном чувстве. Не по душе ей были и разговоры о замужестве, а это уж совсем диковинно, если девушка красива и ей шестнадцать лет. Ее неприступность усиливала пыл поклонников, ибо презрение, порожденное скромностью, особливо же в той, кого прочишь себе в жены, не только не остужает желаний, но, напротив, пришпоривает чувство. Лаура не принадлежала к числу девиц, что с закатом солнца отбрасывают пяльцы, располагаются у окна, дожидаются полуночной серенады и получают записочку, которая обыкновенно оказывается первою ступенькой бесчестья.

Да, Лаура не слушала серенад и не жаждала их, но велика ли заслуга, если сердце ее уже было занято тем, из-за кого все это было ей не нужно? Лаура любила, Лаура отдалась любви, и Лаура была родовита — этого довольно, чтобы отвергать новых поклонников, если сердце занято тем, кто заслужил сей дар.

У отца Лауры был брат, недавно овдовевший; он владел некогда большим богатством, но впал в крайнюю бедность, а чтобы дать представление о его бедности, довольно сказать, что женился он на расточительнице, которая была из благородных и увязла в долгах. Вдовец оказался в столь бедственном положении, что, получив разрешение на отъезд за море, покинул родной дом в надежде поправить свои дела там, где его не знают. Для большей свободы действий он препоручил своего единственного сына, каковой звался Лисардо, заботам брата. Тот принял племянника со всей родственностью, ибо считал, что небо дарит ему сына, который после замужества Лауры останется при нем и утешит его в недугах и горестях, сопутствующих преклонному возрасту.

Сверстник Лауры, Лисардо был красив, хорошо воспитан, отличался живым умом и такой милой проказливостью, что его дядюшка не делал никакой разницы между племянником и дочерью, так что Лисардо и Лаура росли в равенстве, как подобает брату и сестре, и любили друг друга, как подобает родичам. Взаимные их чувства питались нежностью, которую позволяет лишь невинность; Лаура поступала всегда в угоду Лисардо, он же делился с нею всеми своими мыслями, и, казалось, в обоих любовь испытывала себя, готовясь дать самые великие доказательства своей силы.

Лаура выросла из детских платьиц, Лисардо же стал являть свои божественные дарования, ибо не находил себе равных ни в рыцарских упражнениях, ни в умственных занятиях. Был он пригож, и пылок, и настолько учтив и любезен в речах, что его любили даже те, кто ему завидовал. Кузину свою боготворил он больше, чем требовало благоразумие; теперь он смотрел на нее другими глазами, в нем Пробуждались желания, подавало голос влечение, и с годами стала расти в нем страсть.

Лаура также, со своей стороны, поддавалась природной склонности и жила в надежде когда-нибудь соединиться с Лисардо, хоть и побаивалась отца, ибо тот был стар и не чужд корыстолюбию. К тому же, и это самое главное, был у него друг, самый могущественный человек в тех краях, и он жаждал, чтобы обладателем прекрасной Лауры стал один из его сыновей, который был влюблен в нее так сильно, что от любви даже занемог. Отец Лауры смотрел благосклонно на эти притязания, ибо Октавио — так звался занедуживший влюбленный — был известен своей родовитостью; но даже если б недоставало ему оной, он легко бы возместил сию недостачу доходом в две тысячи дукатов. Лаура боялась, как бы золото не победило сердце ее отца, ибо власть золота опасна, и оно самодержавно правит людьми. Говорила она, что достаточно богат тот, кто не желает богатства и довольствуется тем, что дала ему Фортуна; но такого рода умствования не оказывают действия на людей, позабывших за преклонностью лет о том, что такое любовь. Лаурой повелевала любовь, отца же ее донимало честолюбие. Ее лишали сна думы о Лисардо, ему не давали покоя мысли о приумножении достатка.

Лаура частенько слышала от отца речи о том, что есть лишь один способ улучшить положение семьи, если можно определить таким образом способ, разлучающий девушку с тем, кого она любит; и хотя она не пересказывала Лисардо этих речей, чтобы не огорчать его, она плакала горькими слезами влюбленной, когда оставалась одна. И было отчего; в скором времени отец решил выдать ее замуж за Октавио, хотя она предпочла бы могилу.

Видя, что племянник выказывает столько признаков благоразумия, старик решил призвать в советчики его рассудительность. И вот однажды, когда дядюшка и племянник были оба за городом и наедине, так что подслушать их могли только дерева и воды, обратился старик к Лисардо с такими словами:

— Сам ведаешь, Лисардо, какой великой любовью ты должен любить меня: хоть ты и не сын мне по рождению, я стал тебе отцом, ибо взрастил тебя. Малолетним попал ты ко мне в дом и жил, как всем известно, в почете и в холе, ведь в глазах у всех ты — мой собственный сын, и, небо свидетель, я почитаю себя счастливцем от того, что все такого мнения, ибо все знают твой живой ум, хвалят твои добродетели и питают к тебе уважение. Говорю все это, дабы ты восчувствовал, как полагаюсь я на твое благоразумие, ибо я, не доверившись своей старческой опытности, прошу совета у твоей мудрости.

Чувствую я, что состарился, утратил здравие, и мне недолго дожидаться конца дней моих; и я очень озабочен тем, что двоюродная твоя сестрица еще не замужем. Мне не хотелось бы, чтобы в тот миг, когда застигнет меня смерть, мне пришлось покинуть ее безмужнею, я не смог бы умереть спокойно, зная, что мог бы устроить ее судьбу, да не устроил. Не так уж я богат, чтобы беззаботно полагаться на добрую звезду дочери: приданое Лауры невелико, хотя безупречная ее добродетельность — достаточный залог того, что будет она хорошей женою; но в наше время добродетель ценится так невысоко, что при заключении брака об этом речь заходит в последнюю очередь.

Так разглагольствовал отец Лауры, и Лисардо слушал смертный приговор своей любви, будучи лишен возможности ответить так, как хотел бы. Он сдержал слезы горя, подступившие к очам, и проглотил вздохи, дабы дать волю и тому, и другому позже — в тот миг, когда сможет рассказать все Лауре, и они поплачут вместе. Итак, сдержался он, насколько сумел, а дядюшка его, верней же сказать, его палач, продолжал:

— Надобно тебе знать, что Октавио уже давно любит Лауру, и так сильно, что сам отец его мольбами и подарками домогается от меня согласия на брак. Тебе известно, как он богат, а родовитостью он лишь немногим мне уступает. Я не могу упускать такой случай — боюсь, второй, столь же удачный, уже не представится. Вот и хочу завтра же заключить брачный контракт, ибо в послушании Лауры уверен: моя воля для нее закон, выполнять любую родительскую прихоть для нее радость. Но для начала я решил обсудить все с тобою, ибо, хоть и знаю, что не ошибаюсь, все же буду обнадежен, что сделал правильный выбор.

В таком горе внимал Лисардо своему дядюшке, что с трудом обрел дар речи для попытки добиться отсрочки исполнения приговора. Ему хотелось кричать в голос и взывать к небу — последнее утешение, дарованное несчастным, но и долг, и само его несчастие лишали его сей возможности; он оказался на краю гибели, а сетовать не мог, ибо замыкало ему уста то же самое, что ранило ему душу. Но рассудительность Лисардо сослужила ему службу, и он ответил дядюшке со всей возможной мягкостью, напомнив и о том, сколь опасны скоропалительные решения, и о том, как рискованно давать слово, когда выполнение этого слова зависит не от того, кто его дает, а еще от кого-то: ведь при том, что Лаура так послушна, женщины частенько не могут смириться даже с волей неба, если она им не по душе, и поскольку Лауре, а не кому другому жить с Октавио, лучше всего поговорить с нею самой, узнать, каковы ее мысли и склонности, и объяснить, какая выгода ее дому от этого брака.

Все это Лисардо говорил в намерении оттянуть несчастие, его оглушавшее, уповая, что отсрочка даст возможность найти выход. Дядюшке речи племянника показались не лишенными смысла, и он решил объясниться с дочерью, хотя и на свой лад — чтобы исполнение его замысла последовало без промедления за изложением оного. Лисардо же пребывал в таком смятении, что все услышанное готов был счесть обманом слуха либо порождением своей фантазии.

Домой Лисардо прибыл, воюя с собственными думами, и хоть Лаура открыла ему объятия, этот знак любви пришелся ему не по вкусу, ибо наводил на мысли о расставании. Лаура и ее двоюродный брат виделись обыкновенно в комнатке одной служанки: убедившись, что господа спят, та предупреждала влюбленных, и они до рассвета наслаждались обществом друг друга, хоть Лисардо не разрешал себе никаких вольностей, кроме тех, которые дозволены бескорыстной любовью и честным чувством. Итак, вернувшись домой, Лисардо сказал двоюродной сестре, что хочет увидеться с нею; когда же они встретились, он поначалу не мог говорить от горя, ибо полагал, что она для него потеряна, и уже видел ее в объятиях другого. Наконец с безутешными слезами начал он рассказывать о решении ее родителей и не успел договорить, как она прервала его и рассказала все, что знала сама. Оба испытывали одинаковые чувства, ибо разлучать две души, рожденные для единых уз, значит обрекать их на жесточайшие муки. Но Лаура, огорчившись, что Лисардо мог усомниться в стойкости ее любви, стала утешать его и сказала, что скорее расстанется с этой жалкой жизнью, чем согласится на брак с Октавио; влюбленные разошлись, немного поуспокоившись.

