Карло Гоцци. Бесполезные мемуары
Как известно, «Бесполезные мемуары о жизни Карло Гоцци, написанные им самим и им же со смирением опубликованные» («Memorie inutili della vita die Carlo Gozzi, scritte da lui medesimo, e da lui publicate per umilitá»), написанные драматургом в шестидесятилетнем возрасте в 1780 г., впервые увидели свет в десятитомном собрании его сочинений в 1797 г. — в год гибели Венецианской республики. Причины написания воспоминаний, состоящих из двадцати шести крошечных глав, прозрачны и хорошо известны как из самого текста, так и из биографии Гоцци, и связаны со скандальной историей Теодоры Риччи и распада труппы Сакки. При этом на первой же странице драматург заявляет, что его «основной задачей было представить самому себе процесс своего развития и пригасить резвость своего самолюбия» 7, т. е. как будто мемуары намеренно — а не только из-за запрета цензуры на их опубликование — писались «в стол», «для себя».
Львиная доля мемуаров посвящена личной жизни Карло Гоцци: истории его предков XVI–XVIII вв., его взаимоотношений с родителями, братьями и сестрами, характерным для больших итальянских семей раздорам, трем неудачным попыткам любви (с. 16–20, 29–30, 41–52) и, конечно же, странной и скандальной истории его покровительства актрисе Теодоре Риччи 8. Одной из задач написания мемуаров Гоцци считал доказательство того, что ничего предосудительного в этих отношениях, вылившихся в общегосударственный скандал с Гратаролем, потрясший Венецианскую республику, не было, однако и Альфреда де Мюссе 9, и С. С. Мокульского 10 самооправдания Гоцци нисколько не убедили. Да и основной интерес для современных исследователей представляют именно зарисовки быта, этикета и человеческих отношений, существовавших в Венеции XVIII столетия. Вряд ли можно переоценить значение этих сведений для популярной ныне истории повседневности, включая сюда и информацию об особенностях ежедневного функционирования венецианской цензуры или полиции. Анекдотический случай, когда трибунал насильно поставил в театре пьесу автора, который желал ее снять со сцены, предстает перед нами не как единичное исключение, а как закономерное порождение венецианской административной системы 11.
Особый интерес представляют главы II–V, описывающие пребывание юного Гоцци на военной службе в Далмации в течение четырех лет (по разным данным то ли в 1738–1742, то ли в 1740–1744 гг.: ни до, ни после Гоцци в своей жизни не будет покидать пределы окрестностей Венеции). Тонкие наблюдения драматурга об особенностях республиканского строя Венеции, организации ее армии и военной дисциплины 12 дополняются уникальным этнографическим очерком быта и нравов хорватов и черногорцев Адриатического побережья, их своеобразного кодекса поведения, дуэлей и кровной мести 13. Несомненно, глава «Привлекательные черты морлаков и иллирийцев» должна привлечь внимание отечественных славяноведов.
На этом фоне изложению своего литературного кредо и анализу своих произведений, начиная от создания шутовской академии Гранеллески и заканчивая периодом постановки десяти фьяб и победы над Гольдони и Кьяри (1760–1765 гг.) в «Бесполезных мемуарах» уделено совсем немного внимания 14. Едва ли не больше места в воспоминаниях занимают различные иронические замечания Гоцци о странных случаях в его жизни, в которых якобы можно подозревать происки нечистой силы — замечания, которые исследователи не воспринимают всерьез. Еще С. С. Мокульский отмечал, что, хотя позже немецкие романтики и проявят интерес к пьесам венецианца, между их фантастикой и фантастикой Гоцци — «дистанция огромного размера» 15. Однако страницей ниже Мокульский признает, что все-таки Гоцци, «по существу, прокладывает дорогу романтизму», и это не случайно.
«Бесполезные мемуары» добавляют живых красок в характеристику консерватизма Гоцци. В течение 35 лет не менявший парика и пряжек, лишь бы не надевать ничего новомодного французского 18, и в течение 45 лет не менявший прическу 19 драматург проявил завидное упорство в противодействии тем идеям, которые, как он полагал, были занесены в Венецианскую республику исключительно извне и погубили ее.
Забытый публикой в совсем еще не старом возрасте Гоцци не преминул подвести и общественно-политические итоги своей эпохи. Уже в 1780 г. последнюю страницу своих мемуаров он наполнил тревожными и грозными «политическими слухами» из-за Альп о «равенстве», которое Гоцци считал «философическим мечтанием». В печать «Бесполезные мемуары» были подписаны 17 марта 1797 г., и цензура уже не пропустила в печать целиком послесловие Гоцци о «невозможной демократии» и «обманчивой иллюзии свободы» 20, а уже менее чем через два месяца Венецианская республика прекратила существование, город был безжалостно разграблен наполеоновскими войсками.
«Сведения о последних годах жизни Карло Гоцци почти отсутствуют», — сетовал де Мюссе. Лишь немногие письма дают понять, что чувствовал старик-драматург, видя гибель своего отечества. Он нашел в себе даже силы поздравить французов с победой, оговариваясь при этом: «Я венецианец душой, и вы простите мои слезы, если возвышение вашей родины влечет за собой унижение и разрушение моей» 21. После 1797 г. Гоцци даже как будто признал основные постулаты республики и демократии, вставил в свои сочинения лицемерное предисловие о свободе, равенстве и братстве 22, однако его оговорка что сам он не в состоянии последовать за новыми порядками вкупе с по-прежнему пренебрежительной трактовкой просветительской драматургии Гольдони как непотопляемого мусора 23, позволяют характеризовать Гоцци как небывало стойкого консерватора.24
Русские переводы:
- В 1955 г. были опубликованы отрывки из «Бесполезных мемуаров» в переводе Я. Н. Блоха 25.
- В 2013 г. опубликован перевод Л. М. Чачко. Он сделан не с оригинала, а с сильно сокращенного французского перевода, выполненного в середине XIX в. Полем де Мюссе — братом Альфреда де Мюссе, который написал послесловие к «Бесполезным мемуарам». При этом, если прижизненное собрание сочинений Гоцци 1797 г. включало три тома мемуаров, то у де Мюссе это текст, не насчитывающий и ста страниц.
***
Из «Бесполезных мемуаров»
Перевод Я. Н. Блоха.
По изд.: Хрестоматия по истории западноевропейского театра / Под ред. С. С. Мокульского. М.-Л.: Искусство, 1939. Часть II.
Гоцци играет роль Серветты
1
В течение всего карнавала в придворном театре представляли импровизованные трагедии, драмы и комедии для развлечения славного интенданта, патрициев-любителей, офицерства и горожан.
Труппа актеров, как это принято в большинстве любительских театров, состояла исключительно из мужчин, и молодые люди, переодетые в женские платья, исполняли женские роли. Я выбрал себе роль Серветты.
Принимая во внимание вкусы моих слушателей и народ, перед которым я должен был играть, я придумал совершенно новый, нигде не виданный тип Серветты. Я переоделся в костюм далматской девушки-служанки. Волосы мои были разделены пробором, и в них были вплетены шелковые розовые ленты. Мое платье и весь мой наряд вполне соответствовали внешнему виду кокетливой горничной из города Себенико.
Я решил отбросить тосканский диалект, на котором говорят субретки на итальянских сценах, и так как я недурно знал иллирийский язык, я решил выражать свои чувства в импровизованных диалогах и монологах на венецианском наречии, коверкая произношение и вводя итальянизованные иллирииские слова. Таким путем моя речь превращалась в очень забавный жаргон. Призвав на помощь всю свою смелость и болтливость, я вышел на сцену разыгрывать намеченную роль. Новый неожиданный тип Серветты, знакомый местным жителям так же хорошо, как и итальянцам, поразил всех и вызвал бурю восторга у зрителей, покорив все сердца.26
2
В один из вечеров последнего карнавала, третьего с начала моей службы, для окончания которой не хватало всего около шести месяцев, по желанию главного интенданта, предполагалось поставить в придворном театре импровизованную комедию. В этой комедии я должен был исполнять роль Люче, неудачно вышедшей замуж за Панталоне — порочного, больного и разоренного старика. Она была ввергнута в крайнюю нищету и имела грудную девочку, плод этого брака.
В ночной сцене у меня был монолог, во время которого я укачивал ребенка. Я напевал песенку, чтобы убаюкать его, прерывая свое пение рассказами о моих злоключениях, заставлявшими зрителей смеяться...
Я жаловался на холод, голод и дурное обращение. У меня не хватало молока, чтобы кормить ребенка, и даже то немногое, что я имел, было отравлено злобой и страданиями, которые мне приходилось переносить. От моего дурного молока у ребенка болел живот, и вследствие этого он блеял всю ночь, как овца, не давая мне сомкнуть глаза.
Было уже довольно поздно. Я ждал моего старого дурака-мужа, который все не приходил. Я высказывал предположение, что он находится на Калле дель Поцетто, улице, имевшей в то время в Царе дурную славу места недозволенных развлечений. Я предчувствовал несчастье, морализировал по поводу людских страданий и, наконец, разразился громкими рыданиями, заставившими всех смеяться.
