Итальянская новелла эпохи Возрождения

Итальянская новелла эпохи Возрождения

1

Новелла — род небольшого рассказа. Она возникла в Италии более шестисот лет назад: первый сборник новелл был составлен на рубеже XIII и XIV столетий.

Рожденная устным народным творчеством, новелла окончательно оформилась как определенный литературный жанр в середине XIV века, в условиях того культурного расцвета, который переживали в это время города-республики Северной Италии, рано освободившиеся от феодальной зависимости и разбогатевшие благодаря бурному развитию торговли и промышленности.

Культура этих городов в XIV веке уже вступала в полосу Возрождения — эпохи великого прогрессивного переворота в истории европейских народов и всего человечества. Этот переворот совершался на основе процесса первоначального накопления капитала в передовых странах Западной Европы и формирования буржуазных отношений в недрах феодального строя. Он проходил под знаком развития иного мировоззрения, разбившего духовную диктатуру римской католической церкви и освободившего человека от ига феодально-католической идеологии средневековья. Это привело к невиданному до тех пор расцвету науки, искусства и литературы, к рождению новых литературных жанров. Новелла была одним из самых, ярких и характерных продуктов культуры итальянского Возрождения.

Своим происхождением новелла обязана разным видам устного рассказа, но в первую очередь — анекдотам и фачециям (фачеция — по-итальянски значит острое слово, шутка, насмешка). От них идет лаконизм повествования, занимательность новеллы, быстрота и эффективность неожиданной развязки, оставляющей прочный след в сознании читателя.

Из фольклора — как прошлых веков, так и повседневно создаваемого — черпала итальянская новелла на всем протяжении своего трехсотлетнего развития темы и образы, не уставая варьировать те из них, которые пользовались наибольшей популярностью. Какой из итальянских новеллистов (при всем различии их социальных взглядов и дистанции во времени, их разделяющей) — будь то Боккаччо или Саккетти, Серкамби или Поджо, Джиральди или Банделло — не собирал и не обрабатывал устных народных рассказов, легенд или анекдотических историй, повествующих, например, о великом итальянском поэте-изгнаннике Данте? Скитаясь на чужбине подобно последнему бедняку, Данте познает, сколь горек чужой хлеб и как круты чужие лестницы, но даже в самой крайней нужде он умеет сохранить независимость и человеческое достоинство, неизменно посрамляя своим умом и своей правотой пресыщенных властью и богатством князей, которые пытались задеть его честь. В ряде случаев он выступал в роли арбитра, неподкупного судьи, решая какую-нибудь тяжбу между заносчивым рыцарем и горожанами в пользу последних.

Во всем этом отражались народные чаяния и надежды на торжество правосудия и справедливости и пробудившееся демократическое самосознание горожан. А великий живописец Джотто или современник Данте, поэт и философ Гвидо Кавальканти, о которых сложили немало легенд и рассказов? Их образы также перешли из фольклора в новеллу.

Много устных рассказов и анекдотов ходило по всей Италии о мудром и бесстрашном шуте Гонелле, который был чем-то вроде итальянского Балакирева. Самые надменные и самоуверенные синьоры вынуждены были смириться перед логикой и остротой его ума; Гонелла умел высказать все, что народ думал о произволе властей, своекорыстии и ханжестве монахов и белого духовенства, и умел ловко уйти от расправы. В отличие от Балакирева Гонелла был историческим лицом (он-жил в середине XIV века), но образ его очень скоро стал достоянием фольклора. Таким он и вошел в итальянскую новеллу. О нем упоминают Поджо и Джиральди; особенное внимание уделяет ему Банделло в своем обширном своде новелл.

Вместе с популярными фольклорными образами новелла наследовала царивший в устных рассказах демократический дух.

Анекдоты и фачеции сообщили новелле злободневный характер, способность откликаться на текущие события и затрагивать острые проблемы современной жизни. Само название жанра говорило об этой отличительной его черте — новелла по-итальянски значит новость. Новелла непосредственно изображала типические события повседневной жизни, вызывавшие острый интерес в среде горожан. А жизнь итальянских городов была многообразной и бурной и изобиловала всякого рода событиями и происшествиями. Много нового и неожиданного приносила политическая борьба гвельфов и гибеллинов1 и столкновения между «жирным» и «тощим» народом — богачами крупных цехов и внецеховыми рабочими; в города доходили вести о злоключениях, переживаемых на море и на суше купцами; ломка старого мировоззрения и морали ежедневно порождала острые конфликты в быту. Новые формы жизни в городах-республиках утверждались в борьбе благодаря энергии, смелости, инициативе, находчивости простых горожан, нередко самого «низкого» происхождения, и это также приводило к острым, неожиданным ситуациям.

От устного народного рассказа идет и другая характерная для новеллы традиция: образный, живой, разговорный язык, богатый пословицами, поговорками, крылатыми словами и выражениями. Но, разумеется, итальянские новеллисты не просто усвоили определенные элементы и продолжили определенные традиции устного народного рассказа. Как особый литературный жанр новелла сложилась в результате переработки этих элементов и традиций на основе «ученой» культуры, на почве тех достижений и того опыта, которыми располагала литература городов-республик в период уже начавшегося формирования новой гуманистической идеологии. Такая переработка обусловила качественное отличие новеллы от устного народного рассказа.

Гуманистическое мировоззрение утверждало новый взгляд на человека, разбивая миф о его природной «греховности», лежащий в основе католической этики, и стремилось освободить человеческое сознание от религиозных предрассудков, насаждаемых церковью: оно было принципиально антиаскетическим и антиклерикальным. Гуманизм был направлен также и против сословно-феодальных пережитков средневековья, связывавших достоинство человека со знатностью происхождения, что сковывало инициативу наиболее активных социальных слоев города, тормозило рост демократического самосознания. Новая идеология придавала последовательность и устойчивость стихийным антиаскетическим, антиклерикальным и демократическим тенденциям, заимствованным новеллой из устного народного рассказа, углубляла и обогащала новеллу, повышала ее общественно-воспитательное значение. Обогащались ее структура, художественная ткань и язык.

Чтобы еще, резче подчеркнуть идею, новеллист предпосылал новелле небольшое предисловие и заканчивал ее определенной «моралью». В авторских отступлениях разного рода, в предисловиях и заключительных выводах новеллист нередко становился памфлетистом. Все это вносило в новеллу элемент публицистичности.

Выявлению идейного содержания в известной степени способствовало построение сборников новелл, разделение их на отдельные части («декады», «вечера», «дни»), объединяющие новеллы по их идейной направленности, а также обрамление всего сборника посредством авторского рассказа о том, как, когда и с какой целью возник тот кружок, в котором были рассказаны новеллы, содержащиеся в сборнике2.

Сделавшись идейно-насыщенной, новелла вместе с тем не утратила традиционной сюжетной занимательности. Вобравшая в себя лучшие элементы устного народного рассказа и обогащенная опытом итальянской и мировой повествовательной прозы, новелла приобрела способность к глубокому художественному обобщению жизни. Сочность и непосредственность народного жанра и глубокая народная мудрость соединились с воинственностью гуманистической мысли.

В новеллах отразилась жизнь итальянского общества эпохи Возрождения. В них царит дух жизнерадостного мироощущения, глубокой привязанности к земной жизни, свободомыслия, разбившего путы средневекового обскурантизма. Новелла вывела на сцену новых героев, которых прежде не знала итальянская литература. Это были люди энергичные, бодрые, предприимчивые, с сознанием своего человеческого достоинства и «естественного» права на счастье, умеющие постоять за себя, когда дело доходило до защиты этого права.

Новелла итальянского Возрождения развивалась на протяжении трех столетий. Понятно, что она не всегда оставалась одной и той же: социальные и политические условия в Италии в этот период резко менялись, и новелла, по самой природе этого жанра, не могла, хотя бы косвенно, не отражать этих перемен. За время Возрождения Италия пережила падение городов-республик; смену демократического строя диктатурой крупной буржуазии — так называемой тиранией; повсеместный упадок торговли и промышленности и связанный с ним процесс феодального перерождения буржуазии; установление в середине XVI века иноземного (испанского) господства, означавшего по выражению известного политического деятеля и писателя эпохи Возрождения Макиавелли, «конец всякой свободы»; католическую реакцию.

Конечно, можно говорить о новелле итальянского Возрождения в целом, отмечая ее характерные основные черты, тем более что лучшие ее традиции проявили большую устойчивость и в известной мере продолжали развиваться и в неблагоприятных социальных и политических условиях. Но картина будет неполной и неточной, если не проследить конкретную историю новеллы, не остановиться на творчестве хотя бы тех писателей-новеллистов, с которыми связаны основные вехи этой истории.

Впрочем, этого требует не только хронологический принцип. Италия в эпоху Возрождения продолжала оставаться раздробленной страной, крайне пестрой в политико-административном отношении. В разных областях и городах одновременно существовали различные типы государственного и политического устройства: демократия и республика, тирания, монархия. Соответственно этому и культурные центры Италии существенно отличались друг от друга: культура республиканской Флоренции, например, носила иной отпечаток, чем культура Феррарской синьории с ее феодально-рыцарскими нравами или неаполитанская культура, развивавшаяся в условиях господства Анжуйской династии и арагонских королей.

Поэтому даже те новеллисты Италии, которые жили в одно время, но были связаны с различными культурными центрами, подчас очень резко отличались друг от друга. Это отличие также усложняло общую картину развития итальянской новеллы эпохи Возрождения.

2

Отцом итальянской новеллы был флорентиец Джованни Боккаччо (1313–1375). Это не следует понимать в том смысле, что Боккаччо создал первые образцы новеллы. Первый сборник новелл был составлен, как уже говорилось выше, еще на грани XIII и XIV веков. Он известен под названием «Сто древних новелл», или «Новеллино» (то есть книга новелл). «Новеллино» содержал ряд идейных моментов, характеризующих новеллу итальянского Возрождения, но большинство собранных в нем новелл представляло собой пересказы старых средневековых книг, а также библии и произведений Востока, и эти пересказы по форме своей были сухими, односложными, шероховатыми. Отдельные элементы новеллы содержались в дидактических произведениях религиозного и светского характера, созданных в XIII–XIV веках: в «Цветочках» Франциска Ассизского, в нравоописательных и моралистических сочинениях Франческо да Барберино.

Но только Боккаччо удалось придать новелле ее классический вид, выработать тот канон, который надолго определил развитие жанра в целом.

Важной предпосылкой этого были прочные, кровные узы, которые связывали Боккаччо с республиканской Флоренцией.

Флоренция в XIV веке играла руководящую роль в экономическом и культурном развитии страны. Жизнь во Флоренции била ключом, и все прогрессивные достижения, характеризующие эпоху раннего Возрождения, на флорентийской почве появлялись раньше и в более полном и ярком виде, чем в других городах. Еще в XIII веке горожане одержали решительную победу над местными феодалами, был учрежден выборный Совет приоров3 и установлен демократический строй. Промышленность республики процветала: мануфактуры производили замечательные сукна, на которые был большой спрос в Европе. Флорентийские банкиры ссужали деньгами папу и европейских королей. Экономические и культурные успехи вели к росту демократического сознания горожан и к повышению их политической активности.

Правда, уже давали себя знать противоречия между интересами «жирного народа» (крупной буржуазии, объединенной в так называемые «старшие» цехи) и «тощего народа» — внецеховых рабочих (шерстобитов, чесальщиков и др.), дважды поднимавших восстание — в 1343 и 1345 годах. Но республика еще прочно держалась — была полна пафоса борьбы против феодальных сил средневековья, в которой участвовали все слои населения.

В этих условиях острие новой, гуманистической идеологии и той литературы, которая проникалась идеями гуманизма, было обращено прежде всего против феодально-католического мировоззрения и средневековых пережитков. Обстановка создавала благоприятные условия для известного сближения «ученой» культуры и культуры народной на основе общих антифеодальных устремлений. Итальянский литературный язык, созданный в эпоху Данте на базе флорентийского диалекта, делал в это время важный шаг вперед в своем развитии, питаясь богатствами разговорной народной речи, и флорентийские писатели проявляли живой интерес к устному народному творчеству.

Боккаччо был одним из писателей, наиболее близких к народной культуре: убежденный республиканец, с демократическим складом ума, здоровым и бодрым мироощущением, он относился с большой любовью к меткому и образному народному слову. Правда, он был вместе с тем и страстным ученым-гуманистом, отдавшим много сил и времени изучению латинского и греческого языков, античной литературы и истории, но эти занятия не превратили его в кабинетного затворника — его постоянно тянуло в гущу живой жизни.

Боккаччо был сыном купца и рос в купеческой среде, но наотрез отказался изучать торговое дело (так же, впрочем, как и каноническое право). Годы, проведенные в пору молодости в Неаполе, куда он был послан отцом для нелюбимых занятий, Боккаччо посвятил поэтическому творчеству, дружбе с гуманистами и развлечениям при дворе Роберта Анжуйского.

Однако новеллы Боккаччо показывают, что и в этот период он не переставал наблюдать жизнь купеческого сословия и других слоев населения. Неаполь — крупный портовый город — давал ему богатый материал, и Боккаччо, возвратившись во Флоренцию в 1348 году, привез с собой массу ярких впечатлений. Но, разумеется, больше всего материала дала ему сама Флоренция.

Восприняв лучшие традиции устного рассказа, Боккаччо обогатил их опытом итальянской и мировой литературы и поднял до уровня формирующейся гуманистической идеологии. Так под пером Боккаччо оформилась итальянская новелла, ее характерный язык, темы, типы. Флорентийский новеллист использовал не только опыт своих итальянских предшественников, но также и опыт французских фаблио, древней и средневековой восточной литературы; стиль его новелл, не говоря уже о целом ряде идейных моментов, показывает, что античная литература — греческая и римская — также сыграли свою роль в образовании того сложного органического сплава, который вышел из рук Боккаччо в виде классического канона новеллы итальянского Возрождения.

Многие современники Боккаччо третировали новеллу как какой-то «низкий» жанр. Их возмущало то, что материалом для нее служила современная действительность в ее повседневных проявлениях, а язык отличался обилием слов и выражений, бытующих в устной речи народа. О жизнерадостном вольномыслии новеллы, ее антиклерикальных тенденциях и говорить не приходится. Средневековые ханжи и ригористы считали греховным ее жизнелюбивый дух и острую критику духовенства, отдельные гуманисты объявляли профанацией создание литературных произведений не на латинском, а на народном языке. На Боккаччо нападали и справа и слева, и ему пришлось обороняться как против ханжей, так и против некоторых своих собратьев, в деятельности которых рано проявились педантические и кастовые тенденции, развившиеся впоследствии в итальянском гуманизме.

Конечно, Боккаччо утверждал позиции нового жанра прежде всего своими высокохудожественными новеллами, своим писательским мастерством. Но он и прямо выступал в его защиту, и это имело большое значение для будущего новеллы.

Боккаччо считал прежде всего, что новелла, так же как и произведения «высоких» жанров, требует подлинного вдохновения и большого мастерства, то есть что она является равноправным жанром художественной литературы. Ему претила моралистическая проповедь в духе средневековой дидактической литературы, и в своих новеллах он старался быть прежде всего рассказчиком, но это говорит лишь о том, что самый характер его ликующего свободомыслия требовал новых форм убеждения, отличных от докучных проповедей, а также о том, что Боккаччо живо ощущал специфику воспитательного воздействия произведений искусства. «Хорошие рассказы всегда служат на пользу», — говорит он в одной из новелл.

Тем, кто настаивает на равнодушии, на моральной индифферентности Боккаччо (среди буржуазных историков итальянской литературы этот тезис очень распространен) или подходит к «Декамерону» с вульгарной меркой, как к чисто развлекательному произведению, следует напомнить также, что Боккаччо не упускал ни одной возможности жанра (более того, именно он наделил его этими возможностями!), которая позволила бы автору так или иначе поднять свой голос в защиту той или иной высокой идеи. Богатство художественной ткани его новелл создавалось за счет искусно вводимых многочисленных замечаний, вскрывающих психологию героев и сущность событий и направляющих восприятие читателя, Развитие сюжета нередко прерывается закономерным и органически оправданным авторским отступлением чисто публицистического характера, отражающим одновременно и гуманистическую точку зрения и настроения народа. Это — яростные филиппики против ханжества и стяжательства духовенства, сетования на упадок нравов и т. п.

Ненасытно влюбленный в жизнь, тончайший ценитель веселой шутки и занятных историй — всех тех радостных неожиданностей, которыми дарит человека земная жизнь и которые может измыслить ум самого человека, — Боккаччо-гуманист хотел, чтобы новелла служила не только источником удовольствия и развлечения, но являлась также носительницей цивилизации, мудрости и красоты. Боккаччо считал, что тематика новеллы этому не помеха; напротив, именно в самой реальной жизни, в ее повседневных проявлениях, от которых так настойчиво старалась уйти аскетическая литература средневековья, новелла должна была раскрыть эту мудрость и красоту.

С этих позиций создавал он свое прославленное произведение — сборник новелл, названный «Декамероном».

Боккаччо работал над ним три года (1350–1353). В этом произведении, содержащем широкую реалистическую картину итальянской жизни эпохи коммун (городов-республик), гуманистическое мировоззрение, которое выковывалось в XIV веке, впервые было противопоставлено в собранном и систематизированном виде старой средневековой идеологии.

В 1348 году Флоренция пережила чуму, которая не только произвела страшные опустошения в городе, уничтожив значительную часть населения, но и оказала растлевающее влияние на сознание и нравы горожан. Вместе с покаянными настроениями вернулся средневековый страх перед смертью и загробными муками, возрождались всевозможные средневековые предрассудки и мракобесие. С другой стороны, были поколеблены моральные устои; в ожидании неминуемой гибели горожане предавались безудержному разгулу, расточая свое и чужое добро, попирая общепринятые законы нравственности. Покаянные настроения и «пир во время чумы» были обычными формами реакции на моровую язву, которая в средние века время от времени появлялась в странах Западной Европы и опустошала селения и города. Чума 1348 года дала толчок замыслу Боккаччо.

Во введении к сборнику он рассказывает, как небольшая компания флорентийских юношей и дам решила встретить чуму по-иному, с открытым забралом. Они хотели сохранить перед лицом смертельной угрозы ясное сознание, не замутненное ни мракобесием, ни вином, хотели устоять против тлетворного влияния чумы, одержать победу над ней. Удалившись из зачумленной Флоренции в загородную виллу, они вели здоровый, разумный образ жизни, укрепляя свой дух музыкой, танцами, пением и в особенности рассказами, повествующими о торжестве человеческой энергии, воли, ума, жизнерадостности, самоотверженности, справедливости и других высоких качеств над дикими и косными силами феодального средневековья, различного рода предрассудками и превратностями судьбы. Так, во всеоружии нового жизнеутверждающего мировоззрения, они оказались неуязвимыми — если не для эпидемии, то для тлетворного влияния возрожденного ею мракобесия. Боккаччо говорит о них: «Смерть их не победит — либо сразит веселыми».

Общество молодых людей, состоявшее из семи дам и трех юношей, оставалось в загородной вилле в течение десяти дней (отсюда название сборника — «Декамерон», что по-гречески значит «Десятндневник»), и за это время ими было рассказано сто новелл: по десяти новелл в день. Авторское повествование о жизни рассказчиков новелл явилось обрамлением всего сборника. Такой прием был не нов, его можно встретить и в древнегреческой и в восточной литературе. Боккаччо использовал его, чтобы подчеркнуть идейное единство своего произведения. Каждая отдельная новелла «Декамерона» воздействует на читателя не только сама по себе — ее усиливают другие новеллы и общая идея, общий пафос произведения, пронизывающие их. Боккаччо выступил одним из первых носителей новой идеологии, когда она далеко еще не получила своего полного развития, и, конечно, в его сознании боролось немало противоречивых элементов. Главное, однако, заключалось в том, что новое миросозерцание проявлялось в литературной деятельности флорентийского новеллиста уже в более или менее принципиальном и стройном виде: к оценке различных явлений жизни он подходил с определенными новыми принципами и критериями.

Основным для Боккаччо был «принцип природы», который у него сводился к защите человека от «извращенности» и «противоестественности» средневековых религиозных и социальных пережитков. В защите этого «принципа природы» состоит идейный пафос большинства новелл «Декамерона».

Боккаччо выступил как решительный и последовательный противник аскетической морали, объявляющей греховными радости материальной жизни и призывающей человека к отказу от них во имя награды на том свете. Во многих новеллах «Декамерона» оправдывается чувственная любовь, стремление к ее свободному удовлетворению и берутся под защиту герои и в особенности героини, которые умеют добиться своей цели с помощью смелых, решительных действий и разного рода хитроумных уловок. Все эти герои и героини действуют без оглядки на грозные домостроевские предписания и без религиозного страха.

Боккаччо расценивает их действия как проявление законного, «естественного» права человека на свободное проявление своих чувств и достижение счастья. В реальной жизни защита этого права нередко принимала крайне острый, рискованный оборот, а Боккаччо рисовал в новеллах именно картины реальной жизни; резкие конфликты его не пугали, а новелла их даже требовала. Но веселый, полный жизни флорентийский новеллист никогда не понимал следование природе в делах любви как потворство низменным инстинктам и разгулу страстей, никогда не сводил любовь только к чувственному наслаждению. Напротив, любовь была для него одним из высоких завоеваний человеческой цивилизации, могучей силой, облагораживающей человека, способствующей пробуждению и проявлению в нем высоких духовных качеств. В первой новелле пятого дня он рассказывает о юноше Чимоне, который, полюбив, превратился из грубого увальня в благовоспитанного, инициативного и отважного человека. «Великие доблести, ниспосланные небом в достойную душу, — говорит Боккаччо о происшедшем превращении, — были связаны и заключены завистливой судьбой в крохотной части его сердца крепчайшими узами, которые любовь разбила и разорвала, как более сильная, чем судьба, и, будучи возбудительницей дремотствующих умов, силой своей подняла эти доблести, объятые безжалостным мраком, к ясному свету…»

Боккаччо сочувственно и даже восторженно относился к различным ярким проявлениям жизнелюбия, ума и энергии. Но его уже начинали; тревожить сопряженные с ними в условиях развития буржуазных отношений эгоизм, грубый расчет, стяжательство, моральное разложение.

В противовес этим последним он стремился нарисовать в «Декамероне» высокий идеал человека, который вырастал из представлений новеллиста о «рыцарском» поведении, тесно слитых с гуманистическими идеями об истинном благородстве человека. В этом идеале было больше от гуманизма, чем от рыцарского кодекса. Разумное управление своими чувствами, гуманность и великодушие составляли его основу.

Есть в «Декамероне» большая группа романтических и героических новелл, специально посвященных изображению ярких образцов самоотверженности в любви и дружбе, щедрости, великодушия, которое Боккаччо называет «блеском и светочем всякой другой добродетели» и заставляет торжествовать над сословными и религиозными предрассудками.

В этих новеллах Боккаччо обращался нередко к книжному материалу, подчас не находя в действительности убедительных примеров идеального поведения, и поэтому его идеи не всегда выливались в полнокровные реалистические образы, приобретая утопический оттенок, хотя его вера в человека неизменно оставалась твердой.

Другой важнейшей стороной «Декамерона» является его антиклерикальная направленность. Большое количество новелл посвящено острой критике католической церкви. Эта критика отражала отношение народа к служителям церкви и «нищенствующим» монашеским орденам. Она развилась на той же основе, которая породила бесчисленные антиклерикальные анекдоты и фачеции, и именно этой народной основой прежде всего объясняется ее острота, сила и смелость.

Римская курия (папский двор) в эпоху Боккаччо окончательно погрязла в болоте алчности, продажности и разврата. Высшие чины церкви обогащались, торгуя индульгенциями (отпущениями грехов) и доходными должностями, предав полному забвению евангелические заповеди о бедности и святости, — их проповедовали с кафедры только для народа. Еретическое движение, прокатившееся по итальянским городам в XII–XIV веках, во многом раскрыло глаза народу своей страстной, неистовой критикой церковных порядков и многочисленными примерами строгого поведения, соответствующего принципам раннего христианства. Но римско-католическая церковь в конце концов сломила это движение и ввела его в официальное русло. Францисканцы образовали обычный католический монашеский орден. Поборники всеобщей бедности и равенства быстро переродились. Высшие чины монашеских орденов, подражая церковникам и соперничая с ними, предались стяжательству, роскоши и разврату, а братия — многие и многие тысячи нищенствующих монахов-миноритов, от которых, по выражению Боккаччо, несносно «отдавало коз-, лом», — усыпали, подобно паразитам, тело Италии, расползались по городам и селениям страны, собирая с мирян дань с помощью хитрости и обмана.

Вскоре у народа начали раскрываться глаза и на монашескую братию. Пармский монах фра4 Салимбене свидетельствует в своей латинской летописи, как низко пал в глазах народа престиж римской церкви и монашеских орденов уже в конце XIII века. В народе нищенствующих монахов называли «проходимцами», «пройдохами». Писатель-моралист первой половины XIV века Франческо да Барберино специально предостерегал горожан от какого бы то ни было общения с монахами и советовал при их появлении наглухо закрывать дверь. Однако монахи делали свое дело, спекулируя на суеверии, невежестве и предрассудках. Их главным оружием становилось, как уже было сказано, лицемерие, ханжество.

Против лицемерия, ханжества и направляет Боккаччо прежде всего острие своей антиклерикальной критики. Его новеллы приобретают при этом сатирический характер. «Декамерон» открывается одной из таких новелл. Некий сер5 Чаппеллетто, заведомый негодяй, взяточник, мошенник, человеконенавистник, убийца, не будучи духовным лицом, но действуя испытанным оружием клириков — лицемерием — и доведя его применение до совершенства, не только удостаивается в конце своей нечестивой жизни почетного погребения, но и обретает посмертно славу святого.

Начиная с папского двора и спускаясь до самых низов церковно-иерархической лестницы, Боккаччо обличает алчность, моральное разложение и ханжество духовенства. Умный и тонкий наблюдатель, опытный и веселый рассказчик, он умел извлечь максимум комизма из тех острых ситуаций, в которых оказывались священники, монахи и монахини, действующие вразрез со своими проповедями и становящиеся жертвами собственной жадности и сластолюбия. В итальянской действительности трудно было найти более благодарную тему для новеллы, требующей острых и захватывающих ситуаций, хотя городская жизнь и была богата ими! Боккаччо любил посмеяться над монахами, но церковники и монахи испытали на себе и всю силу его гнева. Недаром противники «Декамерона» ставили в вину веселому новеллисту то, что о духовенстве он говорит «злым и ядовитым языком». Во многих новеллах мы находим резкие, гневные выступления против монахов, имеющие чисто публицистический характер. Бесславный конец или жестокая расправа являются обычным уделом монахов «Декамерона». Рано или поздно народ выводит их на чистую воду. Это можно видеть на примере брата Альберта (день четвертый, новелла II), который ночами «слетал» в образе ангела к одной незадачливой венецианке; его похождения закончились на городской площади, у позорного столба, где он, предварительно вымазанный медом и вывалянный в пуху, был выставлен на всеобщее осмеяние и муку, причиняемую неотступными мухами и слепнями.

«Декамерон» произведение широкого диапазона, охватывающее различные стороны общественной жизни. Отстаивая интересы человеческой природы, Боккаччо выступал против различных сословно-феодальных пережитков средневековья, в особенности против кастовой дворянской замкнутости и высокомерного, презрительного отношения к «худородным» людям. В основе многих новелл «Декамерона» лежат конфликты, вызванные социальным неравенством. Сочувствие Боккаччо неизменно оставалось на стороне незнатных, простых людей. Они являются носителями тех высоких качеств, которые вырабатывались в человеке в условиях городской демократии и которые флорентийский новеллист так высоко ценил.

В «Декамероне» можно найти отдельные проявления аристократических взглядов и вкусов (буржуазная критика особенно любит подчеркивать их), но основа этой книги, бесспорно, является демократической. Демократизм Боккаччо виден не только в тех новеллах, где непосредственно «изображается торжество людей «низкого» происхождения над синьорами. Нетрудно заметить народную «психологию» и в тех новеллах, которые по своей сюжетной схеме восходят к фольклорным повестям о людях, утративших свое высокое положение и права, вынужденных на долгое время опуститься до уровня жизни бедняков и на самих себе испытать все их тяготы и невзгоды; герои таких повестей в конце концов восстанавливают свое положение, но не за счет высокого титула и силы, а благодаря личным качествам и навыкам, приобретенным в пору нужды и бедствий. Их победа создавала иллюзию торжества правосудия, законности и справедливости, что было дорого народному сознанию. Герои таких новелл обычно стараются сохранить в несчастье свое интеллектуальное и моральное превосходство и обнаруживают бесконечное долготерпение и выдержку, предоставляя судьбе и высшему правосудию решить их участь и обеспечить торжество справедливости. Здесь нетрудно обнаружить нотки чисто францисканского смирения и непротивления.

В целом же для «Декамерона», как это не раз подчеркивалось, характерна такая ситуация, когда действующие лица активно добиваются своей цели, «не всегда предоставляя руководство судьбе, которая расточает награды не благоразумно, а, как бывает в большинстве случаев, несоразмерно».