Наступило утро, и родители позвали Лауру к себе, ибо почти всю ночь провели в беседах, измышляя, как бы уломать бедняжку. Принялись они взывать к ее чувству долга, говоря, как радеют и заботятся о том, чтобы устроить ее судьбу; сказали также, что просватали ее за Октавио, человека, который по многим причинам заслуживает ее руки. Выслушала их Лаура и попыталась отговорить от этого замысла, ссылаясь на то, что не сыщется человека, ради которого решится она расстаться с родителями; к тому же лет ей совсем немного и хочется ей служить отцу с матерью и радоваться молодости, а не угождать по долгу неизвестному человеку, да еще под бременем множества забот, сопутствующих замужеству: ведь попечение о детях, супружеская любовь и управление домом лишат ее возможности наслаждаться обществом родителей в той мере, в какой ей хотелось бы, ибо замужняя женщина поневоле неблагодарна по отношению к отцу и матери, особливо же если муж окажется ей по душе. Лауре очень хотелось признаться в чувстве, которое было главным побудителем, ею двигавшим, но она опасалась, что родители припишут ветрености то, что объяснялось силою влечения, а также опасалась, что прогневает их своей решимостью, и они прогонят Лисардо с глаз долой.

В конце концов Лаура исхитрилась настоять на своем, так что родители на время оставили ее в покое, и она обрадовалась, что не погрешила против своей любви и сумела отбить натиск. Обо всем этом она поведала двоюродному брату, и тот отблагодарил ее объятиями за стойкость и верность. Но утром, едва успел проснуться старик, как пожаловал в дом отец Октавио, исполненный огорчения и решимости. Он сказал, что сын его сходит с ума, и можно опасаться, что отчаяние сведет его в могилу. У Октавио было оправдание, ибо он любил без взаимности, и ему казалось чрезмерной строгостью неба, что для богатого человека может существовать что-то невозможное. Отец же Лауры был убежден, что дочь его отказывается от брака из скромности и стыдливости, а не оттого, что брак этот ей воистину не по душе, и, не сомневаясь в ее добродетелях и послушании, он дал вельможе слово, что завтра же будет заключен брачный контракт.

Отец Лауры поступил неверно, вняв голосу честолюбия, ибо нет закона, который понуждал бы к повиновению в тех случаях, когда ставится под угрозу сердечная склонность. О корыстолюбие, недостойное сердца благородного человека, скольким бедам ты причиной! Недаром называет тебя Сенека тяжелым и опасным недугом, от которого нет лекарства и который не исцелить никакими травами. Хотел бы я знать, на что притязает неразумный родитель, когда распоряжается волею и чувством, которые ему неведомы. Разве подчинится насилию мощь влечения? Сыщет ли разум доводы, которые расположили бы сердце в пользу того, кого оно ненавидит? Разве чувство повинуется каким-либо властителям, кроме небес и того, к кому устремляется? Да если не вдаваться в долгие объяснения, разве не довольно было бы подумать о том, что сам Господь Бог, хоть и владыка всего сущего, ограничил, как кажется, свою власть над волею и чувством человека, ибо никогда не принуждает силою, хотя всегда направляет?

Итак, опрометчивый отец снова повел те же разговоры, но уже настойчивее, и Лаура снова стала отказываться и отнекиваться, ибо любовь учит красноречию. Она держалась твердо, и отец выказал некоторый гнев, хоть и попытался скрыть оный, чтобы не раздосадовать дочь, в согласии которой нуждался. И тут пришло ему в голову, что наилучший путь — побеседовать с Лисардо: Лисардо умен, и Лаура ставит его мнение очень высоко, племяннику будет легче достичь цели, чем ему, отцу, при всей его отцовской суровости. Старик вызвал племянника к себе и рассказал, как глупо ведет себя его двоюродная сестрица; впрочем, то, что дядюшка именовал глупостью, было для юноши слаще меда. Старик просил Лисардо увидеться с Лаурой и выбранить ее, чтобы уж не пришлось пускать в ход другие срочные меры и строгости, ибо разгневанный отец был на все готов. Лисардо пообещал сделать все, что в его силах, чтобы уломать ее, но старик тем не довольствовался, а поставил два условия: первое — чтобы Лисардо тут же приступил к делу, а второе — чтобы сам он мог все слышать, ибо он-де хочет узнать, насколько радеет за него племянник и какие намерения питает дочь. С этой целью он измыслил одну хитрость, весьма изощренную, хоть и опасную, а именно: пусть служанка предупредит Лауру, что с ней хочет поговорить ее двоюродный брат; отец же на время разговора собирался спрятаться в алькове и оттуда подслушать их разговор, дабы понять, что с дочерью. Лисардо стал было отнекиваться, словно обидясь, что ему так мало доверия; но старик, упрямый, как все старики, стоял на своем и, не слушая племянника, послал за Лаурой.

Явилась Лаура, не подозревавшая об отцовской хитрости, и Лисардо чуть не впал в безумие; он пришел в такое смятение, что не мог найти выход, который позволил бы ему не погрешить ни против любви, ни против долга. Если он будет молчать, то навлечет на себя дядюшкины подозрения, повиноваться же приказу дядюшки — все равно что лишить себя жизни; дать волю чувству значит погубить Лауру; но сказать ей, чтобы она вверила руку и сердце другому — неужели мог бы принудить себя к такому совету тот, кто искренне любит и умеет чувствовать? Лисардо и хотел бы предупредить возлюбленную каким-нибудь незаметным знаком, да не мог, ибо знал, что ее отец за ним подглядывает. Необычное поведение Лисардо изумило Лауру, а его молчание обидело, и она уже собиралась сказать ему кое-какие резкости, которые у влюбленных в ходу; но Лисардо, представив себе, что из этого может выйти, не дал ей говорить, начав следующую речь:

— Тебе ведомо, прекрасная Лаура, сколь важно, чтобы отпрыски честного семейства, если хотят они быть достойны оного, обладали такими свойствами, как покорность и благодарность, особливо же когда родители приискивают им партию, достойную их звания. От твоих родителей узнал я, что они желают оградить твою молодость от всех опасностей, дабы в том случае, если лишишься ты их по велению судьбы, ты могла скорбеть об утрате, не виня их в том, что они оставили тебя без поддержки, ибо взамен их седин тебе будет дарована любовь мужа, умеющего тебя ценить. Твои родители жалуются, что ты холодно отвечаешь на их уговоры; и, право же, ты заблуждаешься, ибо Октавио и любит, и достоин тебя. Весь наш город души в нем не чает; годами он ненамного старше тебя; разум его вызывает уважение у всех, кто с ним знается, а его великое богатство и того более располагает всех в его пользу: по милости всех перечисленных достоинств он заслуживает твоей руки, но даже не обладай он ими, довольно того, что такова воля тех, кто даровал тебе жизнь. Твой отец тебя просватал, твой отец дал слово Октавио и хочет, чтобы ты вступила в брак, настолько завидный, что хоть раз будет опровергнута старая истина: красота-де приносит несчастье. Так должно быть, так для тебя всего лучше; весь город ждет не дождется завтрашнего дня, и я со всей искренностью, с какой только могу, молю тебя доставить согласием радость родителям, для меня же это было бы величайшею утехой, какую можешь ты мне доставить.

Все это Лисардо говорил, сам себя не помня, и каждое слово было как глоток яду, и каждый довод разил в сердце его самого; но чему дивиться, коль скоро он просит и добивается того, из-за чего должен лишиться жизни? Лаура же глядела на него в таком смятении, что все это казалось ей сном: ведь она верила, что двоюродный брат любит ее, а любить и в то же время просить выйти за другого — одно с другим не очень-то вяжется. Лаура овладела собой и стала раздумывать над тем, что услышала: повертела она и так и эдак слова Лисардо и стала говорить себе: «Что же это такое? Я иду наперекор воле родителей, терплю муки, слыша столько угроз, а Лисардо говорит так вольно и просит меня полюбить другого! Что еще это может означать, кроме того, что он невысоко меня ставит? Тот, у кого хватает духу сказать мне, что я должна принять благосклонно притязания Октавио, не слишком терзается, что теряет меня. Тот, кто советует мне забыть о нем, гнушается моей любовью, это ясно. Но достойно ли женщины разумной и знатной умирать из-за того, у кого хватает духу жить без нее? Можно ли сомневаться, что Лисардо прискучили знаки моей любви? Ведь мужчина, когда уверен в том, что его ценят, забывает про опасения, а потому в любви менее рыцарственен и более небрежен. Мужчины переменчивы, чувство может остыть, все живое склонно к разнообразию и непостоянству; Лисардо — мужчина, он уверен, что любим, и, видно, поступает так же, как и все прочие; он знает, что я боготворю его, схожу из-за него с ума, и вот испытывает мое терпение, выказывая презрение и повергая меня в печаль. А хуже всего то, что я, как видно, занимаю немного места у него в мыслях, ибо человек, который рассуждает так дельно и утешает так разумно, уж, конечно, сумеет утешиться и сам. Что ж, видит небо, на сей раз я отомщу ему за неблагодарность, и советы его отольются ему слезами; я осуществлю то, что мнилось мне невозможным, ибо знатная женщина никогда не забывает о том, кто она такая. Все это значит одно: он меня в грош не ставит, открыто меня презирает. Я не я, коль он мне за это не заплатит. Пусть я достанусь Октавио, пусть достанусь недругу, по крайней мере буду отмщена, хоть и на погибель себе самой!»

