Эрнст Теодор Амадей Гофман. <Вампиризм>

Эрнст Теодор Амадей Гофман (Ernst Theodor Amadeus Hoffmann, 1776–1822)
<Вампиризм> (<Vampirismus>)

Этот рассказ знаменитого немецкого писателя-романтика, написанный предположительно в начале 1821 г., был опубликован в составе 4-го тома гофмановского прозаического цикла «Серапионовы братья» (1813–1821, опубл. 1819–1821). Как и некоторые другие произведения этого цикла, рассказ (изначально вложенный в уста одного из членов «Серапионова братства», склонного к фантастическим и зловещим сюжетам Киприана) не имеет авторского названия; «Вампиризм» — условное заглавие, данное немецкими издателями Гофмана и, подобно другим заглавиям такого рода, традиционно заключаемое в угловые скобки. Условным это название можно считать еще и потому, что в рассказе, строго говоря, описан случай не вампиризма, а некрофагии (поедания падали), при этом, как уже отмечалось комментаторами, Гофман в общих чертах повторяет сюжет «Истории Сиди Нумана», входящей в псевдоарабскую сказку «Ночные приключения халифа». Эта сказка, в начале XVIII в. включенная в состав знаменитой «Книги тысячи и одной ночи» ее французским переводчиком, ориенталистом, путешественником и дипломатом Жаном Антуаном Галланом, заимствована им — наряду с некоторыми другими сказками — не из арабской рукописи XIV–XV вв., а из устного рассказа маронита из Алеппо по имени Ханна Диаб, с которым Галлан познакомился в Париже в 1709 г. См. об этом: Герхардт М. Искусство повествования. Литературное исследование «1001 ночи». М., 1984. С. 16–17; об «Истории Сиди Нумана» специально см. с. 280–282, 386–388. (Заметим, что в осуществленном М. Салье русском переводе «Книги тысячи и одной ночи», отличающемся по репертуару текстов от галлановской версии сборника, «Ночные приключения халифа» и, соответственно, «История Сиди Нумана» — отсутствуют.) Во времена Гофмана существовало два различных немецких перевода «Тысячи и одной ночи» — перевод Таландера (Августа Бозе), изданный в 1710–1719 гг., и более поздний перевод И. Г. Фосса, впервые опубликованный в 1781–1785 гг.

На русский язык «<Вампиризм>» был впервые переведен (в составе «Серапионовых братьев») И. Безсомыкиным в 1836 г. В 1873–1874 гг. прозаический цикл Гофмана вышел в свет в переводе А. Л. Соколовского, впоследствии неоднократно переиздававшемся (см. сравнительно недавнюю републикацию: Гофман Э. Т. А. Серапионовы братья: Сочинения: В 2 т. Мн., 1994; интересующий нас рассказ помещен — без заголовка — на с. 146–155 второго тома этого издания). Перевод С. И. Шлапоберской, публикуемый в настоящей антологии, печатается по изд.: Гофман Э. Т. А. Собр. соч.: В 6 т. М., 1999. Т. 4, кн. 2. С. 401–411. В примечаниях к рассказу учтены материалы наиболее авторитетного немецкого критического издания прозы Гофмана: Hoffmann E. T. A. Gesammelte Werke in Einzelausgaben. Bd. 5: Die Serapionsbriider / Textrevision und Anmerkungen von H.-J. Kruse. Redaktion R. Mingau. Berlin und Weimar, 1978.