«Декамерон» блестяще продемонстрировал большие возможности «малого» жанра в охвате и раскрытии различных сторон современной действительности, Боккаччо создал несколько типов новелл, которые сам он по старинке классифицировал как «басни, притчи и истории»: от анекдотической, с сюжетом, развивающимся с быстротой спущенной пружины, с острой и неожиданной комической развязкой, до философско-моралистической, отличающейся психологической тонкостью, драматизмом и характерными патетическими монологами героев, приобретающими подчас чисто публицистическое звучание. Большое место занимает в «Декамероне» приключенческая новелла, в которой описание перипетий, переживаемых героем, сопровождается ярким описанием нравов горожан и городской жизни (один из лучших образцов — пятая новелла второго дня: о похождениях молодого купца Андреуччо в Неаполе).

Боккаччо населил мир своих новелл живыми людьми; правда, типичное в их облике обычно подчеркивается с большей силой, чем индивидуальное, но важно уже само огромное разнообразие типов, живость и убедительность их действий в различных ситуациях, естественность их речи.

Боккаччо был реалистом и стремился изображать современную жизнь ярко и правдиво. «В рассказе удаление от истины происшествий сильно умаляет удовольствие слушателей», — говорил он. Следование этой истине было девизом флорентийского новеллиста.

Боккаччо создал и специфический язык новеллы. Элементами этого языка сделались образные выражения разговорной народной речи, а также народные поговорки и пословицы. Боккаччо не только первый обратился к ним, но и дал классические примеры их употребления, показал их особое значение для жанра новеллы, требующего острого, яркого и вместе с тем сжатого и энергичного языка. С тех пор как Боккаччо ввел их в обиход, сделав непременным элементом языка новеллы, ни один новеллист уже не мог обойтись без них.

Боккаччо замечательно владел трудным искусством короткого рассказа и был величайшим из всех новеллистов итальянского Возрождения. Но развитие новеллы не остановилось на Боккаччо, и после него итальянская литература выдвинула еще целый ряд выдающихся и самобытных представителей этого жанра.

3

Следующий этап в развитии итальянской новеллы связан с творчеством Франко Саккетти (Саккетти родился около 1335 года, умер между 1400 и 1410 годами, точную дату его смерти установить не удалось).. Как и Боккаччо, он был флорентийцем, крепко связанным с жизнью республики. Саккетти высоко чтил своего замечательного предшественника; успех «Декамерона» заставил его обратиться к собиранию фольклорного материала и созданию новелл. В последнее десятилетие XIV века он составил из этих новелл объемистый сборник. «Триста новелл» Саккетти (до нас дошло только 258) существенно отличаются от «Декамерона». Двух флорентийских новеллистов разделял небольшой, но очень бурный период, полный больших политических событий и перемен в жизни Флоренции и всей Италии.

Боккаччо творил в условиях расцвета гвельфской Флоренции, он был полон веры в ее будущее, и этим определялись его оптимизм и «добродушие», на которые так часто указывают многие буржуазные литературоведа, приписывая эти качества счастливому характеру Боккаччо и его «чисто эстетическому» (по их мнению) подходу к реальной жизни, Боккаччо был певцом нового человека — это чувствовалось даже в стиле его новелл, возвышенном и утонченном. Убежденный республиканец, он все свои силы сосредоточивал на борьбе с феодально-католическим наследием средневековья; почти никогда не критиковал он современного ему государственно-административного устройства и вообще редко затрагивал в своих новеллах вопросы политической жизни. Однако уже последние годы Боккаччо были тревожными. Противоречия между «жирным» и «тощим» народом становились острее, в итальянской политической жизни и культуре вместе с появлением тирании, призванной обуздать и подавить «тощий» народ, возникли антидемократические тенденции, началась антибюргерская реакция, которая коснулась и Боккаччо; подпав под влияние одного монаха-фанатика, Боккаччо отказался от своего «Декамерона» и написал антифеминистический (направленный против женщин) памфлет «Корбаччо» («Ворон»), в котором возрождались аскетические мотивы средневековья.

Во времена Саккетти положение стало еще хуже, В большинстве ломбардских городов к концу века установилась власть тиранов. Угроза тирании нависла и над Флоренцией: в условиях обострившейся борьбы между «жирным народом» и армией наемных рабочих республиканский строй был уже бессилен в защите буржуазии, а интересы внецеховых рабочих, чомпи (оборванцев), как их презрительно называли, он не хотел защищать. Городская «демократия» начала разлагаться и пришла в упадок. Знаменитое восстание чомпи в 1378 году до основания потрясло весь строй городской демократии и обнаружило его слабость и гнилость.

Правители Флоренции, члены Совета приоров, вообще не отличались большим рвением в государственных делах, и горожане должны были принимать особые меры, чтобы несколько активизировать выбранных ими высших должностных лиц. Очень часто, иногда каждые два месяца, приходилось менять состав членов правительства, людей большей частью малокультурных, лишенных понимания широких государственных интересов и движимых только непосредственными интересами своего цеха. Существовала даже такая мера: новоизбранных правителей подвергали на известный срок затворничеству, лишая общения с женщинами, дабы они не отвлекались от выполнения государственных дел.

В эпоху Саккетти и приоры и подеста6 совершенно утратили свой авторитет в глазах народа. Они хотели бы служить крупной буржуазии, но необоримый страх перед народными массами, перед чомпи делал их пассивными и трусливыми. Фигура жалкого, трусливого приора или подеста становится в это время достоянием анекдота, фачеции и новеллы. Карикатурное или гротескное изображение правителей города, картины острых столкновений «жирного народа» с внецеховой рабочей беднотой, — описание участия больших масс народа в событиях городской жизни — все это сообщает новелле новое содержание и существенно изменяет ее черты, ее стиль. Она становится более активной политически, в ней явственнее слышится голос народных масс Флоренции, бурлящей, как котел.

Если Боккаччо мог тонко иронизировать над человеческой слабостью какого-нибудь не в меру сластолюбивого подеста или искусно намекал на алчность и глупость какого-нибудь нотариуса, то у Саккетти в подобных случаях не встретишь иронии, или она настолько резка, что неизменно выливается в открытую вспышку гнева. Подеста, нотариусы, приоры, священники, монахи — все те, кто угнетал и обманывал народ, изображаются у него в язвительно гротескном или карикатурном виде. Писатель яростно бранится, не скупясь на крепкие и энергичные выражения, взятые из разговорной речи.

Большой политический опыт говорил ему, что там, где ослабевает и вырождается строй городской демократии, рано или поздно устанавливается тирания. Поэтому новеллы Саккетти пронизаны чувством острого беспокойства за будущее Флоренции и дышат открытой ненавистью ко всем врагам республики.

Есть у Саккетти круг новелл, в которых его метод и стиль проявляются с особенной полнотой и яркостью. Это новеллы «происшествий». Их действие обычно начинается в людном месте, на рынке, или переносится на рынок, на городскую площадь (перед Дворцом синьории), причем в происшествие так или иначе вовлекаются большие массы народа. Начинаются эти новеллы с нарочито комического и незначительного события, как веселая жанровая сценка, но по мере своего развития обычно превращаются в острую политическую зарисовку гротескного характера. Один из лучших образцов новеллы этого типа — новелла о коне Ринуччо (новелла CLIX). Старая и тощая кляча, принадлежащая столь же старому и тощему владельцу — рыцарю Ринуччо ди Нелло, однажды произвела страшный переполох в городе: унылый россинант, неожиданно порвав привязь, бросился преследовать пробежавшую мимо кобылу. На Старом рынке, куда прибежали лошади, началась паника: купцы-суконщики стали перекидывать свой товар в глубь лавок из боязни, что «тощий народ» сможет воспользоваться суматохой и свести с ними счеты. Высшие должностные лица города начали вооружать сбиров, полагая, что вот-вот вспыхнет революция, а сами в смертельном испуге попрятались кто куда. Едва началась суматоха на Старом рынке, как тотчас же из своих кварталов туда устремились ткачи, шерстобиты, чесальщики и вступили в драку с представителями «жирного народа» — мясниками.

В этих новеллах Саккетти мастерски рисует жизнь Флоренции конца XIV века, накаленную политическую атмосферу, для которой достаточно было малейшей искры, чтобы вызвать пожар; он показывает грозно растущую силу народных масс и растерянность и трусость правителей, уже не способных поддерживать в городе порядок и мир и живущих в вечном страхе перед восстанием бедноты. С исключительным блеском передает новеллист нарастание действия и столь же искусно и остро пользуется приемами гротескного изображения в заключительных сценах, в которых появляются «отцы города», одержимые позорным страхом.

Саккетти резко обличал имущественное неравенство в коммуне. Именитых горожан, разоряющих бедняков, он называет «богатыми волками». С нескрываемой ненавистью писал он и о продажных служителях правосудия, находившихся на содержании у этих «волков». Народ сильно страдал от профессиональной недобросовестности и продажности судей, юристов, нотариусов, и Саккетти отразил отношение народа к этой корпорации в ряде новелл, написанных с грубоватым, по-народному крепким юмором или с неприкрытым гневом. Бесчинству и беззаконию служителей правосудия противопоставлял он народный идеал справедливости и честности.

В CXIV новелле, построенной на фольклорном материале, — Саккетти обращается к одному из излюбленных образов итальянской новеллы — образу Данте, который выступает как воплощение неподкупной совести и справедливости. Саккетти рассказывает, что один молодой дворянин, привлеченный за свое вызывающее поведение и притеснения, чинимые горожанам, к судебной ответственности, попросил Данте, который был ему знаком, поддержать его перед лицом правосудия своим авторитетом. Данте, тщательно разобравшись в деле, нашел, что этот дворянин должен быть привлечен к суду не за одно, а за два преступления, и выдвинул против него дополнительное обвинение.

В новеллах Саккетти резко обостряется антиклерикальная критика. Духовенство и монахи изображаются как поборники социального и имущественного неравенства, а папство обвиняется в разжигании политической вражды в городах и в потворствовании тирании. Без конца напоминает Саккетти князьям церкви евангельское учение о бедности и святости и, рисуя возмущение народа делами церковников, ясно дает понять им, что народному долготерпению рано или поздно должен прийти конец. В CXXXIV новелле рассказывается, как один горожанин, у которого лопнуло терпение, берет топор и идет в церковь, чтобы взломать церковную кружку и получить сторицей за свою лепту церкви, как то обещал ему приходский священник.

Герои новелл Саккетти говорят о религии, христианских святых и о самом Христе в духе свободомыслия эпохи Возрождения и с характерной народной прямотой суждений. Один горожанин в новелле CXXI берет свечи, горящие перед изображением Христа, и ставит их на могилу Данте, ибо, по его мнению, деяния Данте, творца «Божественной комедии», выше деяний Христа и заслуживают большего поклонения, поскольку возможности поэта, простого смертного, были неизмеримо меньшими, чем возможности богочеловека. Прославление людского ума, энергии, доблести — это была традиция, идущая от Боккаччо. Саккетти углубил ее демократическое содержание.

С особым увлечением рассказывает он множество историй, в которых народная смекалка торжествует победу над тупостью ожиревших святош, коварством и произволом знатных синьоров: мельник, крестьянин-простолюдин, отвечает на труднейшие вопросы, заданные аббату коварным тираном, и тем выручает из беды тупого клирика (новелла IV); простой веяльщик Парчиттадино, задумавший стать придворным шутом, дает урок королю Адоардо (Эдуарду III), привыкшему слушать одних льстецов (новелла III).

Большинство новелл Саккетти представляет собой яркие реалистические зарисовки сцен из жизни Флоренции конца XIV века. Автор очень часто замечает: «Я, пишущий эти строки, был при этом». Взятые вместе, «Триста новелл» образуют широкое полотно, изображающее период ожесточенных битв между «жирным» и «тощим» народом. Итальянская новелла в этот период в лице одного из своих лучших представителей — Саккетти достигает наивысшей степени народности, до которой она впоследствии уже не поднималась.

4

Крупнейшим итальянским новеллистом XV века был Мазуччо Гуардати. Он жил при дворе арагонских королей в Неаполе и был вынужден искать покровителей своему «Новеллино» среди членов королевской семьи и придворных. Это был период, когда в связи с упадком городов-республик началось перерождение итальянского гуманизма, утрачивавшего связи с городской демократией. Ученые, писатели, художники обосновывались при дворах Князей, тиранов, королей и нередко становились не только их секретарями, но и советниками и панегиристами — идеологами тирании или монархии. Неаполь был одним из крупнейших культурных центров Италии XV века; арагонские короли (в особенности Альфонс V) покровительствовали ученым и поэтам, и им удалось собрать при своем дворе многих выдающихся гуманистов. Но правление Арагонской династии отличалось исключительным деспотизмом.

Захватив в 1442 году власть, арагонские короли в течение многих лет разоряли подвластный им край. Народ испытывал тяжелейший налоговый гнет, при дворе царили жестокость, продажность и развращенность; короли вели постоянные войны с непокорными баронами — крупными феодалами, и край не знал ни покоя, ни мира; страшные тюрьмы в Кастельнуово всегда были переполнены. Особенной жестокостью прославился Ферранте (Фернандо, или Фердинанд) I.

Именно на годы деспотического правления этого короля приходится наиболее зрелый и интенсивный период творчества Мазуччо.

Как воспринимал писатель окружающую обстановку? Какое место занимал он при дворе? Как формировалось его мировоззрение и насколько оно отвечало господствующей идеологии? К сожалению, на все эти вопросы ответить очень трудно, так как у нас почти нет точных сведений о жизни неаполитанского новеллиста и о многом приходится только догадываться.

Мазуччо (уменьшительное от Томмазо) Гуардати, как предполагают исследователи, родился в Салерно около 1420 года и умер вскоре после опубликования своего «Новеллино», увидевшего свет в 1476 году в Неаполе. Возможно, что он происходил из знатной семьи. Можно также предполагать, что Мазуччо некоторое время исполнял должность секретаря салернского князя Джованни Роберто Сансеверино, управляющего городом по праву, дарованному ему Ферранте I, во всяком случае Мазуччо был очень привязан к этому князю и впоследствии, находясь при дворе, оплакивал его смерть в своем «Новеллино».

В какой мере деятельность его как писателя отвечала интересам господствующей идеологии? Об этом мы можем судить только на основании его новелл.

По языку и тону «Новеллино» далек от официального литературного направления; идейное содержание его по своему значению также не укладывалось в рамки господствующей идеологии. Особенной остроты и силы достигает в новеллах Мазуччо антиклерикальная традиция, идущая от устного народного рассказа и от Боккаччо, которому неаполитанский новеллист, по его собственному признанию, был многим обязан. Рисуя жизнь духовенства и монахов, которые «сеют ложь, грабят, насилуют», Мазуччо не знал пощады. Крайнюю нетерпимость и памфлетическую страстность его антиклерикальных новелл часто пытаются объяснить теми отношениями, которые существовали между Арагонской династией и римской католической церковью. Династия и курия враждовали между собой. Папа Каллист III отказался признать Ферранте I Арагонского, отлучил его от церкви и объявил Неаполитанское королевство своим владением; папа Александр VI подготовил падение Арагонской династии. Разумеется, папство действовало так не ради блага народа, а во имя своекорыстных интересов, пытаясь распространить свою власть на юг Италии. Если Мазуччо в своей непреодолимой ненависти к клерикалам и учитывал эти стремления папства, то он думал не только об интересах Арагонской династии, но и о том, как папская тирания могла бы отразиться на положении родного края и народа. Эта тирания была ничем не лучше, а во многом даже хуже арагонского деспотизма. Папство представляло собой могучую космополитическую силу средневековья, которая в Италии служила самой большой преградой развитию национальных сил и созданию единого централизованного государства.

Демократические основы критики духовенства можно проследить в отдающих еретической проповедью выступлениях новеллиста в защиту раннего христианства, не знавшего ни церквей, ни монастырей с их богатством и развращенностью. Жестоко высмеивал Мазуччо алчность духовенства, примером чего может служить новелла о священнике собора св. Петра в Риме, который не смог примириться с убытком, понесенным им в связи с приобретением фальшивого камня, и умер.

«Новеллино» был занесен Ватиканом в «Индекс» (список запрещенных, книг), и монахи с особым рвением истребляли экземпляры его первого издания. Следующее издание появилось лишь в XVII веке, но и оно было осуществлено тайно. Сборник новелл Мазуччо состоит из пятидесяти рассказов, разбитых на пять частей, — по десяти в каждой части. Новеллы объединены тематически: первая часть направлена против монахов, вторая — против развращенности женщин и т. д. К обличению женщин Мазуччо привело, несомненно, зрелище того падения нравов, которое он наблюдал при арагонском дворе. Но, конечно, Мазуччо был отчасти затронут и теми рецидивами средневековой идеологии, которые еде раньше вызвали появление боккаччевского «Корбаччо», обличавшего «греховую природу» женщин. Развращенности нравов Мазуччо пытался противопоставить строгую рыцарскую мораль дворянско-испанского образца, и это значительно ограничивало идейную ценность его новелл.

5

Хотя гуманизм и художественная литература, питавшаяся его идеями, в XV веке начинают отходить от демократических и республиканских традиций, от народной культуры, они все еще продолжают сохранять свой наступательный характер в борьбе с феодально-католической идеологией.

В середине XV века гуманист Поджо Браччолини (1380–1459) закончил составление небольшого, но исключительно острого сборника коротеньких рассказов — «Фацетий». Поджо написал свою книгу по-латыни; фацетии — латинская форма названия уже знакомого нам жанра; первое упоминание о фацетиях Поджо относится к 1438 году, последняя фацетия датирована 1453 годом.

Поджо жил в Риме, при папском дворе, куда он был приглашен как гуманист-эрудит и где он пробыл более тридцати лет, работая в папской канцелярии вначале апостолическим писцом, а затем секретарем. Он рассказывает, что в досужее время апостолические писцы и секретари вместе с чиновничьей мелюзгой (аббревиаторами, ведавшими регистрацией исходящих бумаг, и т. п.) имели обыкновение собираться в условленном месте, выразительно именуемом «Вральней». Они рассказывали здесь всевозможные анекдоты на злобу дня, перебирали все, в особенности скандальные слухи о деятельности католического духовенства, которые стекались в римскую курию со всего света, перемывали косточки папам, кардиналам, королям и т. д. «Там мы никому не давали спуску и поносили все, что нам не нравилось», — говорит Поджо.

Анекдоты и шутки чиновников папской канцелярии легли в основу «Фацетий» Поджо, отличающихся крайним антиклерикализмом и откровенным жизнелюбием. Как, на какой основе могло возникнуть в XV веке столь острое и смелое произведение? Почему оно создавалось в самой штаб-квартире католического воинства — в папской резиденции? Исторические условия и идеологические предпосылки, сделавшие возможным появление «Фацетий», сложны и разнообразны.

Начать хотя бы с того факта, что папа Николай V не только знал о существовании «Вральни», но и сам нередко заглядывал туда и поощрительно относился к шуткам чиновников. Папа Николай V был другом Поджо и покровительствовал гуманистам. Известное поощрение «вольнодумства» со стороны папства в это время объяснялось стремлением католической церкви оторвать новую идеологию от ее демократических, республиканских корней; поощряя развитие кастовых тенденций в гуманизме, папская курия надеялась противопоставить его религиозно-мистическим учениям, под знаком которых в Италии проходили еретические и реформаторские движения. Это объясняет нам, почему Поджо мог создавать свои «Фацетии», находясь в центре католического мира.

Но, разумеется, папский «гуманизм» не в силах был послужить основой того жизнерадостного свободомыслия, которым искрится задорная и едкая книжица Поджо. Идейное содержание и сила «Фацетий» станут понятнее, если мы учтем, что Поджо отнюдь не был типичным служивым гуманистом-эрудитом, взращенным папским двором; здесь он выполнял только техническую должность. Как гуманист Поджо сложился во Флоренции (он и называл себя обычно «Поджо-флорентиец»). Конечно, после того как Козимо Медичи в 1434 году забрал в свои руки власть в городе, Флоренция только номинально продолжала оставаться республикой: республиканский фасад прикрывал тиранию, и Медичи использовали это в своих демагогических целях. Но демократические и республиканские традиции еще жили, Поджо писал политические трактаты, объявляющие власть тиранов незаконной и призывающие к решительной расправе с ними. Флорентийский гуманизм еще продолжал сохранять свои наиболее ценные качества. Он еще не стал книжным, начетническим. Сам Поджо был страстным собирателем и коллекционером всевозможных памятников античной культуры и большим эрудитом, но он протестовал против создания культа античности, притупляющего и вытесняющего интерес к живой современной действительности. Для развития новеллы и родственных с нею жанров, это было чрезвычайно важно. Страстно и жадно впитывал в себя Поджо слухи и новости, рассказы и анекдоты, ходившие в народе, и, видимо, умел оценивать не только их идейную остроту, но и яркую, образную форму, щедрость и изобилие народного разговорного языка.

Для своих «Фацетий» он избрал латынь (этого требовал установившийся среди гуманистов обычай), но одновременно он ставил перед собой задачу добиться от ученого латинского языка в передаче речей и реплик действующих лиц живости и многообразия, свойственных живой разговорной речи. Поджо блестяще справился с этой задачей только благодаря тому, что он постоянно углублялся в сокровищницу народного языка, сообразуясь с которым он и формировал свою латынь.

Городская флорентийская закваска дает себя знать во всех фацетиях Поджо. В них высмеиваются монахи, приходские священники, епископы. Поджо не останавливается перед осмеянием самого бога, религии, христианских обрядов и таинств. Под обстрел попадают также педанты, нотариусы, ростовщики, предводители наемных войск — кондотьеры, из рук которых тираны получали власть над городом или которые сами становились тиранами. С другой стороны, так же, как в новеллах Боккаччо и Саккетти, прославляются различные проявления ума, ловкости, энергии, изобретательности. Над всем царит неистощимое жизнелюбие. Яркие картинки быта, нравов, в которых фигурируют самые различные слои горожан, складываются в широкое мозаическое полотно, изображающее жизнь итальянского общества XV века.

В отдельных фацетиях нашли свое отражение настроения и взгляды крупной буржуазии Флоренции. В последние десятилетия своей жизни Поджо стоял близко к этим кругам. Вначале он был членом цеха юристов и нотариусов — одного из первых «старших» цехов, затем, избранный в 1453 году канцлером, имея уже солидный капитал, размещенный в городской промышленности, Поджо вступил в цех суконщиков; ему принадлежали также большие земельные владения. В «Фацетиях» можно столкнуться с резкими выпадами против чомпи, «подлого отродья», которого буржуазии, однако, приходится опасаться, и против крестьян, из которых рекрутировались те же чомпи.

Рассказы Поджо можно рассматривать как особое видоизменение новеллы. Их структура проста, художественная ткань небогата, в них нет психологической разработки типов, сложной композиции. Зато лаконизм, энергия, особая ударная сила, свойственные новеллистическому жанру, доведены Поджо до совершенства. Обрисовка действующих лиц и событий в «Фацетиях» обычно делается скупо, немногими штрихами, но отличается при этом исключительной четкостью и меткостью.

Когда в Италии началась феодально-католическая реакция, «Фацетии» Поджо, естественно, попали в список запрещенных Ватиканом книг. И в последующие столетия ханжеская рука цензуры неоднократно накладывала запрет на искрящуюся остроумием, дерзкую и жизнелюбивую книгу Поджо.

На русском языке она была издана только в советское время — в блестящем переводе известного исследователя итальянской литературы А. К. Дживелегова.

6

В XVI веке в социальной структуре итальянского общества происходят большие и неблагоприятные для развития страны изменения, особенно заметные в тосканских городах и прежде всего во Флоренции.

После захвата турками Константинополя, после банкротства крупнейших банкиров Барди и Перуцци, в результате неплатежеспособности коронованных должников и других тяжелых потрясений, не говоря уже об ожесточенных классовых битвах, крупная буржуазия Тосканы начинает искать более надежные и спокойные способы обогащения. Свои капиталы она помещает теперь в землю, признавая земельную решу единственно надежной формой собственности. Купцы скупают земельные владения, приобретают загородные имения, в которых отстраивают роскошные виллы и разбивают сады. Возникающая в этот период система мелкой аренды исполу, разорительная для крестьян, приносит большие доходы новым землевладельцам, которые тянут Италию назад, к феодальным порядкам. Соответственно изменяются нравы и обычаи крупной буржуазии. Проявляется страсть к приобретению дворянских званий, воцаряется аристократический дух; прежние купцы ведут новый образ жизни с оглядкой на придворные нравы и этикет. Заниматься производительным трудом, торговлей или промышленностью отныне считается чем-то зазорным, недостойным. В организованном герцогом Козимо Медичи рыцарском ордене св. Стефана молодым людям из знатных семей внушается презрительное отношение к торговле и ремеслам.

В этих условиях изменяется характер и стиль господствующей культуры. Меняется и новелла, хотя она еще и продолжает сохранять многие традиции времен Боккаччо.

Флоренция в это время выдвигает еще одного выдающегося новеллиста — Аньоло (точнее и полнее — Микельаньоло Джироламо) Фиренцуолу (1493–1545). Монах и мирянин, почитатель античных писателей и риторов и блестящий знаток живой народной речи, философ-моралист и новеллист, Фиренцуола живо ощущал и глубоко переживал общественные перемены переходного периода. В его «Беседах о Любви», изданных посмертно в 1548 году, мы обнаруживаем под аристократической оболочкой, утонченной и подчеркнутой, бюргерское ядро, особенно хорошо ощущаемое в новеллах, вставленных в рамки этого своеобразного морально-эстетического трактата.

Многие позиции буржуазного гуманизма и новеллистики времен республики Фиренцуола уже утратил. Исчез прежде всего интерес к политической жизни: философ-моралист сознательно уходил от нее, стараясь замкнуться в узкой сфере морали и эстетики. Ни в одном из его произведений нельзя найти даже намека на такие крупнейшие исторические события, потрясшие всю Италию, как разгром Рима войсками императора Карла V в 1527 году и падение Флорентийской республики три года спустя, хотя Фиренцуола был свидетелем этих событий. Правда, его новеллы, местами очень острые и язвительные, показывают, что мы имеем дело с вынужденной аполитичностью. После того как герцог Александр Медичи ликвидировал республиканскую конституцию, гражданские свободы флорентийцев беспощадно подавлялись. Самоустранение Фиренцуолы, о котором идет речь, было в действительности формой пассивной реакции на установившуюся диктатуру. Новеллист старался укрыться, бежать от нее, как юноши и дамы «декамероновского» кружка бежали от чумы.

В жизни и творчестве Фиренцуолы нетрудно отметить глубокие противоречия. Он родился в буржуазной семье, изучал гуманитарные науки и право во Флоренции, Сьене и Перуджии. В 1518 году он становится монахом — Валломброзанского ордена. Как доктор права он усердно служит папе Клименту VII и одновременно водит дружбу с поэтом-сатириком Франческо Верни, писавшим ядовитые сатиры на этого папу. Ряса сильно тяготила Фиренцуолу, который был мирянином до кончиков пальцев, и в 1526 году Климент VII в награду за верную службу освободил его от монашеских обетов, сохранив за ним право на церковные бенефиции — пожизненный доход с монастыря Сан-Сальваторе в Вайяно (недалеко от тосканского города Прато).

В произведениях Фиренцуолы нашли отражение эти противоречия его мировоззрения, которые в свою очередь объяснялись противоречиями переходного периода в жизни итальянского общества — периода начавшейся феодализации буржуазии.

Свое главное произведение «Беседы о любви» Фиренцуола построил по образцу «Декамерона». Он подробно описывает времяпрепровождение кружка молодых людей и самый ход бесед; тщательнее, чем Боккаччо, выписывает портреты и раскрывает психологию «королевы» общества — Констанцы Амаретты (возлюбленной Фиренцуолы), Чельсо (в его лице выведен сам автор) и других членов кружка. В задачу Фиренцуолы входили утверждение и защита новых моральных и эстетических норм, рождающихся в аристократизирующемся буржуазном обществе. Новым эстетическим вкусам здесь подчинено все, даже пейзаж. Говоря о Флоренции, Фиренцуола прославляет не столько самый город с его церковью Санта-Мария дель Фьоре и другими замечательными памятниками городской культуры, сколько ее загородные виллы, сады и лесистые окрестности — все, что было мило сердцу аристократа-землевладельца.

В поведении мужчин, входящих в собравшееся на вилле общество, заметны элементы чисто рыцарского служения даме.

Вместо здоровой чувственности новелл Боккаччо у Фиренцуолы на все лады прославляется платоническое томление, вместо энергичной борьбы за свое счастье, которую можно наблюдать у предприимчивых горожанок или отважных и самоотверженных героинь типа Гисмонды в «Декамероне», в «Беседах о любви» предписывается смирение перед вынужденным браком, которое якобы компенсируется платонической любовью к избраннику сердца. Так, Констанца Амаретта не желает расторгнуть брак с нелюбимым мужем, хотя сердце ее отдано Чельсо (Фиренцуоле).