О бедная Лаура! Остановись, призадумайся, ведь ты губишь себя и губишь того, кто ради твоего же блага совершил то, чем оскорбил тебя! Кто мог бы поведать тебе, какие муки терпит Лисардо, и предупредить, что вас подслушивает отец твой, он же твой губитель? Лаура, опомнись: Лисардо постоянен, Лисардо боготворит тебя; но кому под силу вразумить разгневанную женщину, которая забрала себе в голову подобные несправедливые подозрения?

К тому же подозрения эти еще больше укреплялись вот каким обстоятельством: Лаура знала, что одна из авильских дам, и совсем не из числа дурнушек, питает к Лисардо нежные чувства: дама эта самолично ей обо всем поведала, полагая, что Лаура, как ее подруга и его родственница, замолвит за нее словечко перед тем, кого она любит. Лаура отлично знала, что Лисардо, хоть и ведает о влюбленности этой дамы, ничуть ей за оную не признателен; но сейчас она пришла к заключению, что коль скоро он сам уговаривает ее пойти за Октавио, стало быть, нашел в той даме что-то, что оказалось ему по вкусу, и по сей причине жаждет обрести свободу, дабы вступить в обладание той, кого Лаура уже мнила соперницей. Ревность подоспела в самый подходящий миг и превратила в истину то, что доселе представлялось лишь видимостью. Лаура уверовала в самое худшее и, пойдя наперекор собственной склонности, отвергнув наперед всякую возможность услышать правду, не помышляя ни о чем, кроме мщения, сказала Лисардо, что ей весьма по душе новое ее положение; достаточно, что такова воля Лисардо, и никаких возражений как не бывало; она любит Октавио, она ценит Октавио; пусть так и скажет ее родителям: она-де рада-радешенька его предложению, а если отвергала, го не потому, что не любит Октавио, а потому, что ей грустно расставаться с отцом и матерью.

И, не дав Лисардо ответить, она простилась с ним и удалилась к себе, чтобы оплакать свой несчастливый жребий; и то хвалила себя за свой поступок, то раскаивалась, что нанесла себе подобное оскорбление, ибо должна была отдать себя во власть нелюбимому: пусть Октавио и не вызывал у нее ненависти, но ведь, чтобы жизнь казалась не лучше смерти, довольно того, что любишь другого и не можешь ему принадлежать.

Отец Лауры вышел из алькова и тысячу раз обнял Лисардо; затем он отбыл из дому, дабы сообщить новости своим родичам и родичам Октавио. Начали готовиться к торжествам и празднествам; Лисардо же пребывал в таком состоянии, в котором, как нетрудно вообразить, должен был оказаться человек, который влюблен всем сердцем и видит, что за какой-нибудь час утратил то, чего добивался столько лет. Сперва ему показалось свидетельством ветрености Лауры то, что она так легко согласилась на брак с Октавио, но он тут же догадался, что ею двигала не сила любви, а гнев, вызванный страстью. Хотел было Лисардо переговорить с Лаурой и объяснить ей, по какой причине молил ее совершить то, что, словно острый меч, сгубит несчастную его жизнь, но было уже поздно.

Лисардо выехал за город, ибо в уединении легче выплакать горе. Отец Лауры вернулся домой сам не свой от радости и в сопровождении жениха, который спешил насладиться божественным присутствием своей нареченной. Лаура приняла его, не поднимая глаз; Октавио решил, что причиной тому честная стыдливость, но глаза Лауры говорили о другом, ибо с трудом сдерживали кристаллы слез, которые, хоть и не скатывались по ланитам, но ресницы увлажняли. Октавио ликовал, что в скором времени осуществит свои упования, Лаура же, во власти все усиливавшегося гнева, избегала Лисардо — не оттого, что не любила, а оттого, что была уязвлена его неблагодарностью. Лисардо тысячу раз порывался переговорить с нею, но отступался и потому, что слишком скорбел, и потому, что знал, какой твердый нрав у его двоюродной сестры.

Ночь для обоих влюбленных прошла так, как проходит она для тех, кто знает, что беда все близится; и во время трехдневных празднеств, которые прошли сразу же вслед за нею — словно для того, чтобы побыстрее доконать Лисардо, — были сделаны оглашения. За это время Лисардо и Лаура не обменялись почти ни единым словом, разве что глаза обоих порой давали себе какую-то волю. Лаура скрывала свои чувства, а Лисардо страдал; оба молчали и оба разрывались от желания рассказать друг другу о своих муках.

День свадьбы приближался, все только и шептались, что о предстоящем веселье, и беспокоились лишь о приготовлениях к празднеству, за исключением одного Лисардо, который призывал смерть, а та не шла, ибо смерть никогда не приходит на зов. И вот однажды вечером, оказавшись наедине с Лаурой, он поддался силе своих горестей и потоку своих тревог и в немногих словах поведал ей о постоянстве своей любви и о том, на какую хитрость пошел его жестокий дядюшка, дабы Лисардо сам накликал на себя погибель; и при этом он так плакал и так искренне вздыхал, что Лаура поверила бы, даже не будь все это истинной правдой. Скорбь Лауры стала еще мучительней, когда она поняла, как несправедливо то, что она теряет Лисардо; влюбленные стали просить прощения друг у друга и вспоминать былые радости, ведь при расставании они всегда вспоминаются. Лаура обняла Лисардо, и ей подумалось, что он для нее — святое прибежище, где нашла бы она защиту от отца, который ее преследует, и от жениха, который ей не по сердцу. Они распрощались почти без слов, ибо множество гостей и великая суета в доме не давали им возможности даже выразить скорбь, которую испытывали оба, теряя друг друга.

Наступил самый несчастливый день в жизни Лисардо, и подумалось ему, что в эту ночь Октавио удостоится объятий Лауры; чудо, что при этой мысли остался он в живых; он выбежал из дому и поспешил к одному своему другу по имени Алехандро, поверенному всех его горестей. Рассказал он другу о своем несчастий и попросил у него коня (коней у Алехандро было несколько), чтобы не медля ни мгновения покинуть Авилу). Лисардо сказал другу, что готов терпеть боль от раны, но не хочет видеть руку, которая ее наносит, а потому решил отправиться в Севилью, дабы выхлопотать себе разрешение выйти в море на каком-нибудь судне, направляющемся в Сьюдад-де-лос-Рейес[100] где, по его сведениям, находится его отец; ведь человек благородный и любящий не должен видеть в объятиях другого ту, которой достоин сам. Алехандро согласился с решением друга, ибо разлука почитается обыкновенно лучшим лекарством от воспоминаний. Перед отъездом, дабы осталось у Лауры хоть что-то на память о том, кто так ее любил, Лисардо послал ей черную ленту со своими инициалами и, дабы поведать о своих чувствах, взялся за перо и написал нижеследующие стихи — а стихи он умел слагать довольно искусно — к вящей убедительности своей скорби; повод требовал, чтобы они были скорее нежными, чем изощренными, и звучали они так:

Примите, моя Лаура,
Прощальный подарок сей.
Он значит — конец надеждам,
Конец и жизни моей.

Дарю вам черную ленту:
Пусть скажет печальный цвет.
Что в траур душа оделась —
Ей радости больше нет.

Что горя такого горше?
Велит мне судьба моя.
Чтоб вы достались другому.
Чтоб с вами расстался я!

И лишь одно утешенье
В сей скорби может мне быть:
Пусть не познаю блаженства,
Но не смогу разлюбить.

Сказали мне, что Лаура
Грустит средь толпы гостей,
И стражду от вашей боли
Сильнее, чем от своей.

Не надо грустить, сеньора,
Молю вас, не лейте слез:
Умру от вашего горя.
Свое бы я перенес.

Для вас потерять Лисардо —
Не Бог весть что потерять;
Я ж, вас утратив, могу лишь
От мук любви умирать.

Хотел бы сказать я больше.
Но льется из глаз вода,
И расплываются буквы,
Прощайте же навсегда.

