Н. П. Николев. Басни

Николай Петрович Николев (1758—1815) с шести лет воспитывался в доме своей родственницы, Екатерины Романовны Дашковой, где получил хорошее образование, мог свободно писать по-французски и по-итальянски. Николев вращался в кругу знакомых Дашковой, в частности он был хорошо знаком с Н. И. Паниным, которому позднее посвятил несколько посланий. Еще в детстве Николев был записан в гвардию; он дослужился до чина майора, но вынужден был выйти в отставку из-за прогрессирующей слепоты. В 1784 году Николев женился на княжне Е. А. Долгорукой.

Литературная деятельность Николева началась в 1774 году, когда он напечатал «Оду Екатерине на заключение славою увенчанного мира» и комедию в трех действиях «Попытка не шутка». Во второй половине 1770-х годов Николев примыкает к литературному кружку, душой и теоретиком которого в это время был Ф. Г. Карин, литератор-дилетант, богатый светский человек, занимавшийся также переводами. В кружок кроме Николева и Карина входили Д. П. Горчаков и Д. И. Хвостов. Общие литературные позиции кружка выразил Карин в «Письме к Николаю Петровичу Николеву о преобразователях российского языка на случай преставления Александра Петровича Сумарокова» (1778), сочиненном в ответ на «Письмо к Федору Григорьевичу Карину на кончину Александра Петровича Сумарокова» (1777) Николева. Члены кружка писали преимущественно сатиры в стихах и комические оперы. Николева они считали центральной фигурой не только в своем кружке, но и в русской литературе 1780-х годов, так как именно Николев претендовал на место Сумарокова — место первого среди русских драматургов, создателей трагедийного репертуара. К своей стихотворной сатире «Он и я» (1790) Горчаков сделал примечание, из которого видно, как высоко превозносились трагедии Николева в кружке: «Н. П. Николев, лучший наш трагик, оставивший далеко за собой в сем роде г-на Сумарокова и прочих и почти равняющийся с г-ном Ломоносовым».1

Николев очень много сделал для того, чтобы оправдать надежды своих друзей. Он пишет комедии: «Самолюбивый стихотворец» (1775), «Испытанное постоянство» (1775); комические оперы: «Розана и Любим» (1776), «Прикащик» (1777), «Любовник-колдун» (1779), «Феникс» (1779), «Точильщик» (1780), «Опекун-профессор» (1782); трагедии: «Пальмира» (1781), «Сорена и Замир» (1784). Из комических опер Николева прочный успех имела «Розана и Любим», ставившаяся по нескольку раз в каждом году, а из трагедий — «Сорена и Замир». Комедии же особенного успеха не имели.

Сам Николев совершенно был согласен со своими друзьями, видел в себе выдающегося драматурга и, при всем уважении к заслугам Сумарокова, считал, что время его ушло, а потому мог себе позволить написать на бедствовавшего тогда писателя комедию-памфлет «Самолюбивый стихотворец». Появление этой комедии Николева на сцене в 1781 году вызвало ряд полемических выступлений сторонников Сумарокова, в частности Я. Б. Княжнина и его жены — дочери Сумарокова, Е А. Княжниной.

В борьбе с Никелевым принял участие и В. В. Капнист своей «Сатирою первою» (1780), в которой Николев (названный «Никошев») был упомянут в перечне бездарных стихотворцев. В ответ Капнисту появилась в «Санкт-Петербургском вестнике» 1780 года — в том же журнале, где была напечатана «Сатира первая», — полемическая анонимная статья. По предположению П. Н. Беркова, автором этой статьи является Николев. Кроме того, Николев ответил Капнисту стихотворной «былью» «Сатир-рифмач».

Эти полемические сражения никак не отразились на литературных успехах Николева, о которых он сам нередко вспоминал в своих стихах. Отвечая посланием на письмо Н. И. Панина к нему, Николев с гордостью напомнил о похвальном отзыве столь уважаемого им вельможи о «Сорене».

Конец 1780-х — начало 1790-х годов — время литературно-теоретических выступлений Николева. В журнале Академии наук «Новые ежемесячные сочинения», которым руководила продолжавшая ему покровительствовать Дашкова, Николев напечатал практическое руководство «Рассуждение о российском стихотворстве» (1787) и теоретическое «Лиро-эпическое послание к Дашковой» (1791), своего рода трактат об искусстве поэзии по образцу знаменитого произведения Буало, но с учетом того, что разработали более поздние теоретики классицизма.