Пер. с нем. С. Шлапоберской

* * *

Граф Ипполит воротился из долгих и дальних странствий, дабы вступить во владение богатым наследством своего недавно умершего отца. Их родовой замок стоял в красивой, прелестной местности, и доходов от имения хватило бы на самые дорогостоящие его украшения. Все вещи подобного рода, что обратили на себя внимание графа во время его путешествий и показались ему, особенно в Англии, очаровательными, исполненными вкуса, роскошными, должны были ныне снова воплотиться перед его глазами. Ремесленники и художники, потребные для такого дела, съехались к графу по его зову, и без промедления началась перестройка замка и закладка обширного парка в изысканном стиле, так что даже церковь, кладбище и дом священника оказались внутри ограды и выглядели частью этого искусственного леса.1 Всеми работами руководил сам граф, обладавший необходимыми для того познаниями, он душой и телом отдался этим занятиям, и так миновал целый год, а графу меж тем даже в голову не пришло последовать совету старого дядюшки и предстать во всем своем блеске в столице княжества пред очами молодых дев, дабы лучшая, прекраснейшая, благороднейшая из них досталась ему в жены. И вот сидел он однажды утром за чертежным столом, чтобы начертить план нового здания, как вдруг ему доложили о приезде старой баронессы, дальней родственницы его отца. Услыхав имя баронессы, Ипполит тотчас вспомнил, что отец его всегда говорил об этой старухе с глубоким негодованием, даже с отвращением, а иногда предупреждал людей, желавших ближе с нею познакомиться, чтобы они держались от нее подальше, однако ни разу не указал причину опасности. Когда старого графа пытались расспросить поподробнее, он обыкновенно отвечал, что есть на свете вещи, о коих лучше молчать, нежели говорить. Точно известно было лишь то, что в столице ходили темные слухи о каком-то весьма странном, неслыханном уголовном процессе, в который была вовлечена баронесса, что процесс этот разлучил ее с мужем, изгнал из отдаленного уголка, где она жила, и что дело удалось замять лишь благодаря милости князя. Граф почувствовал себя весьма неприятно задетым визитом особы, которую отец его ненавидел, хотя причины этой ненависти и оставались ему неведомы. Тем не менее закон гостеприимства, особенно чтимый в провинции, предписывал ему принять незваную гостью. Никогда еще ни один человек не производил на графа такого отвратительного впечатления своей наружностью, как эта баронесса, хотя она вовсе не была безобразной. Входя в комнату, она пронзила графа пылающим взглядом, потом опустила глаза долу и в почти смиренных выражениях попросила извинения за свой визит. Она жаловалась, что отец графа, будучи во власти странного предубеждения, которое коварнейшим образом сумели внушить ему лица, враждебно к ней настроенные, до самой своей смерти ее ненавидел и ни единого разу не оказал ей ни малейшей поддержки, невзирая на то что она едва не погибает от жесточайшей бедности и принуждена стыдиться своего положения. Наконец, совершенно неожиданно разжившись небольшой суммою денег, она получила возможность покинуть столицу и укрыться в одном отдаленном городке. На пути туда не смогла она противостоять порыву увидеть сына того человека, которого, несмотря на всю его несправедливую непримиримую ненависть к ней, всегда глубоко почитала. Баронесса произносила все это трогательно-искренним тоном, и граф почувствовал себя действительно взволнованным, когда, отвернувшись от противного лица баронессы, погрузился в созерцание дивно прелестного, грациозного существа, вошедшего вместе с баронессою. Баронесса умолкла; граф, казалось, этого не заметил, — он был нем. Тогда баронесса попросила извинить ей замешательство, охватившее ее в этом доме, чем только и можно объяснить, что она не тотчас представила графу свою дочь Аврелию2. Только теперь к графу вернулась речь, и, покраснев до корней волос, в смятении влюбленного юноши, он заклинал баронессу позволить ему загладить то зло, какое отец его мог причинить ей лишь по недоразумению, и впредь чувствовать себя в его замке как дома. Дабы заверить баронессу в своей искренности, он схватил ее руку, но его слова, его дыхание вдруг пресеклись, ледяная дрожь пронизала его до мозга костей. Он почувствовал, что рука его стиснута окостеневшими пальцами мертвеца, а высокая костлявая фигура баронессы, которая глядела на него неживыми глазами, показалась ему наряженным в уродливо-пестрое платье трупом. «О Боже мой, что за беда, и как раз в этот