Избранное общество относится подчеркнуто пренебрежительно к низшим слоям, к слугам и старается узаконить такое отношение как одно из средств утверждения своей кастовой замкнутости и аристократического самосознания.

В языке «Бесед» также обращает на себя внимание изощренность, помпезность, стремление автора щегольнуть своей эрудицией в области древней литературы, философии и истории, а также собственной «философией» и научными изысканиями, которые большей частью оказываются наивными и несостоятельными. Фиренцуола был блестящим стилистом, самый трудный и сложный период развивается у него легко и непринужденно, но это не могло изменить общего впечатления искусственной изощренности и помпезности стиля «Бесед».

В новеллах (правда, не во всех) Фиренцуола заметно меняется, оставаясь, конечно, и здесь блестящим прозаиком и тончайшим наблюдателем. Гуманист, эрудит и философ-моралист забывал здесь и древних авторов и свою философию, утонченный стилист становился живым и непосредственным рассказчиком-новеллистом. В новеллах концентрировалось здоровое и светлое, оптимистическое мироощущение, свойственное Фиренцуоле; его платоническая философия рассеивалась, как дым. Изящное, но слишком рассудочное и нередко нарочитое остроумие «Бесед» сменялось задорной шуткой, острым словом в народном духе. Менялся и самый язык.

Фиренцуола был одним из немногих, кто настаивал на непрерывном обогащении литературного языка за счет современной разговорной речи народа. Он считал, что «в повседневном употреблении заложено правило и сила хорошей речи», и призывал «пользоваться теми словами, которые повседневно на устах у людей». Сам он как писатель следовал этим положениям прежде всего в новеллах, в которых мы находим яркий и сочный язык, замечательные образцы умелого и любовного использования народных пословиц, поговорок, ходячих выражений, что свидетельствовало о хорошем знании устного народного творчества.

Фиренцуола продолжал антиклерикальную линию итальянской новеллы, отражавшую отношение народа к церкви и монахам. С тонкой иронией, подчас не уступающей иронии самого Боккаччо, рассказывает Фиренцуола о галантных похождениях приходских священников, капелланов, братьев-миноритов, но заканчиваются его новеллы скорее в резкой, манере Саккетти: «бродяжье отродье», которому, по словам честного горожанина из новеллы IV, следовало бы «свиней пасти да на конюшне быть, а не христиан наставлять по церквам», подвергается беспощадному осмеянию и наказанию.

В новелле VI уничтожающему публичному поношению подвергается сребролюбивый монах фра Керубино, замутивший своими бреднями голову одной умирающей вдове с целью прибрать к рукам наследство, хотя это совершенно обездоливало ее сыновей.

Фиренцуола разоблачает ханжество духовенства и чисто по-боккаччевски оправдывает «блудных сыновей» и дочерей — молодых монахов и монахинь, которые, подобно сестре Аппелладже, находят наиболее эффективное средство против искушения плоти и умеют заставить умолкнуть ханжеские голоса настоятельниц и настоятелей, ибо те, как выясняется, давно уже пользуются тем же средством (новелла VII).

Продолжая линию Боккаччо и Саккетти, Фиренцуола в новеллах прославляет находчивость, предприимчивость, смелость, ум простых людей. Он склонен прислушиваться к суждениям и оценкам простолюдинов даже тогда, когда речь заходит об эстетических критериях, о красоте, которая в «Беседах» расценивается как «величайшее благо». Фиренцуола заявляет, что «крестьяне, которые исполнены природной рассудительности, тоже знакомы с совершенством красоты».

Разумом Фиренцуола был на стороне аристократического общества, но похоже на то, что это давалось ему не без внутренней борьбы и не без известного насилия над собой. В новеллах он предоставлял себе большую свободу. Впрочем, как уже сказано, не все новеллы Фиренцуолы одинаковы и однотипны. На иные уже ложился отпечаток назревавшей феодальной реакции; например, в новелле VIII можно отметить ряд элементов, характеризующих новеллу последующего периода: описание чудовищных примеров нравственной испорченности, кровавые преступления и — в противовес всему этому — идеализированные образы, воплощения высокой морали.

Фиренцуола не закончил своих «Бесед»: из шести задуманных им «дней» целиком был написан только первый. Но и в своем настоящем виде это произведение явилось живым и ярким отражением переломного периода в развитии тосканского (и всего итальянского) общества. Оно обозначило также одну из важных вех в эволюции итальянской новеллы эпохи Возрождения.

7

Феодальная реакция, начавшаяся в Италии в XVI веке, ослабила страну и способствовала ее закабалению иноземными завоевателями; к середине XVI века почти вся Италия оказалась под испанским игом.

Получив надежную опору в лице Испании, папство развернуло черное знамя католической реакции и перешло в решительное наступление против реформаторских течений, передовой научной мысли и прогрессивного искусства. Очень немногие писатели осмеливались продолжать демократическую линию в литературе. Одним из них был поэт, драматург и новеллист флорентиец Граццини.

Франческо Граццини-Ласка (1503–1584) был сыном нотариуса флорентийской синьории. Тенденциозно настроенные биографы той эпохи называли его «человеком низкого происхождения» и отказывали ему в эрудиции, хотя на самом деле Граццини обладал большими познаниями в области литературы, филологии, истории и философии. Был он простым аптекарем, даже не приписанным к цеху, но при этом играл видную роль в культурной жизни Флоренции. Граццини являлся одним из основателей трех последовательно сменявших друг друга «академий», созданных с целью нормализации итальянского литературного языка. Деятельность, последней из этих «академий» — «Академиа делла Круска» — имела большое значение, хотя и носила в основном пуристский характер, то есть сводилась к очищению, «просеиванию» литературного словаря (crusca по-итальянски значит отруби), В стенах этих «академий», которые представляли собой нечто вроде клубов, каждый член ее наделялся особым прозвищем. Граццини именовали Ласка, то есть голавль (на его академическом гербе был изображен голавль, стремительно хватающий мотылька).

Граццини настаивал на связи литературного языка с народной разговорной речью, и это служило поводом для постоянных его столкновений с академиками-пуристами. Он был костью в горле у своих многочисленных литературных противников, склонявшихся на сторону реакции. Имя Граццини связано с преувеличенно-комической, так называемой бурлескной поэзией, в которой наиболее отчетливо проявлялись в это время оппозиционные настроения, критиковалось духовенство и аристократия. Он писал остро политические бурлескные стихотворения и издавал поэтов этого направления: цирюльника Буркьелло, врача медичийской тирании, едко высмеивавшего в своих сонетах изысканный платонизм аристократической культуры; Франческо Берни, бесстрашно нападавшего на папу Климента VII и других.

В новеллах Граццини, составляющих сборник «Вечерние трапезы», видны демократические тенденции и стремление сохранить лучшие традиции этого жанра, выработанные в республиканских условиях.

Из тридцати новелл «Вечерних трапез» до нас дошли двадцать три. Многие из них носят острый антиклерикальный характер, отличаясь вместе с тем подчеркнутым натурализмом, а подчас и просто крайней бесцеремонностью в описании эротических эпизодов. Граццини нередко смешивает в одной новелле комические, фарсовые и трагические элементы.

В некоторых новеллах затрагиваются социальные мотивы. Интересна первая новелла второго «вечера» — о бедняке, как две капли воды похожем на своего богатого товарища. Заняв место погибшего случайно друга, бедняк проявляет величайшее благородство и доброту, и читатель убеждается, что он достоин счастливой и обеспеченной жизни не менее любого знатного человека. Против сословных предрассудков направлена и третья новелла второго «вечера», повествующая о любви знатной девушки из семьи Уберти к незнатному, но умному, образованному и подлинно благородному молодому человеку. Благодаря хитроумной выдумке девушке удается преодолеть сопротивление матери, настроенной против ее брака с бедняком, и добиться своей цели.

8

Воздействие феодальной реакции на новеллу становится особенно заметным, как только мы сходим с флорентийской почвы и обращаемся к творчеству новеллистов, связанных с теми центрами культуры, в которых тирания установилась давно и была наследственной. Феодальные нравы, характерные для этих центров, с наступлением реакции усиливались и укреплялись, соединяясь с религиозными, контрреформаторскими настроениями., Новелла в этих условиях утрачивала свой бодрый, жизнеутверждающий дух и приобретала мрачный колорит. Прежде ее сюжетная острота создавалась за счет таких ситуаций, при которых демократический ум, энергия и воля смело вступали в борьбу со средневековыми пережитками и предрассудками и выходили победителями из этой борьбы. Теперь новелла стремится привлечь внимание и поразить воображение читателя сенсационными событиями, повествуя о чудовищных злодеяниях, убийствах и другого рода преступлениях или фантастических событиях, заимствованных из древней литературы и мифологии и уводящих читателя от острых противоречий жизни. Создается особый «кровавый жанр», к которому так или иначе примыкают многие новеллы этого времени. Способность к типизации жизни и активному воздействию на нее в новелле заметно ослабевает. Она становится чисто бытописательной и постепенно сходит с пути реализма. В ее языке воцаряются сухая риторичность, декламационность, заменяющие живость, естественность речи персонажей; напыщенный и затяжной монолог почти совершенно вытесняет яркий и непосредственный диалог; появляются условные обороты и мертвые штампы.

Все это легко обнаружить в новеллах феррарского дворянина Джиральди Чинтио. Его «Экатоммити» («Сто рассказов» — греч.) содержат острое описание нравов итальянского общества XVI века и передают мрачный дух эпохи реакции. Но глубокому реалистическому воспроизведению жизни мешает приверженность автора к «кровавым» сюжетам и связанный с этим грубый натурализм, а также склонность к навязчивому морализированию.

Джиральди Чинтио (1504–1573), ученый-гуманист и писатель, жил при феррарском дворе герцогов д’Эсте. Он преподавал философию и медицину в Феррарском университете и одновременно исполнял обязанности секретаря при герцоге Эрколе II. В 1560 году в результате конфликта с феррарскими правителями (по другой версии — в результате литературной полемики) Джиральди покинул Феррару и ряд лет преподавал в других городах Италии — Мантуе, Турине, Павии. В 1572 году он возвратился в родной город.

«Сто рассказов» Джиральди были начаты им в 1528 и вышли в свет в 1565 году в Мантуе. Их создание связано с одним из наиболее трагических событий эпохи — разгромом и разграблением Рима войсками императора Карла V. Разгром Рима был одним из эпизодов так называемых «итальянских войн», которые вели на территории ослабевшей и раздробленной страны Франция и Испания, соперничая друг с другом в стремлении разграбить Италию и установить в ней свое господство.

В разграбленном испанскими солдатами и немецкими ландскнехтами Риме вспыхнула эпидемия чумы. Она-то и дала «декамероновское» обрамление сборнику новелл Джиральди. Автор рассказывает, как группа благородных мужчин и дам, спасаясь от «черной смерти», укрылась в одном из дворцов могущественного римского дворянина Колонны и как они решили бежать еще дальше от бедствия — плыть в Марсель на кораблях, предоставленных им их покровителем. Дорогой было решено поочередно рассказывать «новеллы». В отличие от Боккаччо, в котором чума вызвала дух сопротивления, Джиральди воспринял «черную смерть» как наказание за испорченность нравов и упадок религиозности, вызванный, протестантскими и реформаторскими движениями (во введении он несколько раз с нескрываемой ненавистью принимается говорить о Лютере). Такой подход к трагическим событиям 1527 года навевал покаянные настроения и давал повод к морализаторской проповеди в интересах укрепления нравственности и религиозности. Джиральди сделал эту проповедь связующим началом своих новелл. Нельзя не отметить, что морализирование у Джиральди нередко выливалось в защиту консервативных взглядов и вольно или невольно обращалось против достижений гуманистической мысли. Показательна в этом отношении новелла VII третьей декады, повествующая о любви молодой венецианки Дисдемоны к доблестному мавру, находящемуся на службе у республики. Сколько должна была работать история, чтобы в эпоху Возрождения стала возможной любовь, разбивающая вековые расовые, религиозные и сословные предрассудки! Шекспир впоследствии разработал эту тему с глубоким пониманием и с гордостью за человека и прогресс человечества. Джиральди, новелла которого, возможно, послужила источником для шекспировской трагедии, тоже исходил из единственного в своем роде, хотя и исторически закономерного факта эпохи Возрождения, однако он не только не сделал из него важных гуманистических выводов, но, напротив, воспользовался им для проповеди консервативных взглядов. Он создал новеллу в духе «кровавого жанра». Мавр лишен всех человеческих добродетелей и благородства и проявляет только свою «африканскую» страстность и жестокость. Дисдемона изображена как назидательный пример для благородных девушек, как жертва необдуманного, поспешного, нарушающего вековые устои увлечения, за которое ей пришлось жестоко поплатиться. Дисдемона Джиральди — прямая противоположность шекспировской Дездемоне. Последняя, верная дочь Возрождения, не изменяет своим чувствам и мыслям до самого конца, хотя все вокруг нее, казалось, должно было поколебать ее стойкость и привести к раскаянию. Героиня новеллы, напротив, как только тучи начинают сгущаться над ней, тотчас же возвращается к тупому, обывательски-консервативному «здравому смыслу». «Как бы мне не сделаться устрашающим примером для девушек, которые выходят замуж против воли своих родителей», — говорит она.

Джиральди постарался, чтобы пример вышел действительно «устрашающим». Новелла о Дисдемоне и Отелло вылилась в типичную криминальную историю. Большое место уделено в ней тщательному натуралистическому описанию убийства Дисдемоны: мавр и его сообщник, чтобы скрыть следы преступления, применяют для ее умерщвления одно из средств инквизиции, так называемой «саккеджата», то есть избиение мешочками, туго набитыми песком; затем они обрушивают на убитую потолок (оставляем в стороне картины «наказания» мавра и его помощника, которые отличаются теми же обнаженно натуралистическими кровавыми подробностями).

«Экатоммити» изобилуют ужасными примерами жестокости, мстительности, развращенности, которым противостоят редкие, исключительные, чаще всего маловероятные образцы добродетели, миролюбия, нравственности и религиозности.

В новеллах с идеализированными героями живой диалог почти совершенно отсутствует. Здесь царит патетический стиль, произносятся длиннейшие монологи, построенные по всем правилам античного риторического искусства; когда кончаются речи героя или героини, слово берет сам автор. В новелле VI шестой декады мы видим вдову, которая глубоко продуманной и искусно построенной речью убеждает подеста отменить смертный приговор… убийце ее сына. Молодой человек совершил убийство непреднамеренно и укрылся от преследования стражников в ее доме; роковое обстоятельство вскрылось лишь после того, как она, узнав о смерти сына, но не зная еще, что убийца его находится рядом с ней, в ее доме, решила усыновить достойного во всех отношениях молодого человека. Судья, говорит вдова, не должен делать так, чтобы ей пришлось оплакивать двух вместо одного!

Выступления Джиральди в защиту нравственности, его стремления противостоять напрасному, дикому пролитию крови в пору возрождения старинных феодальных форм мести (при дворе феррарских герцогов д’Эсте заговоры и убийства стали обычным явлением) сами по себе были гуманны и необходимы. Но Джиральди полагался лишь на морально-религиозную проповедь, и в этом заключалась одна из слабых сторон его новелл.

Однако критический дух все же живет в них. Остро трактуя проблему законности, Джиральди обличал произвол, коррупцию, злоупотребления служителей правосудия и других должностных лиц. Тираны д’Эсте продавали ежегодно замещаемые должности нотариусов, подеста, судей, сборщиков налогов, управляющих имениями. Приобретая власть, эти должностные лица старались вернуть себе то, что было уплачено двору. Правосудие и справедливость отступали перед корыстными интересами, процветали беззаконие и насилие. Джиральди находил, что законы лучше самих служителей правосудия, но выше всего, по его мнению, — . «законы природы». Вместе с тем он питал большие иллюзии насчет, справедливости высоких правителей, которые обычно появляются в его новеллах «под занавес», чтобы исправить ошибки, допущенные судьями, и заменить драконовский приговор подеста гуманным решением. Живя при дворе, Джиральди не мог не знать, насколько герцоги д’Эсте были далеки От правосудия, насколько жестокой, тиранической и преступной была их собственная деятельность. Однако он прославлял их в своих новеллах, рассказывая в поощрительно-назидательном тоне о случаях (безусловно, вымышленных), когда они проявляли гуманность и доброту в отношении подданных. Джиральди полагал, что его морализаторская проповедь способна воздействовать и на сильных мира сего.

9

Последний крупный новеллист итальянского Возрождения Маттео Банделло (ок. 1485–1561) был человеком большого жизненного опыта и остро интересовался современностью. По его собственным словам, жить ему пришлось в «испорченном и алчном мире».

В XVI веке сконцентрировались и проявились с особой силой основные противоречия итальянской жизни. Реакция тяжело ложилась на плечи народа. Папство, смертельно напуганное протестантскими движениями в странах Европы и реформаторскими течениями в итальянских городах, спасая себя, помогло Испании укрепить ее позиции в завоеванной стране. Итальянское дворянство, аристократия также оказывали поддержку Испании, рассчитывая в случае необходимости получить от нее помощь. Дворянство этого времени усваивает испанские нравы, моды, обычаи, включая сюда традиционно-кастильское дворянское высокомерие, кастовость, мстительность. Банделло все это видел, но он видел также и различные проявления доблести, человеческого достоинства, свободомыслия — всего того, чем было богато Возрождение, и эти проявления казались ему тем более значительными и ценными, чем более тяжелой и гнетущей становилась окружающая обстановка. Он питал острый интерес к современной жизни и сетовал на то, что у эпохи, изобилующей многочисленными событиями, «достойными как восхваления, так и порицания», нет своих летописцев, которые могли бы сохранить эти события для потомков. Банделло имел в виду те из них, которые Совершаются «каждодневно» и мимо которых проходят обычно историки. В своих новеллах Банделло стремился стать летописцем эпохи. Странствуя по Италии и за ее пределами, он жадно собирал, записывал и обрабатывал всевозможные рассказы, предания, случайно услышанные новости. Банделло тщательно — старался установить их достоверность. Малый жанр новеллы не давал возможности нарисовать цельную картину эпохи, но предоставлял в распоряжение Банделло несколько типов новеллы — от анекдотической до трагической, — и новеллист, пытаясь полнее запечатлеть все многообразие событий и происшествий своего времени, всемерно использовал эту возможность, равно как и богатый опыт предшественников.

Вместе с тем Банделло уже чувствовал узость, ограниченность того новеллистического канона, который сложился в итальянских городах-государствах и был связан с еще сравнительно примитивными буржуазными отношениями. В эпоху же Банделло в Италии завязывался узел таких исторических противоречий, которые могли найти свое разрешение только на широкой национальной арене… В основе новеллы обычно лежала определенная ситуация или происшествие, на которых концентрировалось внимание автора; предыстория излагалась в предельно сжатом виде. У Банделло мы не встретим характерного энергичного лаконизма новеллы. В сравнении со своими предшественниками Банделло может показаться читателю слишком многословным. Новелла у него часто превращается в целую повесть, так как история нередко начинается издалека и отличается тщательным описанием обстановки, условий, особенностей характеров действующих лиц — всего того, что должно было, по мысли автора, способствовать реалистической мотивировке изображаемых событий. Достоверность, объективность в изображении жизни были основным принципом писателя, и он старался, насколько мог, быть верным этому принципу. Нередко получалось так, что точное, правдивое описание уводило писателя от его исходных намерений и своей логикой приводило к таким мыслям и выводам, которые он никогда прямо не решился бы высказать или высказывал в смягченной, ослабленной форме. Разумеется, новеллы Банделло от этого только выигрывали в своем познавательном и художественном значении: читатель найдет в них широкое, яркое полотно итальянской жизни XVI века со всеми ее противоречиями; от вынесения приговора этой жизни новеллист-летописец старался, впрочем, себя освободить.

Банделло во многом связывали условия, в которых находился итальянский писатель XVI века, вынужденный Жить при дворах князей и искать покровительства знатных вельмож. В его новеллах и в особенности в письмах-посвящениях, предваряющих эти новеллы, нетрудно обнаружить отдельные аристократические взгляды, кастовые предрассудки, стремление угодить аристократическим вкусам. Но Банделло был убежденным противником произвола и насилия во всех его проявлениях, «Разум намного превосходит силу», — заявлял он.

Угроза порабощения Италии феодальной Испанией сделала его приверженцем «французской» партии: Франция казалась ему менее опасной, тем более что французский абсолютизм в лице императора Франциска I некоторое время выступал в поддержку гуманистической мысли Возрождения. Возможно, что Банделло принимал прямое участие в антииспанском заговоре Джироламо Мороне, организованном в Милане.

Решительно выступал Банделло против возрождения диких средневековых нравов, бесправного положения женщин, отданных на произвол отца и мужа, которые, по его словам, при малейшей провинности «тотчас хватаются за веревку, кинжал или яд». Он не уставал приводить в защиту человеческого достоинства женщин все те доводы, которые выработала трехсотлетняя гуманистическая мысль Возрождения. Мировоззрение Банделло в основе своей было светским, хотя контрреформация и наложила на него известный отпечаток.

Жизнь Банделло была нелегкой, полной резких перемен. Он родился в знатной семье в Кастельнуово-Скривия, в Пьемонте. В миланском монастыре Санта-Мария делле Грацие он изучал теологию, стал монахом доминиканского ордена и в 1506 году получил сан священника. В эти же годы он усиленно изучал гуманитарные науки, слушал курсы истории и философии в Падуанском университете, изучал древние языки и переводил античных поэтов, писал любовные стихотворения в духе модной в то время эпигонской петраркической лирики.

Светские интересы решительно брали у него верх над религиозными занятиями. Даже сопровождая своего дядю, генерала доминиканского ордена, в инспекционной поездке по монастырям Италии (1505), Банделло сумел побывать в известных салонах Рима и других городов, завязать литературные связи. Много лет провел он при дворах североитальянских князей д’Эсте, Бентиволья, Сфорца, выполняя различные дипломатические поручения, с которыми ему приходилось выезжать и за пределы Италии. После сражения при Павии в 1525 году, в котором Франциск I был разбит испанцами, Банделло, сторонник «французской» партии, был вынужден эмигрировать. Он поселился во Франции. В 1550 году король Генрих II пожаловал ему сан епископа города Ажена, и с этих пор писатель жил на доходы, получаемые с кафедрального собора этого города. Теперь он мог всецело отдаться своим занятиям, собрать воедино свои новеллы. Материал скопился огромный. За время службы различным князьям, за время походов, изобиловавших победами и поражениями, Банделло изучил жизнь дворов, монастырей, военных лагерей, городов и деревень, наблюдал нравы различных социальных слоев и многих народов («пересек сто морей и тысячи рек»). В сборнике новелл Банделло, основная часть которых была написана в 1505–1554 годах (первая часть этого сборника была издана в Лукке в 1554 году, последняя, четвертая, — посмертно в Лионе в 1573 году), читатель найдет представителей всех сословий, всех слоев общества, всех профессий: дворян, горожан, ремесленников, королей, шутов, монахов, куртизанок, людей искусства, ученых и поэтов, кондотьеров, пап, мореплавателей, путешественников, придворных. Действие происходит в различных городах Италии, в деревнях, на курортах, а то и за границей — в Париже, в нидерландском городе Миддельбурге. В сборнике, состоящем из двухсот четырнадцати новелл, то есть вдвое превышающем, по объему «Декамерон» Боккаччо, можно найти новеллы всех типов. Большинство из них, однако, носит драматический характер. Кровь, месть, обман, похищение, насилие, заговоры, убийства чаще всего лежат в основе изображаемых событий. Банделло не искал этих сюжетов специально, с целью потрясти воображение читателя, чтобы потом, и тем успешней, морально воздействовать на него, как это делал Джиральди. Он не стремился поучать и наставлять. Но, как и Джиральди, он подчинился установившимся вкусам и духу времени: в эпоху реакции — безудержного церковного и политического террора — особый интерес вызывали новеллы, написанные в духе «кровавого жанра».

При всей строгости установки на объективное изложение событий Банделло, изображая острые драматические конфликты, не мог оставаться бесстрастным повествователем. В своих письмах-посвящениях, адресованных большей частью знатным лицам, Банделло нередко обращал внимание читателя на моральную цель, которую он ставил перед собой, приступая к тому или иному рассказу. Почти всюду видны гуманные устремления новеллиста, но чаще всего они высказаны слишком робко, либо искажены и притуплены налетом аристократических вкусов и убеждений. Сами же новеллы почти всегда оказываются шире, богаче, смелее по своей образной сути и выводам, к которым приводит логика развития событий; иногда они и прямо противоположны исходным намерениям автора.

Знаменитой новеллой о Ромео и Джульетте (часть вторая, новелла IX) Банделло, по его словам, хотел воздействовать на молодых людей, слишком горячих, страстных, забывающих доводы рассудка в делах любви. Между тем получилась печальная, трогательная, драматическая история, вскрывающая дикость и косность средневековой феодальной морали и прославляющая, совершенно в духе гуманистической философии «природы», свободное проявление чувств человека. Логика развития событий оправдывала веронских влюбленных, и автор выказывал им свое сочувствие. Это особенно заметно в том, какое участие принимает в их судьбе почтенный монах Лоренцо, один из последних носителей жизнелюбивого свободомыслия эпохи Возрождения.

Шекспир, как известно, воспользовался материалом этой новеллы при создании своей трагедии «Ромео и Джульетта», Разумеется, он бесконечно углубил и обогатил разработку темы, но можно утверждать, что у Банделло он нашел не только сюжетную канву, но и ряд отправных моментов для характеристики основных действующих лиц трагедии — Ромео, Джульетты и в особенности монаха Лоренцо.

В острую социальную трагедию вылилась рассказанная Банделло история Антонио Болоньи (часть первая, новелла XXVI), основанная на достоверных фактах. Герой этой истории, зверски убитый в 1513 году, был хорошо знаком новеллисту. Графиня Амальфская из арагонского дома, овдовев, полюбила своего мажордома, человека красивого, талантливого и достойного во всех отношениях; прожив с ним несколько лет, она решила узаконить свой брак и открыто объявила об этом. Братья графини, надменные и жестокие, приняли подобный мезальянс за оскорбление их высокому роду. Вскипев дикой кастовой мстительностью, они убили сестру и ее детей, прижитых в «неравном» браке, и обрекли на мученическую смерть самого Антонио Болонью, который долго скрывался, но так и не смог уйти от их рук.

В новеллах Банделло проявляется глубокое сочувствие к простым людям, к народу, среди которого новеллист находит замечательные примеры великодушия, героизма, моральной чистоты. Банделло ставит героев из народа в один ряд с героями античной древности, хотя и вздыхает — совершенно в духе аристократической идеологии и вразрез с гуманистической традицией — о том, что им недостает благородного происхождения; последнее обстоятельство расценивается автором как ничем не восполнимый недостаток!

Очень трогательно и проникновенно рассказана у Банделло история девушки-крестьянки Джулии из Гациуоло, «новой Лукреции», погубленной придворным камердинером (часть первая, новелла VIII). Образ ее овеян подлинной поэтичностью. Джулия гибнет, предпочтя смерть бесчестью, но морально она торжествует над развращенной знатью. В своде новелл Банделло содержится немало таких историй, изобличающих дикий произвол и самодурство аристократии и придворных. Но, питая известные иллюзии насчет справедливости правителей, Банделло подчас стремился смягчить суровость картины и выставить в привлекательном свете знатных насильников и самодуров, заставляя их «комментировать» свои преступные «барские забавы» запоздалым проявлением «милости» и «правосудия». Эти «милости» и «правосудие» чаще всего выражались в том, что «высокородные и могущественные синьоры», раскаявшись, устраивали своим невинным жертвам пышные похороны и воздвигали величественные надгробия. Вместе с тем наблюдательный, хорошо изучивший действительность новеллист обычно обращается за материалом для новелл «кровавого жанра» именно к жизни верхних слоев общества, придворной среде. Здесь он в изобилии находил сюжеты для подобных историй.

Есть в сборнике Банделло и такие новеллы, в которых так или иначе отражается жгучая ненависть угнетенных к их притеснителям и господам, их стремление защитить свое человеческое достоинство. Такова, например, новелла XXI третьей части, в которой сквозь характерную для «кровавого жанра» ситуацию ясно проступают социальные мотивы: раб-мавр жестоко расправляется со своим хозяином за причиненное ему бесчестье. Банделло, судя по его заявлению в письме, предваряющем новеллу, хотел лишь побудить господ к более мягкому обращению со слугами, в особенности с маврами. Но история, в том виде как она рассказана, вылилась в прославление человеческого достоинства угнетенных и в грозное предупреждение тиранам, уверенным в своей безнаказанности.

Творчество Банделло подводило итог трехсотлетнему развитию итальянской новеллы. Оно еще раз показало, какие большие возможности были заложены в этом «малом» жанре, и вместе с тем сделало ясным, что новелла не могла развиваться без тех условий общественной и культурной жизни, которые ее породили и питали, — без городской демократии и гуманистической культуры.