Лауре вручили послание двоюродного брата, и, прочтя его, она растрогалась, как того заслуживала правдивость чувств, в нем описанных; представила она себе обстоятельно, сколь безрадостная жизнь ждет ее без Лисардо; рассудила, что любить одного и принадлежать другому опасно для ее добродетели; вспомнила про даму, любившую Лисардо, и ей пришло на ум, что если она выйдет за Октавио, Лисардо всенепременно отомстит за причиненное ему горе, влюбившись в эту даму либо искренне, либо притворно, чтобы причинить боль ей, Лауре. В этих думах не заметила она, как наступил вечер; увидела, как многолюдно и шумно у них в доме; у Лауры полно было родичей, ибо она была знатна; у Октавио же — и того больше, ибо он был богат; справилась Лаура, где Лисардо, и ей сказали, что в доме у друга, которого она знает; сжалось у нее сердце, и почувствовала она, что невмочь ей полюбить другого, нечего и пытаться; эта мысль вытеснила все остальные; посоветовалась Лаура с голосом сердца, который призывал ее ввериться двоюродному брату, ибо это означало жить в радости, наслаждаться обществом Лисардо, спастись от смерти, руку и сердце принести в дар тому, кто заслужил этот дар многолетней верной любовью. Лауре было по сердцу все, что сулили ей надежды, но ее страшила суровость родителей и пересуды, которые вызывает огласка таких происшествий; однако она тут же овладевала собой, говоря мысленно: «Я единственная дочь, и даже самый жестокий отец со временем уступит и мольбам, и голосу милосердия; а что до пересудов толпы, что смогут сказать люди, когда увидят, что я принадлежу тому, кто стал мне супругом? Разве не хуже будет, если обо мне начнут судачить после того, как я выйду за Октавио? Ведь если женщина не любит мужа, от нее только и жди безумных поступков. Стало быть, смелее, сердце, ибо я не могу отдать тебя другому властителю. Ты предназначено Лисардо, для Лисардо рождено, не бывать же тому, чтобы всего лишь из-за глупых людских мнений утратила я разом и жизнь, и радость любви».

И вот, отважно решившись предпочесть смерть с Лисардо жизни с тираном, ее ожидавшей, и видя, что народу в доме собралось великое множество, схватила Лаура второпях длинную накидку, увязала в платочек все свои драгоценности, незаметно замешалась в толпу женщин, пришедших под покрывалами, и сама почти не осознала, как очутилась на улице и добралась до дома Алехандро. Алехандро показался ей грустнее, чем ей бы хотелось; осведомилась она о своем супруге, ибо теперь называла Лисардо именно так, а не братцем: ведь она сама за ним пришла, и чтобы не заслужить обвинения в ветрености, нуждалась в слове, которое стало бы ей более веским оправданием. Алехандро отвечал, что три часа тому назад на коне, быстром, как ветер, Лисардо отбыл в Севилью; и бежал он из родных краев, ибо не верил в возможность такого счастия.

Выслушала его Лаура, и чудо, что осталась жива при вести, которая не могла не вызвать самое великое отчаяние. Обморок похитил розы у нее с ланит, так что белизной они превзошли лилии, хоть прежде соперничали с алыми гвоздиками. Хотел было Алехандро утешить Лауру, вверив ее и себя двум скакунам, но не отважился, ибо она чуть не умерла и важнее всего было дать ей оправиться от тяжкого удара, а не подвергать ее жизнь опасности; к тому же на дорогах, по которым им неминуемо пришлось бы проезжать, они могли бы попасть в руки врагов, ибо об исчезновении Лауры рано или поздно станет известно. Поэтому он решил, что самое безопасное — это отвести Лауру к одной своей родственнице, даме весьма благородной, а потому заслуживавшей доверия. Так он и сделал, и дама эта приняла Лауру с бесконечной любезностью и приветливостью, ибо состояла в большой дружбе с нею; но будь они и незнакомы, Лаура расположила бы ее к себе, ибо лицо ее пленяло даже женщин. Алехандро устроил ее там, вознамерившись через два дня выехать на поиски Лисардо, дабы прервать путешествие друга, сообщив ему, что он не так несчастлив, как полагает.

В ту пору в доме Лауры уже начался переполох, Октавио потерял голову, родичи его были уязвлены, родители Лауры пришли в смятение, и все суетились без толку; но когда обнаружилось, что Лисардо тоже исчез, все случившееся приписали его злому умыслу и объявили его главным виновником несчастия. Отец Лауры решил отправиться на поиски племянника, дабы отплатить ему суровой карой в соответствии с тяжестью преступления. Октавио пожелал сопровождать его, дабы проверить, не развеется ли его любовь при столь явном разочаровании; и поскольку Лисардо сказал как-то раз, что очень хотел бы увидеть знаменитый город Мадрид, столицу Филиппа IV, достославнейшего монарха обеих Испаний, решили разыскивать юношу там, в то время как тревоги направляли его к смерти, а помыслы — к Севилье.

Алехандро очень обрадовался промаху обоих и явился проститься с Лаурой. Он сказал, что хочет отправиться на поиски друга, ибо уверен, что в случае промедления, быть может, не сыщет Лисардо там, где рассчитывает. Лауре пришлось по душе подобное доказательство дружбы, но она не захотела оставаться в Авиле и упросила Алехандро взять ее с собой. Они сговорились выехать ночью, ибо страшились, как бы их не опознали. Алехандро взял с собой одного-единственного слугу, в котором был уверен, и порядочно денег на тот случай, если путешествие закончится не так скоро, как им хотелось бы.

Лисардо же думать не думал о подобном счастии; и собственная жизнь настолько была ему в тягость, что, как видно, небо, тронувшись его мольбами, восхотело лишить его оной, ибо при въезде в одно небольшое селение конь споткнулся так несчастливо, что Лисардо, застигнутый врасплох, при падении ушиб ногу. Боль была мучительной, и Лисардо заподозрил, что дело худо, ибо не мог шевельнуться. Наконец, несколько землепашцев, услышав его стоны, бросили работу и, побуждаемые милосердием, отнесли его на руках в селение, где был всего один постоялый двор. Там Лисардо нашел приют и лечение, причем ушиб оказался такой сильный, что пришлось ему провести там больше недели, покуда наконец не оказался он в состоянии продолжать путь. Тем временем Лаура и Алехандро обогнали его на два дневных перехода; они даже проехали через то самое селение, где Лисардо лечился.

Как-то вечером, отдыхая на одном постоялом дворе и предаваясь печали, понятной в его положении, взял он гитару и запел следующий романс, дабы рассказать свою историю стенам отведенной ему комнатки:

Пустился Лисардо в путь,
Расставшись с Лаурой милой;
Его истомила ревность,
Любовь его истомила.

Провидит он скорбь разлуки.
Что ждет его на чужбине,
И вот прощается, грустный.
Со всем, что покинул ныне.

Прощай, родная земля,
Мне мачеха ты на деле:
Хоть прожил здесь двадцать весен,
Уйду чужаком отселе.

Прощай семья моих близких,
Не сложны меж нами счеты:
я дружбу дарил вам, вы мне —
Отеческие заботы.

Прощай университет,
Ты гордость нашего края,
И я тебе всем обязан,
Если хоть что-нибудь знаю.

Прощай вечерняя свежесть
Улочек, тихих и тесных,
Где жизнь проводят нарциссы
Под окнами нимф прелестных.

Прощай уголок мой скромный,
В стенах твоих плакал прежде
Я о надежде живой,
Но больше не жить надежде.

Прощайте друзья мок!
Изменчивою Фортуной
И с вами я разлучен,
И с радостью жизни юной.

Родная земля, семья.
Дом и университет,
И улицы, и друзья, —
Прощальный вам шлю привет:

Скорбя со мной, мои оплачьте муки;
Я ангела люблю, умру в разлуке!

Память ни на миг не давала покоя Лисардо, и он не мог совладать с нею: вспоминалась ему Лаура (можно ли сомневаться?), виделась она ему в объятиях Октавио, и представлялось ему, что она позабыла про любовь двоюродного брата, ибо и самое сильное чувство подвластно забвению при разлуке. Он добрался до Адамуса под вечер, было еще рано, и он решил не ложиться спать, хоть сон и был ему нужен; но нет отдыха тому, чьи тревоги и печали постоянно бодрствуют. Из Адамуса он выехал среди ночи» а ночь была такая темная, что не разглядеть было и земли под ногами. Луна скрылась, оскорбленная тучей, каковая решилась покуситься на ее блеск, так как тьма готова посягнуть на самый свет, однако ж не безнаказанно, ибо ее детища скоро узнают, и притом ценою собственного унижения, что они всего лишь испарения земли, а хотели тягаться с небесным сиянием. Но на что не дерзнет невежество в пылу самомнения либо, верней сказать, завидуя достоинствам, для него недоступным? Кто удержится от смеха при виде человека, который заслуживает прозвания «буквоед» (ибо знает только буквы алфавита) и который, упиваясь собственным великим умом и восхищаясь собственной великой образованностью, держит речи и пишет сочинения, направленные против того, кого хвалят все? Человек, или буквоед, или кто ты там есть — впрочем, кто покорствует зависти, не Бог весть какая величина, — какой тебе прок от того, что ты омрачаешь солнце и посягаешь на божественные его лучи, коль скоро сам ты родился тучей и неминуемо сойдешь на нет от того же солнечного жара? Какой толк, что твой разум (когда можно считать тебя разумным) порицает сочинения, ценимые всеми, коль скоро никто тебя не слушает, ибо голос твой в силах завоевать лишь твой собственный слух? Напиши что-нибудь, попробуй сложить поэму, ведь нельзя составить себе имя, лишь порицая чужие творения; но Сенека дарит тебе прощение, ибо завистник способен лишь таять и чахнуть, потому что ему отказано в том, чему завидует он в других. Но оставим эту тему: горькие истины при всей своей истинности не всем по вкусу.