миг!» — вскричала Аврелия и нежным голосом, проникающим в самое сердце, посетовала, что на ее несчастную мать иногда внезапно нападает столбняк, однако же это состояние обычно проходит очень быстро и само собой, без каких бы то ни было средств. С трудом высвободил граф свою руку из когтей баронессы, но весь огненный поток сладостного желания прихлынул к нему снова, когда взял он руку Аврелии и пылко прижал к губам. Почти достигнув зрелого возраста, граф впервые почувствовал всю силу страсти, тем менее был он способен скрывать свои чувства, и та детски наивная приветливость, с какою Аврелия их восприняла, зажгла в нем самые радужные надежды. Не прошло и нескольких минут, как баронесса очнулась от столбняка и, совершенно не сознавая недавнего своего состояния, принялась заверять графа, сколь высокую честь он ей оказывает, предлагая провести некоторое время в его замке и тем побуждая ее разом забыть всю несправедливость, причиненную ей его отцом. Так положение графа в собственном доме внезапно изменилось, и он волей-неволей уверовал в то, что особое благоволение судьбы привело к нему ту единственную на всей земле, которая, став его горячо любимой, обожаемой женой, может даровать ему высшее земное счастье. Поведение старой баронессы оставалось ровным, она была молчалива, серьезна, даже замкнута, а когда для того находился повод, выказывала мягкое расположение духа и сердце, открытое для любой невинной забавы. Граф привык к на самом деле странно морщинистому, мертвенно-бледному лицу, к призрачной фигуре старухи, все это он приписывал ее болезненности, а также склонности к мрачным мечтаниям, — как узнал он от своих людей, она часто совершала ночные прогулки через парк в сторону кладбища. Граф стыдился того, что отцовский предрассудок мог так им завладеть, и настоятельнейшие призывы старого дядюшки подавить захватившее его чувство и разорвать отношения, которые совершенно неизбежно, рано или поздно, приведут его к гибели, не возымели на графа ни малейшего действия. Глубоко уверенный в искренней любви к нему Аврелии, попросил он ее руки, и можно вообразить, с какой радостью приняла это предложение баронесса, которая, едва выбравшись из крайней бедности, увидела себя на вершине счастья. Бледность Аврелии и то особое выражение ее лица, какое указывает на тяжелую и непреодолимую душевную боль, исчезли бесследно, блаженство любви сияло в ее глазах, розовело румянцем на щеках. Потрясающий случай разбил надежды графа в самый день свадьбы. Баронессу нашли в парке невдалеке от кладбища, она лежала на земле ничком, без признаков жизни. Ее перенесли в замок как раз в ту минуту, когда граф встал с постели и в упоении обретенным счастьем выглянул в окно. Он подумал было, что у баронессы случился ее обычный припадок; однако все средства, какими пытались вернуть ее к жизни, оказались напрасны: она была мертва. Аврелия не столько предавалась бурным изъявлениям скорби, сколько молча, без слез переносила постигший ее удар, казалось отнявший у нее все жизненные силы. Граф тревожился за возлюбленную и позволил себе лишь исподволь, осторожно напомнить ей о ее нынешнем положении круглой сироты, каковое вынуждает их пожертвовать некоторыми приличиями, дабы соблюсти приличия более важные, то есть, невзирая на смерть ее матушки, поторопиться со свадьбой, насколько это будет возможно. Тут Аврелия бросилась графу на шею и, заливаясь слезами, вскричала пронзительным, душераздирающим голосом: «Да-да! Ради всех святых, ради спасения моей души — да!» Граф приписал эту вспышку душевного волнения горестной мысли, что она, покинутая, бесприютная, не знала, куда теперь податься, ведь оставаться в замке ей не позволяли приличия. Граф позаботился о том, чтобы взять Аврелии компаньонку — достойную пожилую матрону — до тех пор, пока через несколько недель не наступил опять день свадьбы, которую на сей раз не расстроил никакой злой случай и которая увенчала счастье Ипполита и Аврелии. Меж тем до этого дня Аврелия постоянно пребывала в каком-то странном напряжении. Но не скорбь об утрате матери, — нет, казалось, ее неустанно преследует глубокий, невыразимый, убийственный страх. Посреди нежнейшей любовной беседы она, случалось, неожиданно вскакивала, будто охваченная внезапным испугом, лицо ее покрывалось смертельною бледностью; заливаясь слезами, она сжимала графа в своих объятьях, словно хотела за него уцепиться, чтобы невидимая враждебная сила не увлекла ее в гибельную бездну, и вскрикивала: «Нет — никогда, никогда!»