Феодальная и католическая реакция, наступившая в Италии в XVI веке, привела к окончательной ликвидации этих условий. Она задушила итальянский гуманизм и порожденную им культуру. Острая тенденциозность, демократические симпатии и антиклерикальная направленность новеллы были особенно ненавистны реакции. Лучшие образцы этого жанра попали в списки запрещенных книг, составляемые церковной цензурой. В 1557 году последний раз было напечатано полное издание «Декамерона». С тех пор в свет выходили только искаженные, выхолощенные тексты. Некогда известный издатель Альдо Мануцио побуждал Банделло собирать материал и создавать новеллы; теперь издатели отказывались их печатать, испытывая страх перед Ватиканом и инквизицией.

Так итальянская новелла Возрождения закончила свой славный трехсотлетний путь. Она была одним из излюбленных жанров литературы Возрождения и пользовалась исключительной популярностью. Саккетти в конце XIV века уже мог констатировать популярность «Декамерона» в Италии и за ее пределами; известно, что «Декамерон» в 1472 году был переведен на немецкий язык в Германии и стал излюбленной народной книгой.

Итальянская новелла Возрождения сыграла роль важного культурного фактора в борьбе за новую идеологию. Она оказала большое влияние и на развитие новеллистики в Англии, Франции, Испании. Великие драматурги эпохи Возрождения, и последующих веков — Шекспир, Лопе де Вега, Мольер — черпали из нее материал для своих бессмертных творений.

Лучшие сборники новелл итальянского Возрождения вошли в сокровищницу мировой литературы и продолжают жить как яркие памятники этой великой эпохи. Природа этих памятников, однако, такова, что они и сейчас, спустя четыреста-шестьсот лет после их создания, способны оказывать непосредственное, живое эстетическое воздействие. Боккаччо, Саккетти, Банделло и в XX веке читаются с большим интересом.

Конечно, многое из мира итальянской новеллы Возрождения должно восприниматься советским читателем в историко-критическом плане, как явления, находящие свое объяснение в условиях жизни определенной эпохи (сюда следует отнести индивидуалистические тенденции той морали, которая движет героями; многих новелл; слишком откровенный, а порой и просто грубый характер эротических сцен, который дает себя знать, несмотря на виртуозное использование описательных и смягчающих оборотов и приемов, и многое другое). Но нашего читателя не может не захватить все то ценное и устойчивое, «вечное», что есть в итальянских новеллах Возрождения: пронизывающий их жизнеутверждающий дух, смелость воинствующей гуманистической мысли, ополчившейся против религиозного обскурантизма и социальных пережитков феодального средневековья, прославление инициативы и борьбы, мудрость, бодрость, энергия, бьющие снизу, из неистощимых народных недр, а также великолепное мастерство старых новеллистов, умевших вложить в узкие рамки короткого рассказа столько жизни — чувств, мыслей, страстей, пафоса.

 

Э. Егерман

 

Из «Трехсот новелл» Франко Саккетти

Новелла III

Веяльщик Парчиттадино из Линари становится придворным шутом и отправляется повидать короля Англии Адоардо7. Похвалив короля, он получает от него сильные побои, а затем, излив на него хулу, удостаивается подарка

 

Король Англии, старый Адоардо был королем весьма доблестным и славным, а насколько он был справедливым, отчасти покажет настоящая новелла. Так вот, в его время в Линари, что в Вальденсе Флорентийской округи, жил мелкий веяльщик по имени Парчиттадино. У него появилось желание навсегда оставить свое занятие и сделаться придворным шутом, и в этом он всячески преуспел. И вот, преуспевая в шутовском искусстве, он сильно захотел повидать означенного короля, и не просто так, а потому, что он много наслышан был о его щедротах, особливо по отношению к таким, как он. И вот, задумав это, в одно прекрасное утро он отправился в путь и ни разу не останавливался, пока не достиг Англии и города Лондона, где обитал король. Добравшись до королевского дворца, где обитал означенный король, он, проходя одну дверь за другой, достиг той залы, в которой король пребывал большую часть времени, и застал его поглощенным игрою в шахматы с великим диспенсатором8. Парчиттадино, подойдя к королю и остановившись перед ним, преклонил колени и почтительно себя отрекомендовал. Но король продолжал сидеть неподвижно с тем же выражением лица, что и до его прихода, и Парчиттадино долгое время простоял в том же положении. Наконец, видя, что король не подает никаких признаков жизни, он встал и начал говорить:

 

— Да будут благословенны час и миг, приведшие меня сюда, куда я всегда стремился, дабы узреть самого благородного, самого мудрого и самого доблестного короля во всем крещеном мире, и поистине я могу похвалиться перед всеми мне подобными тем, что нахожусь в месте, где я вижу цвет всех королей. О, какой милости удостоила меня судьба! Умри я сейчас, я без сожаления расстался бы с жизнью, поскольку я стою перед тем светлейшим венцом, который, подобно магниту, влекущему к себе железо, добродетелью своей влечет к себе каждого, пробуждая в нем желание лицезреть его достоинства.

Едва успел Парчиттадино дойти до этого места своей речи, как король бросил игру, вскочил, схватил Парчиттадино и, повалив его на пол, столько надавал ему тумаков и пинков, что всего его измолотил; сделав это, он тотчас же вернулся к шахматам. Парчиттадино в крайне плачевном состоянии поднялся с полу, сам не зная, где он находится, а так как ему казалось, что он просчитался и в своем путешествии и в похвальной речи, которую он произнес перед королем, он стоял сбитый с толку, не зная, что ему делать. Собравшись наконец с духом, он решил попробовать, не примет ли дело другой оборот, если он будет говорить обратное тем хорошим словам, от которых ему не поздоровилось. И он начал так:

— Да будут прокляты час и день, приведшие меня сюда! Я думал, что увижу здесь доблестного короля, как о нем гласит молва, а увидел короля неблагодарного и вероломного; я думал, что увижу короля справедливого и правдивого, а увидел короля злого и исполненного всякой скверны; я думал, что увижу венец святой и правый, а увидел того, кто воздает злом за добро. Доказуется же сие тем, что меня, ничтожную тварь, его возвеличившую и почтившую, он так разделал, что я уж не знаю, смогу ли я когда-нибудь еще веять зерно и придется ли мне вернуться к своему прежнему ремеслу.

Тут король вскакивает во второй раз, еще более разъяренный, чем в первый, подходит к одной из дверей и кличет кого-нибудь из своих баронов. Парчиттадино это увидел и… нечего и спрашивать, на что он стал похож: он задрожал и похолодел, как мертвец, и уже готовился к тому, что король его убьет, а когда услыхал, что король вызывает барона, решил, что тот вызывает палача, чтобы казнить его лютой казнью.

Когда же явился вызванный королем барон, король ему сказал:

— Поди дай этому человеку одеяние получше, с моего плеча, и заплати ему таким образом за правду, так как за ложь я ему уже хорошо заплатил.

Барон тотчас же пошел и принес Парчиттадино королевское одеяние, из самых пышных, какие только имелись у короля; столько было на нем жемчужных пуговиц и драгоценных каменьев, что, если даже вычесть тумаки и пинки, оно все же стоило не меньше трехсот флоринов, а то и больше. Парчиттадино же, все еще опасаясь, как бы это платье не оказалось змием или василиском, который вот-вот его укусит, принял его, еле касаясь пальцами. А затем, ободрившись и надев его, он предстал перед королем и сказал:

— О священнейший венец, ежели вам угодно платить мне за мою ложь таким способом, я редко буду говорить правду.

И король узнал по его словам, что он за человек, и Парчиттадино еще больше ему полюбился. А затем, завоевав любовь короля, он распростился с ним, покинул его и отправился в Ломбардию, где, посещая многих синьоров и рассказывая им эту историю, еще заработал на ней больше трехсот флоринов. Вернувшись в Тоскану, он, надев свое пышное платье, направился в Линари навестить своих родственников — бедных, запыленных мякиной веяльщиков, и когда они удивлялись, говорил им:

— Я в Англии лежал на земле под градом тумаков и пинков, а потом получил это платье.

И многим из них он помог, а потом пошел по свету искать своего счастья.

Ни один король не мог совершить более прекрасного поступка. А много ли таких, которые не раздулись бы от спеси, если бы их похвалили так, как похвалили этого короля. Он же, сознавая, что заслужил подобную похвалу, решил показать, что она несправедлива, а под конец проявил величайшую справедливость. Многие невежды верят льстецам, которые хвалят их в глаза, этот же, будучи поистине доблестным королем, решил показать обратное.

Новелла IV

Мессер Бернабо9, правитель Милана, приказывает одному аббату разъяснить ему четыре невозможные вещи, которые ему вместо аббата разъясняет один мельник, переодевшийся в платье этого аббата, и получается так, что мельник остается аббатом, а аббат мельником

 

Мессер Бернабо, правитель Милана, сраженный прекрасными доводами одного мельника, подарил ему весьма доходную должность. При жизни этого синьора его боялись больше, чем всякого другого, однако, хотя он и был жесток, все же в его жестокостях была большая доля справедливости. В числе многих историй, которые с ним приключились, был такой случай, когда один богатый аббат проявил нерадивость, не сумев как следует выкормить двух принадлежащих означенному синьору догов, которые от этого опаршивели, и синьор приказал ему заплатить за провинность четыре флорина. На это аббат взмолился о пощаде. Означенный синьор, видя, что тот молит его о пощаде, сказал ему:

 

— Если ты разъяснишь мне четыре вещи, будет тебе полное прощение; а вещи, о которых я хочу, чтобы ты мне сказал, таковы: сколько отсюда до неба? сколько воды в море? что делается в аду и что стоит моя особа?

Аббат, услыхав это, стал вздыхать, и ему казалось, что он попал в худшее положение, чем раньше. Однако, чтобы умерить гнев синьора и выиграть время, он попросил, не будет ли угодно синьору дать ему отсрочку для ответа на вещи столь высокого значения. И синьор дал ему отсрочку на один день. А так как ему очень хотелось услышать, чем все это кончится, он взял с него обязательство вернуться.

Задумался аббат, и, возвращаясь в монастырь в глубокой тоске, тяжело дышал, как запаренная лошадь; в конце пути встретил он своего мельника, который, видя его огорчение, сказал ему:

— Что с вами, господин мой, что вы так запыхались?

И отвечал аббат:

— Есть с чего, ведь синьор того гляди меня прикончит, если я не разъясню ему четыре вещи, которые не по плечу ни Соломону, ни Аристотелю. Мельник спросил: — А что это за вещи?

Аббат ему все сказал. Тогда мельник, подумав, говорит аббату:

— Если хотите, я выведу вас из этого затруднения.

И говорит ему аббат:

— Дай-то бог.

На что ему мельник:

— Думаю, что и бог даст и святые дадут.

Аббат, уже не находивший себе места, сказал:

— Если ты это сделаешь, бери у меня все, что захочешь, ибо нет такой вещи, в которой я бы тебе отказал, если ты об этом попросишь и если это будет в моих силах.

И сказал мельник:

— Предоставляю это на ваше усмотрение.

— Каким же путем ты будешь действовать? — спросил аббат.

Тогда мельник ему ответил:

— Я хочу надеть вашу рясу и ваш капюшон, сбрею себе бороду и завтра утром спозаранку предстану перед синьором, сказавшись аббатом, и все четыре вопроса разрешу так, что надеюсь его ублажить.

Аббату уже не терпелось подменить себя мельником, и так и было сделано.

Обратившись в аббата, мельник рано утром пустился в путь и, дойдя до ворот, за которыми обитал синьор, постучался и сказал, что такой-то аббат хочет ответить синьору на некоторые вопросы, которые тот ему задал. Синьор, желая услышать то, что аббат должен был ему сказать, и удивляясь, что тот так скоро вернулся, призвал его к себе. Когда аббат предстал перед ним в предрассветном сумраке, раскланиваясь и то и дело закрывая рукой лицо, чтобы не быть узнанным, и синьор спросил его, принес ли он ответ на то, о чем он его спрашивал, он ответил:

— Да, синьор, принес. Вы меня спрашивали, сколько отсюда до неба. В точности все рассмотрев, я установил, что отсюда до верху тридцать шесть миллионов восемьсот пятьдесят четыре тысячи семьдесят две мили с половиной и двадцать два шага.

Сказал ему синьор:

— Ты это установил с большой точностью, а как ты это докажешь?

Тот ответил:

— Прикажите измерить, и если это не так, повесьте меня. Во-вторых, вы меня спросили, сколько в море воды. Это мне было очень трудно установить, так как море — вещь текучая и все время наполняется, но все-таки я установил, что море вмещает двадцать пять тысяч девятьсот восемьдесят два миллиона бочек, семь ведер, двенадцать кружек и два стакана.

И спросил его синьор:

— Откуда ты это знаешь?

Тот отвечал.:

— Прикинул, как сумел. Если не верите, достаньте бочки и измерьте. Если окажется не так, четвертуйте меня. В-третьих, вы спросили, что делается в аду. В аду режут, четвертуют, сдирают кожу и вешают, совершенно так же, как это делаете здесь вы.

— И какие ты этому можешь привести доказательства?

Мельник отвечал:

— Я в свое время говорил с человеком, который там побывал, а Данте, флорентиец, от него именно узнал то, что написал об аде. Но человек этот умер. Если не верите, пошлите за ним… В-четвертых, вы спрашивали меня, сколько стоит ваша особа. Я говорю, что она стоит двадцать девять сребреников.

Когда мессер Бернабо это услышал, он в ярости набросился на мельника, говоря:

— Да чтоб ты сдох! Выходит, я такое ничтожество, что не стою и печного горшка? Тот ответил, причем не без великого трепета:

— Синьор мой, выслушайте мое рассуждение. Вы ведь знаете, что господь наш Иисус Христос был продан за тридцать сребреников, я и рассудил, что вы стоите на один сребреник меньше, чем он.

Услыхав это, синьор легко догадался, что это не аббат и, пристально в него вглядываясь и понимая, что это человек куда более ученый, чем аббат, сказал ему:

— А ты не аббат!

Пусть каждый сам себе представит страх, обуявший мельника. Бросившись на колени и сложив руки, он стал молить о пощаде, рассказывая синьору, что он был мельником у аббата, как и почему он предстал перед его светлостью переодетым, и с какой целью он надел на себя это облачение, и что он сделал это скорее, чтобы ему угодить, чем от злого умысла. Мессер Бернабо, выслушав его, сказал:

— Так и быть, раз он уже сделал тебя аббатом, а ты куда лучше его, клянусь богом, я готов это подтвердить и хочу, чтоб ты и впредь был аббатом, а он мельником и чтобы ты получал весь доход с монастыря, а он — с мельницы.

И так в течение всей своей жизни мессер Бернабо следил за тем, чтобы аббат оставался мельником, а мельник аббатом.

Уж очень это страшное дело и уж очень велика опасность доверяться синьорам, как это делал мельник, и храбриться так, как храбрился он. Ведь с синьорами бывает, как с морем: человек пускается в плаванье с величайшей для себя опасностью, но в великих опасностях получает и великую выгоду. Большая удача, когда море спокойно, — точно так же, когда спокоен синьор: Но доверяться тому и другому — страшное дело: того и гляди разыграется буря.

Иные в свое время утверждали, что такой же или подобный ему случай приключился с папой, который предложил одному из провинившихся аббатов разъяснить ему упомянутые четыре вещи и, сверх того, еще одну, а именно: какова самая большая удача в его жизни. На что аббат, понимая сколь многое зависит от ответа, вернулся в свой монастырь и, собрав монахов и послушников — всех вплоть до повара и садовника, — поведал им, на что ему предстояло ответить папе, и попросил у них совета и помощи. Они же, не зная что сказать, стояли как дураки. Тогда садовник, видя, что все они онемели, сказал:

— Господин аббат, раз все они ничего не могут сказать, а я хочу помочь вам и словом и делом, то я полагаю, что выведу вас из этого затруднения; но дайте мне вашу одежду, с тем чтобы я пошел под видом аббата и в сопровождении кого-нибудь из этих монахов.

Так и было сделано. Представ перед папой, он сказал, что расстояние до неба равно тридцати звукам голоса. О воде в море он сказал:

— Прикажите заткнуть устья рек, через которые вливается вода, а потом измерьте.

О том, сколько стоит особа папы, он сказал:

— Двадцать восемь сребреников: на два сребреника меньше того, что стоит Христос, а ведь вы его наместник.

О величайшей своей удаче в жизни он сказал:

— Что я из садовника стал аббатом.

И таковым папа его утвердил.

И как бы то ни было, случилось ли это с тем и с другим или только с одним, но аббатом сделался тот, кто был либо мельником, либо садовником.

Новелла VI

Маркиз Альдобрандино просит у Бассо делла Пенна какую-нибудь диковинную птицу, чтобы держать ее в клетке; Бассо заказывает клетку, в которой его приносят маркизу

 

Маркизу Альдобрандино да Эсте в бытность его правителем Феррары пришло в голову, как это часто приходит в голову синьорам, иметь в клетке какую-нибудь диковинную птицу. Для этой цели он однажды послал за неким флорентийцем по имени Бассо делла Пенна, содержавшем в Ферраре постоялый двор, человеком нрава диковинного и весьма приятного. Это был старичок небольшого роста, с длинными волосами и в шапочке. Когда этот Бассо предстал перед маркизом, маркиз ему сказал:

 

— Бассо, мне хотелось бы иметь в клетке птицу, которая хорошо пела бы, и чтобы это была птица диковинная, а не из тех, что во множестве имеются у других людей — всякие там коноплянки да щеглы; таких мне не нужно. Потому-то я и прислал за тобой, что через твой постоялый двор проходят люди различного рода и из различных стран и кто-нибудь из них, наверное, может надоумить тебя, откуда достать такую птицу.

Отвечал ему Бассо:

— Господин мой, я понял ваше намерение, которое я и попытаюсь осуществить, и постараюсь сделать так, чтобы вы были ублаготворены немедленно.

Услыхав это, маркиз вообразил, что феникс уже сидит у него в клетке. На этом они расстались. Бассо, тотчас сообразив, что ему делать, как только дошел до своего постоялого двора, послал за мастером столяром и сказал ему:

— Мне нужна клетка такой-то длины, такой-то ширины и такой-то высоты. Смотри, сделай ее такой прочной, чтобы она могла выдержать осла, если бы мне пришлось посадить его в эту клетку, и чтобы она имела дверцу таких-то размеров.

Поняв все это и договорившись о цене, мастер принялся за работу, а когда клетка была готова, отнес ее к Бассо, который с ним и расплатился. Бассо тотчас же послал за носильщиком и, как только тот пришел, сам влез в клетку и приказал отнести ее к маркизу. Ноша эта показалась носильщику необычной, и он стал было отказываться, но Бассо так его уговаривал, что тот наконец согласился. Когда носильщик добрался до маркиза, сопровождаемый огромной толпой, которая бежала вслед за этой диковиной, маркиз пришел было в недоумение, еще не понимая, в чем дело. Но когда клетка с Бассо к нему приблизилась и была ему поднесена, то маркиз, поняв, в чем дело, сказал:

— Бассо, что это значит?

Бассо, сидевший в клетке за запертой дверцой, стал кричать попугаем и сказал:

— Господин маркиз, вы мне приказали несколько дней тому назад, чтобы я нашел способ достать вам какую-нибудь диковинную птицу в клетке, такую, каких на свете не сыскать. И вот, рассудив, кто я и какое я диковинное существо, настолько диковинное, что, могу сказать, нет на земле никого диковинней меня, я и залез в эту клетку и представляюсь вам и дарю вам себя в качестве самой редкостной птицы, какую только можно найти в крещеном мире; а еще добавлю, что такой птицы, как я, никогда еще не бывало: пение мое будет таково, что доставит вам превеликое удовольствие. А потому прикажите поставить клетку около этого окна.

И сказал маркиз:

— Поставьте ее на подоконник.

Бассо же закричал:

— Увы мне! Не делайте этого, я могу упасть!

И сказал маркиз:

— Да ставьте же. Подоконник широкий.

А когда клетку поставили, маркиз сделал знак слуге, чтобы тот ее раскачивал, не выпуская из рук.

Бассо же сказал:

— Маркиз, я явился сюда петь, а вы хотите, чтобы я плакал.

И когда успокоился, сказал:

— Маркиз, если вы будете угощать меня тем, что сами едите, я очень хорошо буду петь.

Маркиз приказал подать ему хлеб и головку чесноку и продержал его весь день на окне, проделывая над ним самые неслыханные шутки, а весь город толпился на площади, чтобы поглядеть на Бассо, сидящего в клетке. А под вечер Бассо отужинал вместе с синьором. Потом вернулся на постоялый двор, клетка же осталась у маркиза, который ее так и не вернул. Бассо полюбился с этих пор маркизу, и он часто приглашал его к своему столу и заставлял его петь, сидя в клетке, и получал от этого великое наслаждение.

Если бы кто мог предвидеть, когда у синьоров бывает хорошее настроение, каждый выдумывал бы всякие редкостные вещи, как это сделал Бассо, который поистине хорошо ублажил маркиза, не ездив за птицей в Индию, а так как он у него всегда был под рукой, к услугам маркиза оказалась самая редкостная и единственная в своем роде птица.

Новелла VIII

Некий генуэзец невзрачной наружности, но очень ученый, спрашивает поэта Данте, как добиться любви одной дамы, и Данте дает ему забавный совет

 

В городе Генуе некогда жил ученый гражданин, отлично владевший многими науками, но роста был небольшого и наружности весьма невзрачной. К тому же он был сильно влюблен в одну красивую генуэзскую даму, которая, то ли из-за его невзрачного вида, то ли из-за собственной отменной порядочности, то ли по какой-либо иной причине, не то чтобы просто его не любила, но скорее даже избегала его, предпочитая смотреть в другую сторону.

 

Наконец, уже отчаявшись в своей любви и прослышав о величайшей славе Данте Алигьери и о том, что он живет в городе Равенне, этот человек твердо решил туда отправиться, чтобы повидать поэта и с ним подружиться в надежде получить от него помощь и совет, как добиться любви этой дамы или по крайней мере не быть ей столь ненавистным. И вот он двинулся в путь и добрался до Равенны, где ему удалось попасть на пир, в котором участвовал означенный Данте; а так как оба они сидели за столом очень близко друг от друга, генуэзец, улучив время, сказал:

— Мессер Данте, я много наслышан о ваших достоинствах и о славе, вас окружающей; могу ли я обратиться к вам за советом?

И сказал Данте:

— Только бы я сумел вам его дать.

Тогда генуэзец продолжал:

— Я любил и люблю одну даму со всей преданностью, какой любовь требует от любящего; однако она не только никогда не удостаивала меня своей любви, но даже ни разу не осчастливила меня хотя бы единым взглядом.

Данте, выслушав его и заметив его невзрачную наружность, сказал:

— Сударь мой, я охотно исполнил бы любое ваше желание, но что касается вашей настоящей просьбы, я не вижу иного способа, кроме одного. Вы, конечно, знаете, что у беременных женщин всегда бывает потребность в самых странных вещах, и поэтому было бы хорошо, если бы эта дама, которую вы так любите, забеременела; ведь если она забеременеет, легко может случиться, как это часто бывает с беременными женщинами, которых тянет на всякую диковину, что ее потянет и на вас; и этим способом вы могли бы удовлетворить и ваше вожделение; иным путем едва ли возможно этого достигнуть.

Генуэзец, почувствовав укол, сказал:

— Мессер Данте, вы мне советуете две вещи, гораздо более трудные, чем главная; ведь трудно предположить, что эта дама забеременеет, так как она никогда еще не была беременной, но еще трудней предположить, принимая во внимание количество самых разнородных вещей, которых желают беременные женщины, что она, забеременев, вдруг пожелает именно меня. Однако, клянусь богом, иного ответа на мой вопрос, кроме того, какой дали мне вы, и не могло быть.

После того как Данте понял его гораздо лучше, чем он сам себя понимал, генуэзец признался в том, что он был таков, что мало было женщин, которые бы от него не бегали.

И он так сблизился с Данте, что много дней оставался у него в доме, проводя в самом дружеском общении с ним все то время, что они прожили вместе.

Генуэзец этот был человек ученый, но, видно, вовсе не философ, как большинство ученых в наше время, ибо философия познает природу вещей, а если человек прежде всего не познал самого себя, как сможет он познать вещи вне себя? Если бы он посмотрел на себя в зеркало, будь то зеркало умственное или телесное, он подумал бы о своей наружности и сообразил бы, что красивая женщина, и в особенности женщина порядочная, мечтает о том, чтобы тот, кто ее любит, имел вид человека, а не летучей мыши.

Как видно, к большинству людей приложима поговорка: «Ни в чем так не обманешься, как в самом себе».

Новелла XI

Альберто да Сиена получает вызов к инквизитору. С перепугу он просит помощи у мессера Гуччо Толомеи и наконец говорит ему, что чуть не отправился на тот свет из-за донны Бисодии

 

Во времена мессера Гуччо Толомеи в Сьене проживал веселый человек, простодушный и не такой коварный, как мессер Дольчибене10. Он был косноязычный и звали его Альберто. Будучи простодушным малым, он был вхож в дом означенного мессера Гуччо, так как рыцарь этот весьма над ним потешался. Случилось однажды постом, что мессер Гуччо при встрече с инквизитором, с которым он очень дружил… сговорился с ним, что тот на следующий день вызовет к себе означенного Альберто и, как только Альберто перед ним предстанет, предъявит ему обвинение в каком-нибудь еретическом проступке, что должно было немало позабавить и инквизитора и мессера Толомеи. Вернувшись домой, означенный мессер Гуччо распорядился так, что на следующий день рано утром Альберто получил приказ тотчас же явиться к инквизитору.

 

Альберто бросило в дрожь, и если раньше он заикался, то в этот миг у него почти вовсе отнялся язык. И он едва сумел выговорить: «Приду». Отправившись к мессеру Гуччо, он сказал:

— Я хотел бы с вами поговорить.

И мессер Гуччо, понимая, в чем дело, отвечал:

— Какие новости?

И сказал Альберто:

— Что до меня, то плохие. Меня вызывает инквизитор, чего доброго — за ересь.

На что мессер Гуччо:

— Ты что-нибудь говорил против католической веры?

А Альберто:

— Не знаю, что такое католическая вера, но я считаю себя крещеным христианином.

И говорит мессер Гуччо:

— Альберто, делай, как я тебе посоветую: иди к епископу и скажи: «Меня вызвали, и я перед вами явился», и узнай, что он хочет тебе сказать. Вскоре и я приду. Инквизитор — мой большой друг, и я попытаюсь тебя выручить.

Альберто говорит:

— Иду и полагаюсь на вас.

С этим он и отправился к епископу. Когда он пришел, епископ, увидав его, со свирепым видом сказал ему:

— Кто ты такой?

Альберто, заикаясь и дрожа от страха:

— Я Альберто, которого вы к себе вызывали.

— Вот оно что, — сказал епископ, — ты тот самый Альберто, который не верит ни в бога, ни в святых?

На что Альберто:

— Тот, кто вам это сказал, говорит неправду. Я верю во все.

Тогда епископ ему сказал:

— Если ты веришь во все, значит ты веришь и в дьявола, а этого для меня достаточно, чтобы сжечь тебя как еретика.

Альберто вне себя молит о пощаде, а епископ говорит ему:

— Ты знаешь «Отче наш»?

Отвечает ему Альберто:

— Да, мессер.

— Сейчас же читай, — говорит инквизитор.

Тот начинает и, не согласуя прилагательных и существительных, доходит, заикаясь, до темного места, где говорится: «Dona nobis hodie»11, и никак не может из него выбраться.

Услыхав это, инквизитор говорит:

— Альберто, я тебя понял: еретик не может произнести святых слов. Иди и смотри возвращайся завтра утром, а я составлю обвинительное заключение, которого ты заслужил.

И говорит Альберто:

— Я к вам вернусь, но, ради бога, умоляю вас, пощадите меня.

А инквизитор:

— Иди и делай то, что я тебе приказываю.

Тогда тот ушел и по пути домой встретил мессера Толомеи, который шел к инквизитору по этому же делу. Мессер Гуччо, видя, что он возвращается, говорит:

— Альберто, видно, все благополучно, раз ты возвращаешься?

Отвечает Альберто:

— Как бы не так! Он говорит, что я еретик и чтобы я к нему вернулся завтра утром, к тому же он едва не отправил меня на тот свет из-за этой потаскухи донны Бисодии, о которой написано в «Отче наш». А потому, ради бога, умоляю вас, пойдите к нему и уговорите его меня пощадить.

И сказал ему мессер Гуччо:

— Я туда иду и попытаюсь сделать все, что смогу, для твоего спасения.