Короче сказать, ночь была такая темная, что Лисардо почувствовал некоторую тревогу, ибо знал, что места здесь опасные; и вдруг расслышал он совсем близко шорох. Шорох в такое время показался ему подозрителен; соскочив с коня, он обнажил шпагу и тотчас увидел неясную фигуру, притаившуюся под покровом тьмы за кустом.

В один и тот же миг Лисардо успел приставить шпагу к груди неизвестного и спросить, кто он такой; но тот, нимало не устрашившись, отвечал, что коли хочет путник остаться в живых, пусть покорно отдаст все, что имеет при себе, не то сам себя погубит, ибо его сотоварищи, а их больше, чем могло бы показаться, изрубят его в куски.

Лисардо подумал, что грабитель хитрит, угрожая появлением соучастников, чтобы вернее добиться своего; и вверив ответ шпаге и отважному своему сердцу, он стал действовать ею с такой лихой удалью, что противнику пришлось обороняться, отступая, но он свистнул, и на свист и звон шпаг сбежалось больше народу, чем можно было заподозрить. Все скопом стали наступать на Лисардо, и бедный кабальеро отбивался с ловкостью, которой учила его необходимость; так что даже один из противников, видя столь явные проявления отваги и полагая, что было бы досадно, если 6 погиб насильственной смертью тот, кто так искусно умеет защищать свою жизнь, встал около него и, пустив в ход шпагу и окрики, удержал сотоварищей. Оборотившись к Лисардо, сказал; он, что главное намерение всех, кого он тут видит, — грабить, но не лишать жизни, хотя при; чрезмерно яром сопротивлении корыстолюбие оборачивается мстительностью, а дерзость — открытым насилием; по сей причине он умоляет; путника, который пришелся ему по нраву своим доблестным духом, не приближать мгновения собственной смерти; пусть последует за ними нынче ночью, хотя бы для того, чтобы укрыться от непогоды и залечить легкую рану на кисти правой руки.

Лисардо отвечал на это, что он-де не настолько ценит жизнь, чтобы почитать таким уж счастием то обстоятельство, что ему щадят оную; но чтобы не выказать неблагодарности по отношению к тому, кто с таким благородством дарует ему жизнь, он с бесконечной признательностью дает свое согласие. Отдав разбойникам шпагу и показав, где он оставил коня, Лисардо пошел вместе с ними, размышляя о превратностях судьбы, коим подвергается по милости несчастливой своей звезды, хотя, поскольку он привык терять то, что любил, происходившее не казалось ему такой уж великой бедой.

Они добрались до потаенных пещер, сотворенных самой природой; такие пещеры служат обыкновенно пристанищем пастухам, которые в декабре страждут под низвергающимися с небес ливнями, а в июле вынуждены терпеть жгучий солнечный жар. В одну из пещер они вошли; на рану Лисардо наложили немного бальзама, средства общепринятого и целительного при всякого рода внезапных случаях. Затем у Лисардо отобрали все, что у него было: разбойник может быть настолько милосерден, что не лишит свою жертву жизни, но никогда не откажется от добычи.

Бедный Лисардо остался в одиночестве и вновь погрузился в думы; перебирая мысленно все свои многочисленные горести, он говорил: «О Лаура? Кто бы мог подумать, что мне не только придется расстаться с блаженной надеждой удостоиться твоей руки, но судьба моя еще умножит и усугубит гонения? Я помню твои объятия, помню бесчисленные нежные слова, что ты мне говорила, помню знаки любви, которыми я упивался; и в отличие, наверное, от всех других влюбленных, я довольствовался этими милостями, не требуя большего вопреки Овидию, утверждающему, что влечение влюбленного не знает покоя, ибо у него всегда есть, чего домогаться, и нет того, чего он жаждет».

Думы эти вызвали в душе у Лисардо еще большую нежность, и он стал взывать к Лауре, говоря: «Любимая, отвергни дары твоего супруга! Уклонись от обьятий того, кому тебя отдали как достойнейшему! Пробудись от блаженного сна и приди утешить несчастливца, который не смог удостоиться твоей руки! Ведь познать счастие, а затем утратить оное значит на всю жизнь ввергнуть в оковы свое чувство!»

Так призывал Лисардо Лауру, полагая, что она далеко; однако ж у него были основания звать ее, ибо находилась она столь близко, что могла бы расслышать сетования и ответить на его зовы: их разделяла лишь часть скалы, служившая стеною двум смежным пещерам. Обоих постигла одинаковая участь, ибо поскольку обе эти души жили единой любовью, небеса не могли обидеть Лауру, не оскорбив Лисардо, ни посягнуть на Лисардо, не разгневав Лауру.

Дело в том, что Лаура предыдущей ночью проезжала по этим же местам в обществе Алехандро и с одной только мыслью — поскорей увидеть Лисардо; и вот путь им преградили шестеро неизвестных. Набросившись на Алехандро, они лишили его возможности доказать на деле, что он родился рыцарем, хотя в подобных случаях сопротивляться — значит проявлять опрометчивость, а не мужество; разбойники отобрали у него шпагу и все, что при нем было. Он подумал было, что и с Лаурой они поступят подобным же образом, но тут один из нападавших — и самый дерзновенный из всех — вгляделся в нее и подумал, что дабы расположить ее в свою пользу, лучше не пускать в ход насилие, какового можно было ожидать от его алчности. Он распорядился, чтобы никто и подумать не смел отбирать у нее хоть что-либо, усадил ее на мула и отправился вместе с ней в свое логово в надежде той же ночью насладиться ее красотой. Лаура, видя, что она лишилась возможности догнать Лисардо и оказалась во власти этих гнусных людей, от всей души призывала смерть и, обратив взоры к небу, произносила безумные речи; она вызывала такую жалость, и слезы так ее красили, что ее недруг, видя, что она и во гневе прекрасна, распалился еще больше и был готов, нечестивец, на самые беззаконные посягательства.

Добрались они до неприютного его прибежища, смежного с пещерой, служившей тюрьмою Лисардо, и тут похотливый поклонник стал потчевать ее разными разностями, коих было у разбойников в избытке за счет окрестных селений. Алехандро был доставлен сюда же; он мог обрести свободу, но отказался, увидев, в каком положении оказалась Лаура; ей в угоду с ним обращались достаточно учтиво, ибо она сказала, что это ее брат.

Прекрасная девица трепетала, видя, что оказалась во власти злодеев; ведь прибегни этот человек к насилию, ей оставалось бы либо самоубийство, либо погибель. И о ей выпала на долю удача, если это слово уместно, когда речь идет о девице, попавшей в такое положение. Дело в том, что предводителю всей шайки, человеку весьма решительному и мастеру владеть оружием, так полюбилось ее лицо, что он стал защищать ее, ибо не мог притязать на нее сам, поскольку была она добычей другого, почти столь же могущественного, как и он; и, завидуя сопернику, атаман решил помешать тому насладиться пленницей, приписав милосердию то, что было вызвано завистью или ревностью. Лаура обрадовалась их соперничеству, увидев, что один будет защищать ее от другого, покуда небо не откроет ей способа обрести свободу. И поскольку эти двое, наводившие страх на жителей здешних мест, пытались вызвать искру веселья и радости в божественных очах Лауры, они повели ее поглядеть на их логова, причем предводитель поручился, что ей не грозит ничего, что было бы против ее воли.

Прибыли они туда, где находился Лисардо, который в те поры поневоле предавался отдыху, побежденный милосердным сном. И вот, когда робкая красавица разглядывала разные разности, скорее в угоду обоим поклонникам, которые их показывали, чем потому, что ей все это нравилось, пришла весть, что альгвасялы одного селения, в коем шайка оставила по себе не самую добрую память, двинули против них отряд. Оба разбойника всполошились и, забыв про любовь, стали думать, как отбиться: ведь когда под угрозой честь или жизнь, любовное влечение чаще всего перестает заявлять о себе, особенно, если еще не пустило корней; хотя, когда любви много лет или она связала любящих многими обязательствами, нет невозможности, перед которой она бы отступила, и опасности, которой она бы устрашилась.