Лишь теперь, когда она была обвенчана с графом, напряжение как будто бы оставило ее и тот ужасный глубокий страх не терзал ее больше. Граф не мог не заподозрить, что душу Аврелии гнетет какая-то зловещая тайна, однако он справедливо полагал, что было бы неделикатно спрашивать об этом Аврелию, пока она пребывает в таком напряжении и сама ничего ему не говорит. Теперь же он осмелился осторожно намекнуть ей, что хотел бы знать причину ее странного душевного состояния. В ответ Аврелия заверила его, что для нее было бы благодеянием излить ему, любимому супругу, всю душу. Граф был немало изумлен, когда узнал, что только гнусные выходки матери повергли Аврелию в тоску, близкую к умопомешательству. «Бывает ли на свете, — вскричала Аврелия, — что-либо ужаснее, чем быть вынужденной ненавидеть, презирать собственную мать?» Значит, отец графа, его дядя вовсе не были во власти ложного предубеждения, а баронесса обманула графа своим расчетливым притворством. И лишь благоприятным для его спокойствия стечением обстоятельств должен был граф теперь считать, что эта злая мать умерла в день его свадьбы. Он не скрыл от Аврелии этих своих мыслей, но она объявила ему, что именно в миг смерти матери почувствовала, как охватили ее мрачные, страшные предчувствия, как она не в силах была побороть ужасный страх, что покойница восстанет из могилы и, вырвав ее из объятий возлюбленного, утащит в бездну. Аврелия очень смутно помнила (так она рассказывала) одно событие своего раннего детства, — как однажды утром, когда она только проснулась, у них в доме поднялась ужасная суматоха. Хлопали двери, кричали вперемежку какие-то чужие голоса. Наконец, когда шум немного стих, няня взяла Аврелию на руки и отнесла в большую комнату, где было полно народу. Посредине, на длинном столе, вытянувшись, лежал человек, который часто играл с Аврелией, пичкал ее сладостями и которого она звала папой. Она потянулась к нему ручонками и хотела поцеловать. Но его губы, прежде всегда теплые, на сей раз были холодны как лед, и Аврелия, сама не зная почему, громко расплакалась. Няня отнесла ее в чужой дом, где она пробыла долгое время, пока не приехала наконец какая-то женщина и не увезла ее с собой в карете. Оказалось, что это ее мать, и вскоре затем она вместе с Аврелией уехала в столицу княжества. Аврелии было уже лет шестнадцать, когда к баронессе явился человек, которого она приняла с радостью и с открытой душой, как старого доброго знакомого. Человек этот стал приходить все чаще и чаще, и вскорости в домашних обстоятельствах баронессы произошли весьма заметные перемены. Если до сих пор она ютилась в чердачной комнатушке и довольствовалась жалкими платьями и скудной пищей, то теперь переехала в красиво обставленную квартиру в одном из лучших районов города, обзавелась роскошными платьями, изысканно ела и пила вместе с незнакомцем, который ежедневно делил с нею стол, и принимала участие во всех публичных увеселениях, какие только предлагала столица. Одной только Аврелии никак не коснулась эта перемена в положении ее матери, коей та была явно обязана незнакомцу. Девушка сидела взаперти в своей комнате, когда баронесса и ее друг где-то предавались удовольствиям, и ходила так же бедно одетая, как раньше. Незнакомец, которому было уже, наверное, лет сорок, выглядел весьма моложаво, был высок ростом, хорошо сложен, да и лицо его, можно сказать, отличала мужественная красота. Несмотря на это, Аврелии он был противен, ибо в его поведении, пусть и старался он всячески подделываться под светского человека, часто давали себя знать грубые, неотесанные повадки черни. Однако взгляды, какие он начал теперь задерживать на Аврелии, наполняли ее несказанным ужасом, даже омерзением, которого она и сама не могла себе объяснить. Все это время баронесса не снисходила до того, чтобы молвить Аврелии хоть слово про незнакомца. Теперь же она назвала Аврелии его имя, добавив, что барон несметно богат и приходится им дальним родственником. Она расхваливала его статную фигуру, его достоинства и в заключение спросила, нравится ли он Аврелии. Аврелия не стала скрывать глубокого отвращения, какое питала она к незнакомцу, но баронесса сверкнула на нее таким взглядом, что она содрогнулась от страха, да еще обозвала ее глупой, безмозглой девчонкой. Вскоре затем баронесса сделалась приветлива с Аврелией более, чем была когда-либо прежде. Девушку одарили модными платьями, всевозможными богатыми и модными украшениями, позволили участвовать в публичных увеселениях. Незнакомец так неотступно пытался завоевать расположение Аврелии, что становился ей еще противнее. Однако ее девичья стыдливость была смертельно оскорблена, когда злой случай сделал ее тайной свидетельницей возмутительно мерзких отношений незнакомца с ее развратной матерью. Когда через несколько дней этот человек, осмелев во хмелю, схватил Аврелию в объятья, не оставив у нее никаких сомнений в гнусности своих намерений, отчаяние вдруг придало ей не женскую силу, — она оттолкнула его, да так, что он полетел кувырком, после чего убежала и заперлась у себя в комнате. Баронесса холодно и жестко объявила Аврелии, что, поскольку незнакомец полностью взял на себя их содержание и у нее нет ни малейшей охоты возвращаться в прежнюю нищету, всякое дурацкое жеманничанье здесь нетерпимо и бесполезно, Аврелия должна покориться воле незнакомца, так как он пригрозил, что в противном случае оставит их на произвол судьбы. Нисколько не тронутая мольбами Аврелии, ее горючими слезами, старуха, нагло издеваясь над дочерью, с громким смехом стала расписывать ей, как связь с незнакомцем откроет ей все радости жизни, и говорила об этом с таким подлым бесстыдством, которое бросало вызов всякому нравственному чувству и прямо-таки ужаснуло Аврелию. Она поняла, что погибла, и единственную возможность спастись видела в поспешном бегстве. Она сумела добыть ключ от входной двери, упаковала то немногое из своих пожитков, что могло понадобиться ей в первую очередь, и после полуночи, когда, как она полагала, ее мать крепко спала, прокралась в тускло освещенный аванзал. Только было она собралась тихонько из него выскользнуть, как входная дверь с грохотом распахнулась, и кто-то побежал вверх по лестнице. В аванзал вбежала и пала к ногам Аврелии баронесса в дешевой грязной блузе, с обнаженными руками и грудью, с распущенными и всклокоченными седыми волосами. А за ней по пятам следовал незнакомец; с пронзительным криком: «Погоди у меня, мерзкая дьяволица, ведьма проклятая, закачу я тебе свадебку!» — он принялся таскать ее за волосы по залу и жесточайше избивать толстой дубинкой, которую держал при себе. Баронесса испустила ужасающий отчаянный крик, Аврелия, не помня себя, бросилась к открытому окну и стала громко звать на помощь. Случилось так, что по улице как раз проходил вооруженный полицейский патруль. Полицейские тотчас вбежали в дом. «Держите его! — вскричала навстречу им баронесса, корчась от ярости и боли. — Держите хорошенько! Оголите ему спину, ведь это…» Как только она произнесла его имя, полицейский сержант, командир патруля, радостно воскликнул: «О-го-го, вот ты и попался нам, сатана!» Незнакомца схватили и потащили прочь, как он ни отбивался. Несмотря на все случившееся, баронесса прекрасно поняла замысел Аврелии. Она ограничилась тем, что довольно грубо схватила девушку за руку, втолкнула к ней в комнату и заперла за собой дверь, не сказав при этом ни слова. На другое утро баронесса ушла из дома и воротилась лишь поздно вечером, Аврелия же оставалась взаперти у себя в комнате, как в тюрьме, ни с кем не виделась и не разговаривала — и, таким образом, принуждена была просидеть целый день без еды и питья. Так продолжалось несколько дней кряду. Баронесса часто смотрела на нее сверкающими от гнева глазами, казалось, она вынашивает какое-то решение, но вот однажды вечером она получила письма, содержание коих, по-видимому, ее обрадовало. «Безмозглая тварь, это ты во всем виновата, но теперь дело уладилось, и я сама хочу, чтобы тебя миновала страшная кара, какую назначил тебе злой дух». Так говорила Аврелии баронесса, со временем она стала с ней поласковей, и Аврелия, которая перестала помышлять о бегстве с тех пор, как того мерзкого человека уже не было в доме, снова получила большую свободу.