Дело было в том, что один из наших офицеров, синьор Антонио Дзено, прекрасный исполнитель роли Панталоне, еще не явился в театр для исполнения своих актерских обязанностей, а между тем уже наступил момент, когда ему следовало появиться на сцене и вступить в разговор со мной. Из-за его отсутствия я не мог прервать моего монолога, продолжавшегося довольно удачно целых четверть часа, в течение которых я успел исчерпать все свое вдохновение.
Хороший актер импровизованной комедии не должен теряться, и у него не должен иссякать материал для болтовни. Чтобы продолжать сцену и этим найти выход, я сделал вид, что мой младенец плачет и не хочет уснуть, несмотря на мое пение и баюканье. Потеряв терпенье, я вытащил его из люльки, расстегнул свой лиф и приложил малютку к несуществующей груди, лаская ее, стараясь успокоить.
Это новое чудачество, вместе с моими жалобами на боль в грудях от укусов жадного младенца, сумело поддержать веселое настроение зрителей. Время от времени я с беспокойством озирался на кулисы, испытывая искреннее волнение из-за отсутствия Дзено — Панталоне, и не знал, к чему придраться, чтобы продлить мой постепенно замиравший монолог, так как мое красноречие иссякло.
Случайно мой взор упал на одну из лож просцениума, и я увидел распутную Тонину во всем блеске ее красоты, в парадном платье, вероятно, заработанном не слишком честным трудом. Она задорно смеялась, громче других, над моей женской болтовней... Точно яркий луч света вдруг озарил меня и пробудил мое смелое красноречие, уместное только в бесплатном театре, быть может, даже и в нем слишком свободное, но зато спасавшее мой бедный монолог, который постепенно иссякал.
Назвав свою куклу-младенца Тониной, я обратился к ней с речью. Я ласкал ее, восхищался ее личиком, льстил себя надеждой, что моя дочурка Тонина вырастет красавицей. Со своей стороны, я намеревался своим примером, своими заботами, вниманием и руководительством направить ее на правильный путь и дать ей прекрасное воспитание.
Обращаясь к маленькой Тонине, которую я держал на коленях, я говорил, что если, несмотря на все мои нежные материнские заботы, она когда-нибудь впадет в такие и такие-то ошибки, совершит такие-то необдуманные шаги, будет предаваться таким-то порокам и явится причиной таких-то несчастий, она будет самой скверной Тониной на свете, и я молю бога, чтобы он лучше пресек ее дни в самом младенчестве.
Ошибки, необдуманные шаги, пороки, проступки и причиненные другим несчастия в точности воспроизводили анекдоты, ходившие про Тонину, которая сидела в ложе просцениума.
Никогда в жизни ни один из моих монологов не имел такого бешеного успеха, как в этот раз.
Всв зрители сразу повернулись и уставились на ложу, где находилась прекрасная Тонина в ее великолепном платье, и под оглушительный хохот наградили меня громом долго не смолкавших аплодисментов.
Его светлость, которому были известны некоторые похождения этой сирены, удостоил громким смехом неожиданный проблеск моего карающего остроумия. Тонина же сердито выскочила из ложи и покинула театр, проклиная меня и мой монолог.
Наконец, появился мой супруг Панталоне, и комедия благополучно пришла к своей развязке. Впрочем, в дальнейшем уже не было ни одной такой уморительной сцены, как эпизод с моей малюткой.Оттуда же, ч. I, гл. XIII. Напечатано там же, стр. 93 — 95.
Причины литературно-театральной полемики
Перехожу к изложению причин, побудивших меня выступить с моими причудливыми поэтическими пьесами, которым я сам никогда не придавал слишком большого значения, не питая честолюбивых замыслов и не требуя, чтобы их ценили выше их заслуг. Настоящие ценители литературы никогда не относились, не относятся и не будут относиться к ним враждебно. Публика всегда встречала, встречает и будет их встречать знаками своего расположения, и только некоторые мнимые литераторы при виде их бесились, бесятся и будут беситься и впредь.
Я имел слабость смотреть с некоторым негодованием на пропасть, к которой стремилась наша итальянская изящная литература, грубо извратившаяся и испортившаяся в наше же время благодаря нескольким ярым фанатикам. Их честолюбивое желание прослыть оригинальными путем развенчивания всех заслуженных основателей нашей литературы сбило молодежь с пути правильных методов и ценной простоты, побуждая ее попирать ногами все то, что в прошлом чтилось.
Вместе с тем я с прискорбием смотрел на упадок нашей итальянской речи и на невежество, постепенно вытеснявшее ее чистоту, которую я всегда считал необходимейшим качеством для гармонического, плавного литературного изложения, для правильного развития и придания надлежащих оттенков мыслям, выраженным в произведениях духа, написанных на нашем языке.
Наконец, я не мог не сожалеть об исчезновении тех разнообразных стилей, которыми пользовались, согласно литературной традиции, как в поэзии, так и в прозе, при трактовке тем возвышенных, житейских и шутливых. Современные писатели ограничиваются тем единственным чудовищным стилем, напыщенным и смешным, которым в настоящее время пишется решительно все, от самых серьезных произведений до простой любовной записки.
Не следует, однако, думать, что мое негодование по поводу того, что я считал литературным бедствием нашего времени, могло вывести меня из моего обычного смешливого настроения. Если я писал и выпускал в свет литературные статьи в защиту мастеров нашей изящной литературы и чистоты нашего языка и против смелых развратителей итальянского гения, то это может только свидетельствовать о моем веселом усердии, но никак не о моей озлобленности.27
Академия Гранеллески
Это было приблизительно в 1740 году, когда, по капризу или благодаря случайности, в Венеции возникла академия из веселых людей, посвятивших себя изучению литературы, любителей просвещения, правдивости и простоты. Эта академия, идя по стопам Кьябреры, Реди, Дзено, Манфреди, Ладзарини и многих других реставраторов стиля, исцеливших его от напыщенной заразы аллегорий и метафор, которою была одержима фантазия писателей XVII века, развивала и поддерживала в умах молодежи идею прекрасного и необходимости совершенствования.
Это веселое и ученое общество отыскало одного чудака по имени Джузеппе Секеллари, который в ослеплении своего самолюбия и окруженный толпой насмешников, искавших над чем позабавиться, возомнил себя великим ученым и исписывал целые листы разным вздором, невольно вызывавшим при чтении взрывы громкого смеха. Они решили избрать эту птицу главой вновь учрежденной академии, быть может, для того, чтобы оттенить свое литературное смирение.
Под громкий хохот всех присутствовавших, он был избран единогласно и получил звание архигранеллоне и главы академии Гранеллески — титулы, которые с этого времени всегда даровались академии и ее главе.
После этого произошло торжественное увенчание этого редкого олуха венком из ели в присутствии всех членов академии. Но самым забавным в этой сцене было видеть его горделивую осанку по поводу оказанной ему обществом чести и как он благодарил академиков за тридцать с лишним стихотворении и эпиграмм в которых в остроумной форме осмеивался подобный глава, принимая их за чистую монету и за восторженную похвалу.
Высокое старинное кресло, на которое этот председатель с фигурой карлика не мог взобраться иначе, как подпрыгнув два или три раза, служило кафедрой для президента академии. Он важно восседал на нем, так как искренне верил, что это кресло принадлежало некогда кардиналу Пьетро Бембо, знаменитейшему писателю. (Пьетро Бембо (1470—1547) — выдающийся гуманист, автор рассуждений о стиле и первой итальянской грамматики. Сыграл большую роль в деле установления нормы итальянского литературного языка.) Над его головою помещалась сова, держащая в правой лапе две эмблемы плодородия — герб академии. Вытащив из кармана ворох бумаг, он с высоты своего места декламировал перед собранием неприятным, фальшивым голоском свой бессмысленный вздор, который он называл рассуждениями. После каждых десяти строк его прерывал гром аплодисментов академиков, не желавших его больше слушать, но он, гордый своим успехом и уверенный в искренности этих знаков одобрения, величественно передавал свои записки секретарю для сохранения их среди актов академии.
Когда академия собиралась в жаркие летние дни, во время заседания разносилось на подносах мороженое и холодный шербет, но председателю, в знак особого отличия, подавался на серебряном блюде большой бокал горячего чая. Если же заседание происходило во время суровой зимней стужи, то каждому подавалось горячее кофе, а председателю, в знак отличия, холодная, полузамерзшая вода. Почтенный архигранеллоне, гордый оказанной ему честью и тем, что его отличали от других, выпивал одно и другое, обливаясь потом или стуча зубами от холода.
Трудно перечислить все шутливые выходки, которые придумывались для такого председателя. Его глупое самомнение заставляло его принимать, как дань уважения, сыпавшиеся на него насмешки, и каждый раз, когда собирались академики, разыгрывались невероятнейшие фарсы, великолепно разгонявшие тоску. Ни за что не желая сознаться, что он в какой бы то ни было области стоит не на высоте, он на вопрос кого-либо из академиков никогда не отговаривался незнанием или неумением, а потому часто бывал принужден то сочинять экспромптом стихи, то спеть музыкальную арию, то драться раздетым, оставшись в одной рубашке, с учителем фехтования, который поражал его острием рапиры и заставлял кружиться в пространстве, подобно волчку Архигранеллоне все принимал за чистую монету, никогда не изменяя своему вечно торжествующему виду среди оглушительного хохота и аплодисментов...