В драматургии Николев требует строгого соблюдения трех единств, в поэзии вообще — соблюдения норм трех стилей, в одической поэзии — осуждает «громкость» и «пышные слова». Есть основания предполагать, что основным объектом критики Николева являются оды Петрова, которого Николев и другие члены его кружка высмеивали в своих пародиях начала 1780-х годов.

К новаторству Державина в одическом жанре Николев относился сдержанно; сам он допускает простонародность и даже грубость выражений в «солдатских» и «гудошных» песнях, представляющих собой сознательную стилизацию солдатского фольклора.

Николеву могло казаться в это время, что его упрочившемуся литературному положению ничто не угрожает. В 1792 году он был избран в Российскую академию Нападение последовало со стороны неожиданных противников. Против него выступили на страницах «Московского журнала» Карамзин в статье о комедии Николева «Баловень» и И. И. Дмитриев в пародийном «Гимне восторгу» (1792). Не помогло Николеву и приобретение новых литературных союзников в лице И. А. Крылова и А. И. Клушина, напечатавших в «Санкт-Петербургском Меркурии» сатиру Д. П. Горчакова, в которой о нем говорилось очень почтительно.

Решительную борьбу сентименталистов против Николева поддержал Херасков. Этот поход против Николева усилился еще после того, как в третьей части своих «Творений» (1796) поэт перепечатал «Лиро-эпическое послание» с обширными «пополнительными» примечаниями в прозе, в которых отвечал своим критикам. Видимо, время литературных успехов Николева уже прошло. Собрание его «Творений», начавшее выходить с 1795 года и рассчитанное на десять томов, прекратилось в 1798 году на пятой части, скорей всего потому, что на него не было спроса. Николев потерял своего читателя.

Новый император, Павел I, очень благоволил к Николеву и, по рассказу одного из друзей поэта, желал его иметь при себе как беспристрастного зрителя человеческих слабостей и поступков, способного не обинуясь говорить правду. Павел называл Николева L'аveugle clair-voyant, по названию популярной французской комедии Леграна (1716), в русском переводе названной «Слепой видущий» (интерес этой комедии основан на том, что ее герой зрячий, но объявляет себя слепым и с помощью этой хитрости разоблачает чужие плутни).

Поэт в то время продолжал жить в Москве или в своем подмосковном имении. О нем вспоминали в особо торжественных случаях. В 1806 году, когда Москва чествовала Багратиона, Николеву были заказаны стихи. В имении у Николева был собственный театр, и в 1811 году, перед нашествием французов, он сам играл первую роль в «Святославе», «трагедии собственного сочинения».2 Трагедия эта сохранилась в рукописи, содержание ее напоминает прежние трагедии Николева.

Во время вторжения Наполеона Николеву пришлось уехать в Тамбов, там он писал стихи и эпиграммы на Наполеона.

В 1815 году одноактная комедия Николева «Победа невинности, или Любовь хитрее осторожности» была поставлена в Петербурге.

После смерти писателя почитатели и друзья покойного проявляют усиленный интерес к его памяти, печатают о нем статьи, устраивают ежегодные поминки, выпускают в 1819 году сборник, ему посвященный. Но, при всем почтении к умершему, один из участников этого сборника не мог не заметить с горечью: «Кто примет на себя труд читать пять томов творений Николева? Ныне во всем ищут легкости».3

По изд.: Поэты ХVIII века - Л.: Советский писатель, 1972

 

БАСНЯ

Болван-молокосос из силы вон, кричал:
«Ах! ах! прекрасную я басню написал;
А басню назвал ту „Оратором-Болваном"».
Болвана слушали болваны, изумясь,
И, грамоте едва-едва учась,
Почтили рифмача парнасским капитаном.
Как вдруг Пиита в дверь,
На коего Болван своею баснью метил.
Болвана страх осетил,4
Болван — трусливый зверь.
Но делать нечего, Пиите пожелалось
Всё ведать, что об нем в той басне намаралось.
Болван дрожит, но басню чтет;
Прочел... Пииты был ответ:
«Не трусь! от сердца я вещаю,
Что я тебе прощаю;
Ты списывал меня, а вышел твой портрет».