Прошло некоторое время, и как-то раз, когда Аврелия одиноко сидела у себя в комнате, на улице поднялся страшный шум. К ней вбежала горничная и сообщила, что мимо них везут сына палача из ***, которого там заклеймили за разбой и убийство и отправили в каторжную тюрьму, но по дороге он от своих стражей сбежал. Аврелия, охваченная тревожным предчувствием, нетвердой поступью подошла к окну, — она не обманулась, это был тот самый незнакомец, это его, прикованного к телеге и окруженного многочисленной стражей, везли сейчас мимо их дома. Его возвращали туда, где он должен был отбывать наказание. Аврелия, близкая к обмороку, опустилась в кресло, когда ее настиг дико злобный взгляд этого типа, когда он с устрашающим видом погрозил ей кулаком.

Баронесса по-прежнему на долгие часы уходила из дома, но Аврелию никогда с собой не брала, и та вела мрачную, печальную жизнь, предаваясь размышлениям о своей судьбе, о том, какая страшная беда может ни с того ни с сего с нею случиться. От горничной, которая, между прочим, была взята в дом лишь после описанного ночного происшествия и которой, видимо, рассказали, будто бы тот прохвост состоял в близких отношениях с баронессой, Аврелия узнала, что в резиденции князя баронессу очень жалеют за то, что подлый преступник ее так бессовестно обманул. Аврелия слишком хорошо знала, что дело обстояло совсем не так, ей казалось невозможным, чтобы, по крайней мере, полицейские, которые тогда схватили этого человека в доме у баронессы, не удостоверились, когда она назвала его имя и указала на его заклейменную спину — явный знак преступника, — в том, что она близко знакома с сыном палача. Да еще та самая горничная порой как-то двусмысленно намекала на то, что люди думают всякое, они хотели бы знать, что открылось в ходе строжайшего судебного расследования, когда милостивой госпоже баронессе даже грозил арест, поскольку гнусный сын палача рассказывает бог знает что.