Итак, разбойники отправились на разведку, и Лаура осталась одна, не зная, что каких-нибудь четыре шага — и она обретет все, чего жаждет ее душа. Она прошла в глубь пещеры, размышляя о том, сколь жалка жизнь разбойников, ищущих свою удачу в чулком несчастий; в этом смысле разбойники схожи с завистниками, от коих избавлены лишь несчастливцы, ибо нет у них того, что вызывает муки зависти; впрочем, муки эти, как видно, самим завистникам не во вред, ибо они живут и здравствуют, хоть внутренности у них и отравлены желчью. Так размышляла Лаура, когда почувствовала, что споткнулась о чье-то тело; и думаю, споткнулась не в первый раз. Вгляделась она и увидела человека, платившего необходимую дань своему усталому телу. Она опустила светильник, чтобы получше разглядеть лежащего, ибо женщины всегда грешат любопытством, даже если окажутся на краю гибели. Разглядела она его и переменилась в лице; пригляделась пристальней и увидела в пальцах у него чей-то портретик. Взяла Лаура портретик, поднесла к глазам и увидели они ту, чей лик украшали. «Уж не зеркальце ли», — подумала Лаура и повертела свою добычу — стекла не было. Снова повернулась она к спящему, чтобы узнать правду, — и узнала своего любимого, нашла Лисардо.

Лаура возликовала, но тут же испугалась, как бы не повредила Лисардо благая неожиданность: ей вспомнилось, сколь часто внезапная и нечаянная радость оказывалась причиною смерти. Села она возле двоюродного брата, а тот, ощутив поцелуи и услышав вздохи счастья, пробудился и удивился тому, что видит свет там, куда так редко проникали солнечные лучи. Он в тот миг еще не разглядел Лауры, ведь пожаловаться на тьму в ее присутствии значило бы оскорбить ее очи; она же прикрыла лицо мантильей, чтобы радость узнавания была не столь внезапной, и мантилья служила ее красоте серебристым покровом, шелковым облачком, что прячет сияние.

Лисардо удивился появлению незнакомки и, видя, что наряд ее и украшения свидетельствуют о благородстве, стал молить, чтобы она откинула покрывало или хотя бы поведала о превратностях судьбы, из-за коих попала в столь горестное положение; он обязуется ответить тем же, рассказав, если ей будет угодно, о горестях, терзающих его самого и столь многочисленных, что наименьшей из них представляется ему то, что он оказался во власти извергов, и жизнь его зависит от их прихоти. Тогда Лаура, не желая оттягивать миг радости, которую могла ему доставить, откинула покрывало и обняла Лисардо; и он впился в нее пристальным взглядом, сомневаясь, и впрямь ли проснулся. Он то верил глазам своим, то не мог поверить даже прикосновениям, но истина победила сомнения. Влюбленные долго хранили молчание, ибо радость мешала им расспрашивать друг друга, как они сюда попали. Когда же оба сообщили друг другу о своих приключениях, Лисардо сказал, что поскольку они очутились одни, самое лучшее спастись бегством от столь явной опасности.

Но только вышли они из пещеры, собираясь оповестить обо всем Алехандро, который знать не знал про новость, как вернулись во множестве разбойники, удостоверившиеся, что тревога была ложная. Тут разбойники ошибались. Кордовские блюстители порядка разыскивали их всю ночь, но из-за темноты и ненастья отряд разбрелся, люди заблудились и не могли найти ни друг друга, ни неприятеля; однако же с рассветом они вновь объединились и, добравшись до места, о котором было сообщено заранее, услышали шум и поняли, что здесь, скорее всего, и держат оборону дерзкие грабители; и они окружили разбойников и взяли в плен, прежде чем те успели бежать или оказать хоть малейшее сопротивление. Тогда один из поклонников злополучной Лауры, а именно атаман, не в силах совладать с вожделением и полагаясь на свое всевластие, схватил Лауру, приставил пистоль к груди Лисардо, который попытался защитить ее, как подобает влюбленному и как должно честному человеку, и потащил красавицу в пещеру, где находился Алехандро. Но когда злодей понял, что блюстители порядка близко, и если он угодит к ним в руки, ему несдобровать, он потайным ходом выбрался из пещеры в долину, причем успел подхватить Лауру, которая не могла защищаться, ибо при виде опасности, грозившей Лисардо, потеряла сознание. Атаман вскочил на кобылу, которую всегда держал наготове для таких случаев, и помчался со своей пленницей по полям, одурачив преследователей.

Лисардо не повезло, ибо он попал в разряд пленных; и хоть он заявил о своем благородном происхождении, толку от этого не было, ибо многие из преступников, пытаясь защититься, утверждали, что они-де не злодеи, а несчастные, у которых разбойники отняли имущество и которых держали в пещерах, намереваясь лишить жизни; и блюстители порядка, дабы не спутать ненароком правых с виновными, уравняли тех и других и отвели всех в ближайшее селение, а оттуда — в Кордовскую тюрьму. Там и очутился бедный Лисардо; и тщетно пытался он доказать свою невиновность и молил о справедливости: не было у него ни друзей, которые бы за него поручились, ни денег, которые бы расположили судейских в его пользу, а потому дело его не сдвигалось с места, поверенные были глухи, а судьи довольствовались неверными сведениями.

Еще удручало Лисардо то, что не было у него вестей от его любимой Лауры и верного друга Алехандро. Алехандро же оказался столь надежным в дружбе, что, увидев, как дерзкий разбойник увозит, решившись на явное насилие, прекрасную Лауру, вскочил на того самого коня, которого злодеи отобрали у Лисардо, и, повинуясь благородному порыву и не желая допустить, чтобы негодяй осквернил невесту друга, помчался за ним вдогонку, полный удали и отваги. И поскольку правота была на стороне Алехандро, а разбойникам неизменно присущи боязливость и трусость, преданный друг догнал похитителя быстрее, чем можно было вообразить. Неправедный Атлант — назовем его так, ибо он поддерживал небо, одаренное душою, — увидел, что Алехандро вот-вот его догонит, и сообразил, что если остановится, дабы сразиться за сокровище красоты, блюстители порядка его настигнут, и желание их исполнится: а потому, дабы облегчить себе бегство, он сразу же выпустил Лауру из объятий: так бобер, загнанный охотниками, сдирает клочья шкуры, оставляя преследователям то, чего они домогаются, дабы от них избавиться. Это, однако же, не помогло разбойнику, ибо его тут же схватили крестьяне, и он был уведен вместе с сотоварищами, дабы собственной смертью заплатить за смерть такого множества жертв.

Невозможно передать, сколь пылкую признательность изъявила Лаура отважному Алехандро за мужественное его деяние; довольно того, что читатель знает: она обладала тонким умом, и неблагодарность была ей чужда. Добрались они вдвоем до селения и, узнав, что Лисардо увели вместе с прочими арестованными, отправились в Кордову.

И вот однажды утром, когда Лисардо размышлял о своих злоключениях, а было их столько, что он даже свыкся с ними, хоть и ждал дня, когда Фортуне надоест его преследовать, увидел он мужчину и женщину под покрывалом. Они с величайшей нежностью бросились обнимать узника, который, узнав Алехандро, без труда догадался, кто эта дама, и бросился к ногам обоих, ибо люди, попав в беду, научаются ценить благодеяния. Они долгое время беседовали втроем, и было решено добиваться освобождения Лисардо; с этою целью, а также и для других нужд, Лаура передала Алехандро кое-какие украшения из тех, что взяла с собою, попросив его продать это. Алехандро так и поступил, хотя и потерял на том немало — обычный налог с тех, кто продает драгоценности по необходимости и имеет дело с ювелирами. В тот же вечер было получено решение о невиновности Лисардо, поскольку о ней и так было известно, а также поскольку появились деньги, действующие на судейскую братию, как шпоры на коня. Итак, судьи признали, что держать кабальеро, да еще без всякой вины, в тюрьме для простонародья — низость, и Лисардо собрался было покинуть тюрьму, когда вдруг было получено предписание посадить его под замок за другие провинности.

Лисардо изумился, Лаура разрыдалась, Алехандро опечалился, и все трое пребывали в смятении и боязни; но тут Лисардо догадался, в чем дело, ибо, приглядевшись к двум мужчинам, входившим в узилище, узнал Октавио и сурового отца Лауры. Лаура, вся во власти оправданного страха, порожденного дочерним почтением и стыдом, была ни жива ни мертва, и чему дивиться, коли видела она, какие грядут беды: ее Лисардо в заключении, на чужбине, и единственное, что говорит в его пользу, — это его любовь; ее отец разгневан, и нет сомнения, что он не будет считаться с честными оправданиями Лисардо; а более всего печалило ее присутствие Октавио, поскольку с него начались все ее несчастия. Она не догадывалась толком, какие намерения привели их сюда, хоть и было ясно, что и отец, и жених считают Лисардо ее похитителем, поскольку двоюродный брат и сестра исчезли в один и тот же день.