И пошел мессер Гуччо и рассказал инквизитору шутку насчет донны Бисодии, и оба они хохотали над этим целых два часа. И еще до ухода мессера Гуччо инквизитор послал за означенным Альберто, и, когда тот вернулся в великом ужасе, инквизитор дал ему понять, что, не будь мессера Гуччо, он сжег бы его, и по заслугам, так как, сверх всего прочего, он услыхал от него еще худшее — он назвал потаскухой святую жену, а именно донну Бисодию, без которой нельзя служить ни одной обедни, и что пусть себе идет, но впредь ведет себя так, чтобы за ним не приходилось больше посылать. Альберто, моля о пощаде, говорил, что никогда больше этого не скажет, и, вконец измученный пережитым страхом, отправился домой вместе с мессером Гуччо. Сам же мессер Гуччо, добившись своего, очень долго еще в душе своей этим наслаждался как в отсутствие Альберто, так и вместе с Альберто.

Хорошие бывают выдумки у дворян, которые потешаются над людьми чудными и простодушными, но лучше всех был случай, приключившийся по воле судьбы с Альберто, который спутался с донной Бисодией. А кто его знает? Будь Альберто богатым человеком, глядишь, епископ и дал бы ему понять, что он за деньги может откупиться от костра и пытки.

Новелла XIII

О том, как Альберто, которому предстояло сражаться вместе с сьенцами, пускает лошадь вперед, а сам, спешившись, идет за ней следом, и о причине, им приводимой, почему так лучше

 

Так и в этой нижеследующей, третьей новелле об Альберто он мне представляется не таким уж глупым. В самом деле, когда сиенцы в одну из своих войн с перуджинцами собрались идти в бой, означенный Альберто, находясь в сиенских войсках на коне и в должном вооружении, сошел с коня и, пустив лошадь вперед, шел за ней пешком. Когда другие, бывшие там, увидели Альберто в таком положении, они стали говорить:

 

— Что ты делаешь, Альберто? Полезай на коня, мы сейчас пойдем в бой.

А Альберто им отвечал:

— Я так хочу: ведь если убьют моего коня, убыток мне возместят, а если меня убьют, за меня ничего не заплатят.

И по воле божьей люди вступили в бой, где сиенцы были разбиты. А так как означенный Альберто шел пешком, он сильно отстал и конь его был захвачен, а сам он пустился бежать. Ночь застала его на какой-то дороге среди кустов, и так как дул ветер, шелестевший в листве, ему казалось, что за ним гонится тысяча всадников. А когда в него вцепился какой-то терн, он стал причитать: «Ой, горе мне, сдаюсь, не убивайте меня», — думая, что его схватил неприятель. Так в великом ужасе и тревоге провел он всю эту ночь, пока наконец на рассвете он не оказался около самой Сьены. Когда он попал в Сьену, там нашлись такие, которые, хоть им было вовсе не до того, все же стали его спрашивать:

— Альберто, ну как было дело? Ты что же это пешком идешь? А конь где?

И он отвечал: «Пропал», и что он, мол, поступил так же, как поступил намедни тот самый конь, который не захотел выйти за городские ворота12. Однако на этот раз дело обернулось для Альберто плохо, ибо, когда он стал требовать возмещения, ему сказали, что он не был на коне, как это полагалось, и возмещения он так и не смог получить.

А задумано было очень умно, и в случае удачи он мог возместить все свои расходы, и деньги получил бы, и сам вернулся бы невредимым в Сьену.

Тут-то и видно, как ценится человеческая порода. Ведь каждое животное имеет свою денежную расценку, кроме человека, за которого возмещения не требуется, хотя можно было бы сказать, что по своему благородству он намного превосходит всех остальных, и потому нет такой цены, за которую можно было бы его выкупить. Но зато на войне положение бедного надежней положения богатого: если будет захвачен богатый, то уведут и его и его коня из-за денег, а если будет захвачен бедный, то человека оставят, а коня уведут. И это только оттого, что весь мир развращен монетой, ради которой никто ни перед чем не остановится.

Новелла XIV

О том, как Альберто, который имел дело со своей мачехой и которого застал отец, забавно оправдывается странными доводами

 

Не хочу пропускать и четвертой новеллы об Альберто, из тех, что я когда-то о нем слышал, хотя вообще их было много. У означенного Альберто была мачеха, очень молодая, крепкая и дородная, с которой, как это часто бывает, он никак не мог ужиться. Не раз жалуясь на свое положение некоторым из своих товарищей, он получал от них следующий совет:

 

— Альберто, — говорили они, — если ты не найдешь способа иметь с ней дело, нипочем не надейся жить с ней иначе, как во вражде и в ссоре.

Альберто говорит им:

— Вы так думаете?

А те отвечают:

— Мы в этом твердо уверены.

И говорит им Альберто:

— Это был бы слишком большой грех! Если я это сделаю и это дойдет до ушей инквизитора, он с меня шкуру сдерет и, не задумываясь, отправит на тот свет.

И делая вид, что ему не хватит на это духу, он уклонился от разговора, а про себя решил последовать их совету. И не с глухим они говорили: в один прекрасный день, когда отец вышел, а жена его оставалась в спальне, Альберто без долгих слов, которых он толком и произнести-то не мог, приступил к делу, и оба они перебрались на кровать, и мир был заключен. Дом, который до того казался охваченным бурей и населенным бесами, казался теперь тихим и спокойным. Воцарились любовь и мир, и Альберто продолжал помогать отцу в его трудах. Но в один прекрасный день, когда он и она улеглись в полдень, отец, уходивший по хозяйству, вернулся и, поднявшись неожиданно наверх, застиг на кровати жену и Альберто. Альберто, увидав отца, бросается на лавку у стены, а отец хватает дубинку, чтобы его отлупить, говоря:

— Гнусный предатель, а ты — подлая блудница!

И Альберто то приседает, то выпрямляется, следуя за взмахами отцовской дубинки, и оба они кричат, что есть мочи, и все соседи сбегаются на шум, говоря:

— Что это значит?

Альберто говорит:

— Это мой отец, который столько раз имел дело с моей матерью, а я ни разу не сказал ему дурного слова; а теперь, когда он увидел, что я лежу с его женой только из добрых к ней чувств, он, видите ли, хочет меня убить.

Соседи, услыхав довод, приводимый Альберто, сказали отцу, что он не прав, и, отведя его в сторону, сказали, что с его стороны неразумно обнаруживать то, что следовало бы скрывать, и убедили его, что, судя по нраву Альберто, он залез на кровать не по злому умыслу, а просто из дружеского расположения к мачехе и потому, что ему захотелось спать.

На этом отец успокоился, а жена его примирилась с Альберто благодаря завязавшейся между ними дружбе, и отныне каждый делал свои дела настолько скрытно и настолько тихо, что отцу, пока он был жив, больше не приходилось пускать в ход свою дубинку.

Хорошее средство посоветовали Альберто, чтобы жить в мире со своей мачехой, и хорош был довод, который Альберто привел сбежавшимся соседям. Итак, я полагаю, что многие (но не все) женщины мирно уживались бы со своими пасынками, если бы они поступали так же, как эта мачеха, и особливо те, которые замужем за старыми отцами, как была она, и которые, будучи молодыми, предпочитают бодрствовать, в то время как старые мужья предпочитают спать.

Новелла XV

Сестра маркиза Аццо, вышедшая замуж за судью в Галлуре13, через пять лет овдовев, возвращается домой, брат не хочет ее видеть потому, что она не завела детей, а она шуткой его утешает

 

Как раз обратного требовал маркиз Аццо д'Эсти от своей сестры. Этот маркиз был, кажется мне, сыном маркиза Обиццо и, имея сестрицу на выданье, которую, если память мне не изменяет, звали мадонна Альда, выдал ее за судью в Галлуре, а причиной этого брака было то, что означенный судья был стар и не имел ни наследников, ни кого другого, кому он мог законно завещать свое добро. Поэтому маркиз; полагая, что мадонна Альда, или мадонна Беатриче, как звали ее по утверждению других, родит от него сыновей, которые останутся владетелями того, чем он, как судья, владел в Галлуре, охотно пошел на это родство, да и она слишком хорошо знала, для какой цели маркиз выдавал ее замуж. Но случилось так, что, переехав к мужу, она провела с ним пять лет, но за все время не прижила ни одного мальчика. После смерти означенного судьи в Галлуре вдова вернулась домой к маркизу. Означенный маркиз встретил ее равнодушно, словно ничего и не произошло. Она же, думая, что маркиз примет ее с нежностью, но видя как раз обратное и удивляясь этому, несколько раз приходила туда, где находился означенный маркиз, чтобы пожаловаться на свою судьбу и должным образом вместе с ним погоревать, но он оставался безразличным и отворачивался от нее в другую сторону. Так как это продолжалось несколько дней, молодая женщина, желая узнать причину поведения маркиза и его гнева, в один прекрасный день смело к нему подошла и стала говорить:

 

— Могла бы я узнать, брат мой, почему ты проявляешь столько гнева и столько ненависти по отношению ко мне, несчастной вдовушке или, я бы скорее сказала, сироте; ведь если не у тебя, где же искать мне прибежища?

А он, обращаясь к ней со злобным чувством, отвечал:

— А разве ты не знаешь причины? Для чего же я выдавал тебя за судью в Галлуре? Как тебе не стыдно, что ты была пять лет его женой и возвращаешься ко мне, не сделав ни одного сына?

Она, сразу поняв его, едва дала ему договорить и сказала:

— Брат мой, довольно, я поняла тебя: клянусь тебе господом, что для удовлетворения твоего желания я не пропускала ни слуги, ни работника, ни повара, никого, с кем бы я не попробовала, но раз господь этого не захотел, я бессильна.

Маркиз, услышав это, повеселел, как повеселел бы всякий, кто после величайшей клеветы, возведенной на сестру, вдруг обнаружил бы ее невинность, и тут же стал нежно ее обнимать и полюбил ее и стал дорожить ею больше, чем когда-либо; а потом выдал ее за некоего мессера Марко Висконти, или за мессера Галеаццо. Кто-то в свое время говорил, что она родила дочку по имени Джованна, вышедшую за мессера Ричардо да Камино, правителя Тревизо. На него-то, по-видимому, и намекает Данте в восьмой песне Чистилища, говоря, между прочим:

Скажи в том мире, за простором вод,
Чтоб мне моя Джованна пособила
Там, где невинных верный отклик ждет14.

Как бы то ни было, но эта женщина утешила своего брата. Некоторые утверждают, и я в том числе, что она была чиста и непорочна, но, видя настроение брата, решила своими словами ублажить его тем, чего ему хотелось, и этим вернуть себе его любовь.

Ведь так и ублажают душу тем, кто считается только с пользой, а не с честью; и эта женщина это поняла и накормила его тем, чего он желал, ублажив его тем, с чем мало кто мог бы примириться.

Новелла XVI

Молодой сьенец получает от умирающего отца три завета, но в скором времени их нарушает, и что от этого воспоследовало

 

А теперь я расскажу об одной женщине, которая вышла замуж девицей, но муж убедился в обратном прежде, чем с ней переспал, и отослал ее домой, ни разу не имев с ней дело. В Сьене некогда жил богатый гражданин, который, будучи при смерти и имея единственного сына лет двадцати, оставил ему в числе других наставлений три завета. Первый — чтобы он никогда ни с кем не водился дольше, чем он успеет об этом пожалеть; второй — чтобы он, купив какой-нибудь товар или что-либо еще и имея возможность на этом нажиться, наживался, но давал бы нажиться и другому; третий — чтобы, собравшись жениться, он выбрал кого-нибудь по соседству, а если не по соседству, то все же из своих мест, а не из чужих краев.

 

Сын остался с этими наказами, а отец помер. Юноша этот долгое время водился с одним из семейства Фортегуерри, который привык швырять деньгами и имел несколько дочерей на выданье. Его родители ежедневно укоряли его за траты, но ничего не помогало.

В один прекрасный день случилось, что Фортегуерри приготовил роскошный обед для юноши и еще для кое-кого, за что его родители на него набросились, говоря:

— Что ты делаешь, несчастный? Ты хочешь состязаться в мотовстве с теми, которые получили большое состояние, и все задаешь пиры, имея дочерей на выданье?

Они наговорили ему столько, что он в отчаянии вернулся к себе домой, отменил все угощения, которые были уже на кухне, и, взяв луковицу, положил ее на накрытый стол, распорядившись, чтобы, когда такой-то юноша явится к обеду, ему предложили съесть луковицу и сказали, что ничего другого нет и что Фортегуерри дома не обедает. Когда пришло время еды, юноша отправился туда, куда он был приглашен, и, войдя в зал, спросил у хозяйки, где ее муж; она отвечала, что его нет и что он дома не обедает, но велел сказать, если придет такой-то, чтобы он съел луковицу, так как другого ничего нет. Увидев такое угощение, юноша вспомнил первый отцовский завет и насколько плохо он его выполнил, взял луковицу и, вернувшись домой, обвязал ее веревочкой и подвесил к потолку над тем местом, где он всегда обедал.

Немного времени спустя он купил скаковую лошадь за пятьдесят флоринов, рассчитывая получить за нее через несколько месяцев флоринов девяносто, но так и не захотел никому ее уступить и, требуя за нее сто флоринов, твердо стоял на своем. И вот однажды ночью у лошади появились какие-то боли, и она околела. Подумав об этом, юноша понял, что он и на этот раз плохо выполнил отцовский завет, и, отрезав у лошади хвост, подвесил его к потолку рядом с луковицей.

А затем опять-таки случилось так, что, когда он захотел жениться, он не мог ни по соседству, ни во всей Сьене найти себе девушку, которая пришлась бы ему по нраву, и отправился на поиски по другим областям. Добравшись наконец до Пизы, он встретился там с одним нотариусом, который служил некогда в Сьене, был другом его отца и знавал и его. Поэтому нотариус принял его с почетом и спросил, что привело его в Пизу. Юноша сказал ему, что он отправился на поиски красивой жены, так как во всей Сьене не нашел ни одной, которая пришлась бы ему по нраву. Нотариус же сказал ему:

— Если так, то сам бог прислал нам тебя и тебе повезло, так как у меня есть под рукой молодая Ланфранки, красавица, каких мало, и позволь мне сделать так, чтобы она стала твоей.

Юноше это понравилось, и он не мог дождаться, когда ее увидит. И вот это случилось. Как только он ее увидел, тотчас же состоялся сговор и был назначен день, когда он должен был увезти ее в Сьену. Нотариус же этот был ставленником семьи Ланфранки, а девица, которая была распутной и уже имела дело с некоторыми пизанскими юношами, так и не смогла выйти замуж. Поэтому нотариус был озабочен тем, чтобы родители сбыли ее с рук и пристроили к сьенцу.

После того как нанята была горничная, быть может та самая сводня, ее соседка, некая бабенка по имени монна Бартоломеа, с которой невеста нет-нет да и погуливала в свое удовольствие, и после того как все необходимое было предусмотрено и снаряжен свадебный поезд, в который входил некий юноша из тех, что не раз занимались с ней любовью, все во главе с женихом и невестой двинулись по пути в Сьену, куда наперед уже были высланы люди для приготовления к свадьбе. И вот в пути один из юношей, за ней следовавших, в мыслях о том, что ее выдали на чужую сторону и что ему без нее предстояло вернуться в Пизу, — отчего он имел вид человека, шествующего на казнь —хвоей задумчивостью и вздохами добился того, что жених стал приглядываться и к ней и к нему, ибо верно говорит пословица, что любви и кашля никогда не скроешь.

Вид этого юноши вызывал у жениха величайшие подозрения, и он наконец догадался, какова была эта девица и что нотариус его предал и обманул. Поэтому, когда доехали до Стаджа, жених прибег к следующей хитрости: он объявил, что хочет отужинать пораньше, так как собирается на следующее утро добраться до Сьены, чтобы подготовить все необходимое, и сказал это так, чтобы молодой человек это расслышал. Спальни же, где они ночевали, были почти все расположены одна рядом с другой и разделены дощатыми перегородками. В одной из них спал жених, в другой — невеста с ее горничной, а в третьей — юноша, который не пропустил мимо ушей того, что было сказано сиенцем, но всю ночь переговаривался с горничной в ожидании рассвета; и так все улеглись. Наутро, почти за час до восхода, жених встал, чтобы отправиться в Сьену, как он об этом предупредил. Он спустился вниз, сел на коня и поскакал по направлению к Сьене, но, отъехав на расстояние примерно четырех выстрелов, повернул обратно, возвращаясь шагом и без шума к постоялому двору, откуда только что выехал.

Привязав лошадь к кольцу, он поднялся по лестнице и, дойдя до спальни невесты и тихонько заглянув в нее, убедился, что юноша там. Толкнув плохо притворенную дверь, он вошел и осторожно добрался до места, куда на ночь складывали одежду, разглядывая, не найдется ли там что-нибудь из вещей того, кто лежит на кровати. На свое счастье, он нашел его исподни. Те, что лежали в кровати, то ли услышали что-то и от страха притихли, то ли ничего не расслышали; но как бы то ни было, добрый человек положил исподни за пазуху, вышел из спальни, спустился по лестнице и, вскочив на коня, вместе с означенными исподнями направился в Сьену. Приехав домой, он их повесил рядом с луковицей и с конским хвостом. Когда наутро в Стаджа невеста проснулась вместе со своим любовником и молодой человек не мог найти белья, он сел на коня без оного и вместе со всеми поехал в Сьену. Доехав до дому, где должна была быть свадьба, они спешились. И, когда все расположились для легкого завтрака под тремя висящими предметами, юношу спросили, что эти предметы означают. И он отвечал:

— Я вам скажу и попрошу, чтобы каждый меня выслушал. Не так давно умер мой отец и оставил мне три завета. Первый гласил то-то и то-то, и потому я взял эту луковицу и повесил ее сюда; второе, что он мне завещал, было то-то и то-то, и я его ослушался: так как лошадь подохла, я отрезал у нее хвост и тоже повесил его сюда; третий завет гласил, чтобы я женился на возможно более близкой соседке, а я не только не женился ни на ком близком, но доехал до самой Пизы и женился на этой девушке, думая, что она такова, какими должны быть все, кто выходит замуж, выдавая себя за девиц. По дороге этот сидящий здесь юноша переночевал с ней на постоялом дворе, и я тихонько проник туда, где они были, и, обнаружив его исподники, унес их и повесил сюда. Если вы мне не верите, обыщите его, так как на нем их нет.

Так оно и оказалось.

— А что до этой доброй женщины, то по окончании нашей трапезы отвезите ее обратно, так как я не то что никогда с ней спать не буду, но и видеть ее не желаю. Нотариусу же, подавшему мне совет и снабдившему меня родней и брачным контрактом, скажите, чтобы он этот кусок пергамента употребил на обертку своего веретена.

Так и случилось. Все они вместе с невестой вернулись восвояси в дураках, и не солоно хлебавши, и с носом. Невеста же со временем отыгралась на многих мужьях, а жених на многих женах.

Совершив эти три глупости, юноша этот пошел против заветов своего отца, которые были все очень полезны, хотя многие с этим и не считаются. Что же касается последнего, самого важного, то никогда не ошибешься, если породнишься с соседом. Но все мы поступаем наоборот. И это не только в браках; предстоит ли нам покупка лошадей, — соседские не нужны, так как нам кажется, что у них уйма недостатков, и мы очертя голову бросаемся покупать у немцев, едущих в Рим на богомолье.

И так постоянно случается то с одним, то с другим, как вы только что слышали, а то и еще хуже.

Новелла XCVII

Пьетро Брандани из Флоренции судится и поручает кое-какие бумаги своему сыну, который, потеряв их, убегает и попадает в одно место, где он невиданным способом ловит волка. Получив за него в Пистойе пятьдесят лир, он возвращается и возмещает потерянные бумаги

 

В городе Флоренции когда-то жил некий Пьетро Брандани, гражданин, проводивший все свое время в судебных тяжбах. Был у него сын в возрасте восемнадцати лет. И вот однажды утром он, как обычно, должен был отправиться в судебную палату, выступая ответчиком в какой-то тяжбе, и передал сыну кое-какие бумаги, чтобы тот пошел с ними вперед и подождал его около монастыря. Сын, послушно выполняя отцовские приказания, отправился в условленное место и стал, имея при себе бумаги, дожидаться отца. А было это в мае месяце и случилось так, что в то самое время, когда мальчик стоял в ожидании, начался проливной дождь. Проходившая мимо крестьянка или зеленщица с корзинкой вишен на голове уронила корзину, отчего вишни рассыпались по всей улице. Ручей же на этой улице вздувается во время дождя так, что уподобляется целой речке. Мальчик, жадный, как все мальчики, присоединился к толпе других, которые наперебой стали подбирать упомянутые вишни, а потом побежали за ними по ручью. И вот, когда вишни были съедены, мальчик вернулся на свое место, но бумаг у него под мышкой уже не оказалось, так как они упали в поток, который немедленно унес их в Арно, — мальчик же этого не заметил. Он бегал взад и вперед, спрашивал то одного, то другого, но ответ был один: бумаги уже подплывают к Пизе. В глубоком отчаянии и в страхе перед отцом мальчик решил исчезнуть и в первый же переход достиг Прато, куда обычно подаются самые непутевые люди и беглецы из Флоренции. Он дошел до постоялого двора, куда после захода солнца прибыли какие-то купцы, не для того, чтобы провести там вечер, но чтобы снарядиться в дальнейший путь к мосту Альяна. Увидев жалкое состояние мальчика, купцы спросили его, что с ним и откуда он. Получив ответ на свой вопрос, они предложили ему остаться и отправиться с ними.

 

Мальчик не находил себе места от нетерпения, и вот они тронулись в путь и через два часа ночью доехали до моста Альяна. Когда они постучались в ворота постоялого двора, хозяин, который уже лег спать, высунулся в окно:

— Кто там?

— Открой нам, мы хотим переночевать.

Хозяин с ворчаньем сказал:

— Да разве вы не знаете, что кругом все полно грабителей? Я и так удивляюсь, как вас до сих пор не схватили.

И хозяин говорил правду, так как большая шайка бандитов наводила ужас на всю округу. Но они просились так настойчиво, что хозяин наконец их впустил. Войдя и поставив лошадей, они попросили поужинать. Хозяин же сказал:

— У меня нет ни куска хлеба.

Купцы отвечали:

— Как же быть?

А хозяин:

— Есть только один способ: пусть мальчик ваш наденет какие-нибудь лохмотья, чтобы его приняли за воришку, и спустится с этого холма, где он найдет церковь; пусть вызовет сера Чоне, тамошнего священника, и попросит у него от моего имени девятнадцать булок. Я так говорю потому, что, если эти злоумышленники встретят плохо одетого паренька, они ему ничего не сделают.

Когда ему показали дорогу, мальчик пошел, но неохотно, так как была ночь и было плохо видно. Он шел, надо полагать, со страхом и плутал то здесь, то там, не находя никакой церкви. Войдя в какой-то лесок, он увидел в стороне слабый свет, падавший на стену, и решил идти в этом направлении, думая, что это и есть церковь. А когда он вышел на большое гумно, он решил, что это площадь, а на самом деле это был дом крестьянина, к которому он подошел, и стал стучать в дверь. Услыхав это, крестьянин закричал:

— Кто там?

Мальчик отвечал:

— Отоприте, сер Чоне, такой-то хозяин у моста Альяна посылает меня к вам, чтобы вы одолжили ему девятнадцать булок.

Крестьянин на это:

— Какие булки? Воришка ты этакий, в наводчиках ходишь у этих грабителей! Вот я как выйду, да схвачу тебя, да отправлю в Пистойю, чтобы тебя там повесили!

Услыхав это, мальчик не знал, как ему быть, и вот, пока он стоял, растерявшись и озираясь, в поисках дороги, которая привела бы его в более надежное место, он услыхал тут же у самой опушки леса вой волка и, осмотревши все кругом, увидел на краю гумна бочку, стоявшую с выбитым днищем. Он быстро к ней подбежал и влез в нее, ожидая в великом ужасе решения своей судьбы. И вот этот волк, как видно от старости уже опаршивевший, подошел к бочке и стал об нее тереться, и, так почесываясь, он поднял хвост, и означенный хвост просунулся в отверстие… Едва только мальчик почувствовал внутри бочки прикосновение хвоста, он сильно перетрусил, однако, поняв, в чем дело, он с перепугу решил держаться за хвост и не выпускать его ровно столько, сколько хватит у него сил, покуда не выяснится, что с ним будет. Волк же, чувствуя, что его схватили за хвост, стал тянуть; мальчик крепко держит, а волк тянет, и так каждый тянет в свою сторону. Бочка падает и начинает катиться, мальчик же продолжает крепко держать, а волк продолжает тянуть, и чем больше он тянет, тем больше ударов наносит ему бочка. И так они катились в течение добрых двух часов, и столько ушибов нанесла бочка волку, что он наконец околел.

Но не обошлось без того, что и юноша оказался наполовину искалеченным, хотя судьба ему и помогла, ибо, чем крепче он держался за хвост, тем лучше он защищал себя и тем сильнее ранил волка. Убив волка, он, однако, всю ночь не решался ни вылезть из бочки, ни выпустить из рук волчьего хвоста.

Наутро, когда встал крестьянин, к которому юноша стучался в дверь, и пошел взглянуть на свои поля, он увидел бочку на дне глубокого оврага, задумался и стал рассуждать сам с собой:

— Эти черти, что бродят по ночам, всегда что-нибудь да натворят. Не говоря о прочем, вот и бочку мою, что стояла на гумне, ишь куда закатили.

И подойдя, он увидел волка, который лежал около бочки, но не казался мертвым, и стал кричать: «Волк! волк! волк!..» А когда подошли люди, сбежавшиеся на шум со всех сторон, они увидели мертвого волка и мальчика в бочке. То один, то другой, крестясь, спрашивал мальчика: «Кто ты такой? Что все это значит?»

Мальчик, ни жив ни мертв, едва переводя дыхание, говорил:

— Умоляю вас, ради бога, выслушайте меня и не обижайте.

Крестьяне выслушали его, чтобы узнать причину столь диковинного случая, и он рассказал все, что с ним приключилось, начиная от потери бумаг. И крепко пожалели его крестьяне и сказали ему:

— Сынок, уж очень тебе не повезло, но дело обстоит не так плохо, как ты думаешь. В Пистойе есть распоряжение, что всякий, кто убьет волка и представит его в коммуну, получит от нее пятьдесят лир.

Мальчик малость ожил, когда они предложили отвести его и помочь ему дотащить означенного волка. Он согласился и вместе с теми, кто помогал ему нести волка, добрался до постоялого двора у моста Альяна, откуда он пришел, и хозяин означенного двора, как и следовало ожидать, подивился и сказал, что купцы уже отбыли и что он и они, видя, что мальчик не возвращается, думали, что его волки зарезали или схватили грабители. Наконец мальчик представил волка в пистойскую коммуну, от которой, когда услышали, как было дело, он получил пятьдесят лир, пять из них он истратил на угощение всей компании, простившись с которой он с остальными сорока пятью вернулся к отцу, попросил у него прощения, рассказал все, что с ним случилось и отдал ему сорок пять лир. Отец, как человек небогатый, охотно их взял и простил его. И из означенных денег часть ушла у него на то, чтобы оплатить копии бумаг, а на остальные он смело продолжал, судиться.

Вот почему никогда не следует отчаиваться, ибо часто судьба как возьмет, так и даст, и как даст, так и отнимет. Кто бы мог подумать, что бумаги, унесенные потоком воды, будут восстановлены благодаря волку, просунувшему хвост в бочку и пойманному столь диковинным способом?

Действительно, этот случай — пример того, как не следует не то что отчаиваться, но и унывать и сетовать, что бы ни случилось.

Новелла XXI

О том, как Бассо делла Пенна в свой смертный час странным образом завещает мухам ежегодно корзину прелых груш, и доводы, которые он приводит для объяснения, почему он это делает

 

Сейчас я перехожу к новелле о прелых грушах и о последней шутке Бассо15, ибо это была его предсмертная шутка. Когда он умирал — а время было летнее и смертность такова, что жена не подходила к мужу, сын бежал от отца и брат от брата, ибо велика была сила заразы, что хорошо известно каждому, кто это видел, — он решил составить завещание. Видя себя всеми покинутым, он приказал нотариусу записать, что он завещает своим, детям и наследникам обязательство ежегодно в июле месяце в день св. Якова давать мухам в определенном месте, им назначенном, корзину, вмещающую меру прелых груш. Когда же нотариус ему сказал: «Бассо, ты всегда шутишь», Бассо ответил:

 

— Пишите, как я вам говорю, ибо за всю мою болезнь не было у меня ни друга, ни родственника, который бы меня не покинул, кроме одних мух. И потому, будучи им настолько обязанным, я полагаю, что господь меня не помилует, если я не воздам им по заслугам. А чтобы вы удостоверились, что я не шучу, а говорю взаправду, напишите, что, если это не будет ежегодно выполняться, я лишаю своих детей наследства и все мое добро передаю такому-то духовному братству.

И нотариусу пришлось-таки в конце концов на это согласиться. Вот как рассудительно поступил Бассо в отношении этой крохотной скотинки.

Немного спустя, когда он уже стал отходить и был почти без памяти, к нему пришла одна из соседок, как это у них принято. Звали ее донна Буона16, и она сказала:

— Бассо, да хранит тебя господь, я твоя соседка, монна Буона.