<1797>

 

БАСНЯ

Где в доме попугай,
Там скромен будь, пустого не болтай.
У барыни одной такого роду птичка
Болтливее была, чем барыня сама;
У барыни ж была привычка,
Привычка, чтоб скорей сойти с ума,
До всех безделиц добираться,
Какие б ни были в дому;
Она любила шум, любила и подраться,
Ей было сорок лет, так чем же заниматься
Боярскому уму?
Бездельник попугай, что слышит, то и мелет;
Боярыня по-свойски целит:
За виноватого невинному тузы,
Иного батожьем, иную в три лозы.
Служители, свою погибель видя
И попугая все, как черта, ненавидя,
Почасту не дают ни пить ему, ни есть
И думают еще, чтоб им его известь,
Чтоб дать ему отраву.
Напротив, белочку, боярскую забаву
(Боярыня живет ли без забав?),
Как душу любят все; ей сахар, ей орехи;
Но, словом, дни ее не дни — утехи;
Ее лобзания, ее веселый нрав
Всем голову вскружил, и белка разжирела,
На ней уж фунтов с пять прибавилося тела:
Она дородна, хороша,
А попугай сидит, едва-едва дыша...
«Что это за причина? —
Так некогда спросил у белки попугай. —
Мы, кажется, равны: я птица, ты скотина,
Но ты живешь в раю, а мне здесь ад, не рай;
Мне жизнь становится от гладу нестерпима;
Пожалуйста, скажи, кума,
За что ты так любима?..»
— «За то, что я нема».

<1797>

«Творении», ч. 4, М., 1797, с. 144, 145.

 

КАПЛУН И РЫБОЛОВ

Басня

Как пристав будь ни строг и как ни карауль,
Хотя невольника пришпиль, зашей хоть в куль,
Когда ему судьба ульнуть дарует долю,
Пролезет в щелочку, уйдет на волю.
Всем воля дорога;
Но лишь не та она, которой хочет
И о какой хлопочет
Наш пьяница слуга;
Не та, что в бурлаке,
Живущем век на кабаке;
Но та, что в духе бодром,
Что в человеке добром,
И для кого плутовка-воля... казнь.
А баснь?..
Прошу послушать.
Для пищи лизуна, охотника покушать,
Кормился некогда каплун,
Дней с семь прошло, не срок?.. И мой жирун,
Меж тем как с хахалем кормилица гуляла,
Как от лелеенья младая роза вяла,
А может быть,
И рожа,
И рожу можно полюбить,
Бывает и она на вкус иных пригожа.
Всё в мире на своей чреде,
И дело не о том... Кормилице к беде,
Нашел каплун дыру, прыгнул — и на пруде.
Ну что ж? пожравши всласть, понежась, как вельможа,
Захочется хоть как
На чистом воздухе пройтиться.
Мой евнух не дурак,
Не всё же спать, не все на корм садиться;
К тому же на Руси,
Хотя у всех спроси,
В избушках воздух — чад: и дымен, и угарен.
А тем и более оправдан мой беглец,
Который на лугу, как тюря-молодец,
Как глупый знатный барин,
Жеманен и спесив, кокочет и поет,
Лишь курки не зовет,
Хотя была б прелестна;
И то не мудрено; причина всем известна,
У каплуна ведь нет...
Охоты волочиться.
Чему дивиться?
Зато дороден, чист,
Румян и голосист,
Зато италиянец,5
Которому намалевал
Француз иль древний галл 6
В наш век не для красы румянец;
Но нет чудес и в том; что было, то и есть.
Плоды по дереву, а счастие по доле:
В нас часто поневоле
И целомудрие и честь.
Но что ж беглец средь жребия такого?
Он видит рыболова,
Который над прудом и так и сяк вилял,
Кружился, сатанил, нырял,
Как бойкий откупщик, где плохо, там и метил,
А что послаще, то и сетил,
Лишь бы попалося на нос;
Не ведал рыболов, что есть такое спрос.
Не до хозяйского убытка,
Лишь клёв, то в горле рыбка.
Увидя то каплун, как барченок имущ,
По совести живущ,
Кричал мошеннику: «Ах, ты, плутишка дерзкой!
Дневной грабитель, вор!
Какой рыбоубийца мерзкой!
Того и метит, чтоб сорвать!
Не стыдно ль воровать?
Не стыдно ль промыслом таким тебе кормиться?
Оставь, бездельник, брось такое ремесло!
Усовестись и перестань срамиться,
Оно и здесь, и в вечности нам зло.
Взгляни, как я живу: ни краду, ни ворую,
О ну́жде не тоскую,
Вовек не хлопочу,
А ем и пью, лишь захочу.
Всмотрись, дурак, всмотрись в мою ты жизнь златую
И, кинув воровство, потщись иметь такую».
— «Молчи, евну́х пернат, дурак из дураков,
С довольством всех бедней на свете бедняков,—
Ответствовал ему плутишка из плутов —
Тебе ль учить разумных рыболовов?
Умней тебя сто раз слыхал я краснословов;
Нравоучителей известен мне язык
И риторический их крик,
Не скажут мне о новом
Ни перышком, ни словом.
Будь свят, премудр и как Самсон высок,
Будь всё пустым воображеньем;
Гордися почестьми и лживых душ служеньем;
С тобой твой суд и рок,
Сужу своим сужденьем,
Советовать не буду с дураком
И остаюсь навек откупщиком;
Зови меня купчишком,
Банкрутом и воришком;
Зови меня судьишком,
Крючком, щечилой и плутишком;
Нет нужды... хохочу над честью и тобой!
Коль в мире мне хабар, не буду в мире с пыткой,
Каплун, кормися на убой,
А рыболов кормиться будет рыбкой».
Теперь помыслим, кто счастливее из двух:
Плут, бойкий рыболов, или петух-евнух?
Не знаю; но скажу лишь то я справедливо,
Что где хабар плутам,
Там
Всё царство несчастливо.