Аврелия вновь убедилась в порочном нраве своей матери, посчитавшей для себя возможным после того ужасного происшествия хоть на миг остаться в столице княжества. В конце концов ей все же пришлось покинуть место, где она чувствовала, как над ней тяготеет постыдное и более чем основательное подозрение, и бежать в отдаленный край. Во время этого путешествия она и попала в замок графа, и произошло то, о чем уже было рассказано. Аврелия нежданно почувствовала себя безмерно счастливой, избавленной от всех мучительных тревог; но в какой же глубокий ужас пришла она, когда, охваченная сладостным чувством от явленной им милости небес, заговорила с матерью и та, с адским пламенем в глазах, пронзительно закричала: «Несчастье ты мое, гадкое, подлое созданье, но месть все же настигнет тебя в разгар вожделенного счастья, как только меня внезапно похитит смерть. В столбняке, коим я расплачиваюсь за твое рожденье, хитрость сатаны…»

Аврелия была не в силах продолжать, она бросилась графу на грудь и умоляла его не требовать от нее полностью повторить то, что в безумной ярости наговорила баронесса. Она чувствует себя растоптанной, едва вспомнит страшные, выходящие за пределы всего мыслимо ужасного угрозы матери, захваченной силами зла. Граф успокаивал супругу как мог, невзирая на то что его самого пронизала дрожь леденящего смертного страха. Даже успокоившись, он вынужден был признаться себе в том, что баронесса, во всей ее мерзости, хоть она и умерла, бросала черную тень на его жизнь, дотоле казавшуюся ему безоблачной.