Каждый раз, когда собиралась академия, председатель со своим важным видом, странными рассуждениями, шутливыми выходками, непредвиденными ответами на предложенные вопросы и тысячью других смешных глупостей служил как бы вступлением и небольшой интермедией для всех сочленов. После этого, однако, предоставив архигранеллоне мирно восседать на кафедре Пьетро Бембо в качестве слушателя и судьи, они вынимали из своих портфелей собственные сочинения в стихах или прозе, серьезные или шутливые, на разные темы, заданные им или по собственному выбору, остроумные, грациозные, с прекрасно построенными фразами, гармоничные по изяществу, разнообразные по стилю и чистейшие по языку. Следовало приятное чтение, развлекавшее присутствующих не менее двух часов.
Каждый, закончив чтение своего произведения, обращался к архигранеллоне, и его смешные взгляды и одобрительные отзывы вновь возбуждали веселый шум и смех.
Эта наполовину серьезная, наполовину шутливая академия, устав и принципы которой заключались в изучении старинных мастеров, в охране простоты и обаятельной гармонии разумного красноречия и в тщательном соблюдении чистоты нашего литературного языка, имела большое количество приверженцев среди молодежи...
Так как самые веселые члены этого общества любили давать архигранеллоне возможность похвастаться, они сочиняли к нему письма от имени разных знатных особ, в которых те, якобы прослышав о его учености и мудром управлении, умоляли удостоить их высокой чести быть записанными в число его счастливых подданных академиков. Такие письма писались ему от имени Фридриха II, короля прусского, великого султана, шаха персидского и других великих людей в том же роде. Все участники имели свое академическое прозвище, утвержденное председателем, и я помню, что меня прозвали «Отшельником».
Из этого общества людей, охотно подвергавших свои сочинения суровой критике и суду самых опытных и зрелых авторитетов, выходили рассудительные и грациозные поэтические произведения, написанные разнообразными размерами, как нельзя более подходящие для сборников и пользовавшиеся большим успехом у публики; выходили небольшие поэмы серьезного и веселого содержания; выходили остроумные сатиры в интимном стиле Берни или в возвышенном стиле Горация, заключавшие в себе ряд нравственных правил и выхваченных из жизни живых портретов; выходили речи, изящные, возвышенные, удачно построенные, риторичные, но без всякой напыщенности, сочинявшиеся по случаю избрания дожа, прокуратора Сан-Марко или великого канцлера; выходили статьи, убедительно защищавшие наших старых классиков и особенно нашего бессмертного Данте, выходили лекции об этом великом уме, который вполне заслуженно сохранил в течение пяти веков и сохранит на вечные времена прозвище «бессмертного», вопреки лицемерам, старавшимся его унизить; выходили шутливые новеллы, прекрасно написанные на чистейшем языке; выходили образцы семейных писем, веселые и непринужденные; выходили многотомные «Собрания пилигримов», «Нравственных совершенств» и «Наблюдателей», выходили прекрасные латинские стихи и проза; выходили переводы лучших иностранных авторов, которые, сохранив свою сущность, появлялись преобразованными по стилю и строю фраз со всею красочностью и изяществом нашего родного языка. Должен ли я приводить доказательства тому, что известно всем?28
Борьба против Гольдони и Кьяри
Изменчивая мода, объявившая высшим законом свободную беспорядочность и творческий порыв, делала большие успехи, как мода очень удобная. Сбитые с толку, смущенные умы утратили всякое различие между хорошими и плохими писаниями и, по невежеству, одинаково рукоплескали как хорошему, так и дурному.
Мало-помалу установилась всеобщая откровенная тривиальность и крикливая, темная напыщенность. Простая, культурная, разумная и естественная манера писать стала считаться расслабленностью и недостойной аффектацией.
Несчастная зараза распространилась с такой силой, что стали обращать внимание, расхваливать и рукоплескать произведениям доктора Карло Гольдони и аббата Пьетро Кьяри, которые прослыли прекрасными, оригинальными, неподражаемыми итальяскими писателями и вызвали недолговечную моду, содействовавшую окончательной гибели правильного и чистого литературного языка.
Эти два театральных писателя, соперничая и критикуя друг друга, сумели вызвать настолько сильное брожение в умах наших сограждан что, разделившись на две разъяренные партии, они устраивали целые схватки, стараясь доказать высокие достоинства их произведений.
Целый ураган комедий, трагикомедий и трагедий, полных всяких несовершенств, был поставлен из соревнования на сцене этими двумя гениями некультурности и вызвал нескончаемое множество пьес, романов, критических статей, поэм, кантат и апологий, вышедших из-под пера обоих бумагомарателей Они наводнили Венецию, ошеломили, заинтересовали и сбили с толку всю молодежь.
Только наше веселое общество Гранеллески удержалось от эпидемического поветрия Гольдони и Кьяри...
Чтобы сказать что-нибудь о том впечатлении, которое производили лично на меня оба чернильных потока Гольдони и Кьяри, я, со своей стороны, положа руку на сердце, чистосердечно скажу, что нахожу у первого очень много комических образов, много правды и естественности, но в то же время нахожу у него бедность интриги, вместо подражания природе — буквальное ее воспроизведение, плохо сопоставленные добродетель и порок при частом торжестве порока, тяжелую и грубую игру слов, особенно в его национальных комедиях, шаржированные характеры, заимствованную и не всегда уместную эрудицию, производящую впечатление на толпу невежд, и вижу в нем итальянского писателя (оставляя в стороне его венецианский народный диалект, которым он прекрасно владел), достойного фигурировать в списке самых пустых, низких и безграмотных авторов нашего родного языка.
Что бы ни говорили в своих хвалебных отзывах, искренних, оплаченных или основанных на пристрастии, журналисты, газетчики, сочинители предисловий, романисты, защитники и всякие Вольтеры, за исключением своей комедии «Ворчун-благодетель» написанной им в Париже, где она пришлась по вкусу французской публике, но, будучи переведена на итальянский язык, оказалась совершенно не подходящей для нашей сцены, — этот писатель не сочинил ни одной совершенной пьесы, и в то же время в каждом его произведении есть черты подлинного комизма.
Он всегда представлялся мне человеком, обладавшим врожденным даром писать прекрасные комедии, но, быть может, недостаток образования, критического чутья, необходимость отвечать вкусам народа и помогать бедным итальянским актерам, которые давали ему средства к существованию, или та поспешность с которою он должен был ежегодно сочинять бесконечное множество новых театральных пьес, чтобы поддержать свою репутацию, сделали то, что ни одна из его итальянских комедий не свободна от целого ряда недостатков.
В наших легких и веселых спорах по поводу всеобщего увлечения Гольдони и Кьяри преобладали остроумные поэтические насмешки, а не формальное осуждение. Эти споры, которые наша шутливая академия никогда не направляла исключительно на правильную критику бесконечного потока сочинений двух писателей — Гольдони и Кьяри, служили скорее разумными, отвлекающими средствами, имевшими целью вывести молодежь из той летаргии, в которой она пребывала благодаря омуту невежества, вульгарности и ошибок языка. Во время одной из таких бесед я предложил собравшимся указать мне среди бесчисленных итальянских комедий Гольдони такую, которую можно было бы признать совершенной, ограничившись одной, чтобы не углубляться в целый океан, причем я брался доказать с полною очевидностью даже младенцам общее заблуждение на этот счет. Никто не принял моего вызова и не назвал мне этой образцовой комедии...
Что касается аббата Кьяри, то я находил у него воспламеняемый мозг, беспорядочный, дерзкий и педантичный, астрологическую темноту интриги, прыжки от одного предмета к другому, требующие семимильных сапогов, бессвязные и разобщенные от хода действия сцены, многословие, которое он считал философским и авторитетным, кое-какие хорошие театральные эффекты, несколько описаний, чертовски удачных, и зловредную мораль, достойную самого напыщенного и неуклюжего писателя, украшавшего наш век...
Какой-нибудь Гольдони или Кьяри, вместе со своими приверженцами, могли увлечь всех на некоторое время тем легче и тем сильнее, что увлечение это родилось среди театральных кулис, охватив все население города, и разделило его на две партии, которые в своей слепой и яростной борьбе не могли отличить бесконечного превосходства сценического дарования Гольдони над его соперником Кьяри...
Мода на Гольдони и Кьяри продолжалась несколько пятилетий, и, по мере того как она остывала, постепенно усиливалось другое увлечение... увлечение неумеренными, неестественными, пошлыми энтузиастами, выдававшими себя за великих писателей и философов, открывающих новые литературные миры. Они льстят современной молодежи, грозят новыми словарями и даже новыми алфавитами, считают все прежнее глупым и близоруким, повергая все человечество в невероятный хаос литературного безумия...