А он с великим трудом посмотрел на нее и еле слышно произнес:

— Теперь хоть я и умираю, но ухожу счастливым, ведь вот уже восемьдесят лет как я живу на свете, но ни одной доброй женщины никогда еще не встречал.

При этих словах никто из окружающих не мог удержаться от хохота, и под этот хохот Бассо вскоре и помер.

О его смерти я, об этом пишущий, и многие другие, жившие тогда, горевали, ибо всякий, кто бывал в Ферраре, знает, что он был душой города. А разве не велика была его рассудительность по отношению к мухам? Не говоря уже о том, что это было крайне постыдно для всего его семейства. Ведь много таких, что в подобных случаях бросают тех, за которых они должны были бы положить свою жизнь; и такова наша любовь, что дети не только не отдают своей жизни за отцов, но по большей части желают их смерти, дабы самим жилось посвободнее.

Новелла XXVII

Маркиз Обиццо да Эсти приказывает шуту Гонелле немедленно убраться с глаз долой и не сметь ступать на его землю, и что из этого вышло

 

Гонелла, веселый шутник, или, вернее, придворный шут, преподал урок феррарскому маркизу не хуже, чем это сделал Бартолино17. Однажды, потому ли, что означенный шут каким-то пустяком прогневил маркиза Обиццо или маркиз захотел над ним позабавиться, но он строго-настрого приказал ему больше не ступать на его землю, а если тот ступит, то ему отрубят голову. Гонелла же, верный себе, отправился в Болонью, купил там тележку, насыпал в нее болонской земли и, договорившись с возницей о цене, влез на тележку и вернулся пред светлые очи маркиза Обиццо. Увидев Гонеллу, подъезжавшего к нему в таком виде, маркиз удивился и сказал:

 

— Гонелла, я же велел тебе» не ступать на мою землю, а ты являешься передо мной на тележке? Что это значит? Или ты не ставишь меня ни во что? — и в ярости приказал своим телохранителям его схватить.

А Гонелла и говорит:

— Господин мой, ради бога, выслушайте меня, будьте справедливы, и если я виноват, повесьте меня.

Синьор был не прочь послушать его, предполагая, что он в свое оправдание приведет какой-нибудь неслыханный довод, и сказал:

— Повремените немного, пока он не скажет то, что хотел.

Тогда Гонелла сказал:

— Синьор, вы мне приказали никогда больше не ступать на вашу землю, поэтому я тотчас же отправился в Болонью, и насыпал на эту тележку болонской земли, и ступил на нее, и стою сейчас не на вашей и не на феррарской земле.

Маркиз, выслушав его с большим удовлетворением, согласился с его доводом, говоря:

— Гонелла, ты — обманчивая юбка18, такая пестрая, что против твоего коварства мне не хватает ни ума, ни смекалки. Ступай на что хочешь, я признаю себя побежденным.

И благодаря этой забавной хитрости Гонелла остался в Ферраре, отправил тележку назад в Болонью, и маркиз стал считаться с ним еще больше, чем прежде.

Так, сославшись на неслыханный закон, на который ни один юрист не сумел бы сослаться, Гонелла сделал это так, что маркиз ничего не сумел возразить на его довод, а Гонелла на этом кое-что заработал.

Новелла XXVIII

Сер Тиначчо, священник из Кастелло, кладет к своей дочке в постель юношу, которого он принял за женщину, и из этого получается отменно веселая история

 

Еще более невиданным и хитроумным было представление, разыгранное тем, кто в нижеследующей новелле, будучи мужчиной, представился женщиной. Однако приступаю к новелле.

 

В мое время в Кастелло, Флорентийской округи, в одной из тамошних церквей священником был некто по имени Тиначчо. Он был уже стариком, но в прошлом имел друга (или недруга) в лице красивой девушки из Борго Оньисанти и прижил с ней девочку, которая в мое время была красавицей на выданье, и всюду шла о ней молва, что племянница священника хороша хоть куда. Неподалеку от нее проживал юноша, об имени и фамилии которого я умолчу и который, влюбившись в нее, выдумал хороший способ, чтобы побыть с ней, что ему и удалось. Однажды в дождливый вечер он оделся и повязался, как крестьянка, и напихал себе под платье соломы и тряпок, чтобы быть похожим на беременную женщину, которую раздуло по самое горло. Затем пошел в церковь к исповеди, как это делают женщины на сносях.

Когда он дошел до церкви, было около часа ночи. Он постучался, и когда служка ему открыл, он попросил священника. Служка сказал:

— Он только что понес кому-то причастие и скоро вернется.

Роженица говорит:

— Ой, худо мне! Я, несчастная, совсем измучилась!

И, вытирая себе лицо платком, скорее чтобы его не узнали, чем от пота, якобы выступавшего на лбу, он с большим трудом уселся, говоря:

— Буду ждать его. Я так отяжелела, что вернуться уже не в силах. И даже если господу угодно будет меня прибраться больше мешкать не могу.

А служка говорит:

— Ну что же, в добрый час.

Наконец он дождался священника, который прибыл в час ночи. Приход у него был большой, и много было прихожанок, которых он в лицо не знал. И видит он в полутьме мнимую женщину, которая в великой тоске вытирает себе лицо и говорит ему, что ждала его, и о том, что случилось и почему. И священник стал ее исповедовать. Женщина-мужчина затянула исповедь как могла, чтобы ночь успела вступить в свои права.

Когда закончилась исповедь, она стала вздыхать, говоря:

— Куда мне, бедной, сегодня еще идти?

Сер Тиначчо говорит ей:

— И глупо было бы; ночь темная, и дождик накрапывает и, как видно, пойдет еще сильней; никуда больше не ходите, переночуйте с моей девочкой, а завтра с утра потихонечку дойдете. Как только женщина-мужчина это услыхала, она решила, что ей повезло, и, так как слова священника пришлись ей по вкусу, сказала:

— Отец мой, я последую вашему совету, так как дорога сюда настолько меня утомила, что, по-моему, я и ста шагов не пройду, не подвергаясь большой опасности, да и погода плохая и ночь на дворе, так что я уж лучше сделаю, как вы говорите. Но прошу вас об одном, если муж мой что скажет, вы уж меня перед ним извините.

Священник сказал:

— Положитесь на меня.

И, отправившись на кухню по приглашению священника, она поужинала вместе с девицей, часто пользуясь платком, чтобы скрыть свое лицо. Поужинав, они отправились на постель в спальню, отделенную только дощатой перегородкой от спальни сера Тиначчо. И наступило уже время первого сна, как юноша-женщина начал касаться сосков девушки, а девушка уже успела поспать, и слышно было, как священник храпит вовсю. Беременная женщина все ближе прижималась к девушке, а девушка, чувствуя того, кто ради нее поднимался, стала звать сера Тиначчо, говоря:

— Это мальчик!

Больше трех раз звала она его, пока он не проснулся. На четвертый раз:

— О сер Тиначчо, это мальчик!

Сер Тиначчо спросонья сказал:

— Что ты говоришь?

— Говорю, что это мальчик.

Сер Тиначчо, решив, что добрая женщина родила мальчика, говорит:

— Помоги ему, дочка моя, помоги ему, да хранит тебя господь.

Обессилев, сер Тиначчо, которого одолевал сон, опять уснул, а девушка, тоже обессилевшая и от беременной женщины и от сонливости, а также думая, что священник уговаривает ее помочь тому, о ком она говорила, провела эту ночь, как могла лучше.

Ближе к рассвету, после того как юноша всласть удовлетворил свое желание, ей стало ясно, что она обручилась и без венца, и кто такой был он, и как, пылая от любви к ней, он сделался женщиной только для того, чтобы побыть с ней, любимой им превыше всего на свете. А он, когда встал, подарил ей на прощание все деньги, которые при себе имел, объявив, что они принадлежат ей, а также на будущее время договорился с ней о частых встречах и после всего этого с бесчисленными поцелуями и объятиями с ней распростился, говоря:

— Когда сер Тиначчо спросит тебя, куда девалась беременная женщина, ты скажешь: она нынче, ночью родила мальчика, когда я вас звала, а рано утром заблаговременно ушла с богом и унесла означенного младенца.

А когда беременная женщина ушла, засунув солому, которая у нее была за пазухой, в сенник сера Тиначчо, означенный сер Тиначчо, встав с постели, пошел в спальню к девушке и сказал ей:

— Что за беда такая приключилась нынче ночью, что ты мне спать не давала? Всю ночь: «Сер Тиначчо, сер Тиначчо!» Что же это было?

И сказала девушка:

— Эта женщина родила чудесного мальчика.

— Где же он?

На что девушка:

— Сегодня утром, совсем ранехонько, она ушла с ребенком, думаю, что скорее от стыда, чем от чего-либо другого.

А сер Тиначчо:

— Черт бы их всех побрал, они так долго терпят, что потом ходят и сплевывают своих детишек где попало. Если мне удастся ее признать или установить, кто муж, который, наверное, негодяй, я ему покажу!

И говорит на это девушка:

— И очень хорошо сделаете, так как она и мне не давала спать всю ночь.

И на этом дело кончилось. Поэтому с тех пор больше уже не было надобности слишком ломать себе голову над сочетанием планет, которые после этого часто сходились в положенное им время; священник же получил по заслугам. Раз у них нет жен, на которых им можно отомстить, то хорошо бы мстить и всем остальным на их племянницах и дочерях, как в данном случае, при помощи подобной же хитрости, поистине одной из лучших и наиболее выдающихся, о которых когда-либо мне приходилось слышать. И я думаю, что юноша совершил небольшой грех, посягнув на тех, кто под прикрытием религии столько раз посягает на чужое добро.

Новелла XXXIV

Феррантино Дельи Ардженти из Сполето, находясь в Тоди на службе в папских войсках, участвует в конном рейде, а затем по возвращении, насквозь промокший от дождя, попадает в один дом, в котором он находит множество всяких угощений на очаге и девушку и в котором он проводит трое суток в свое удовольствие

 

Иначе19 Феррантино дельи Ардженти из Сполето наказал одного каноника в Тоди. А именно, когда кардинал дель Фьеско стоял с папскими войсками в Тоди, имея в своем распоряжении наемных солдат, в числе их был некто по имени Феррантино дельи Ардженти из Сполето, которого я, пишущий эти строки, да и многие другие году в 1390 или около того, в бытность его флорентийским экзекутором20, узнавали по тому признаку, что он разъезжал на коне с поводьями столь непомерной ширины, что в каждом ремне была добрая четверть локтя. И вот, когда один из замков в окрестностях Тоди оказался захваченным неким дворянином, было решено отправить туда всех наемных конников, в числе которых был как раз тот самый Феррантино. Произведя вокруг замка все опустошения, на какие они только были способны, но не отвоевав его, они возвращались в Тоди. В это время хлынул сильнейший ливень, и от него все промокли до костей, а больше всех Феррантино, у которого одежда лоснилась так, словно она была из ирландского шелка. Вымокший до такой степени, он спешился у домика, который снимал, и приказал своему малому поставить лошадей в конюшню, а сам принялся шарить по дому в поисках огня или дров на растопку, но ничего путного не нашел, так как был он бедным конником, а обитель его была подобна аббатству в Спаццавенто21. Убедившись в этом, Феррантино, насквозь промокший и продрогший, говорит:

 

— Мне здесь так оставаться нельзя. И тотчас же вышел и, заглядывая то в одну дверь, то в другую и поднимаясь по лестницам, принялся рыскать по чужим домам, чтобы добиться возможности просохнуть, если где-нибудь найдется огонь. Переходя от одного дома к другому, он, на свое счастье, набрел на дверь, войдя в которую он поднялся по лестнице и оказался в кухне перед огромным пылающим очагом с двумя полными кастрюлями; на вертеле жарились каплуны и куропатки, а служанка, молодая и очень хорошенькая, вертела означенное жаркое. Она была из Перуджии, и звали ее Катериной.

Внезапно увидев Феррантино на кухне, она вся обомлела и сказала:

— Что тебе надо?

А тот говорит:

— Я только что оттуда-то и, как видишь, весь промок. Дома у меня нет огня, и больше я уже ждать не мог, иначе я бы помер. Прошу тебя, позволь мне обсушиться, и я уйду.

И говорит ему служанка:

— Ладно, только поскорей, да иди себе с богом, а то чего доброго вернется мессер Франческо, у которого ужинает большая компания, тогда тебе несдобровать, а меня он поколотит.

На что Феррантино:

— Ладно, так я и сделаю. А кто такой мессер Франческо?

Она отвечает ему:

— Это мессер Франческо из Нарни, он местный каноник и живет в этом доме. А Феррантино:

— О! Да я его самый большой друг, какой у него только есть! (Хотя он его совершенно не знал.)

Служанка говорит:

— А ну-ка поскорей, а то меня уже знобит.

Феррантино же твердил:

— Не бойся, я скоро просохну.

В это самое время вернулся мессер Франческо и, войдя на кухню, чтобы посмотреть, как идут дела с угощением, увидел сохнувшего Феррантино и сказал:

— Что ты тут делаешь? Кто это такой!

А Феррантино говорит:

— В чем дело? Как это что?

А мессер Франческо:

— Черт тебя побери, ты, верно, воришка, что лазаешь по чужим домам, а ну-ка вон из этого дома!

На что Феррантино:

— О pater reverende, patientia vestra22, пока я не просохну.

А каноник:

— Что это за pater merdende23? Говорю тебе, убирайся подобру-поздорову.

А Феррантино ни с места и говорит:

— Вот только просохну.

— Я говорю, уходи вон из этого дома, иначе я обвиню тебя в воровстве.

Феррантино же говорит:

— О prete Dei, miserere mei!24 — и не двигается.

Видя, что он не уходит, мессер Франческо достает меч и говорит:

— Клянусь тебе, я посмотрю, будешь ли ты здесь торчать мне назло! — и бросается с мечом на Феррантино. При виде этого Феррантино вскакивает на ноги и, хватаясь за свой меч, говорит:

— Non truffmini!25 — и, обнажив его, становится в позицию против каноника и гонит его в залу, тесня и наступая, и так оба они оказываются в зале, где обмениваются ударами, не приносящими вреда. А когда мессер Франческо видит, что никак выгнать его не может, даже вооружившись мечом, а Феррантино в это время бряцает своим, он говорит ему:

— Клянусь тебе телом господним, я сейчас же иду и пожалуюсь на тебя кардиналу.

На что Феррантино:

— И я пойду.

— Идем, идем.

И оба сбегают по лестнице, а мессер Франческо, дойдя до дверей, говорит Феррантино:

— Проходи!

А Феррантино:

— Не пойду впереди вас, так как вы служитель господний.

И столько наговорил, что мессер Франческо вышел первым. Едва только тот вышел, Феррантино захлопывает дверь и запирается изнутри. Тотчас же он взбегает на лестницу, сбрасывает вниз всю мебель, какую только мог найти, так чтобы хорошо забаррикадировать дверь изнутри (он так забил лестницу, что двое грузчиков за целый день не смогли бы ее очистить). Наконец он добился того, что снаружи можно было только стучать в дверь, но не отворить ее. Каноник же, видя себя выброшенным наружу, решил, что его дело дрянь и что жареным и сырым мясом завладел неизвестный ему человек, и, стоя на улице, стал весьма ласково просить, чтобы его впустили. На что Феррантино, выглянув в окно, говорит:

— Иди с богом подобру-поздорову!

— Прошу тебя, открой! — говорил каноник, а Феррантино отвечал:

— Открываю! — и открывал рот.

А тот, видя, что он лишился собственного владения и всего прочего и что к тому же его одурачили, отправился к кардиналу и пожаловался ему на случившееся. Между тем настал час ужина, и компания, которая должна была отужинать с каноником, явилась и постучала в дверь. Феррантино высовывается в окно:

— Что вам надо?

— Мы пришли на ужин к мессеру Франческо.

И говорит им Феррантино:

— Вы ошиблись дверью. Здесь нет ни мессера Франческо, ни мессера Тедеско26.

Постояли немного, словно потеряли память, но все-таки опять вернулись к дверям и опять постучали. А Феррантино опять высунулся в окно:

— Я же говорил вам, что он здесь не живет, сколько раз повторять вам это? Если вы не уйдете, я вам брошу на голову нечто такое, от чего вы станете зловонными; лучше было бы вам сюда никогда не приходить.

И стал швырять камнями в заднюю дверь для большего грохота. Вскоре те — от греха подальше — пошли ужинать к себе по домам, где нашли довольно жалкое угощение. Канонику же, который ходил жаловаться кардиналу и который приготовил такое хорошее угощение, пришлось позаботиться о другом ужине и о другом ночлеге. И не помогло то, что кардинал посылал своих людей с приказом, чтобы Феррантино покинул дом, ибо каждый раз, как кто-нибудь стучался в дверь, он бросал большой камень, так что каждый тотчас же шел на попятный.

После того как все, бывшие вне дома, утомились, Феррантино сказал Катерине: — Давай поужинаем, я теперь уже просох. И говорит ему Катерина:

— Лучше-ка отопри дверь тому, кому принадлежит дом, и ступай себе восвояси.

А Феррантино:

— Это дом мой, тот самый дом, который милосердный господь мне сегодня уготовил. Ты хочешь, чтобы я отказался от дара, дарованного мне таким синьором? Ты совершила смертный грех уже тем, что мне это сказала.

И что бы она ни говорила, Феррантино не уходил. И пришлось волей-неволей согласиться поставить угощение на стол и сесть вместе с Феррантино. И оба они превосходно поужинали. Затем, убрав остатки угощенья, Феррантино сказал:

— А где спальня? Пойдем спать.

И говорит ему Катерина:

— Ты просох, набил себе полное брюхо и теперь хочешь спать? Ей-ей, это нехорошо.

А Феррантино:

— Что ты? Катерина ты моя, Катерина, если бы я своим приходом сюда ухудшил твое положение, что бы ты тогда стала говорить? Я застал тебя за готовкой для другого в качестве служанки, а обращался с тобой как с госпожой; а ведь, если бы мессер Франческо со своей компанией сюда явился, на твою долю пришлось бы негусто, а со мной ты получила вдвойне и обеспечила себе рай тем, что помогла мне, промокшему и голодному.

Катерина говорит ему:

— Ты не дворянин, иначе ты таких вещей не стал бы делать.

На что Феррантино:

— Я дворянин, и к тому же граф, и не из тех, что должны были здесь ужинать. Тем большее ты сделала добро. Идем спать.

Катерина отнекивалась, но все же в конце концов легла с Феррантино и не изменила своей постели, ибо в ней же она спала с каноником. Так Феррантино проспал с ней всю ночь, а наутро встал и пробыл в этом доме ровно столько, сколько хватило угощений, что составило больше трех суток, в течение которых мессер Франческо бродил по Тоди, подчас издали поглядывая на свой дом с видом безумного, а иногда посылал соглядатаев, чтобы узнать, не ушел ли из него Феррантино; а если кто из них подходил к дому, тотчас же из окон сыпались на него камни.

Наконец, когда все было съедено, Феррантино вышел через заднюю дверь, потому что пройти через переднюю он не мог из-за наваленной там мебели, и пошел в свои бедный и скудный дом, где слуга и обе его лошади также весьма скудно поели, и там покаялся.

А мессер Франческо вернулся в свой дом через заднюю дверь, и ему пришлось таскать и убирать всякую мебель вместо ужина. Катерина же дала ему понять, что она с пришельцем все время спорила и сопротивлялась ему и что он, мол, от нее так ничего и не добился. А затем кардинал, по ходатайству каноника, вызвал к себе и того и другого, говоря Феррантино, чтобы тот ответил на предъявленный ему иск.

Феррантино же, извиняясь, говорил ему:

— Господин кардинал, вы ведь нам ничего иного не проповедуете, как то, чтобы мы любили ближнего. Когда я вернулся из похода насквозь промокший, ни жив ни мертв и не нашел у себя дома ни огня, ни чего-либо другого, я решил не умирать. Набрел я, как захотел того господь, на дом этого почтенного служителя божия, который здесь перед вами стоит, и, найдя там жаркий огонь с кастрюлями и вертелом, стал около него сушиться, никому не мешая и никому не докучая. Явился он и стал меня поносить, требуя, чтобы я покинул дом. А я продолжаю добрыми словами просить его, чтобы он дал мне обсохнуть, но ничего не помогло, и он со шпагой в руках бросился на меня, чтобы меня убить. Я, чтобы не быть убитым, схватил свою шпагу, отбиваясь от него вплоть до самой наружной двери, из которой он вышел на простор, чтобы убить меня, как только я выйду из двери; тогда я заперся изнутри, оставив его на улице исключительно из-за страха смерти, и из-за этого страха я просидел там, один бог ведает как, до сегодняшнего дня. Если он хочет, чтобы меня осудили, то он не прав. Мне терять нечего, и я могу вернуться к себе домой и не выходить оттуда, пока не буду знать зачем. Но что касается меня, то я считаю, что обидел меня он.

Услышав это, кардинал отозвал каноника в сторону и сказал ему:

— Что ты собираешься делать? Ты слышал, что он говорит, и можешь понять, с кем имеешь дело. Думаю, что вам лучше всего помириться, если тебе только не охота тягаться с наемным солдатом.

На что тот согласился.

И точно так же отозвал он в сторону и Феррантино и умиротворил их обоих, но не без того, чтобы каноник долго еще косился на Феррантино. Так Феррантино, просыхая, наполняя свое брюхо в течение трех суток и вволю развлекаясь с бабенкой каноника, ублаготворился, чего желаю и каждому мирянину и светскому человеку, который сумеет попользоваться жирными и излишними благами духовных особ, каковым, в свою очередь, желаю, чтобы с их угощениями, пирами и бабами случалось всегда то, что случилось с этим благородным каноником, ибо они, под благовидным предлогом религии потворствуя своим вожделениям, безмерно предаются всяким порокам, как-то: обжорству, сладострастию и прочим.

Новелла XXXV

Незадачливый клирик, пользуясь покровительством кардинала, у которого он состоит в служках, хочет, не зная латыни, испросить себе бенефиций27 у папы Бонифация, которому он объясняет, что такое «terribile»28

 

А дабы должным образом показать, сколь многие клирики добиваются бенефициев, не обладая ни знаниями, ни смекалкой, я сейчас расскажу маленькую новеллу, из которой ты, читатель, сможешь отлично в этом убедиться. Во времена папы Бонифация некий незадачливый клирик, состоявший в служках у одного из его кардиналов, не только не знал латыни, но едва умел читать.

 

Означенный кардинал, желая из него что-нибудь сделать, велел составить для него прошение насчет получения у святого отца какого-нибудь бенефиция. Прекрасно зная, насколько тот клирик неотесан, он сказал ему:

— А ну-ка поди сюда! Я велел составить для тебя прошение и хочу, чтобы ты представил его святому отцу, а я тебя к нему отведу. Иди смело. Он тебя наверняка спросит что-нибудь по-латыни, и если сам сумеешь ответить на его вопрос, то отвечай и не бойся, если же не поймешь и не сумеешь ответить, то смотри на меня, а я буду стоять около папы и знаками буду показывать тебе, что ты должен говорить, так что ты меня поймешь, и отвечай согласно тому, что ты поймешь по моим знакам.

Клирик, которому легче было съесть целую миску бобов, сказал:

— Я так и сделаю.

Кардинал отыскал прошение и вручил его клирику, повел его к папе и представил его святейшеству. Клирик, бросившийся на колени, вручил папе прошение, а кардинал стал рядом с папой лицом к клирику только для того, чтобы в случае надобности подать ему знак, что говорить.

Получив прошение, папа его прочел и, взглянув на клирика и поняв, что это за птица, спросил его:

— Quid est terribilis?29

Клирик, услыхав столь устрашающее название и не зная, что ответить, смотрел на кардинала, который размахивал рукой так, как машут, когда раздувают кадило30.

Клирик, представив себе то, на что мог намекать кардинал, сказал непотребными словами:

— Это самое, что у осла, когда оно стоит, святой отец.

Папа, услыхав это, соблаговолил изречь:

— Он ответил лучше, чем мог бы. Да и что же может быть страшнее этого? — и сказав: — Fiat, fiat31,— со смехом обратился к кардиналу: — Уведи его, fiat, fiat.

И дело было сделано.

Как же груб был этот незадачливый клирик, который, предложив столь отменное толкование, не сообразил, ни что он говорит, ни перед кем! И за это он получил бенефиций, и кто знает, если бы он что-нибудь знал, он, пожалуй, и не получил бы его. Быть может, именно грубость его и послужила причиной его повышения в сане, как это случается со многими, которые, прикасаясь к телу господа нашего, обладают меньшей рассудительностью, чем неразумная скотина.

Новелла XL

Означенный мессер Ридольфо32доказывает племяннику, вернувшемуся из Болоньи, где он обучался праву, что он даром потерял время

 

Нижеследующая новелла не менее хороша, как не менее хорошо было слово, сказанное им племяннику, который, обучаясь праву, провел в Болонье добрых десять лет и, вернувшись в Камерино отменным законником, явился засвидетельствовать свое почтение мессеру Ридольфо. Приняв его, мессер Ридольфо сказал ему:

 

— А что же ты делал в Болонье?

Тот отвечал:

— Господин мой, я обучался праву.

И мессер Ридольфо продолжал:

— Плохо же ты потратил свое время.

Юноша, которому слова эти показались весьма странными, отвечал:

— Почему же, господин мой?

И мессер Ридольфо сказал:

— Потому, что тебе следовало обучаться там силе, и это было бы вдвое выгодней.

Юноша стал было улыбаться, но, снова и снова это обдумав, он вместе с другими, кто это слышал, убедился, что мессер Ридольфо сказал правду.

Так и я, пишущий эти строки, находясь как-то в обществе студентов, слушателей мессера Аньоло да Перуджия, говорил им, что они даром тратят время, обучаясь своему делу.

Они спросили:

— Почему?

А я продолжал:

— Чему вы обучаетесь?

А они:

— Мы обучаемся праву.

На что я сказал им:

— Что вы будете с ним делать, раз им не пользуются?

Действительно, оно не очень-то в ходу. Кто бы ни был прав, но если на другой стороне немного больше силы, право остается бессильным. Поэтому-то мы в наше время и видим, что бедным и бессильным почем зря присуждаются телесные и денежные наказания, богатым же и сильным очень редко, ибо жалок тот, кто не имеет достаточной силы.

Новелла LIII

Берто Фольки в винограднике занимается любовью с одной крестьянкой; в это время некий прохожий перелезает через ограду и, ничего не замечая, соскакивает прямо на них; думая, что это жаба, он убегает с криком «караул» и учиняет переполох на всю округу

 

Здорово повезло Берто Фольки, добившемуся своего в любовных шашнях, а также и приору Оке, получившему при помощи тонкого обмана весь урожай с одного виноградника, так же здорово, как тому Сандро Торнабелли33, который достиг исполнения своего желания. Этот самый Берто Фольки был гражданином нашего города, веселым и приятным и в свое время весьма влюбчивым. Ему давно уже приглянулась одна крестьянка в Эме из прихода Санто-Феличе, так что в конце концов, когда означенная крестьянка находилась в одном винограднике, означенный Берто, отнюдь не отчаявшийся в своей любви, добился своего, и оба они примостились у стенки из наваленных диких камней, которая опоясывала виноградник и за которой проходила дорога. А было это в разгар лета, в самую сильную жару, и как раз двое мужиков, шедших из Санта-Мария Импрунета, проходили в это время по дороге, и один говорил другому:

 

— Больно мне пить захотелось. Может, ты слазишь в этот виноградник за одной хотя бы гроздью, а то, хочешь, пойду я?

Другой сказал:

— Иди-ка лучше ты!

И вот тот одним махом вскочил на стенку и, соскочив оттуда, угодил ногами прямо на поясницу Берто, лежавшего на означенной крестьянке, и все это случилось в один миг. От удара Берто больше испугался и пострадал, чем крестьянка, заметившая только, что на нее налегли еще лучше прежнего. Мужик, перескочивший через ограду, почувствовал, что попал ногами на что-то мягкое, и, даже не оглянувшись, бросился бежать по винограднику, ломая шесты и лозы и вопя во всю глотку: «Караул! Караул!»

Берто же, несмотря ни на что, продолжал старательно заниматься своим делом, словно представлял себе, что он на работе. А на шум, поднятый мужиком, сбежались кто откуда.

— Что такое? Что такое?

А тот говорит;

— Ой-ой-ой! Я нашел самую большую жабу, какой еще никогда не находил.

Суматоха росла, и ему говорили:

— Что ты, с ума сошел, — всю округу поднял на ноги из-за простой жабы!

А тот все орал:

— Ой-ой-ой! Братцы, она больше целого корыта. Я на нее спрыгнул, и мне почудилось, будто я спрыгнул на огромные легкие или печень какой-нибудь скотины. Ой-ой-ой, я от этого никогда не опомнюсь!

А в это время его спутник, а может быть, и родственник, который все ждал винограда, услыхал шум и, так как оба они были в сговоре, перепугался, как бы на того не напали и не убили бы его, закричал: «караул» и стал удирать что есть мочи.