На самом же деле произошло вот что: старик, как из любви к дочери, так и желая отомстить племяннику, отправился на его поиски в столицу вместе с Октавио. Не обнаружив там никаких следов Лисардо, он решил поехать в Андалусию, поискать в главных ее городах; и, приехав в Кордову в тот самый день, когда должны были освободить Лисардо, он встретился с одним своим давним другом, вместе с которым в ранней молодости побывал во Фландрии; старик стал его расспрашивать о городских новостях и среди прочего узнал, что в тюрьме находится один кабальеро, которого ограбили разбойники с большой дороги и которого надо опознать, ибо в своих показаниях он утверждает, что является уроженцем города Авилы. Старик насторожился и, расспросив своего собеседника подробнее, выяснил, что заключенный кабальеро — тот самый недруг, которого он ищет; и узнав, что Лисардо должен вот-вот выйти из тюрьмы, он переговорил с судьями и подал жалобу на племянника, поведав о предательстве, совершенном сим последним по отношению к собственным родичам. Судьи тут же распорядились о том, чтобы юношу не только задержали в тюрьме, но и усилили надзор за ним. После чего старик вместе с Октавио отправился к Лисардо, дабы послушать, что тот скажет.

Лаура, призвав на помощь свой разум, если только оный не пропадает, когда несчастье обрушивается с такой внезапностью, как можно тщательнее прикрылась вуалью, Алехандро же надвинул шляпу на глаза и прикрыл лицо полою плаща; оба отошли от Лисардо и вступили в разговор с другими заключенными. Старик и Октавио подошли к Лисардо и, поздоровавшись, спросили его, где Лаура; Лисардо же отвечал, что не только не похищал ее, но никогда в жизни и мысленно не отважился бы на подобное; и он говорил правду, ибо, хоть и любил ее с такой пылкостью, никогда не решился бы поступиться уважением к возлюбленной ради того, чтобы насладиться ею; ему не хотелось походить на тех — а их немало, — кто похваляется любовью к женщине и, дабы насладиться, совершает поступки, которые неизбежно ставят под угрозу и доброе имя, и жизнь возлюбленной. Лисардо утверждал, что такие люди заботятся не о чести своей дамы, а лишь о том, чтобы достичь наслаждения, и потому любовь их не может почитаться истинной: коль скоро любят так безрассудно, что во имя наслаждения наносят урон доброй славе возлюбленной и допускают ее бесчестие, то, стало быть, возлюбленную не уважают, а ненавидят. Одним словом, Лисардо отказался признать себя виновным, ибо во всех случаях это надежнее и, пока истцы ищут доказательств, ответчик выигрывает время. Старик разгневался, ибо ему показалось, что Лисардо намеренно доставляет ему огорчения и тем гордится; Октавио же осыпал узника оскорблениями, ибо ревность, любовь и беззащитность недруга придавали ему духу и даже служили оправданием. И, передоверив блюстителям правосудия задачу добиться от Лисардо признаний, оба удалились.

Лисардо поведал обо всем другу и возлюбленной, и Алехандро посоветовал ему обвенчаться с Лаурой, ибо в этом случае Октавио будет не на что притязать, а старику — гневаться. Влюбленные одобрили эту мысль, но трудность заключалась в том, что они состояли в родстве, а времени на то, чтобы исхлопотать разрешение на брак, не хватало. Алехандро, однако же, сказал, что унывать незачем, и все должно уладиться, ибо сегодня как раз почтовый день, а у него есть в Мадриде дядя, состоящий членом Королевского совета; он ему напишет и попросит как можно скорее раздобыть разрешение на брак.

Так он и сделал, живо описав в письме, каким опасностям подвергаются те, для кого надобно получить разрешение. Затем отец Лауры начал тяжбу, на которую пришлось раскошелиться обеим сторонам, ибо судейские обирали и тех, и других. Алехандро поместил Лауру в доме у одной знатной сеньоры, которая стала ей покровительствовать и как приезжей, и как юной девице, а сам нанял мула и отправился в село, где Лисардо лечился после своего падения и где все опрошенные клятвенно заверяли, что во все время болезни Лисардо пребывал в одиночестве и с ним никого не было. По возвращении в Кордову Алехандро передал эту бумагу поверенному Лисардо, и поверенный посоветовал Алехандро исчезнуть, поскольку разбойники в своих показаниях утверждают, что захватили ночью женщину по имени Лаура, но в обществе не Лисардо, а другого кабальеро, имени коего они не знают, так как тот неизменно остерегался называть себя. Алехандро подумал, что ему грозит опасность, и укрылся в одном монастыре, ибо о дружбе его с Лисардо все знали, и нетрудно было догадаться, кто затеял все дело.

Тяжба продлилась несколько месяцев, и отец Лауры, видя, что Лисардо твердо стоит на своем, отрицая то, что, по мнению дядюшки, было непреложной истиной, решился потребовать применения крайних мер, дабы племянник под пыткой сознался во всем, что скрывает за обманами и неправдами. Для судей слово старика весило куда больше, да к тому же нашлось немало таких, кто из-под палки дал показания против Лисардо, и поскольку улики оказались немаловажными, порешили блюстители справедливости — а сколь справедливо было решение. Богу ведомо — подвергнуть Лисардо пыткам. Решение это подвергло пыткам Лауру: она исходила слезами, ей было уже невмочь терпеть столько мук, и вот, чем допустить несправедливую экзекуцию, решила она предстать перед судом и объявить, что бежала из дому в одиночестве, и поддержкою была ей одна лишь воля, а причиною — то, что она не могла сочетаться браком с нелюбимым; и она сочла, что лучше уж предать свое доброе имя пересудам толпы, чем жить с человеком, которому поневоле желаешь смерти, дабы обрести хоть какой-то покой; а мужчину, вместе с которым ее захватили в плен разбойники, она не знает, он всего лишь защищал ее, видя, что она женщина и одна.

Так жила Лаура, считая мгновения и страшась, что из-за нее Лисардо подвергнется мукам; сам же Лисардо был готов к любым крайностям страдания, ибо отвага и пылкость были у него в крови. Однако небеса сжалились над столь истинной любовью и распорядились по-иному, ибо Алехандро послал Лауре со своим поверенным весть о том, что разрешение на брак получено вместе с прочими бумагами; Лисардо передал поверенному необходимые полномочия, и брак меж Лисардо и. Лаурою был заключен. Враждебную сторону известили, что поскольку Лисардо является мужем Лауры, он может быть с нею, где ему заблагорассудится; поверенный Лисардо привел с собой письмоводителя от нотариуса, который поручился, что видел Лауру; также предъявлены были разрешение на брак и прочие бумаги. Старик был так уязвлен и оскорблен всем этим, что, позабыв о милосердии к собственной дочери, но будучи не в силах позабыть о том, что по вине племянника лишился столь богатого зятя, стал преследовать Лисардо еще яростнее, обвиняя его перед судьями в том, что он нанес оскорбление его дому, пусть и в намерении стать супругом Лауры.

Тем временем Алехандро, полагая, что опасность миновала, поскольку Лисардо сознался в том, что они с Лаурой состоят в законном браке, перестал скрываться и появился в Кордове, Он собирался оспорить новое обвинение мстительного старика, который, проведав об этом, сразу же возбудил дело против него самого, и Алехандро оказался в тюрьме вместе с Лисардо, ибо старик представил доказательство того, что Алехандро и был главным орудием преступления, нанесшего непоправимый ущерб его семейству, ведь разбойники схватили вместе с Лаурой не кого иного, как Алехандро; при этом отец Лауры не жалел ни слов, ни усилий, чтобы представить как преступное предательство все поступки, которые были проявлением верной дружбы, ибо степень виновности определяют обстоятельства и ее можно увеличить с помощью слов.

Алехандро оказался в тюрьме вместе с другом, почти радуясь новому злоключению, которое давало ему еще одну возможность доказать Лисардо свою преданность: вместе жилось им легче, ибо Лаура тоже была как узница и целый день не выходила из тюрьмы: чувство научило ее этому доказательству любви, немалому для женщины ее лет, красоты и скромности; но того, кто умеет любить, мало прельщает то, что дается легко. Тяжбы и расходы множились, драгоценности Лауры, хоть и было их немало, кончились, а родичи Алехандро перестали ему помогать, поскольку считали, что, растрачивая имение на того, кто не сможет отплатить за щедрость, Алехандро выказывает не столько дружбу, сколько безрассудство. Лисардо оказался в тяжком положении: тюрьма, бедность и гонения со стороны родственника и покровителя — каждого из трех этих обстоятельств довольно, чтобы человек лишился жизни. Видел Лисардо, что друг его Алехандро терпит из-за него столько злополучий, и не менее горько было видеть ему, что супруга его сносит оскорбления и ненависть собственного отца, и нет ей никаких радостей, а есть взамен одни только горести. Меж тем дошло до того, что ей пришлось расстаться с нарядными уборами и одеться попроще, дабы защититься от недобрых умыслов отца. Все это видел Лисардо, и все это терзало ему душу. Лаура утешала его и даже обижалась на него за то, что он так страдает, и говорила, чтобы он из-за нее не печалился, потому что никаким несчастьям не одолеть ее любви, и у нее хватит духу выдержать и большие испытания ради его блага.