Прошло немного времени, как в Аврелии начали замечаться явные перемены. Если смертельная бледность в лице, тусклые глаза, казалось, указывали на болезнь, то смятение Аврелии, ее беспокойство, пугливость позволяли сделать вывод о какой-то новой тайне, смущавшей ее душу. Она избегала даже супруга и то запиралась у себя в комнате, то уходила в самые глухие уголки парка, а когда снова показывалась, ее заплаканные глаза, искаженное лицо свидетельствовали об ужасной муке, какую ей приходилось терпеть. Напрасно пытался граф доискаться причины такого состояния жены, и от полного отчаяния, в какое он в конце концов впал, смогло избавить его только предположение одного знаменитого врача, будто при особой возбудимости графини все пугающие перемены в ее состоянии могут указывать лишь на то, что их брак благословен и она в интересном положении. Врач этот позволил себе однажды, сидя с графом и графиней за столом, делать всевозможные намеки на предполагаемое интересное положение. Графиня, казалось, безучастно пропускала все мимо ушей, однако неожиданно вся обратилась в слух, когда врач заговорил о странных прихотях, какие нередко бывают у женщин в подобном положении и каким они не должны противиться, дабы не причинить вреда своему здоровью и не оказать пагубнейшего воздействия на ребенка. Графиня забросала врача вопросами, и тот принялся без устали рассказывать презабавные и престранные случаи из своей обширной практики. «Между тем, — молвил он, — есть примеры и совершенно ненормальных прихотей, которые толкают женщин на ужаснейшие поступки. Так, у жены одного кузнеца было столь необоримое влечение к мясу ее мужа, что она не успокоилась до тех пор, пока однажды, когда он пришел домой пьяный, ни с того ни с сего не бросилась на него с большим ножом и так чудовищно его не искромсала, что через несколько часов он испустил дух».3

Едва врач произнес эти слова, как графиня без чувств упала в свое кресло, и с трудом лишь удалось излечить ее от нервных припадков, которые засим последовали. Врач увидел теперь, какую он допустил оплошность, упомянув о том ужасном злодеянии в присутствии слабонервной женщины.

В то же время этот кризис как будто бы благотворно сказался на состоянии графини, ибо она сделалась спокойней, хотя вскоре затем начавшееся у нее странное оцепенение, мрачный огонь в глазах и все усиливавшаяся мертвенная бледность повергли графа в новые и весьма мучительные сомнения касательно здоровья жены. Однако самое необъяснимое в поведении графини заключалось в том, что она совсем ничего не ела, а, напротив того, ко всякой еде, особенно к мясу, выражала неодолимое отвращение, так что каждый раз принуждена была выходить из-за стола с живейшими признаками этого отвращения. Искусство врача здесь было бессильно, ибо даже самые настойчивые, самые нежные мольбы графа — ничто на свете не могло побудить графиню принять хоть каплю лекарства. А поскольку проходили недели, месяцы и за все это время графиня ничего не брала в рот; поскольку оставалось непостижимою тайной, чем удавалось ей поддерживать свою жизнь, то, как полагал врач, здесь было замешано нечто такое, что лежит за пределами всякой надежной человеческой науки. Под каким-то предлогом он уехал из замка, однако граф не мог не понять, что состояние графини показалось этому опытному врачу слишком загадочным, даже слишком зловещим для того, чтобы задерживаться здесь дольше и быть свидетелем необъяснимой болезни, не будучи в силах помочь. Легко представить себе, в какое расположение духа должно было все это привести графа, но этим дело еще далеко не кончилось.

Как раз в это время один старый верный слуга нашел случай поведать графу, когда застал его одного, что графиня каждую ночь выходит из замка и возвращается лишь с первыми проблесками зари. Граф оледенел от ужаса. Лишь сейчас задумался он над тем, что с некоторых пор на него ближе к полуночи всякий раз нападал совершенно неестественный сон, теперь он приписал его действию некоего наркотического средства, какое подмешивает ему графиня, чтобы иметь возможность незаметно покинуть спальню, которую она, вопреки обычаям знати, делила с супругом. Душу графа заполонили самые черные предчувствия, он подумал о чертовке матери, чей дух, возможно, лишь теперь пробудился в дочери, о какой-нибудь мерзкой прелюбодейной связи, о гнусном сыне палача.