<1798>

«Творении», ч. 5, М., 1798, с. 140.

 

СОЛОВЕЙ И СКВОРЕЦ

Басня

В прекрасных рощицах, молоденьких, кудрявых,
Где липа, ясень, ильм, кленочек и дубок,
И гривка елочек, и сосен величавых,
Черемухи и роз лесных кусток,
Порхая вниз с сучка, а снизу на сучок,
Имев одну любовь и в чувстве и уставе,
О собственной не мысля славе,
Пел громко соловей
В хвалу соловушке своей.
Он пел... и песнь его по рощам раздавалась,
И песня птичек всех от всех позабывалась.
Не токмо пахари, мирские простяки
(Для коих хлеб и соль — сребро и адаманты),
Но виртуозы музыканты,
Пииты-знатоки,
Которые судить чужое жестоки́,
И те (хоть не хотя, наморщася... сквозь зубы),
Внутри и зляся и стеня,
Внимая песенки, уму и сердцу любы,
Себе в восторге изменя,
Кричали велегласно:
«Брависсимо! прекрасно!»
Но что? для зависти ль не сыщется раба?
Ее ли без куска останется алчба?..
Пустое!.. в мире ей всё служит, лишь захочет;
Зоила как сыскать, минуты не хлопочет,
Коснулась — и готов вельможа и купец,
Пиита, музыкант, танцмейстер и певец.
Во славе соловей... ну! что ж молчишь, скворец?
Сороке и тебе, а зависть в том порука,
Чужая слава — мука.
Пускайся в критику, великий судия,
Хрипи и бормочи на песни соловья;7
Но я
Советую поздненько.
От зависти указ пришел скворцу раненько;
И наш Зоил пернат,
Хотя не сочинял ни «Федр»8, ни «Илиад»,
А разве цапывал кой-что из них для славы
(У всякого свои забавы),
Хоть Аристотель9 ввек не звал себя скворцом,
Но вижу! горд уже пред соловьем-певцом
Высоким знанием, искусством подражанья,
Кудахтанья и ржанья;
Умением хрипеть,
Сопеть,
Шипеть,
И по-свинячью хрюкать,
И по-совину гукать,
И лаять, и мяукать...
Но се! как ржавый гвоздь, подъяв свой желтый нос,
Как тухлы головни, крыле расширя черны,
Взяв в песнях соловья до точки всё в допрос,
Осиплым голосом пустил сужденья скверны,
Бормочет гению: «Твой склад не чист,
А свист
Не громок,
А голос тонок,
Рулад
Не гладок,
А перекат
Подавно гадок.
О! верь мне, соловей,
Что ты дурной певец, ей-ей!
Ты песнию своей
Себя не славишь, а порочишь.
Учися у меня, коль быть бессмертным хочешь.
Я на сто голосов пою,
Скрыплю, стучу, кую
Не рушником, не молотами,—
Одними скворчьими устами,
И плачу, и смеюсь,
И по-извозчичью бранюсь;
А дай мне волю —
И по-профессорски в минуту заглаголю,
Как ритор вмиг заговорю,
И всех со смеху поморю.
В избе и во дворце мой служит дар забавой.
Потщись его иметь — и будешь с вечной славой».
То слыша, соловей ответствовал скворцу:
«Я кланяюсь тебе, великому певцу!
С тобой искусство дорогое,
С тобой бессмертие твое,
Ты мастер ... петь чужое,
А я — свое».10