Колокола Санто-Феличе стали бить в набат, также в Подзолатико и по всей округе. Один — отсюда, другой — оттуда, и все бегут. Что такое? Что за шум? Да еще в такой час! Женщина, оторвавшаяся от Берто, несется домой к мужу с криком: «О я несчастная! Что это за шум?» — сталкивается с мужем, который, как и все прочие, бежит на площадь Санто-Феличе, и говорит:

— Ой-ой-ой, муж мой, что это все значит? Один бог ведает, с каким удовольствием я рвала в винограднике траву для нашего быка, а как поднялся этот гомон, я уже чуть жива.

Берто появляется с другого конца площади и говорит:

— Что за новости? С какой это радости?

А работник, который на него спрыгнул, говорит:

— Как что? Разве вы не слышали? Я не думаю, чтобы кто-нибудь когда-либо видел или находил такую большую жабу, какую нашел в винограднике я; а хуже всего то, что я на нее спрыгнул; удивительно, что она не заплевала меня своим ядом, да и то не знаю, выживу ли я.

И говорит ему Берто:

— Ей-богу, ты смешной человек; а если бы ты черта нашел, что бы ты стал делать?

А тот:

— Я охотнее на черта набрел бы, чем на такую жабу.

В это время на площади появляется другой, совсем истосковавшийся его спутник и при виде товарища с криком бросается его обнимать, говоря:

— Ой-ой-ой, товарищ, что с тобой было? Кто на тебя нападал? А я-то думал, что тебя уже нет в живых.

А тот почти без памяти все твердил о жабе.

Тут и Берто Фольки вступается и говорит:

— Ну и удружили же вы нам! Вашим переполохом вы оторвали от работы всех до одного мужчин в этой округе; а я-то было занялся одним своим делом, но, как баран, тоже сюда прибежал.

Так сыпались ответы и вопросы то с одной, то с другой стороны, и наконец Берто сказал:

— Немало времени живу я в этих краях, и уже давно говорили мне, что кто-то набрел в этом винограднике на огромную жабу; может быть, это та самая.

Все в один голос решили, что так оно и есть, — ведь ограда была выложена всухую и некоторые стенки были просто навалены из битого камня. Возможно, что жаба там за это время и разрослась. И на этом все отправились по домам. Но не успели они разойтись, как Берто, уже собравшийся обратно во Флоренцию, повстречался, но не дальше как на расстоянии выстрела от площади, с приором Окой, приором этого местечка и человеком наиприятнейшим, который как раз возвращался из Флоренции и, приветствовав Берто как близкого друга, повел его обратно, желая провести с ним этот вечер. Берто согласился, и, когда они вместе с приором возвращались, приор ему сказал:

— Я по дороге слышал, что здесь произошел большой переполох; в чем же было дело?

И сказал ему Берто:

— Дорогой мой приор, если вы сохраните мою тайну, я вам расскажу самую лучшую новеллу, которую вы когда-либо слышали с тех пор, как родились на свет божий.

На что приор сказал:

— Берто, по рукам, — и протянул ему руку, — и клянусь тебе в этом; к тому же ты знаешь, что я священник.

Тогда Берто рассказал ему начало, середину и конец того, что произошло. Приор был толстый и долго не мог перевести дух, нахохотавшись всласть. Поужинавши переночевав, и отпраздновав вместе с приором событие, означенный Берто на следующее утро вернулся во Флоренцию, приор же после обедни решил сделать так, чтобы новелла эта пошла ему на пользу, и рассказал о случившемся своим прихожанам, увещевая их всех, чтобы и близко не подходили к этому винограднику, ибо такая жаба очень опасна и ей достаточно одного взгляда на человека, не говоря о яде, которым она его заплюет. Поэтому не многие нашлись, кто бы осмелился войти в виноградник, если не считать, что Берто и крестьянка там уже побывала. И приор, убедившись, что не находится желающих его возделывать, договорился с его владельцем, что он возьмет его в аренду, и сказал:

— Я беру это на свой страх, так как мне ведомы некоторые молитвы и некоторые заклинания, пригодные для такого случая, к тому же и работник мой такой болван, которому все нипочем.

Коротко говоря, он арендовал виноградник в течение нескольких лет за бесценок и получал с него каждый год когда восемь, а когда и все десять бочек вина, а владельцу виноградника казалось, что он на приоре наживается, раз участок не только не пустует, но даже возделывается. Приор Ока имел, таким образом, хороший улов, и Берто часто к нему заходил распить с ним вместе этого вина. Но приор строго следил за тем, чтобы на жабу больше никогда не спрыгивали.

Итак, что же мы скажем о приключениях и событиях, коими правит любовь? Какие только ни бывали странные случаи, но я не думаю, чтобы могли быть подобные этому, когда Берто в такую бурю под звон набата и под рев толпы все-таки довел свою работу до конца, а приор Ока, дав доброе наставление своим прихожанам, в течение нескольких лет получил до сорока бочек вина. И это пошло ему на пользу, так как он и сам любил пожить и охотно угощал других.

Новелла LXVI

Коппо ди Боргезе Доменики из Флоренции, прочитав одну историю из Тита Ливия, приходит в такую ярость, что, когда к нему являются мастера за деньгами, он их не слушает, не понимает и выгоняет вон

 

Был некогда во Флоренции гражданин, ученый и весьма уважаемый, по имени Коппо ди Боргезе Доменики. А жил он как раз напротив того места, где стоят сейчас Львы, и производил строительные работы в своих домах. Как-то в субботу под вечер он, читая Тита Ливия, наткнулся на историю о том, как римские женщины, вскоре после того как был издан закон, запрещавший им носить украшения, сбежались на Капитолий, требуя отмены этого закона. Коппо, человек хотя и ученый, но раздражительный и отчасти взбалмошный, пришел в ярость, словно все это происходило у него на глазах. Он книгой и кулаком стучит по столу, всплескивает по временам руками и говорит: «Горе вам, римляне, неужели вы это потерпите, вы, которые не потерпели над собой власти ни царей, ни императоров?» И разбушевался так, как если бы служанка стала выгонять его из собственного дома. Означенный Коппо все еще бесновался, как вдруг появляются мастера и рабочие, возвращавшиеся с работы. Поклонившись Коппо, они попросили у него денег, хотя и видели, что он чем-то очень разгневан. Но Коппо, как аспид на них напустившись, говорил:

 

— Вот вы мне кланяетесь, а по мне, лучше бы сам дьявол вселился в мой дом! Вот вы просите у меня денег за ремонт моих домов, а по мне, лучше бы они тут же обрушились, и обрушились на мою голову!

А те переглядывались и с удивлением говорили: «Что с ним?» Потом сказали ему:

— Коппо, ежели вам что не по душе, нам это очень досадно, а ежели в наших силах что-нибудь сделать, чтобы вы перестали огорчаться, мы охотно это сделаем.

Коппо сказал:

— А ну-ка! Идите вы нынче с богом и ко всем чертям. Лучше бы мне никогда не видеть белого света: подумать только, что эти нахалки, эти потаскухи, эти негодницы имели наглость бегать на Капитолий и требовать, чтоб им вернули их украшения! О чем же думают римляне, если даже я, Коппо, вчуже не нахожу себе места? Будь на то моя воля, я бы их всех послал на костер, чтобы те, которые останутся в живых, навсегда это запомнили. Уходите и оставьте меня в покое.

И те, от греха подальше, злили, говоря друг другу:

— Что за черт? Болтает он что-то, не пойму что, о римлянах, а может быть, о весах34.

А другой говорит:

— Что-то он рассказывал о потаскухах, сам не знаю что. Не загуляла ли у него жена?

Один рабочий говорит:

— По-моему, он сказал: слезы капают от боли35.

А другой:

— А по-моему, он жалуется, что ему опрокинули кадку с солью36.

— Как бы там ни было, — решили они наконец, — но деньги свои мы все-таки хотим получить, а там — как знает. И так они решили в этот день к нему больше не ходить, а вернуться в воскресенье утром. Коппо же остался один на поле брани, и на следующее утро, когда он остыл и вернулись мастера, он дал им то, что им полагалось, говоря, что у него вчера вечером были другие заботы.

Ученый это был человек, хотя ему и взбрела в голову такая нелепая фантазия. Однако, если толком обо всем поразмыслить, она была вызвана не чем иным, как стремлением к справедливости и к добродетели.

Новелла LXVIII

Гвидо Кавальканти37, достойнейший муж и философ, становится жертвой ребяческой хитрости

 

Виднейший гражданин Флоренции по имени Гвидо Кавальканти однажды играл в шахматы. В это время один мальчуган, по обычаю игравший с другими не то в мячик, не то в кубарь, не раз с шумом к нему подбегал; наконец, как это часто бывает, его толкнул другой мальчик, и он наткнулся на означенного Гвидо; а тому, должно быть, как раз не повезло в игре, и он в ярости вскочил и, бросившись на мальчика, сказал ему:

 

— Уходи играть в другое место, — и, вернувшись, снова уселся за шахматы.

Разобиженный мальчик плакал, мотал головой и не отходя далеко, вертелся поблизости, бормоча про себя: «Я тебе за это еще отплачу!»

Подобрав большой гвоздь из лошадиной подковы, мальчик вместе с другими вернулся на ту улицу, где упомянутый Гвидо играл в шахматы, и с камнем в руке подошел за спиной Гвидо не то к завалинке, не то просто к лавке, на которой тот сидел, положил на нее гвоздь и рукой, державшей камень, стал постукивать, сначала редко и тихо, затем постепенно все чаще и сильнее, так что наконец Гвидо обернулся и сказал:

— Чего тебе еще нужно? Иди-ка, от греха подальше, домой! Зачем ты стучишь этим камнем?

Тот сказал:

— Хочу выпрямить этот гвоздь.

И Гвидо снова обратился к шахматам и продолжал играть. Мальчик же, тихонько постукивая камнем, ухватил полу куртки или кафтана, которая со спины Гвидо спадала на сиденье, и, приладив к ней свой гвоздь, стал усиливать удары, чтобы как следует ее прибить, рассчитывая, что означенный Гвидо наконец встанет. Случилось так, как задумал мальчик. Гвидо, которому надоел стук, в бешенстве вскакивает, мальчик убегает, а Гвидо остается пригвожденным к скамье. Чувствуя, что он совсем опозорен и не может двинуться, и грозя рукой убегающему мальчику, он говорит:

— Иди с богом, но другой раз не попадайся.

Он пытается высвободиться, но не может и, не желая расстаться с куском своего кафтана, вынужден оставаться прикованным в ожидании появления клещей.

Сколько же должно быть тонкого коварства в мальчишке, если человек, равного которому, пожалуй, не было во всей Флоренции, мог быть таким способом осмеян, пойман и обманут ребенком!

Новелла LXXV

С живописцем Джотто приключается то, что свинья сбивает его с ног во время прогулки, которую он совершает в обществе учеников; он произносит хорошую остроту, а затем и другую в ответ на другой вопрос

 

Всякий, кто живал во Флоренции, знает, что первое воскресение каждого месяца мужчины и женщины всем народом отправляются в церковь Сан-Галло и что отправляются они туда скорее для развлечения, чем для богомолья. В одно из таких воскресений собрался туда и Джотто вместе со всей своей мастерской, и в то время, когда он ненадолго задержался на Огуречной улице, рассказывая одну из своих историй, проходило мимо несколько свиней, одна из которых в неистовом беге бросилась ему под ноги так, что он упал на землю. Поднявшись на ноги своими силами, но не без помощи спутников и отряхнувшись, он свиней не выругал, не сказал им ни слова, но, обратившись к спутникам, слегка улыбнулся и промолвил:

 

— Разве они не правы? Разве я за свой век не заработал при помощи их щетины не одну тысячу лир и ни разу не отблагодарил их ни единой миской помоев?

Услыхав это, спутники его засмеялись.

— Что говорить? Ты, Джотто, мастер на все руки. Ты еще никогда ни одной истории так хорошо не описывал, как описал случай с этими свиньями.

И поднялись к Сан-Галло. Затем, возвращаясь мимо монастырей Сан-Марко и Серви, стали, как обычно, разглядывать находящиеся там росписи, и при виде изображения девы Марии вместе с Иосифом один из них спросил Джотто:

— А ну-ка скажи мне, Джотто, почему всегда изображают Иосифа таким грустным?

И Джотто отвечал:

— Разве у него нет причины, если он видит, что жена его беременна, а он не знает от кого?

Все переглянулись и стали уверять, что Джотто не только великий мастер живописи, но к тому же и мастер семи свободных искусств38. А когда они вернулись домой, они многим рассказали о новых остроумных ответах Джотто, которые всеми понимающими Людьми были признаны словами, достойными философа. Велика проницательность человека, одаренного так, как одарен был Джотто.

Многие ходят и глазеют, разинув рты, вместо того чтобы смотреть очами телесными и духовными, и потому не ошибется всякий, живущий на этом свете, кто общается с людьми, знающими больше, чем он. Век живи, век учись.

Новелла LXXVI

К Маттео ди Кантино Кавальканти, стоявшему с другими на рыночной площади, в штаны залезает крыса, и он, ошеломленный, прячется за лавку, где снимает штаны и спасает себя от крысы

 

Тому немного лет назад в семье Кавальканти был некий дворянин по имени Маттео ди Кантино, которого и я, об этом пишущий, и многие другие не раз встречали.

 

В свое время этот самый Маттео ди Кантино отличался во всяких поединках, и был отменным фехтовальщиком, и все прочее умел проделывать не хуже любого другого дворянина, владея навыками и талантами, какие полагаются ему подобным.

Когда ему было уже под семьдесят и был он еще полон силы и здоровья, как-то в сильную жару (был июль месяц) он со спущенными чулками и в штанах, расширяющихся книзу, какие носили в старину, находился в кругу судачивших дворян и купцов на площади Нового рынка. И вот в то время, как означенный Маттео стоял в этом кругу, случилось, что группа мальчишек из тех, что обслуживают менял, сидящих в этом месте, останавливается на середине площади с крысоловкой, в которую попалась крыса, и, с метелками в руках, ставят крысоловку на землю, и открывают ее. Едва дверка открылась, как крыса из нее выскакивает и бежит по площади. Мальчишки, размахивая метелками, бегут за ней, чтобы убить ее, а она ищет норку, не находит ее, бежит в круг, где стоит упомянутый Маттео ди Кантино, бросается ему под ноги и, быстро поднимаясь по ним, исчезает в штанах. Каково было Маттео, когда он это почувствовал, пусть каждый сам себе представит. Он был вне себя, а мальчишки, потеряв крысу из виду, кричали:

— Где она? Где она?

Кто-то говорит:

— Она у него в штанах!

Народ толпится, все хохочут. Маттео без памяти бежит к лавке; за ним — мальчишки с метелками и кричат:

— Гони ее, она у него в штанах!

Маттео прячется за лавку и снимает штаны. А часть мальчишек полезла за ним с криком:

— Гони ее, гони ее!

Как только штаны упали на землю, крыса из них вышмыгивает, а мальчишки кричат:

— Вот она, вот она, держи ее, держи ее! Она была у него в штанах; ей-богу; он снял штаны!

Мальчишки убивают крысу. Маттео — ни жив ни мертв.

Много дней прошло, а он все не находил себе места. И нет человека, который не хохотал бы до упаду, увидев его таким, каким видел я, пишущий эти строки. Коротко говоря, он принес обет св. Нунциате, что никогда в жизни больше не будет носить спущенных чулок, и сдержал его.

Всякие бывают случаи, что и говорить! Но, думаю, что такого чудного и забавного наверняка никогда не было. Стоит эдак человек в превеликой важности и гордости, а вот такая маленькая штучка возьмет и доведет его до полного ничтожества. Того и гляди, блохи его изведут или мышь на него набросится, так что он голову потеряет. И нет такой малой скотинки, которая не задала бы человеку хлопот. Правда, человек способен справиться со всеми, если только возьмется за дело.

Новелла LXXX

Бонинсенья Анжолини, прекраснейший оратор, однажды находясь на трибуне, внезапно замолкает в полной растерянности, а когда его одергивают, приводит слушателям странное объяснение того, что с ним случилось

 

В городе Флоренции в старину Совет собирался в Сан-Пьетро Скераджо, где и устанавливалась или постоянно была установлена трибуна. И вот однажды, когда Совет собрался в означенном месте и когда, как обычно, было внесено очередное предложение, Бонинсенья Анджолини, мудрый и знатный гражданин, встал с места, поднялся на трибуну и начал свою речь, как всегда отменную и складную, однако, дойдя до одного места, где ему предстояло сделать вывод из уже сказанного, он внезапно, словно чего-то испугавшись, замолкает и долго стоит на трибуне, не произнося ни слова, к великому удивлению слушателей, а в особенности господ приоров, сидевших как раз против него, которые посылают к нему своего глашатая сказать, чтобы он продолжал свою речь. Тот тотчас же направляется к подножию трибуны и, потянув Бонинсенью за полу, говорит ему от имени синьоров, чтобы он продолжал свою речь; Бонинсенья, немного опомнившись, говорит:

 

— Синьоры мои и вы, мудрые советники, я занял это место, чтобы высказать мое мнение о вашем предложении, что я и делал; пока не дошел дорого места, где я лишился дара речи. И я говорю вам, синьоры: я не только забыл, что должен был сказать, но я стал прямо сам не свой при виде болванов, написанных на этой стене как раз напротив меня, ибо поистине это самые большие болваны, которых я когда-либо видел. Но хуже всего то — да будет проклят живописец, их написавший, — что это, наверное, был не кто иной, как Каландрино39, сделавший им штаны полосатые и в шашку. Слыханное ли это дело, синьоры, чтобы кто-нибудь когда-нибудь носил такие штаны? Вот я и говорю вам, синьоры: они так глубоко поразили меня, что просто не лезут из головы, и я ни сейчас, ни когда-либо не смогу высказать того, что хотел бы. И он сошел с трибуны.

Странным показалось это дело синьорам и советникам, и каждый из них со смехом разглядывал этих болванов. Один говорил:

— В самом деле, странное дело, как посмотришь.

Другой говорил:

— Я никогда на них не обращал внимания. А кто они такие?

А еще кто-то заметил:

— Можно было бы о них сказать то же, что как-то говорил один сиенец на городской площади. Когда проходил некто, одетый с головы до ног наполовину в черное и наполовину в белое, не исключая пояса и обуви, и кто-то спросил: «Кто это такой?», сиенец ответил: «Он сам за себя говорит». Я не знаю, кто это такие, но и они сами за себя говорят.

Иной говорил: «Это пророки», — а иной: «это патриархи».

Как бы то ни было и как это можно видеть и поныне, они — длиннющие и занимают все расстояние от пола до кровли. И если любой будет их разглядывать так, как их разглядывал Бонинсенья, то и с ним и со многими другими приключится то же самое, в особенности при виде их штанов в полоску и в шашку.

Ведь поистине всякому оратору, которому предстоит хорошо о чем-то сказать, не подобает иметь в душе или в уме что-либо чуждое тому, что он должен сказать, ибо малейшая вещь, не относящаяся к его разглагольствованию, мешает ему настолько, что он часто садится на мель, и это случалось даже с самыми совершенными ораторами.

Новелла LXXXIV

Некий сьенский живописец, услыхав, что жена впустила в дом своего любовника, входит к себе домой, ищет дружка, находит его принявшим вид распятия и собирается отрубить у него топором некое его орудие. Тот убегает со словами: «Не шути с топором!»

 

Жил некогда в Сьене живописец по имени Мино. У него была жена, женщина очень пустая и к тому же очень красивая, давно приглянувшаяся некоему сьенцу, который с ней и спознался. Один из родичей Мино не раз ему уже об этом говорил, но тот не верил. В один прекрасный день случилось так, что Мино, отлучившись из дому и случайно отправившись за город для осмотра какой-то работы, остался там ночевать. Узнав об этом, дружок с вечера направился к жене означенного живописца, чтобы провести с ней время в свое удовольствие. Как только это дошло до свояка, расставившего своих соглядатаев, чтобы Мино наконец во всем удостоверился, он тотчас же отправился за город, туда, где находился Мино, и, сказав, что ему по одному делу необходимо выйти из города и снова вернуться, добился, чтобы к городским воротам был приставлен человек с ключами от калитки. И вот, выйдя за ворота, он оставил человека с ключами от калитки, чтобы тот его дожидался, и нашел Мино, находившегося в одной церкви неподалеку от Сьены. Пришедши туда, он сказал:

 

— Мино, я не раз уже говорил тебе о позоре, которым твоя жена покрыла тебя и всех нас, но ты никогда не хотел этому верить. И вот, если хочешь в этом убедиться, — он только что пришел, и ты его застанешь у себя в доме.

Тот сейчас же сорвался с места и вернулся в Сьену через калитку, а свояк говорил ему:

— Иди и как следует все обыщи. Ведь сам понимаешь, дружок спрячется, как только он тебя заслышит.

Мино так и сделал и сказал свояку:

— Давай вместе пойдем, а если ты не хочешь входить, постой на улице.

Тот так и сделал.

А расписывал этот Мино больше всего распятия, особливо же те, что делают с выпуклой резьбой, и всегда у него бывало на дому три готовых, а в работе — когда четыре, а когда и целых шесть, и держал он их, как это принято у живописцев, у себя в мастерской на длиннющем столе или прилавке прислоненными к стенке, одно рядом с другим, и каждое было покрыто большим платком или какой-нибудь другой тряпкой. В настоящее время у него их было шесть, четыре резных и выпуклых и два плоских, расписных, и все они стояли на прилавке высотой в два локтя, прислоненные к стене одно рядом с другим, и каждое из них было покрыто большим платком или каким-нибудь другим полотнищем. Подошел Мино к дверям своего дома и стучится. Жена его и молодчик не спали и, услыхав стук в дверь, тотчас же догадались, в чем дело, и она, не отворяя окна и ничего не отвечая, тихо-тихо пробирается к окошечку, или глазку, который никогда не закрывался, чтобы поглядеть, кто там. Увидев, что это муж, она возвращается к любовнику и говорит:

— Я погибла! Как быть? Уж лучше тебе спрятаться. И толком не соображая, куда идти — а он был в одной рубашке, — они попали в мастерскую, где стояли эти самые распятия. Она и говорит:

— Хочешь, попробуй? Полезай на этот стол и прислонись к одному из этих плоских распятий, раскинув руки крестом, как все остальные, а я тебя покрою тем самым полотнищем, которым оно покрыто. Пусть он тогда ищет сколько хочет; я уверена, что он тебя не найдет за всю эту ночь, а одежду твою я свяжу в узелочек и спрячу до утра в первый попавшийся ящик, а там уж какой-нибудь святой нас с тобой да выручит.

Тот, не зная, где он находится, лезет на стол, снимает полотнище и прилаживается к плоскому распятию, точь-в-точь как один из резных распятых, а она подбирает полотнище и покрывает его им совсем так, как были покрыты другие, и возвращается немного оправить постель, чтобы не видно было, что на ней спал кто-нибудь кроме нее. Собрав штаны, обувь, куртку, плащ и прочие вещи своего любовника, она мгновенно связала их в аккуратный узелок и засунула его в тряпье. Сделав это, она подходит к окну и говорит:

— Кто там?

А Мино отвечает:

— Отопри, это я, Мино.

Она говорит:

— Ой, который же это час? — и бежит ему отпирать.

Когда дверь была отперта, Мино говорит:

— Ну уж и заставила ты меня ждать. Видно, уж очень обрадовалась, что я вернулся?

Она сказала:

— Если ты простоял слишком долго, так это виноват сон, так как я спала и тебя не слыхала.

А муж говорит:

— Ладно, мы уж там разберемся, — берет свечу и обыскивает все, даже под кроватью.

Жена говорит ему:

— Что ты все ищешь?

Отвечает ей Мино:

— Дурочкой прикидываешься? Еще узнаешь.

А она:

— Не понимаю, что ты говоришь: «узнаешь».

Тот принялся обыскивать весь дом и дошел до мастерской, где стояли распятия. Когда распятие во плоти услыхало, что он тут как тут, пусть каждый сам подумает, каково ему было на душе; ведь ему приходилось стоять неподвижно, так же как стояли остальные, деревянные, а самого пробирала предсмертная дрожь. Судьба ему помогла, так как ни Мино, ни кто другой не мог бы подумать, что под этим обличием скрывалось то, что там было на самом деле. Пробыв некоторое время в мастерской и не найдя его, Мино вышел. В мастерской спереди была дверь, запиравшаяся на ключ снаружи, так что паренек, состоявший при Мино, каждое утро ее отпирал так же, как и все другие двери, а со стороны дома в мастерской была дверца, через которую этот самый Мино в нее входил, и когда он через эту дверцу выходил из мастерской и отправлялся к себе домой, он дверцу запирал на ключ, так что живое распятие никак не могло оттуда выйти, если бы оно этого захотело. После того как Мино провозился добрую треть ночи и ничего не нашел, жена его пошла спать и сказала мужу:

— Можешь пялить глаза, сколько тебе вздумается, но если захочешь спать, ложись, а если нет, ходи себе по дому, как кошка, сколько тебе будет угодно.

На что Мино:

— Хоть я и вдоволь намучаюсь, я уж докажу тебе, что я не кошка, грязная ты баба, да проклят будет день, когда ты сюда пришла.

Жена и говорит:

— А вот что я могла бы тебе сказать: какое вино в тебе говорит? Белое или красное?

— Подожди, скоро покажу тебе какое.

А она:

— Иди спать, иди. Это самое лучшее, что ты можешь сделать; или хоть мне не мешай спать.

В эту ночь из-за усталости дело тем и кончилось: жена уснула, да и муж пошел спать. Свояк, ожидавший на улице, что из этого получится, простоял до утренних колоколов и пошел домой, говоря:

— Верно, пока я ходил за город в поисках Мино, любовник вернулся к себе домой.

Поднявшись поутру спозаранку и еще раз оглядев все углы, Мино после долгих поисков наконец отпер дверцу и вошел в мастерскую, да и паренек отворил с улицы наружную дверь этой самой мастерской. Тогда Мино, разглядывая свои распятия, увидал два пальца ноги того, кто был спрятан под простыней. Мино и говорит про себя: «Наверное, это и есть дружок»— и, перебрав всякие железные приспособления, с помощью которых он отесывал и резал эти распятия, не нашел более подходящего для себя орудия, — как топор, который среди них находился. Схватив этот топор, он уж наладился, чтобы долезть до живого распятия и отрубить у него то главное, что его сюда привело, как тот, заметив это, одним прыжком срывается с места, говоря:

— Не шути с топором! — и выбегает через отворенную дверь.

Мино, пробежав за ним несколько шагов, кричит:

— Держи вора, держи вора!

Но тот уже шел своей дорогой. Жена, которая все слышала, натыкается на послушника при братьях проповедниках40, собиравшего в сумку милостыню для своей обители. Когда он, как это они обычно делают, поднялся по лестнице, она сказала ему:

— Отец Пуччо, покажите вашу сумку, и я положу в нее хлеба.

Тот подал сумку, и она, вынув из нее хлеб, положила туда узелок, оставленный ее любовником, а сверху набросала на него хлеб монаха и четыре своих хлеба и сказала:

— Отец Пуччо, ради одной женщины, которая принесла мне этот узелок из бани, куда такой-то, как видно, ходил вчера вечером, я положила его в вашу сумку под хлеб, чтобы никто не мог подумать ничего дурного… Я вам дала от себя четыре хлеба… прошу вас… он живет около вашей церкви… когда пойдете, отдайте ему узелок… вы застанете его дома… и скажите ему, что это женщина из бани посылает ему его вещи.

И говорит фра Пуччо:

— Ни слова больше; предоставьте это мне, — и пошел себе с богом. Дойдя до двери любовника и делая вид, что просит хлеба, спрашивает:

— Здесь живет такой-то?

Тот сидел в нижней комнате и, услыхав, что его спрашивают, выглянул в дверь и спросил:

— Кто там?

Монах к нему подходит и передает ему одежду, говоря:

— Женщина из бани ее вам посылает.

Тот ему дает еще два хлеба, и монах уходит. Любовник, хорошенько все взвесив, тотчас отправляется на городскую площадь, и, оказавшись одним из первых, пришедших туда в это утро, он занялся своими делами, словно ничего не произошло. Вволю набушевавшись, Мино, одураченный сбежавшим от него распятием, направляется к жене и говорит ей:

— Грязная ты потаскуха, ты говоришь, что я кошка, что я напился красного и белого вина, а сама прячешь своих котов за распятия. Следовало бы матери твоей об этом узнать.

Жена говорит:

— Ты это мне?

Мино отвечает:

— Да, говорю ослиному дерьму.

— С ним и разговаривай, — говорит жена.

Мино в свою очередь:

— Срамница, и не стыдно тебе? Не знаю, что меня удерживает засунуть тебе горящую головешку в его самое место?

Жена отвечает:

— Ты бы так не храбрился, если бы я с тобой не играла в мужчину. Клянусь тебе крестом господним! Только тронь, это тебе дорого обойдется.

Муж говорит ей:

— Ишь ты, несносная стерва, превратившая своего кота в распятие. Только я собрался отрубить у него то, что я хотел, как он удрал.