Выслушал ее Лисардо и обнял бесчисленное множество раз; восхвалил он ее красоту, превознес ее верность и объявил, что свойственны женщинам и благодарность, и постоянство; и если уж говорить правду, не будем отрицать, что коль скоро женщина решится полюбить, то нелегко забывает; по крайней мере Лаура убедительнейшим образом доказала эту истину, ибо любить человека, ставшего добычей забот, бедности и тюрьмы, — чудо, не часто свершающееся а этом мире.

Так мучились влюбленные, и однажды Лаура решила испробовать последнее средство, дабы проверить на себе, всегда ли красоте сопутствует несчастье. Хотела она найти способ смягчить отцовскую суровость; и вот попросила она одну сеньору, с которой сдружилась, известить Октавио, что в определенном месте за городом будет его ждать одна женщина, которая, пленившись молодцеватым его видом, хочет узнать, соответствует ли обличью душа и внешности — учтивость. Лаура хотела получить таким образом возможность поговорить с Октавио и убедить, воззвав к его рыцарственности, чтобы он перестал ее преследовать. Подруга одобрила замысел Лауры и послала к Октавио служанку с запиской, весьма ловко составленной, Октавио прочел записку и решил, что дама и впрямь в него влюбилась, ибо мужчине, да еще мнящему себя красавцем и известному богатством, чужды сомнения, особливо когда речь идет о делах любовных.

Лаура поехала на свидание в одной карете с подругой. Октавио же рассказал о своей удаче отцу Лауры и взял его с собой, дабы не скучать в пути, если никто не приедет и все окажется шуткой какой-нибудь дамы, пожелавшей посмеяться над приезжим. Вскоре, однако, он убедился, что дамы приехали раньше, чем он; дамы же, которым показалось, что с Октавио никого нет, попросили его пересесть к ним в карету. И тут Лаура с великими вздохами и с великой убедительностью стала описывать муки и страдания, которые претерпела из-за него; она напомнила, что не учинила ему никакой обиды, не ответив взаимностью на его чувство, ибо давным-давно многие годы любит другого, и призналась, что когда бы не любовь к Лисардо, она, конечно, полюбила бы его, Октавио, ибо достоинства его заслуживают и любви, и признания. Она поведала ему также, в какой нужде оказалась, ведь если бы не помощь подруги и не драгоценности, которые она взяла с собой, им не на что было бы жить; а сейчас Лисардо в тюрьме, он беден и может уповать лишь на милосердие Октавио, которого она молит сжалиться над ними и доказать на деле, что он не хочет пособничать ее жестокому отцу.

Меж тем сей последний, видя, что Октавио задерживается, подошел поближе к карете и узнал свою дочь. Вспомнил он, скольких огорчений стоят ему ее беспутства — слово, которым люди старые называют то, что в былые времена приписывали молодости: ведь поскольку ни в каком зеркале себя в прошлом не увидеть, старики судят обыкновенно все провинности с величайшей суровостью. Вспомнил он также, сколько потерял, упустив такого зятя, как Октавио, и тут гнев его достиг высшей степени, ибо корыстолюбие извечно присуще преклонному возрасту. И вот накинулся он на дочь с кулаками, препоручив им отмщение, которого не смог добиться с помощью тяжб и тюрем. Лаура стала кричать, Октавио вступился за нее, а сеньора, приехавшая вместе с Лаурой, справедливо оскорбилась, видя, сколь мало ей оказывают уважения.

Все они учинили такой шум, что некий кабальеро, проезжавший с супругой в дорожной карете, счел своим долгом выйти из кареты в сопровождении нескольких слуг, дабы выяснить, что происходит. Этот кабальеро, человек привлекательной внешности и с выправкой военного, подошел поближе и, увидев, что отец Лауры дает непомерную волю кулакам, да к тому же обращает их против женщин, — что ненавистно всякому, кто обладает врожденным чувством чести, — обхватил его обеими руками поперек туловища, стараясь унять. Старик обратил на него взгляд, дабы узнать, кто ему препятствует; и все остальные тоже глядели на вновь прибывшего, ибо мужественный его вид внушал уважение. Отец Лауры был взволнован и смотрел с изумлением. Но кабальеро, поскольку он-то гнева не испытывал, а потому мог лучше разглядеть старика, увидел тотчас, что перед ним собственный его брат, а одна из двух дам — Лаура, его племянница. И вот он прекратил борьбу, как из благородства, так и из родственной любви, и заключил в объятия брата и племянницу, хотя старик принял это не очень-то мирно. Тогда отец Лисардо осведомился, какова причина, которой довольно, чтобы родной брат оказал ему столь неприязненный прием после многолетней разлуки и в ту пору, когда он приехал навестить его, презрев дальность расстояний, а это не так уж просто для человека богатого. Лаура приблизилась к дядюшке и рассказала ему обо всем, что случилось, и о том, как она, взросшая вместе с двоюродным братом, полюбила его столь сильно, что стала причиною всех событий, каковые нам уже известны. Добросердечный дядюшка в знак признательности за столь честную любовь обнял племянницу многое множество раз и в кратких словах поведал, как приехал он в город, что зовется в Индиях Сьюдад-де-лос-Рейес, — ибо город, знаменитый серебряными копями, достоин столь славного имени, — и там поступил на службу к одному касику, став управителем его состояния, каковое оценивалось более чем в восемьдесят тысяч дукатов; служил он ему с верностью, составляющей богатство тех, кто оного лишен; когда же касик умер, вдова его, испытывавшая к управителю приязнь, предложила ему занять место ее усопшего супруга; и видя, что он хотел бы вернуться в Испанию, оставила родину и близких, дабы поехать вместе с ним. И вот, когда они торопились к Кордове, услышали шум и, выйдя из экипажа, дядюшка Лауры увидел то, что ему и во сне не снилось.

Все снова стали обниматься, Лаура вышла из кареты и вместе со всеми отправилась знакомиться с прекрасной индианкой, а та была из красавиц красавица, ибо жизнь в холе и неге, среди утех и радостей часто сохраняет людям молодость. Увидели они и сына, который был при ней к который своим появлением ка свет приумножил счастье, столь справедливо выпавшее его отцу. Затем красавицу индианку пригласили в карету Лауриной подруги, которая повезла всех к себе домой и, обрадовавшись удаче, захотела воспользоваться оной, ублажив столь почетных гостей. Все были предовольны, и только отцу Лауры было не по себе оттого, что брат его узнал, как тиранически он поступил со своим племянником. Сразу же по прибытии в Кордову Лисардо известили о приезде отца, и при мысли о том, какая великая выпала ему удача, юноша возблагодарил небо за милость, которую оно послало ему, сжалившись над его горестями, когда он менее всего того ожидал. Отец поспешил к сыну в тюрьму, увидел, что он бедствует, но держится при этом, как подобает мужчине, и наделен всеми теми качествами и достоинствами, которые отцу описывали; и отложив рассказ о собственных приключениях до того времени, когда сын выйдет из тюрьмы, отец Лисардо вместе со всеми отправился к судьям; и действовали они так успешно, что Лисардо, поручителем за которого выступил его отец, освободили в тот же вечер вместе с его другом Алехандро. Получив свободу, поспешил он к Лауре и к своей новой матери, а та, видя, сколь благородны все новые ее родичи, не раскаивалась, что покинула отечество.

Лисардо испытывал величайшее блаженство, став обладателем своей возлюбленной кузины, ибо ее объятия достались ему ценою таких великих невзгод. Октавио утешился, убедившись, что не смог насладиться подобным счастием не потому, что не был достоин оного, но потому, что та, кого он прочил себе в жены, любила другого. Отец Лауры тоже был доволен, ибо желал богатого зятя и получил его.

Лисардо, памятуя о том, сколь многим обязан он своему другу, и заметив, как тот заглядывается на сестрицу его новой матери, приехавшую вместе с нею и с его отцом, принялся хлопотать, чтобы устроить ее брак с Алехандро, и поскольку та была хороша собой, а приданое ее оценивалось более чем в тридцать тысяч дукатов, хлопоты Лисардо следовало почитать доказательством дружбы, а не зловредности. Все вернулись в Авилу, и Лисардо зажил там со своей двоюродной сестрой во взаимной любви и согласии. Любовь подарила им красивых детей, и они почитали счастием, что, испытав столько невзгод, достигли все же желанной цели, ибо когда люди добиваются того, чего желали, все способствует приумножению радости, упрочению чувств и любви покойной и надежной.

  • 1. 3. И. Плавскин // Испанская новелла Золотого века. Л.: Худож. Лит., 1989
Источник: 

Испанская новелла Золотого века. Л.: Худож. Лит., 1989