<1798>

«Творении», ч. 5, М., 1798, с. 146. Направлена, вероятно, против И. И. Дмитриева, который в «Гимне восторгу» (МЖ, 1792, ч. 7, с. 119) пародировал одическое парение Николева, на что последний «оскорбился», по словам Карамзина («Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву», СПб., 1866, с. 32). Открывая третий том «Творений» обращением автора к издателю, Николев обрушивается на сочинителей сатир и эпиграмм в его адрес, имея в виду прежде всего Дмитриева: «Творцы касаточек, которые (как говорят) по зимам умирают; воробьев, которые воруют; и голубков, из коих есть чистенькие, а есть и сизые, и совсем смурые, уже успели выпустить на меня свою явную аллегорию, и для славы своих безделиц не заметить моей лиры, а мое големое поместить в свою бестолковщину весьма неголемо — словом, не имели силы воздержаться от ребячьей и злонравной похоти, не могли вытерпеть, чтоб не подстрекнуть и не кольнуть того, который даже о их бытии и не ведал» («Творении», ч. 3, М., 1796, с. IV).

 

ДУБ И ТРОСТЬ

Басня

Живя в соседстве с дубом трость,
Который нес чело кудряво и широко
Под небеса высоко,
И чувствуя, что ей вовеки так не взрость,
Вспыхну́ла завистью, отмщеньем воспылала,
Зла дубу пожелала.
Ворчит,
Кричит,
Перед Бореем воет,
Клевещет, будто бы ей дуб беды все строит;
Доносит вопия: «Помилуй, сильный ветр,
Эолов грозный сын, герой полнощных недр,
Помилуй бедну трость от дуба
Груба,
Который хоть не царь, не велелепный кедр,
Но горд величием: ругается, смеется,
А иногда дерется,
То шишками колотит по зубам,
То по глазам
Листами хлыщет!»
Но ложь завидлива на зло причину сыщет.
И трость, чтоб более Борея подстрекнуть,
Склонить, дабы он дуб решился потряхнуть
И с корнями сопхнуть,
На мужа доброго тоненько, неприметно,
Подобясь низостью коварной в мире льсти,
Несла клевет несчетно.
Несла... (о добрый дуб, прости!),
Что будто бы хвалился
Пред всем собранием кустарников, древес,
Что в свет бессмертным он родился,
Что лучшее созданье он небес,
Предмет богатого и сира,
Крестьян, купцов, дворян, царей;
Но словом, твердостью нужнейша польза мира.
Что вихри, ветры все и даже сам Борей,
Сколь ни свиреп, ни горд шумящими крылами,
Ревущими устами,
И он не может, он, потрясть его кудрей,
Не токмо сбить с корней;
Что груди он свои в отпор ему поставя,
Ругается над ним, свою великость славя.
Такие лжи плетя и каждой лжи вослед
Пред рыцарем седым склоняя свой хребет,
Достигла наконец до клеветы удачной.
Борей, как меланхолик мрачный,
Угрюм, сумнителен, на мщенье скор и лют,
Успехи клевете с ним стоят лишь минут,
Ей выпросить на зло не мудрено приказа.
Тотчас и гром и дождь.
Поверил бурный вождь,
Озлился, заревел, махнув крылами мраза.
Всё гнется, всё дрожит,
Всё ломится, трещит
И на земли лежит!
Там сосны без голов преобращенны пнями;
Здесь ели вверх корнями,
Пощады нет ни росту, ни красе,
Под гневом дуб, а погибает все.
Но вижу: и к нему месть злая донеслася,
Глава кудрява потряслася;
Забились ветвии, посыпались листы,
Растреснулася кожа.
Невинный дуб! что ты?
Увы! без красоты,
Как будто изгнанный без орденов вельможа,
Но свеж имея нутр, всё, всё еще стоит,
Не гнется... подлости пред злобой не творит;
Речет: «Не будь в пустой надежде,
Коль ты сильней — сломи!.. не покорюся прежде».
Изрек — и злоба, тем сугубо разъярясь,
На тверду грудь его всей силой устремясь,
Дыхнула — дуб полмертв! уже... уже валится!
Отмщение сверша, отмститель скрылся вмиг.
А трость, отдав поклон, пред дубом уж гордится,
Зря близку смерть его успехом лжей своих,
Над дубом веселится;
И видя, что еще он жив,
Вещает: «Так и дуб не всё ж стоит высоко,
И не всегда счастлив;
Бывает и дубам от сильного жестоко.
На что ты, бедненький, так подымался вверх?
Когда бы ты стоял, как я, пониже,
К земле поближе,
Тебя б Борей не сверг».
— «Растенье низкое, — вещал ей дуб, кончаясь, —
Растенье, кое век качаясь,
Пред малым ветерком как слабость нагибаясь,
Не мни торжествовать, хоть скоро буду мертв
От клеветы твоей и бурна ветра злости
(Кому поклонами не приносил я жертв);
Но знай, что дуба смерть славнее жизни трости.
Я был неколебим, стоял колико мог,
И пользой твердости у мира был в предмете;
А ты... ты гнешься ввек, всем ветрам трусишь в свете,
Как слабость, низость, лесть... валяешься у ног».
Читатель мой! реши, судил ли я по праву,
Не трости дав, а дубу славу?
Иль тот правдивей суд, который дали им
Неподражаемым пером своим
Бессмертные гонители пороков:11
В Париже Лафонтен, в России Сумароков?
А я меж тем скажу, оставя им всю честь,
Нелживость находя и в заключеньи старом,
Что дубу торжество над тростью дал не даром;
Что дуба к твердости льзя доблесть нам отнесть,
А к трости гнущейся идолотворну лесть.