Ближайшая ночь должна была открыть ему ужасную тайну, которая только и могла быть причиной необъяснимого состояния его жены. Графиня имела обыкновение каждый вечер собственноручно заваривать чай, который пил граф, после чего она удалялась. Сегодня он не проглотил ни капли, и когда по своей привычке читал в постели, то совсем не почувствовал к полуночи той сонливости, какая обычно на него нападала. Тем не менее он откинулся на подушки и вскоре сделал вид, будто крепко спит. Тихо-тихо слезла теперь графиня со своего ложа, подошла к кровати графа, посветила ему в лицо и выскользнула из спальни. Сердце у графа колотилось; он встал, накинул плащ и крадучись последовал за женой. Стояла лунная ночь, так что графу была отчетливо видна фигура Аврелии, облаченная в белый ночной наряд, хоть она и успела уйти далеко вперед. Графиня направлялась через парк к кладбищу и, дойдя до него, скрылась за ограждавшей его стеной. Граф следом за ней вбежал в ворота кладбища, которые он нашел открытыми. И тут прямо перед собой увидел он круг жутких призрачных фигур. Полуобнаженные старухи с развевающимися волосами сидели на корточках, а в середине круга лежал труп мужчины, который они грызли с волчьей алчностью. Аврелия была среди них! В диком испуге граф кинулся прочь оттуда и пустился, не помня себя, гонимый смертельным страхом, всеми ужасами ада, бегом по дорожкам парка, пока уже засветло, весь в поту, не очутился у дверей замка. Невольно, не отдавая себе отчета в том, что делает, взлетел он вверх по лестнице и пробежал по анфиладе комнат в спальню. Графиня лежала в постели и как будто бы тихо и сладко спала. И тогда граф пожелал убедиться в том, что до смерти напугавшее его зрелище было всего лишь отвратительным кошмаром или, поскольку в своей ночной вылазке он не сомневался — о ней свидетельствовал и его мокрый от росы плащ, — скорее даже обманчивым видением. Не дожидаясь пробуждения графини, он вышел из комнаты, оделся и вскочил на коня. Верховая прогулка погожим утром, среди благоухающих кустарников, откуда навстречу всаднику неслось веселое пенье проснувшихся птиц, развеяла страшные ночные картины; успокоенный и приободрившийся вернулся граф к себе в замок. Но когда граф и графиня сели вдвоем за стол и было подано вареное мясо, она с видом крайнего отвращения хотела выйти из комнаты, и тут графу открылась вся жуткая достоверность того, что видел он ночью. В дикой ярости вскочил он на ноги и страшным голосом крикнул: «Проклятое исчадие ада, я знаю, откуда у тебя отвращение к людской пище, из могил добываешь ты свой корм, чертова ведьма!» Но едва произнес он эти слова, как графиня с громким воем набросилась на него и с бешенством гиены впилась зубами ему в грудь. Граф оторвал бесноватую от себя и швырнул наземь, где она в страшных корчах испустила дух. Граф впал в безумие.

  • 1. …перестройка замка и закладка обширного парка в изысканном стиле, так что даже церковь, кладбище и дом священника оказались внутри ограды и выглядели частью этого искусственного леса. — Речь идет об английском «пейзажном» парке, вошедшем в моду в европейских странах в последней трети XVIII в.; иррегулярное устройство подобного парка, где строения по видимости хаотично вписаны в пейзаж, призвано убедить посетителя в нерукотворности и естественности планировки и открыть его взору множество живописных видов, как бы созданных самой природой. Практическая реализация принципов «пейзажного» садоводства связана с деятельностью англичан Уильяма Кента (1684–1748), Ланселота «Капабилити» Брауна (1715–1783) и нек. др. Гофман, судя по всему, относился к этой моде иронически: насмешливые отзывы о декоративных излишествах «пейзажных» парков встречаются, в частности, в его романе «Эликсиры сатаны» (1814–1815, опубл. 1815–1816, ч. 1, гл. 4) и в новелле «Каменное сердце» (1817), где говорится о «дурацкой мешанине наших так называемых английских парков с их речушками и мосточками, храмиками и гротиками» (Гофман Э. Т. А. Каменное сердце // Гофман Э. Т. А. Собр. соч.: В 6 т. М., 1996. С. 143. — Пер. Е. Маркович).
  • 2. Аврелия. — Это же имя носит одна из главных героинь романа «Эликсиры сатаны».
  • 3. «…у жены одного кузнеца было столь необоримое влечение к мясу ее мужа, что она… однажды… бросилась на него с большим ножом и так чудовищно… искромсала, что через несколько часов он испустил дух». — Пример, взятый автором из книги немецкого врача-психотерапевта Иоганна Кристиана Райля (1759–1813) «Рапсодии о применении психических методов лечения умственных расстройств» (1803), которую Гофман неоднократно цитирует либо упоминает в своих произведениях.
(На сенсорных экранах страницы можно листать)