Считая себя в праве распоряжаться своими мыслями, я позволил себе для собственного развлечения написать, сидя за письменным столом, небольшое поэтическое произведение, о котором речь будет впереди. Я не предполагал его опубликовывать, но совершенно случайно оказался вынужденным защищать в шутливой форме, высмеивая этих двух писателей, то, что я считал правильным методом и настоящим культурным способом писания...
Итак, в 1757 году я сочинил веселую поэтическую книжку в изысканном стиле наших старинных тосканских мастеров, озаглавленную «Тартана влияний на 1757 високосный год».
Учтивая, веселая и поучительная критика обычаев и злоупотреблений того времени... наполняла страницы моего сочинения, написанного для препровождения времени и для упражнения в языке. В нашем литературном кружке, состоявшем из людей одного направления, поэма эта имела успех, и я посвятил патрицию Даниэле Фарсетти, которому, по его просьбе, и отдал свою рукопись, не сохранив для себя даже копии.
Этот ученый кавалер, меценат нашей академии Гранеллески, желая мне сделать приятный сюрприз, не сказал мне ни слова о своем намерении и, предполагая, что в Венеции он может натолкнуться на препятствия, отдал напечатать мои листки в Париже в небольшом количестве экземпляров, которые, по прибытии их в Венецию, были им подарены друзьям и, таким образом, распространились по городу.
Этот томик спокойно переходил бы из рук в руки, доставляя развлечение обилием моральной критики со стороны человека, наблюдавшего нравы и обычаи нашего света, если бы несколько капель слишком едких чернил, которыми были набросаны портреты современных горе-писателей, осмеянных в стиле Берни, не сыграли роли яда кощунственных аспидов.
Мало того, что синьор Гольдони наводнял итальянскую сцену целым потоком своих театральных произведений, в его организме, повидимому, находилось какое-то мочегонное вещество, заставлявшее его сочинять с довольно тусклым вдохновением поэмы, песни, статьи и разные стихотворения, и он поместил в сборнике в честь венецианского патриция Веньера, заканчивавшего свое ректорство в Бергамо, целый ворох насаженных на вертел плохих терцин, в которых он излил свою желчь против моей несчастной «Тартаны».
Он отзывался о моей книге, как об устаревшем хламе, собачьем вое, несносной, глупой чепухе. Он называл меня раздражительным, достойным сожаления человеком, которому, как он говорил, не повезло в жизни; и много других любезных выражений в том же роде украшало его терцины...
Несмотря на то, что моя «Тартана» была выдержана в строгом тосканском наречии и в стиле, подражающем старым поэтам Тосканы, особенно Луиджи Пульчи, ее искали, одалживали друг другу, читали, разбирали и хвалили люди действительно интеллигентные. Сторонники же Гольдони и Кьяри, лишенные всякого вкуса, считали ее просто-напросто злой сатирой...
Во всяком случае «Тартана» наэлектризовала публику и вызвала много споров. Многие молодые студенты искали знакомства со мною, и я завербовал их в нашу веселую, никем не поколебленную академию Гранеллески. Моя надежда на то, что возникает новое культурное увлечение, по крайней мере для произведений ума, укрепилась и казалась близкой к осуществлению.
Ввиду этого я решил поддержать мой маленький камешек, брошенный в осиное гнездо распущенности, и, не вдаваясь в педантичную критику, без задней мысли высмеял шутками и остротами терцины Гольдони, написанные им по поводу возвращения патриция Веньера, заключавшие злые насмешки по адресу моей «Тартаны».
Мне хотелось только заставить посмеяться за спиной этого раздражительного господина, который, в сущности, был добрым малым, но скверным писателем, а так как он по профессии был адвокатом при венецианском суде и употреблял в своих сочинениях простонародные выражения и язык судебных бумаг, я сочинил препроводительное письмо, написанное в смешном, карикатурном стиле, с сохранением всех терминов и выражений, обычно употребляемых адвокатами в исковых прошениях, которые он будто бы прислал мне вместе со своими терцинами для разбора.
Я придумал этому письму хвастливое заглавие — «Уничтожающее возражение против «Тартаны», напечатанной в Париже в 1757 году».
После этого я перешел к разбору его терцин, и мне была нетрудно обнаружить в них, держась полусерьезного тона, массу тяжелых оборотов, неудачных выражений, ребячеств и грубостей.
Нисколько не изменяя смысла этих не слишком возвышенных терцин, в которых он хотел одновременно похвалить воспеваемого им кавалера и обрушиться на мою ненавистную книгу, я переделал его стихи, сохранив их содержание, но изменив язык на изящный, поэтический, возвышенный и гармоничный, показав, что даже тривиальные чувства вдвойне страдают от грязи и туманного слога. Когда же они выражены изящными словами, вполне подходящими к трактуемому предмету и с соблюдением поэтической гармонии, требуемой стихотворной формой, они приобретают достоинство и могут быть транспонированы с расстроенной двухструнной гитары на прекрасную лиру Аполлона...
Я не остановился на этой забавной интрижке. Моя смелая и веселая «Тартана» действительно содержала несколько сатирических брызг, направленных против тех комедий, которые ставились на наших театрах, и фыркающий Гольдони принял это на свой счет.
В своих бранных терцинах по поводу моего маленького томика он поместил два стиха в адвокатском стиле, метивших против меня и представлявших нечто вроде вызова...
Я решил написать другую книжку по поводу «убеждений и аргументов», которая не только обладала бы очевидной убедительностью, но и могла бы заставить смеяться всех, кто станет ее читать или слушать, как ее читают другие.
В этом сочинении я мысленно собрал однажды во время карнавала наших академиков Гранеллески к обеду в гостинице «Дель Пелегрино», окна которой выходят на площадь св. Марка.
Наблюдая из окон за проходившими мимо масками, мои друзья заметили отвратительную маску с четырьмя различными физиономиями, которая входила в гостиницу.
Они пригласили ее в нашу комнату, чтобы хорошенько разглядеть этого урода.
Маску с четырьмя лицами и четырьмя ртами звали «Комический театр», и она аллегорически изображала одноименную комедию Гольдони.
Разъяренный «Комический театр» хотел бежать, как только узнал во мне автора «Тартаны», но его задержали, и он был вынужден вести со мною диалог в защиту своих театральных персонажей...
Чудовищная маска защищалась очень плохо, как это всегда бывает с теми, кто неправ, и, обрушившись на меня всеми своими четырьмя ртами, стала называть меня насмешливым, нескромным, злым языком дерзким и завистливым, стараясь таким путем разбить мои убеждения и аргументы.
Наконец, «Комический театр», побежденный мною и осмеянный членами академии Гранеллески, подняв свое платье спереди, показывал свой пятый аллегорический рот, находившийся у него на животе. Этот пятый плакал навзрыд, объявив себя разбитым и моля о пощаде.
Один стих из упомянутых выше терцин синьора Гольдони, которым он думал оскорбить меня, назвав «человеком, не ладящим со счастьем», подал мне мысль о пятом аллегорическом рте, расположенном на животе этой маски. Сознаюсь, что это было очень зло, но это было спровоцировано и вполне заслужено.
Я сочинил белыми стихами полушутливое, полусерьезное послание, служившее предисловием к моим двум сочинениям, в котором я посвящал их некоему Пьетро Карпи, известнейшему обедневшему венецианскому гражданину. Завернувшись в свою разорванную тогу, в рыжем парике и черных чулках, заштопанных в тысяче мест зеленым, серым или белым шелком (вернейший признак бедняка), этот человек скромно просил на улицах у своих знакомых мелкую монету для поддержания своего достоинства гражданина.
В этом письме я лишний раз подчеркивал, что не считал, себя «в неладах со счастьем» и не искал в своих работах никаких даров от этого божества и что моей единственной целью была борьба со скверными писателями и возможное поддержание добрых правил и чистоты литературного языка...
Я обещал кавалерам Джузеппе Фарсетти и Людовико Видиману не печатать моих двух памфлетов, и никто не мог бы заставить меня изменить моему обещанию. Но, убедившись в непрекращающемся отвратительном, вызывающем поведении синьора Гольдони, я приготовился к защите гораздо более комической, чем его нападки, чтобы позабавить читателей и приобрести их расположение посредством добродушного смеха.
Когда дело идет о таких маловажных вопросах не хочется затевать критического спора, который вряд ли кому интересен и может вызвать только зевоту; лучший способ доказать свою мысль - это хорошенько высмеять того, кто этого больше заслуживает. Считая, что я подобного осмеяния не заслужил, я решил обратить его против моего противника и поддеть его в шутливых, кратких и убедительных сочинениях, достаточно остроумных, живых, образных и благоухающих веселой сатирой, которых искали, переписывали и всюду читали с удовольствием.
Из числа поэтических сборников, которых так много издается в Венеции... не было ни одного без стихотворного поединка между мною и моим приятелем Гольдони, которого, невзирая на его гнев, я постоянно считал своим приятелем, хотя и неудачным драматургом...