<1798>

«Творении», ч. 5, М., 1798, с. 150. Николев использовал сюжет басни французского поэта Ж. Лафонтена (1621—1695) «Le chêne et le roseau», переосмыслив ее мораль («Не трости дав, а дубу славу»). На русский язык басня Лафонтена переводилась под тем же загл. Сумароковым, Я. Б. Княжниным, И. И. Дмитриевым, Крыловым, а также Нелединским-Мелецким.

  • 1. «Поэты-сатирики конца XVIII — начала XIX века», «Б-ка поэта», Б. с., Л., 1959, с. 114.
  • 2. «Памятник друзей Николаю Петровичу Николеву», М., 1819, с.10.
  • 3. Там же, с. 58.
  • 4. Осетил — овладел.
  • 5. Румян и голосист, Зато италиянец. Итальянец-певец, сохранивший высокий голос (дискант) благодаря кастрации в раннем возрасте; обычай оскопления певцов был распространен в Италии.
  • 6. Древний галл. В поэтической речи XVIII в. галлами принято было именовать французов, по римскому названию людей кельтского племени, жившего в VI—I вв. до н. э. в Галлии (современная Франция, Швейцария и Бельгия).
  • 7. Пускайся в критику, великий судия, Хрипи и бормочи на песни соловья. В полемически заостренном предисловии к третьему тому «Творений» Николев использовал ту же аллегорию: «...доколе услышим пение соловья, вороны и сороки заглушат нас карканьем и щекотаньем» (ч. 3, с. IV).
  • 8. «Федра» — трагедия Ж. Расина (1677).
  • 9. Аристотель (384—322 до н. э.) — древнегреческий философ и ученый, труды которого по эстетике были использованы европейскими теоретиками классицизма.
  • 10. Ты мастер... петь чужое, А я — свое. Отвечая критикам, Николев подчеркивал, что его произведения «извлечены из сердца, а не из уст; сочиненное, а не украденное; мое, а не чужое» («Творении», ч. 3, с. VI).
  • 11. Гонители пороков. Имеются в виду сатирические мотивы поэзии Сумарокова и Лафонтена.