Скучным и смешным, хвастливым стихотворениям, которые Гольдони стряпал против меня и против любителей хорошего слога, печатая их под названием «Поэмы», я противопоставил комическое стихотворение, написанное мною по поводу одной свадьбы, под заглавием «Труды Гименея», и отданное в печать.
Это произведение произвело в умах совершенно неожиданный, переполох.
Я написал огромное количество стихотворений различными размерами, но всегда шутливых, критикующих обычаи и осмеивающих дурных писателей нашего времени. Они, как и следовало ожидать, пользовались огромным успехом благодаря своей новизне и смелости, читались больше, чем серьезные стихи, и наделали невероятно много шума, не принеся, в сущности, никаких плодов...
Все вышеупомянутые схватки в защиту талантливых писателей и насмешки над рассадниками отвратительной, невежественной свободы и грубого поэтического бреда,- конечно, не оставили в стороне сочинений аббата Кьяри. Несмотря на это, быть может, потому, что он был хитрее Гольдони, пользовался советами более остроумных друзей, или же считал ниже своего достоинства защищать свою славу «знаменитости» и соединиться со своим врагом Гольдони, он молчаливо переносил все выпады в свою сторону.
Случилось так, что в это время один неизвестный писатель высмеял в периодическом листке в форме пяти сомнений, которые, в сущности, были не сомнениями, а пятью критическими очевидностями, театральный пролог аббата Кьяри, декламировавшийся со сцены театра Сан Джованни Кризостомо в Венеции и впоследствии изданный им как замечательное произведение.
Осмеяние этого «Пролога» в пяти сомнениях, называвших его смешной поэтической чепухой, было ошибочно приписано мне. В этом сочинении не было ничего неразумного, и если бы оно было действительно написано мною, я нисколько не постеснялся бы в этом открыто признаться. Во всяком случае у меня появился новый враг, к тому же известный своею дерзостью и грубостью.
Шесть пошлых, грязных сатирических сонетов, направленных против меня и против академии Гранеллески, стали ходить в рукописи по рукам и были теми стрелами, которыми он начал нападение.
Тотчас же в защиту меня и академии забушевало целое море перьев. Пять сомнений по поводу «Пролога» обратились в двадцать и даже тридцать основательных насмешливых сомнений, печатавшихся в периодическом листке и приводивших аббата в безумную ярость.
Он унизился до того, что облобызал Гольдони, а Гольдони — до того, что принял его поцелуй. Они помирились и заключили оборонительный и наступательный союз против меня и против нашей академии.
Тогда академия, число членов которой успело разрастись, собралась с силами и вступила в веселый чернильный бой...
Лавка венещфнского книгопродавца Паоло Коломбани служила в этой войне центральным осведомительным пунктом. Здесь постоянно толпились члены академии Гранеллески, которые решили дать заработать Коломбани и вместе с тем позабавиться.
«Известный», «Плодовитый», «Мохнатый», «Сдержанный», «Храбрый», «Левша», я —- «Отшельник» — и многие другие наши академики издавали в этой лавке ежемесячные сатирические
листки с латинскими и итальянскими стихами, громящими скверных поэтов и писателей. В день выхода этих листков лавка Коломбани бывала всегда запружена толпою покупателей, жаждавших получить эту новинку.
Листки эти назывались «Трудами академии Гранеллески»...
Не следует скрывать истины. Часть этих «трудов» была написана молодыми академиками, возмущенными шестью оскорбительными сонетами. В своих сонетах в стиле Берни, Пульчи и Буркьеллы, замысловатых и простых, написанных прекрасным языком, остроумным и красочным, они, быть может, и позволили себе слишком много. Но во всяком случае это были культурные колкости, культурная брань, культурные нападки и культурное издевательство над двумя поэтами — Гольдони и Кьяри — и их сторонниками...
Так как эти два писателя, претендуя на то, что они реформировали театр, хотели задушить невинную итальянскую импровизованную комедию, с ее доблестными масками, пользовавшимися вполне заслуженным успехом у публики в исполнении Сакки, Фьорилли, Дзаннони и Дарбеса, одинаково развлекавших знать и народ, срывая сборы у заслуженных поэтов, — я решил, что ничто не может лучше наказать литературную дерзость этих двух воображаемых Менандров, как взять под свое покровительство живость, остроумие и шутки, свойственные театру наших Труффальдинов, Тарталий, Бригелл, Панталоне и Смеральдин.
В вышеупомянутых «Трудах академии Гранеллески» под своим академическим именем «Отшельник» я написал причудливый веселый критический дифирамб, представлявший шутливую защитительную речь в честь актеров импровизованной комедии и их веселых проказ, пересыпанную насмешками над тогдашними сценическими произведениями, которые претендовали на совершенство и новизну. Разумеется, я не преминул дать тут же несколько разумных советов, как усовершенствоваться в изысканной поэзии и изящной манере писать, причем все это вместе послужило великолепным горчичником для обоих поэтов, их учеников и поклонников.29
ГОЦЦИ РЕШАЕТ ВЫСТУПИТЬ В ТЕАТРЕ
Упомянутые литературные стычки, начавшиеся в 1757 году моей «Тартаной» и продолжавшиеся вплоть до 1761 года, послужили теми ступеньками, которые проложили мне путь к моим сценическим фантазиям.
Не говоря о том, что указанные статьи повредили славе театральных произведений Кьяри и Гольдони, на которых стали смотреть с меньшим пристрастием, но мир, заключенный между обоими поэтами, окончательно охладил к ним всякий литературный интерес...
Вооружившись теми похвалами, которые достигаются некоторыми заслугами, которых так ищут всякими средствами обман и лицемерие, и опираясь на приверженцев, которые восхищались его талантом и неудачно ему подражали в своих комедиях, называя меня болтуном, а на деле будучи сами лишь грозовой тучей пустых слов, Гольдони утверждал, что огромный успех его театральных пьес лучше всего свидетельствует об его действительных заслугах и что одно дело заниматься тонкой словесной критикой, а другое — писать вещи, всеми признанные и приветствуемые толпой на публичных представлениях...
Тогда я, нисколько не чувствуя себя уязвленным, высказал однажды мысль, что театральный успех не может определять качества пьесы и что я берусь достигнуть гораздо большего успеха сказкой «О любви к трем апельсинам», которую бабушка рассказывает своим внучатам, переделав ее в театральное представление.
Недоверчивые усмешки и колкости только разожгли мое упрямство и заставили меня приняться за это своеобразное испытание.
Окончив свое произведение, я прочитал его в кругу ученых академиков Гранеллески, но, несмотря на то, что их смех был для меня хорошим предзнаменованием, они сами стали отговаривать меня и даже просили не выставлять этого ребячества перед публикой, так как пьеса, несомненно, будет освистана и может повредить престижу академии, до этих пор ничем не поколебленному.
Я ответил, что необходимо встряхнуть всю театральную публику, чтобы произвести сенсацию и отвлечь ее симпатии от наших противников. Я отдавал, а не продавал свою попытку, желая честно отомстить за незаслуженные оскорбления, нанесенные академии. Я прибавил, что культурные и ученые господа, хорошо разбирающиеся в книгах, плохо знают род людской и своих ближних.
Я отдал свою забавную экстравагантную комедию Сакки и его труппе, и она была поставлена на сцене театра Сан Самуэле в Венеции в 1761 году во время карнавала.
Неожиданная новизна и оригинальность этой сказки, переделанной для театра, которая в то же время была смешной пародией на сочинения Гольдони и Кьяри и заключала в себе кое-какой аллегорический смысл, произвела такой забавный и сильный переворот во вкусах публики, что оба писателя сразу увидели свое падение как бы отраженным в зеркале.
Кто мог предугадать, что эта искра фантастики сумеет охладить увлечение теми сценическими представлениями, которые пользовались прежде таким успехом, и вызовет интерес, продержавшийся в течение стольких лет, к веренице моих детских сказок? Но такова судьба!30
ТРУППА САККИ
1
Чтобы произвести нападение на упомянутых выше двух поэтов на почве театра и вместе с тем устроить развлечение для публики, я избрал своим орудием труппу актеров, во главе которой стоял Сакки, знаменитый Труффальдин.
Эта труппа, состоявшая главным образом из близких родственников, была признана общественным мнением того времени самой порядочной и честной.
Она с честью поддерживала традицию старинной итальянской импровизованной комедии, которую синьоры Гольдони и Кьяри задались целью уничтожить своими новшествами, под маской чрезмерного усердия во имя культуры, в действительности же преследуя исключительно корыстные цели. Я же шутливо высмеивал несовершенства этих мнимых новшеств, не нападая, однако, на достойные произведения в комическом и трагическом роде.
Антонио Сакки, Агостино Фьорилли, Атанаджо Дзаннони и Чезаре Дарбес изображали четыре маски — Труффальдина, Тарталью, Бригеллу и Панталоне; все они были прекраснейшими актерами.
Они обладали в совершенстве сценическим опытом, находчи-востью, грацией, вдохновением, шутками, умом, остроумием, непринужденностью и рассудительностью. Теми же качествами обладала и бойкая субретка Адриана Сакки-Дзаннони.
Остальная труппа в то время, когда я взялся ей помочь и завязать с нею сношения, состояла из стариков и старух, умелых, но несчастных застывших фигур, и неопытных мальчиков и девочек...
Мне казалось, что было бы забавно, если бы я стал во главе труппы Сакки и, собрав свое войско, игриво и весело отомстил за нашу попранную академию Гранеллески, доказав, что мои странные аллегорические пьесы с их содержанием, взятым из детских сказок, отданные Сакки, могут завоевать ему прочные симпатии публики и добиться полных сборов в его театре.31
2
Нет сомнения, что по крайней мере семь человек из этой труппы были прекрасными исполнителями итальянской импровизованной комедии, — того жанра, который в хорошем исполнении служил всегда прекрасным развлечением для публики, а в дурном — был нестерпимо скучным и даже невыносимым. Это единственное, в чем я схожусь с гонителями этого рода творчества, темными людьми, показная серьезность которых гораздо нелепее и бесполезнее скверных Арлекинов.
Труппа Сакки пользовалась всеобщим уважением, особенно по части добрых нравов, которыми она выгодно отличалась от прочих итальянских трупп, вызывающих предубеждение людей нефилософского склада мыслей.
Помимо того, что эти актеры как нельзя более отвечали требованиям, предъявлявшимся моими причудливыми нравственными аллегориями, и независимо от их большого дарования, дух честности, который царил среди них, больше чем что-либо другое, побудил меня сблизиться и даже подружиться с ними.
Установившиеся среди них мир и согласие, их обходительность в частной жизни, усердие, дисциплина, строгость, запрещение женщинам принимать гостей и отрицательное отношение к подаркам поклонников, правильное распределение времени между домашними обязанностями, молитвой и делами милосердия по отношению к своим несчастным собратиям — все это возбуждало во мне симпатию к этой актерской компании.
При этом, если какой-нибудь актер или актриса на жалованьи нарушали установленные общеобязательные правила благонравия, они немедленно изгонялись и заменялись другими лицами, прежнее поведение которых подвергалось более тщательной проверке, чем их сценический талант.
Хотя я в достаточной мере свободен от предвзятых мнений и предрассудков и в своих наблюдениях над людьми никогда не гнушался чьим бы то ни было обществом, я, конечно, не сблизился и не подружился бы с актерами труппы Сакки, не проводил бы в веселых разговорах с ними все свои часы досуга в течение более двадцати пяти лет, если бы они действительно не пользовались такой прекрасной репутацией.
Я не только был автором длинной серии новых театральных произведений, подходивших к дарованию моих приятелей и очень для них выигрышных, но наряду с этим я возродил почти все вставные номера репертуара импровизованной комедии, состоявшие до этого из напыщенных фраз в духе XVII века, которые на актерском языке назывались «приданым» комедии.
Я не могу передать, сколько мною было написано «прологов» и «прощаний» в стихах для открытия и закрытия сезона и для тех актрис, которые в данное время выступали в первых ролях, какое количество песен я сочинил для их фарсов, сколько листов исписал монологами, «порывами отчаяния», «угрозами», «упреками», «мольбами», «отеческими внушениями» и прочими разговорами, которые вставляются при случае в импровизованные комедии. Актеры называют такие номера «общими»; они совершенно необходимы для актеров и актрис, не обладающих талантом импровизации, чтобы вызвать аплодисменты публики.
Я был у них кумом на конфирмациях и крестинах, сочинителем, советчиком, учителем, посредником в делах труппы и проделывал все это без всякой позы и без претензии на благодарность, бескорыстно идя навстречу всем просьбам с гуманной снисходительностью и в шутливой форме.
Если какая-нибудь девица из театральной семьи (все они были недурны собой и не лишены профессионального таланта) просила меня помочь ей деньгами или советом, я никогда не отказывался предоставить ей роль, вполне подходящую ее дарованию в специально сочиненных мною пьесах, и, делая ей надлежащие указания, давал ей, таким образом, возможность выдвинуться.
По их просьбе я жертвовал ежедневно несколькими часами моего досуга их обучению. Я заставлял их читать и переводить французские книги, относящиеся к их профессии. Я писал для них письма на разные подходящие темы, которые давали им возможность научиться мыслить и развивать свои способности, заставляя их сочинять необходимые ответы. Я, смеясь, исправлял их ошибки, которые нередко были самого неожиданного свойства. Мне это служило приятным развлечением, им же это было на пользу...
Все они были в родстве друг с другом и очень чувствительны к своим сценическим лаврам и смотрели на меня, как на счастливую звезду, которой поклонялись главные персонажи труппы, веря, что я способен доставить им успех своими театральными пьесами.
Существовавшее между ними соревнование в том, чтобы превзойти друг друга своим искусством и успехом у публики,, которым они и вся труппа в значительной степени были обязаны мне и моим пьесам, — заставляло их делать все возможное, чтобы завоевать мои симпатии. Я допускаю, что они преследовали и другие тайные цели, подсказанные Гименеем, но я всегда тщательно отвергал всякие явные намеки и объяснения на этот счет...
Что касается мужского персонала труппы, то он относился ко мне с большим вниманием и старался оградить меня от всяких неприятностей. Они прежде всего просили меня не обращать внимания на неосторожные поступки, вызванные легкомыслием, профессиональною завистью, упрямством, придирками и претензиями на лучшие роли в моих новых театральных пьесах, которые могли исходить из разгоряченных голов женщин.
Я отвечал им, что, пока труппа продолжает пользоваться добрым именем и пока эти ссоры, споры и сплетни не выходят за пределы женской болтовни, я никогда не унижусь до того, чтобы делать им неприятности или лишить труппу моей поддержки и моей дружбы. Если, однако, когда-нибудь мужчины впадут в те же грехи, что и женщины, тогда я, конечно, поступлю иначе.
Мне было приятно проводить часы досуга в обществе этих остроумных, учтивых, приятных и веселых людей, и мне доставляло удовольствие видеть, как актеры этой театральной семьи приглашались почтенными кавалерами из хорошего общества и были всюду желанными гостями, а актрисы принимались высокопоставленными дамами и благородными синьорами, в отличие от своих товарок по профессии. Меня радовал их успех в театре, который я возродил и поддерживал моими причудливыми театральными представлениями, содействовавшими успеху предприятия...
Я должен сказать, что так называемая культура, которая проникла и в театр, мало-помалу развратила и испортила нравы даже этой порядочной и редкой театральной семьи, подобно тому как ее проникновение в частные семьи развращает нравы ее членов.
Многие посторонние актеры, приглашавшиеся на жалование для исполнения серьезных ролей в комедиях и трагедиях, вносили в ее среду свободу мыслей и действия. Добрые нравы труппы, которые, быть может, носили только внешний характер, изменились и испортились...
Некоторые болезни настолько тесно связаны с нашими наклонностями, что их не излечить ни временем, ни событиями, ни размышлениями. Доверчивость и снисходительность две мои болезни, которые иногда переходят в глупость.
Всю свою жизнь я бичевал лицемерие, в чем можно убедиться из моих сочинений и что могут подтвердить все те, кто знал меня и вел со мною знакомство.
Я не могу поэтому отрицать, что показная честность, благонравие, религиозность, которую так долго исповедывали покровительствуемые мною актеры, была очень выгодна их друзьям и способствовала их обогащению. Напротив, свобода мысли и действия, проникшая в их среду благодаря современной науке и так называемой культуре, уподобила их всех строителям Вавилонской башни.
На моих глазах они перешли от роскоши к нищете, забыли родство и дружбу, разошлись в разные стороны, вечно друг друга в чем-то подозревали и жили в нескончаемой вражде, несмотря на мои многочисленные попытки к их примирению. В конце концов это привело к тому, что мне пришлось с ними расстаться.32
ПЕРВЫЕ ФЬЯБЫ И ПРИЧИНА ИХ УСПЕХА
Сказка «Любовь к трем апельсинам» имела полный успех. Это смелое драматическое произведение вызвало страшный гнев Кьяри и Гольдони, а также сторонников обоих этих писателей. Она произвела целый переворот своими пародиями и аллегорическими тайнами, о которых газетчики отзывались с величайшей похвалой, вскрывая в них тайный смысл, даже мне самому не известный.
Вражеские ряды старались неудачными остротами поднять насмех мою сказку, всячески подчеркивая свое литературное отвращение и презрение к ней. Они утверждали, что подобное сценическое представление не более как вульгарная, площадная буффонада, совершенно упустив из виду, что и люди, принадлежащие к благородному образованному классу, ходили ее смотреть не без удовольствия, выражая его знаками одобрения. Они кричали, что она обязана своим огромным успехом грубым, безобразным выходкам четырех талантливых масок, которых они хотели уничтожить, и разным чудесным превращениям, не понимая действительного смысла этого комического наброска.
Смеясь над их пустыми разглагольствованиями, я публично доказывал, что искусное построение пьесы, правильное развитие ее действия и гармонический стиль достаточны, чтобы придать детскому, фантастическому сюжету, разработанному в плане серьезного представления, полную иллюзию правды и приковать внимание всякого человека, за исключением, быть может, каких-нибудь тридцати моих врагов, которые, даже в случае доказанности всех моих утверждений, готовы были обвинять сотни и даже тысячи людей в невежестве, предпочитая стать евнухами и отречься от своего человеческого достоинства, чем сознаться в своей ошибке.
Все это вызвало новые насмешки по адресу моей попытки в новые испытания для доказательства справедливости моих взглядов и моего влияния на публику.
Сказка «Ворон», взятая мною из неаполитанской книги «Il cunto degli cunti», — развлечение для маленьких детей, разработанное; в форме страшной трагедии и не без участия моих веселых, талантливых масок, которые я хотел сохранить на сцене для пользы людей, впавших в меланхолию, — вопреки всем аристотелевским правилам, плохо понятым и неправильно применяемым, совершила это чудо.
Публика плакала и смеялась по моему желанию и толпами шла на бесконечно повторявшиеся представления этой сказки, как будто это был не вымысел, а чистейшая правда. Пьеса нанесла существенный ущерб обоим писателям и вызвала бурю восторга в газетах, превозносивших разработку в ней сюжета, ее мораль и скрытую в ней аллегорию, которую они понимали, как пример братской любви.
Всякое мнение, высказанное в пользу театрального представления, делающего полные сборы, может всегда рассчитывать на успех — шесть тысяч против одного.
Я хотел ковать железо, пока оно было горячо, и моя третья сказка под заглавием «Король Олень» подтвердила мое предположение и имела огромный успех у публики, постоянно наполнявшей зрительный зал. В ней находили тысячу красот, которых я, написавший ее, никогда в ней не замечал. Ее считали аллегорическим зеркалом, изображающим тех монархов, которые, слепо доверяясь своим министрам, сами превращаются благодаря этому в чудовищные фигуры.
Мои немногочисленные, но упрямые противники продолжали утверждать, надрывая глотки, что блестящий успех моих первых, трех сказок зависел исключительно от прекрасной постановки и многочисленных происходивших на сцене чудесных превращений. Они не признавали за автором ни технических знаний, ни искусства вести действие, ни риторических красот, ни очарования стихотворного красноречия, ни серьезных нравственных понятий, ни ясной критической аллегории. Это побудило меня написать еще две сказки: «Принцессу Турандот» и «Счастливых нищих», в которых совершенно отсутствовало все чудесное, но которые были не лишены ни внешней обстановочности, ни нравственных принципов, ни аллегории, ни сильных страстей и имели такой же огромный успех, как и первые пьесы. Этим я наглядно доказал правильность моих взглядов, не обезоружив, однако, моих противников.
Я противопоставил сценическим опытам Гольдони и Кьяри, пьесы которых начинали казаться скучными, свои причудливые поэтические сказки, написанные на фантастические сюжеты, но обладающие вышеуказанными качествами и исполненные подлинной театральности, заключающейся в действии, а не только в словах. Они отвлекали жатву от театров, поддерживавших мнимую культуру, и вместе с тем увеличили доходы Сакки.
Для своего развлечения я стал проводить часы досуга в обществе актеров этой труппы (прекрасное развлечение!) и в короткое время так глубоко проник в дух и изучил характеры моих воинов, что сочинял все роли в своих театральных причудах, имея в виду определенных лиц. Благодаря этому исполнение было до такой степени жизненным, что казалось, будто каждое слово исходило естественно от самих актеров, и, таким образом, представление очень выигрывало и нравилось еще больше.
Современные драматурги, повидимому, не обладают этим свойством или не хотят его применять, а между тем оно является необходимым условием для итальянских актеров, так как незначительная входная плата в театре, удерживающаяся благодаря устаревшим обычаям, не дает возможности приглашать большое число платных актеров и актрис и, таким образом, подбирать вполне подходящих людей для изображения всех разнообразных характеров и типов, встречающихся в природе.
Этому моему исследованию, проникновению в суть характеров, подражанию и искусству... я обязан успехом своих театральных представлений (чего никак не могут понять мои немногочисленные критики), и это же поддерживало их на сцене в течение стольких лет, чего никто не будет отрицать.
Один Гольдони так же умел изучить характер персонажей, которыми он пользовался в своих написанных пьесах. Но я бросаю вызов Гольдони и всем нашим театральным писателям и приглашаю их обрисовать различные характеры со всеми остротами, шутками, нравственной сатирой и всеми рассуждениями в диалогах и монологах в соответствии с моими Труффальдинами, Тартальями, Панталоне и Серветтами, как это сделал я, не впадая при этом в тоскливый тон и холодность, и с тем шумным успехом, которым пользовались мои типы.
Те, которые пробовали давать готовые реплики этим актерам, известным своим искусством, остроумием и грацией и пользовавшимся всеобщим успехом, делали их только неестественными и заставляли всех с отвращением отворачиваться от этой безвкусицы и глупости. Уже к третьему действию провал был всегда обеспечен, и только сами авторы весело смеялись, будучи твердо уверены, что они забавляют публику своим остроумием и меткими выходками.
Быть может, в этом и заключалась причина, заставившая их, во избежание худшего, надеть на себя личину серьезности и комической суровости, называть носителей благотворного веселья презренными шутами, всю Италию — сборищем пьяниц и грубиянов, считать меня писателем, защищающим всякий мимический вздор, а мои пьесы — отжившей свой век итальянской импровизованной комедией и утверждать это совершенно неправильно, с отвратительной ложью, опровергнутой самими фактами.
Всякий знает, что итальянские маски, мною искусственно возрожденные для развлечения той публики, которая их ценит по заслугам, играют в некоторых, но, однако, не во всех моих сценических произведениях, самую незначительную роль и что последние обязаны своим успехом строгой морали и сильным страстям, нашедшим поддержку в прекрасном исполнении серьезных актеров.33
Подражания фьябам
После хитро задуманой пародии, наброска комической аллегории «Любовь к трем апельсинам» и после «Ворона», «Короля Оленя», «Принцессы Турандот» и «Счастливых нищих» я отдал труппе Сакки «Женщину-змею», «Зобеиду» и «Голубое чудовище», пользовавшиеся тем же шумным успехом вплоть до 1766 года.
Модное увлечение этим разнообразным и приятным жанром, насаждавшимся исключительно актерами труппы Сакки; наносило существенный ущерб другим театральным антрепренерам. Это побудило некоторых людей, называвших себя поэтами, подражать мне (как это всегда бывает при театральных увлечениях) для поддержки других трупп.
Они прибегали к роскошным декорациям, многочисленным превращениям и к бездушному паясничанию. Они не поняли ни аллегорического смысла, ни шутливой сатиры нравов, ни технического совершенства, ни способа ведения интриги, ни духа, ни внутреннего смысла того жанра, который я насаждал. Я говорю: они не поняли моих приемов, чтобы не сказать, что они не обладали умственными способностями, необходимыми для того, чтобы их усвоить и использовать. Они подверглись всеобщему осуждению, вполне ими заслуженному в силу того презрения, которое они проявили к моим пьесам и к публике, которая им рукоплескала...
Гольдони, находившийся в это время в Париже, где он тщетно старался возродить итальянский театр, который существовал тогда в этой столице, услышав о шуме, поднятом в Италии вокруг моих сказок, унизился до того, что послал в Венецию свою пьесу, написанную в виде сказки, под названием «Добрый и злой гений». Она была поставлена на сцене театра Сан-Джованни Кризостомо и была много раз повторена.
Причину ее успеха нужно приписать театральному мастерству, хорошо обрисованным характерам, нравственной проповеди и философским чертам. Это только подтверждает, что не следует пренебрегать театральными аллегориями в сказочном стиле.
В то же время, однако, подобно тому как есть разница между различными породами собак, рыб, птиц, змей в строении, и цвете, в размере и в названиях, — разница, которая, не лишая их принадлежности к породе собак, рыб, птиц, змей, все-таки отличает их друг от друга, — точно так же и в сказочном сценическом жанре между «Добрым и злым гением» Гольдони и моими «Апельсинами», «Вороном», «Оленем», «Турандот», «Счастливыми нищими», «Женщиной-змеей», «Зобеидой», «Голубым чудовищем», «Зеленой птичкой» и «Зеимом — королем духов» существует такая же разница в цвете, в строении и в размере, от которой, однако, ни его пьеса, ни мои не теряют наименования пьес сказочного жанра.
Гольдони, прославившийся своими бытовыми пьесами, не обладал большим талантом для поэтических сказок. Я никогда не мог понять, почему мои нелепые критики ставили мне на вид успех, правда, очень непродолжительный, обоих «гениев» Гольдони, думая этим подавить во мне гордыню, которою я никогда не страдал.
Следует сказать, что сказочный род театральных представлений, вызывающий интерес публики и удерживающийся на сцене, много труднее всех других жанров драматических произведений. И если подобного рода пьесы обладают импонирующей, чарующей таинственностью, приковывающей внимание новизной и опьяняющим красноречием, если они не заключают в себе философских мыслей в форме изречений, если в них нет остроумной критики, диалогов, исходящих от глубины души, и прежде всего того очарования, благодаря которому для зрителей невозможное становится реальным, — они никогда не произведут должного впечатления и не оправдают огромных затрат и труда наших бедных актеров. Мои сказки, конечно, не обладают этими качествами, но я могу сказать с уверенностью, что они пользовались таким успехом, как если бы обладали ими.34
Начало разлада в труппе Сакки
После десяти лет моих театральных развлечений наступило время, когда мой покой не мог не быть нарушен по какому-нибудь неприятному поводу...
Поддерживаемая мной труппа имела в то время прекрасных актеров даже на трагические роли, но ее добрые нравы стали постепенно ухудшаться. Несмотря на то, что она попрежнему соблюдала внешнее приличие и даже проповедывала строгую мораль, я стал замечать в ней признаки иного направления и нарушения того согласия, которое царило в ней в прежнее время...
Посторонние актеры, приглашавшиеся для усиления труппы, способствовали успеху спектаклей, но вселяли вредные мысли в эту, некогда столь дружную, актерскую семью. Они критиковали администрацию и ведение дела, упрекали заправил в несправедливости, деспотизме и даже в бесчестности. Они жалели тех, кто считал себя обиженным, бросали камни в других и ловко прятали при этом концы в воду. Воображая себя очень учеными, при всем своем невежестве, они дошли до того, что убедили часть труппы, что мои произведения, которые я им отдавал, вовсе не приносили той выгоды, в которую все так слепо верили. Они приписывали их успех декорациям и обстановке и, особенно, своему таланту. Подобно эзоповской луне, сидевшей на спине мчавшегося во весь опор коня, они говорили: «Взгляните, какое облако пыли мы подымаем с земли». Коварно указывая на дороговизну постановок моих фьяб и обвиняя заправил труппы, они возбуждали некоторых из заинтересованных лиц, отрицали мои заслуги и сеяли подозрение и вражду против директора Сакки...
Не подавая виду, что мне известны обидные мнения, распространявшиеся на мой счет среди актеров, которые, собственно говоря, мне и не следовало знать, я без малейших признаков неудовольствия счел, тем не менее, необходимым не давать им некоторое время своих новых театральных капризов...
Уже в первый год люди, привыкшие к новому жанру, стали ворчать на отсутствие его. На второй год они стали вопить. Симпатии публики постепенно ослабевали. Театр Сакки обратился в пустыню, и бывали случаи, когда из лож раздавались ругательства по адресу актеров. Разложение росло с каждым днем. Тогда все актеры обратились ко мне с выражением самых теплых чувств и с горячей просьбой вывести их из затруднительного положения.
Я приучил публику видеть в этом театре представления совершенно иного характера, чем в остальных, и актеры поддерживали меня в моем литературном упрямстве. Мне казалось, что я принесу им больше вреда, чем пользы, покинув их после десятилетнего сотрудничества. Я никогда не считал для себя оскорбительным то, что исходило от актеров. Конечно, я мог рассмеяться им в лицо и отвернуться от них. Но я предпочел смеяться про себя, возобновив свое усердное сотрудничество, и дал им новые пьесы, которые имели успех...35
Распадение труппы Сакки
После двадцатипятилетней комико-героической поддержки, оказывавшейся мною труппе Сакки, наступил, наконец, момент, когда я должен был положить конец этому смешному покровительству.
Сакки, великолепный актер, но обремененный годами и почти впавший в детство, усталый и обедневший, забыв в восьмидесятилетнем возрасте свои веселые похождения, был сам главной причиной разложения своей талантливой и пользовавшейся успехом труппы... Эта труппа, в которой раньше всегда царила полнейшая гармония, обратилась в чистейший ад, где не прекращались ссоры, взаимные подозрения, злоба и ненависть. Актеры смотрели друг на друга исподлобья, и нередко взаимные оскорбления доходили до того, что участники обнажали шпаги и хватались за ножи, так что присутствующим приходилось с большим трудом разнимать их...
Петронио Дзанерини, лучший актер Италии; Доменико Барсанти, талантливый актер; Луиджи Бенедетти с женой, очень полезные актеры; Агостино Фьорилли, великолепнейший Тарталья, которым все это надоело, ушли из труппы и получили лучшие места в других театральных антрепризах.
Труппа Сакки обратилась в голый скелет, благодаря его отвратительным выходкам...
Труппа переехала в театр Сант-Анджело. У нее были скудные средства, скудные и к тому же бесталанные актеры.
Я написал для них две пьесы — «Чимене Пардо» и «Дочь воздуха».
Обе эти пьесы не могли быть представлены труппой за недостатком необходимых декораций и за недостатком действующих лиц.
Вечно угрюмый и вечно на всех сердитый Сакки продолжал самовольно распоряжаться скудными сборами. Некоторые актеры, не получая жалованья, обращались в суд и покидали труппу. Постоянно слышались крики, жалобы, грубости, угрозы, требования, взыскания, запрещения и волнения.
Наконец, после двухлетнего невероятного беспорядка, театральная труппа, которая в течение многих лет служила угрозой всем прочим труппам и украшением наших театров, позорно распалась.
Сакки решил уехать в Геную; перед отъездом он зашел ко мне попрощаться и со слезами сказал мне следующие слова:
— Вы единственный человек, с которым я прощаюсь перед этим моим тайным и мучительным отъездом. Я никогда не забуду услуг, оказанных мне вами. Вы одни были со мной искренни. Удостойте меня своим поцелуем, своим прощеньем и своим сочувствием.
Я поцеловал его. Он быстро ушел, обливаясь слезами, а я должен сознаться, что был глубоко потрясен.36
- 1. Гоцци К. Бесполезные мемуары (фрагменты) // Хрестоматия по истории западноевропейского театра / Под ред. С. С. Мокульского. М., 1955. Т. 2. С. 590–604
- 2. Карло Гоцци. Сказки для театра. М.: Искусство. 1956
- 3. там же, с. 35–37
- 4. Гольдони К. Комедии. Гоцци К. Сказки для театра. Альфьери В. Трагедии. М.: Художественная литература, 1971; Гоцци К. Сказки для театра. М.: Правда, 1989
- 5. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 7
- 6. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 5, 7
- 7. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 8
- 8. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 76-106
- 9. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 111-112
- 10. Карло Гоцци. Сказки для театра. М.: Искусство. 1956, с. 35, 37
- 11. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 93-94
- 12. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 14-15
- 13. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 21-24
- 14. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 53-62
- 15. Карло Гоцци. Сказки для театра. М.: Искусство. 1956, с. 36
- 16. Карло Гоцци. Сказки для театра. М.: Искусство. 1956, с. 31–33, 36–38; Гоцци К. Сказки для театра. М.: Правда, 1989, с. 7-9
- 17. Гоцци К. Сказки для театра. М.: Правда, 1989, с. 7
- 18. Карло Гоцци. Сказки для театра. М.: Искусство. 1956, с. 36
- 19. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 53
- 20. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 109-110
- 21. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 112
- 22. Карло Гоцци. Сказки для театра. М.: Искусство. 1956, с. 37
- 23. Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013, с. 113
- 24. Медоваров М. В. Полезные мемуары. Рец.: Гоцци К. Бесполезные мемуары / Пер. Л. М. Чачко. М.: Бюро Маяк, 2013. 113 с. // Историческая экспертиза. 2015. № 2 (3). С. 119-123. (с купюрами)
- 25. Гоцци К. Бесполезные мемуары (фрагменты) // Хрестоматия по истории западноевропейского театра / Под ред. С. С. Мокульского. М., 1955. Т. 2. С. 590–604
- 26. Из "Бесполезных мемуаров" ("Memorie inutili") Карло Гоцци (1797), ч. I, гл. XI. Новое полное издание под редакцией G. Prezzolini в серии Scrittori d`Italia, т. I, Бари, 1910, стр. 79
- 27. Оттуда же, ч. I, гл. XXXIII. Напечатано там же, стр. 190—192.
- 28. Оттуда же, ч. I, гл. XXXIII. Напечатано там же, стр. 192 — 196.
- 29. Оттуда же, ч. I, гл. XXXIV. Напечатано там же, стр. 204 — 222.
- 30. Оттуда же, ч. I, гл. XXXIV. Напечатано там же, стр. 228 — 231.
- 31. Оттуда же, ч. II, гл. 1. Напечатано там же, стр. 245 — 247.
- 32. Оттуда же, ч. II, гл. III. Напечатано там же, стр. 254—262.
- 33. Из „Бесполезных мемуаров" Гоцци, ч. II, гл. I. Напечатано в упомянутом издании G. Prezzolini, т. I, стр. 247 — 250.
- 34. Оттуда же, ч. II, гл. IV. Напечатано там же, стр. 264 — 267.
- 35. Оттуда же, ч. II. гл. VI. Напечатано там же стр. 275 — 277.
- 36. Оттуда же, ч. III, гл. II. Напечатано, там же, т. II, стр. 218—221.