Жена говорит:

— Не знаю, что ты там брешешь. Какое там распятие, как оно могло удрать? Разве они у тебя не прибиты вековыми гвоздями? А если оно не было прибито, пеняй на себя, если оно убежало. Поэтому виноват ты, а не я.

Мино бросается на жену и начинает тузить ее:

— Мало, что опозорила меня, еще и издеваешься!

Как только жена почувствовала, что ее бьют, она, будучи гораздо сильнее, чем Мино, дает ему сдачи, дает раз, дает два, и Мино падает на землю, а жена на него наваливается и колотит его что есть мочи, приговаривая:

— Что ты теперь скажешь? Поделом тебе. Шатаешься невесть где, а вернешься домой, меня же обзываешь потаскухой. Я искалечу тебя похуже, чем Тесса изукрасила своего Каландрино41. Ух, проклят будет тот, кто первый выдал женщину за живописца. Все вы «сумасшедшие лунатики. Только и делаете, что напиваетесь и стыда не знаете.

Мино, видя, что его дело плохо, просит жену дать ему встать и не кричать, чтобы соседи не слышали и, сбежавшись на крик, не увидели жену верхом на муже. Услыхав это, жена говорит:

— По мне, пускай весь околоток соберется.

И вот она встает, и за ней встает Мино, с лицом совсем измолоченным, и — от греха подальше — просит у жены прощения, так как, мол, злые языки заставили его поверить в то, чего не было, а распятие на самом деле убежало, чтобы его не пригвоздили. А когда Мино проходил по городу, тот самый свояк, который его на все это подбил, спросил:

— Ну как? Как было дело?

Мино сказал ему, что обыскал весь дом и так никого и не нашел, но, перебирая распятия, он одно уронил себе на лицо, и оно изукрасило его так, как тот это видит. И так же отвечал всем сьенцам, спрашивавшим его: «Что с тобой?» — и говорил, что ему на лицо свалилось распятие.

Вот и получилось, что он почел за лучшее помалкивать, рассуждая про себя так:

— Ну и болван же я! Было у меня шесть распятий, шесть и осталось, была одна жена, одна и осталась. А лучше бы ее вовсе не было! А то начнешь с ней возиться, еще худшую беду наживешь, как это со мной теперь и приключилось; ведь если только она решит быть сволочью, то все мужчины, какие есть на свете, не смогут сделать ее порядочной, — разве что произойдет то, что произошло с одним человеком в нижеследующей новелле.

Новелла LXXXVI

Фра Микеле Порчелли встречает на одном постоялом дворе строптивую хозяйку и говорит про себя: «Будь она моей женой, я скрутил бы ее так, что она переменила бы свой нрав». муж этой женщины умирает, фра Микеле на ней женится и наказывает ее по заслугам

 

Лет тридцать тому назад жил некий уроженец Имолы по имени фра Микеле Порчелли; фра Микеле звали его не потому, что он был монахом, а потому, что он был из тех, кто принадлежит к третьему ордену св. Франциска42. Он был женат и был человеком хитрым, злым и буйного нрава. Он разъезжал по Романье и по Тоскане, торгуя своими товарами, а затем возвращался в Имолу, когда считал это для себя выгодным. Однажды, возвращаясь в Имолу, он как-то вечером добрался до Тосиньяно и спешился у постоялого двора, хозяина которого звали Уголино Кастроне. У этого Уголино была жена, женщина крайне противная и к тому же кривляка, по имени монна Дзоанна. Сойдя с лошади и расположившись, он сказал хозяину:

 

— Сооруди-ка нам ужин получше. Хорошее вино у тебя есть?

— Непременно! Будете довольны!

И сказал фра Микеле:

— Послушай, ты и салат нам приготовь.

Уголино сказал, подзывая жену:

— Дзоанна, поди-ка нарви салату!

Дзоанна поморщилась и говорит:

— Поди сам нарви!

Муж говорит ей:

— Да иди же.

Она отвечает:

— Не хочу.

У фра Микеле при виде ее поведения зачесались руки.

А когда фра Микеле захотелось выпить, хозяин говорит жене:

— Сходи-ка за таким-то вином, — и протягивает ей кувшин.

Мадонна Дзоанна говорит:

— Сам сходи. Ты скорее вернешься, кувшин у тебя в руках, и ты лучше меня знаешь, в какой бочке.

Фра Микеле, видя, что строптивость ее проявляется по любому поводу, говорит хозяину:

— Уголино Кастроне, ты и вправду баран43, а то и просто овца. Ручаюсь тебе, будь я на твоем месте, я бы добился того, чтобы твоя жена выполняла приказания.

Уголино ему отвечает:

— Фра Микеле, если бы вы были на моем месте, вы делали бы то же, что делаю я.

Фра Микеле не находил себе места от бешенства при виде несносного поведения жены Уголино и говорил про себя: «Господи боже мой, окажи ты мне великую милость, чтобы умерла моя жена и умер бы Уголино; мне наверняка следовало бы жениться на этой бабе, чтобы выбить у нее дурь из головы».

Проведя этот вечер с грехом пополам, фра Микеле наутро отправился в Имолу.

Случилось так, что на следующий год Романью посетил мор, от которого померли и Уголино и жена фра Микеле. Несколько месяцев спустя, когда мор прекратился, фра Микеле приложил все свои старанья к тому, чтобы добиться руки мадонны Дзоанны. И наконец желания его исполнились. После того как эта добрая женщина обвенчалась и вечером направилась к брачному ложу, где она надеялась получить то угощение, которым угощают невест, фра Микеле, еще не проглотивший тосиньянского салата, угостил ее дубинкой. Ударив раз, он без передышки надавал ей столько, что всю ее искалечил. И сколько она ни кричала, ему было все нипочем, словно он просто-напросто ее накормил; а потом пошел спать. На третий вечер фра Микеле приказывает ей нагреть воды, так как он, мол, хочет вымыть себе ноги. Жена так и делает и уж не говорит: «Иди, сам нагрей». Но когда она сняла воду с огня и перелила ее в таз, фра Микеле обжег себе все ноги, настолько вода была горяча. Почувствовав это, он, недолго думая, снова наполняет кувшин, ставит его на огонь, чтобы вода вскипела. Как только она закипела, он берет таз, наливает в него воду и говорит жене:

— А ну-ка, сядь. Я хочу вымыть тебе ноги.

Та не хотела, но наконец — от греха подальше — решила согласиться. Муж моет ей нога кипятком, а жена визжит и подбирает под себя ноги. Фра Микеле снова опускает их в воду и, дав ей тумака, говорит:

— Не болтай ногами.

Жена говорит:

— Несчастная, я вся сварилась.

А фра Микеле:

— Говорят: бери жену, чтобы она тебе варила, а я взял тебя, чтобы тебя сварить, пока ты меня не сварила.

Коротко говоря, он так ее сварил, что больше двух недель она не могла ходить, так как ступать ей было уже не на что.

И как-то в другой раз фра Микеле ей сказал: «Сходи за вином». Жена, которая едва могла ходить, взяла кувшин и с трудом, как могла, пошла за вином. Когда она стояла на верху лестницы, фра Микеле сзади дал ей тумака, говоря:

— А ну-ка, живей, — и сбросил ее вниз по лестнице, прибавив:

— Ты воображаешь, что я Уголино Кастроне, которому, когда он говорил: «Сходи за вином», ты отвечала: «Сам сходи!»

И так этой самой донне Дзоанне, ошпаренной, бледной и избитой, пришлось делать то, чего она не хотела делать, когда была здоровой.

Далее случилось, что в один прекрасный день фра Микеле Порчелли запер в доме все двери, чтобы справить с женой восьмерицу44; она же, заметив это, вылезла через верхнее окно на крышу и пустилась в бегство с одной крыши да другую, пока наконец не добралась до одной из соседок, которая, пожалев ее, спрятала у себя дома. А затем, когда кое-кто из соседей и соседок стали приходить и просить фра Микеле, чтобы он обратно взял к себе жену и жил бы с ней, как полагается, он отвечал, чтобы она возвращалась так же, как ушла, и, если она ушла по крыше, пусть возвращается по крыше, а не каким-либо иным путем, а если она этого не сделает, пусть не надеется когда-либо вернуться в свой дом.

Соседи, зная, кто такой фра Микеле, сделали так, что жена, как кошка, по крышам вернулась на расправу. Когда она оказалась дома, фра Микеле стал снова бить по ней, как в бубен. Обессиленная и измученная, она говорит мужу:

— Прошу тебя, прикончи меня, чем так мучить меня изо дня в день неизвестно за что.

Фра Микеле говорит:

— Раз ты все еще не знаешь, почему я это делаю, я, так и быть, скажу тебе. Ты ведь хорошо помнишь, как я однажды вечером приехал на постоялый двор в Тосиньяно, когда ты была женой Уголино Кастроне, и помнишь, как он тебе сказал пойти нарвать для меня салату, а ты ответила: «Сам пойди!» — и с этими словами он дает ей здоровенную затрещину и продолжает: — А когда он сказал: «Сходи за таким-то вином», ты сказала: «Не хочу идти!» — Это сопровождалось второй затрещиной. — Тогда я от всего этого так осерчал, что стал молить господа послать смерть Уголино Кастроне и той жене, которая у меня тогда была, с тем чтобы мне на тебе жениться. Милостиво вняв моим молитвам, он привел их в исполнение и соблаговолил сделать тебя моей женой, чтобы то наказание, которое ты не получила от своего Кастроне, ты получила от меня. Таким образом, все, что я делал с тобой вплоть до сегодняшнего дня, делалось, чтобы наказать тебя за все твои проступки и твое дурное поведение, когда ты была его женой. Теперь подумай сама: раз ты впредь будешь моей женой, что я буду делать, если ты будешь упорствовать в своем поведении? Ясно, что все, что я делал до сих пор, покажется тебе раем. Итак, отныне все дело в тебе: за тобой доказательства, а за мной, если понадобится, дубинка или кнут.

Жена говорит:

— Супруг мой, если я в прошлом и совершила что-либо неподобающее, ты мне за это хорошо отплатил. Да поможет мне господь поступать впредь так, чтобы я могла тебя ублажить, и я приложу к тому все свои усилия, и господь мне поможет.

Фра Микеле сказал:

— Матушка Дубинка тебе все разъяснила. Хватит с тебя.

И эта достойная женщина целиком переменила свой нрав, словно переродилась. И фра Микеле больше уже не приходилось орудовать не только что дубинкой, но даже и языком, ибо она предупреждала малейшее его желание и не ходила, а летала по дому и сделалась примерной женой.

Что касается меня, то я, как уже говорилось, полагаю, что от мужей почти что целиком зависит делать жен хорошими или дурными. Да и здесь мы видим, как Порчелли сделал то, чего не сумел сделать Кастроне. И хотя существует пословица, гласящая: «Добрая женщина и злая женщина одинаково требуют палки», я принадлежу к числу тех, кто считает, что злая женщина требует палки, но что добрая в ней не нуждается. В самом деле, если побои наносятся с целью искоренения дурных привычек и замены их хорошими, то злой женщине их следует наносить, чтобы она изменила свои преступные привычки, но с доброй не следует этого делать, ибо, если она изменит свои хорошие привычки, она может приобрести дурные, как это часто бывает, когда, например, бьют и дергают смирных лошадей, и они становятся норовистыми.

Новелла LXXXVII

Магистр медицины Дино из Олены, ужиная однажды вечером с флорентийскими приорами, среди которых был Дино ди Джери Чильямоки, в то время Знаменосец Справедливости45, добивается того, что означенный Дино отказывается ужинать и в конце концов собирается отправить означенного магистра Дино в ссылку

 

Дино ди Джери Чильямоки был гражданином Флоренции; занятый делами торговли, он провел много времени в таких странах, как Фландрия и Англия. Он был длиннющий и худой, с непомерно большим зобом; видя или слыша какую-нибудь гадость, он непременно делал брезгливую гримасу, а так как он к тому же разговаривал лишь наполовину на тамошних языках, он казался довольно-таки чудным. В бытность свою Знаменосцем Справедливости, он пригласил к ужину магистра Дино. Означенный же магистр Дино был куда еще более чудной, чем означенный Дино. Итак, они уселись за стол — означенный Знаменосец на верху стола, магистр Дино рядом с ним, а еще был там Гино ди Бернардо д’Ансельмо, который был приором и, быть может, вместе с магистром Дино зачинщиком того, что воспоследует из настоящей новеллы.

 

Когда стол был накрыт, подали телячий желудок, и только что его начали разрезать, как магистр Дино говорит Дино:

— За какие деньги согласились бы вы есть из миски, которая несколько месяцев была наполнена калом?

Дино на него поглядел и, смутившись, сказал:

— Плохо тому, кто не умеет себя вести. Унеси это прочь, унеси.

Магистр Дино говорит ему:

— А что подали на стол? Ведь это еще хуже.

Дино крутит зобом:

— К чему эти слова?

Магистр Дино отвечает:

— К тому, что было подано на стол в качестве первого блюда. Признайтесь: разве этот желудок не есть тот сосуд, в котором кал животного находился с тех пор, как оно родилось? А вы, синьор, да еще какой синьор, питаетесь столь гнусной пищей?

— Плохо, плохо. Уберите, — говорит тот, обращаясь к слугам, — и — клянусь создателем! — вы этого больше не будете есть. — Сам Дино не поел ни желудка, ни чего-либо другого.

Когда это блюдо было убрано, появились вареные куропатки, и магистр Дино сказал:

— Подлива к этим куропаткам воняет. — И говорит стольнику: — Ты где их покупал?

Стольник отвечает:

— У Франческо, птичника.

И магистр Дино продолжает:

— Их много появилось за эти дни, и один мой сосед накупил их, думая, что они хороши, а потом увидел, что они сплошь червивые. Эти, верно, такие же.

На что Дино говорит:

— Плохо, плохо, не к добру такое поведение, — и передает свою миску прислужнику, говоря: — Убери!

Магистр Дино говорит:

— А мне как-никак следовало бы поесть, чтобы не умереть с голоду. Оставь.

А Дино надулся, не ест и сидит, как святой. Когда убрали и это блюдо, появились рубленые сардинки. Магистр Дино и говорит:

— Знаменосец, я припоминаю, что, когда дети мои были маленькие, у них из зада глисты вылезали.

Дино встает:

— Плохо тому, кто не умеет себя вести. Клянусь Парижской богоматерью, вы мне сегодня так и не дали поесть с вашими пакостными разговорами, даю слово, что вам уж больше не бывать под этим кровом.

Магистр Дино смеялся и уговаривал его вернуться к столу. Однако из этого ничего не получилось, так как тот пошел ходить по комнатам, приговаривая:

— Дай господи, чтобы вам не поздоровилось! Приходит, да еще в такой дом, эдакий бездельник и выдает себя за великого магистра медицины, а разговоры его скорее достойны последнего золотаря, чем человека, которому подобает пример подавать и наставлять на путь истины, что как раз ему и подобало бы, старому бесстыднику.

Гино ди Бернардо и другие синьоры, которые отменнейшим образом над всем этим потешались, встали из-за стола и отправились туда, где находился Дино. Обнаружив, что он пребывает в крайне плохом настроении и ни за что не желает видеть магистра Дино, они все-таки добились того, что он несколько смягчился. Магистр Дино пошел ему навстречу, и он с ним помирился. Но это продолжалось недолго, ибо немного спустя, когда магистр Дино собирался уже уходить, Гино ди Бернардо сказал ему:

— Магистр, проститесь с Дино и откланяйтесь ему.

Магистр Дино берет Дино за руку и говорит:

— Господин Знаменосец, с вашего позволения, отпустите меня.

Тот протягивает ему руку, а магистр Дино, схватив ее, внезапно поворачивается к нему спиной и, спустив штаны, одновременно обнажает и задницу и голову. И все. Дино уже начинает драться и кричит:

— Держите его, держите его!

Гино же и другие говорили:

— Дино, не шумите. Мы пойдем с вами в Совет и сделаем там все, что нужно.

Магистр Дино говорит им:

— Синьоры, заступитесь за меня, чтобы я не погиб только из-за того, что откланялся с должным почтением.

И тут же, спустившись с лестницы, давай бог ноги. Дино, пребывая в ярости, в тот же вечер идет в Совет, собирает своих коллег и предлагает вынести решение о высылке магистра Дино и отправить экзекутору выписку из протокола. Но сколько он ни предлагал, добиться своего ему так и не удалось. Убедившись в этом, Дино, с распухшим зобом, вызывает служителей и приказывает им зажечь факелы, так как он, мол, собирается идти домой. Коллеги его прыскали от смеха и говорили:

— Ой, Дино, не ходите сегодня вечером.

Но Дино, все еще не успокоившись, вскоре отправился восвояси. Утром, когда за ним послали, его так и не удалось уговорить вернуться во Дворец синьории, так что он целый день туда не являлся. Наконец один из синьоров нарисовал в зале Малого Совета углем на стене самого Дино, как живого, с его огромным зобом и длинной шеей. Вечером, уже ближе к ночи, когда Дино все еще не хотел возвращаться во Дворец, синьоры послали к нему сера Пьеро делле Риформаджони с просьбой вернуться, чтобы дела коммуны не оставались без хозяйского надзора, а также чтобы подумать о наказании магистра Дино за совершенный им проступок.

После долгих слов Дино дал себя убедить, и на следующее утро вернулся во Дворец, а когда среди дня он попал в зал Малого Совета и, находясь рядом с Гино ди Бернардо, увидел собственное лицо, нарисованное на стене, он стал шипеть от злобы. Гино же говорит ему:

— Да бросьте вы обращать на это внимание! Перестаньте огорчаться!

Дино говорит:

— Какого черта ты мне это говоришь? Ведь он ко всему прочему нарисовал меня на этой стене. Не веришь, сам посмотри.

Гино, который лопался от сдерживаемого смеха, говорит:

— Вы еще, чего доброго, будете обижаться на эту физиономию и говорить, что это с вас нарисовано? Это давным-давно нарисовали лицо короля Карла Первого, который был худой и длинный, и нос у него был крючком. И, простите меня, Дино, но я уже от многих граждан слышал, что вы с лица вылитый король Карл Первый.

Дино поверил этим словам и к тому же утешился, услыхав, что он похож на короля Карла Первого. Но, немного погодя, он снова вспомнил магистра Дино и, вернувшись в коллегию, снова предложил его выслать, отправив выписку экзекутору. И снова ничего не добился, к великому своему отчаянию. Наконец Гино говорит ему:

— Раз это предложение не проходит, поручите двум из нас вызвать магистра Дино, сказать ему все, что полагается, и как следует его напугать.

И вот Гино и еще один послали за магистром Дино. Когда тот явился, Гино начал с того, что расхохотался и в конце концов сказал ему, что Дино жаждет не более не менее как его трупа и что он все прочее готов ему простить и со всем примириться, кроме спущенных штанов. На что магистр Дино говорит:

— Есть на свете страна, наиобширнейшая, и есть в ней король всемогущий, и множество у него князей подначальных и имя ему король Сарский. И когда кто-нибудь чинит им поклон, то снимает шапку, а когда чинит поклон самому великому королю, то снимает сразу и шапку и штаны. Я же, рассудив, что Знаменосец Справедливости — величайший из синьоров не только этой провинции, но всей Италии в целом, сделал, когда захотел ему поклониться, то же, что принято делать в этой стране.

Услыхав эти доводы, оба приора захохотали пуще прежнего и, вернувшись к Дино и к остальным, рассказали, как они пристыдили магистра Дино и как круто они с ним обошлись, а что он сослался на такой-то обычай в такой-то стране и что если это правда, то он не так уж виноват, и уговаривали Дино больше об этом не думать и предоставить это дело на их усмотрение.

Коротко говоря, Дино стал постепенно забывать об обиде, нанесенной ему магистром Дино, однако не настолько, чтобы с ним разговаривать, и это в течение нескольких лет, а магистр Дино этим только наслаждался и говорил:

— Если он со мной не будет разговаривать, я не пойду его лечить, когда он заболеет.

И так у них продолжалось долгое время, пока наконец магистр Томазо дель Гарбо не помирил их, устроив вечер в их честь и угостив их ужином с желудком и куропатками.

Всегда хорошо, чтобы в числе синьоров-правителей и в их компании был кто-нибудь один, кто своими повадками развлекал бы остальных.

Дино этот и был таким, но он не от какого-либо прирожденного изъяна, а только благодаря своему воспитанию гнушался всяких гадостей и не хотел даже о них слышать, и над этим-то и потешался магистр Дино и этим потешал синьоров. Поэтому благодари господа, если у тебя такой желудок, который приемлет все.

Новелла CI

Джованни — апостол, прикрываясь святостью собственной особы, проникает в пустынь и имеет дело с тремя пустынницами, так как больше трех там и не было

 

Не так давно в Тоди жил некий человек по имени Джованни дель Иннаморато, и был он из тех, кто называют себя апостолами и ходят в серых одеждах, никогда не поднимая глаз, а кроме того, он исполнял в Тоди обязанности цирюльника. Он имел обыкновение бродить по разным местам в окрестностях Тоди и часто проходил мимо одной пустыни, где обитали три молодые пустынницы, из коих одна была красавицей хоть куда. И означенного Джованни часто спрашивали:

 

— Почему тебя прозвали «дель Иннаморато»46?

И тот отвечал:

— Потому, что я влюблен в благодать Иисуса. И почти что все признавали в нем святого, особливо же эти три пустынницы, которые его весьма почитали. И Джованни этот говорил, что влюблен в Иисуса, но втайне еще больше был влюблен в красивую пустынницу. Однажды побывав в одной монашеской обители на расстоянии около трех миль от Тоди и возвращаясь оттуда поздно вечером в холодную и снежную погоду, он дошел до этой самой пустыни в столь поздний вечерний час, когда он уже не мог бы попасть в Тоди, что всецело и входило в его намерения. Подойдя, он постучал в круглое окошко.

— Господи, кто это?

Он отвечает:

— Это я, ваш Джованни дель Иннаморато.

— А что вы здесь делаете в этот час?

Тот говорит:

— Я ходил нынче утром в такое-то аббатство и провел день с отцом Фортунато, а сейчас возвращаюсь в Тоди, но поздний час и злая непогода привели меня сюда, и я не знаю, как мне быть. Поблизости от вашей пустыни нет ни дома, ни крова.

Пустынницы и говорят:

— Что же заставило вас идти в такое позднее время?

Отвечает апостол:

— Не было солнца, и тучи меня обманули, но раз уже так, прошу вас, впустите меня ненадолго под эту крышу.

Пустынницы говорят:

— А разве вы не знаете, что мы никого к себе не впускаем?

На это апостол:

— Это ко мне не относится, ибо я такой же, как вы, слуга господний. К тому же и случай такой, что ночь и непогода меня сюда привели — на мою же беду, и вы знаете, что господь наш приказывает помогать тем, кто в беде.

Женщины, которые были непорочными девами, поверили его словам и открыли ему. Когда после чтения часов и легкого ужина им пришло время отправиться на покой, Джованни говорит им:

— Идите себе спать, а я посплю на этой лавочке.

У них было только одно ложе, и они сказали:

— Мы пристроимся на этих ящиках, а ты иди на кровать.

Словом, он не захотел и сказал:

— Идите вы на кровать, а я как-нибудь устроюсь.

Те и пошли на свое ложе: красавица легла в головах, другая рядом с ней, с краю, вдоль стенки, а в ногах, тоже вдоль стенки, — легла третья. Немного погодя одна из пустынниц говорит:

— Джованни, нам жалко тебя, если только подумать, как здесь холодно.

Джованни отвечает:

— Я и сам это чувствую. Боюсь, как бы не простудиться. Меня всего трясет. — Берет светильник, который там горел, и говорит: — Я хочу сходить на кухню и развести огонь.

А когда он пошел туда, в очаге огня не было. Увидев это, он подумал: «Если я потушу светильник, света больше не будет и я легче достигну своей цели». И, потушив светильник, говорит:

— Беда, я хотел развести немного огня, а светильник погас.

— Что же ты будешь делать? — сказала красивая пустынница.

Джованни и говорит:

— Раз я уже здесь (и подходит к самой постели), я залезу сюда с этого края к твоим ногам. — И шаря руками, он натыкается на лицо пустынницы, а затем, спустившись ниже, он нащупывает край кровати и говорит: — Простите меня, уж лучше так, чем умереть.

Пустынницы притаились скорее от стыда, чем от чего-либо другого, а может быть, какая-нибудь из них и спала. Как только Джованни оказался в постели, а она была маленькая, он уже не мог не коснуться красивой пустынницы и прежде всего ее ножек, которые у нее были нежные-нежные.

Джованни говорит:

— Благословен Иисус Христос, создавший столь прекрасные ножки.

А за ножками, касаясь ее икр:

— Благословен будь Иисус, сотворивший столь прекрасные икры.

И дойдя до колен:

— Вечная хвала господу, изваявшему столь прекрасное колено.

А еще выше, касаясь ляжек:

— О, да благословенно будет всемогущество божье, породившее столь прекрасный предмет.

И говорит пустынница:

— Джованни, не поднимайтесь выше, там преисподняя.

На что Джованни:

— А у меня здесь с собою диавол, которого я всю жизнь мечтал загнать в преисподнюю. — И прижался к ней, загоняя диавола в преисподнюю, хотя она слегка сопротивлялась руками и говорила:

— Что такое, Джованни? Что ты делаешь? Ты нас всех будешь исповедовать, и меня в особенности, но зачем же прибегать к такому способу?

Джованни говорит:

— Ты думаешь, что Иисус создал твою красоту, чтобы она пропадала даром? Не думай этого.

После того как Джованни побывал там, где он хотел быть, он вернулся на свой край кровати. Из двух других пустынниц, которые, быть может, притворялись спящими, та, что была рядом с Джованни, ближе к стенке, говорит:

— О Джованни, что за нечисть такая шутит с нами нынче ночью? Истинный бог, плохую услугу ты нам оказал, и нечего тебе было залезать к нам в постель.

На что Джованни:

— О святая душа, неужели ты думаешь, что я сотворил что-нибудь иное, кроме добра? Ведь я не сказал ни слова, которое не было бы хвалой, воздаваемой Спасителю. К тому же не сомневайся, что демон захватил бы над вами великую власть, если бы никто не помог вашей немощи. Но именно это я и сделал.

С этими словами он принимается и за нее, начиная от ног, как и с первой, и все, что он делал с той, он проделывает и с этой.

Заметив возню и прислушавшись, третья говорит:

— Честное слово, Джованни, если тебе и отперли, то ты и отплатил нам по заслугам!

Джованни говорит:

— Глупые вы, глупые! Неужели вы думаете, что то, что я сделал, не добро? Неужели вы думаете, что многие затворницы, такие же как вы, не отчаялись бы, если бы кто-нибудь, мне подобный, часто не утешал их таким же способом? Вы молоды, и вы женщины. Неужели вы думаете, что от этого у вас убудет божьей благодати? А как вы знаете, он собственными устами своими изрек, что мы должны испытать все и запомнить хорошее. А это в высшей степени полезно и нашему брату, ибо хотя я и ношу это облачение, все же я — человек и меня часто обуревают любострастные вожделения, которые никак и никогда не удается укротить, если их не обуздать так, как мы их обуздываем совместно с вами. Так я поступил, и так я буду поступать в меру вашего желания и не больше того.

Третья пустынница сказала:

— Вы сказали, что господь говорит, что нужно все испытать и запомнить хорошее. Я ничего не испытала и потому не знаю, что я должна запомнить.

— Хвалю господа, — говорит Джованни, ощупывая ее члены начиная от ног, и прижимается к ней со словами:

— Когда я здесь, в преисподней, я в ней укрощаю своего диавола.

И поступил с нею так же, как и остальными, и она успокоилась, ибо справедливость была восстановлена.

Джованни, закончив обход, вернулся на свое место там, где его ждали самые нежные ножки; отдохнул, немного поспал и снова обратился к красивой пустыннице, которая уже не слишком сопротивлялась, с тем чтобы вернуть ей силы и потушить в ней огонь. Наутро, встав очень рано, он сказал:

— Сестры мои, благодарю вас от всего сердца за ваше милосердие, которое вы мне оказали вчера вечером, приняв меня в свой святой домик. Господь, приведший меня сюда, да помилует вас и меня спасением душ наших и да вознаградит он вас, согласно вашим желаниям. Мне же кажется, что я уже на несколько локтей приблизился к Иисусу после того, как я приобщился вашей святости. Если я когда-либо смогу что-нибудь сделать для вас, вы по праву твердо можете на меня рассчитывать.

А они отвечали:

— Джованни, умоляем тебя, не забывай в молитвах своих сей малой пустыни и посещай ее и впредь, как свой собственный дом. Ида с миром.

С этим он отправился, но придя в Тоди, имел вид настоящего каплуна.

И много времени еще продолжались эти посещения, так что из свежего и румяного он превратился в худущего и бледного, и бродил он, исполненный смирения, наподобие св. Герарда из Вилламаньи, так что все его почитали за святого.

А когда он умер, мужчины и женщины приходили прикладываться к его руке, говоря, что он творит чудеса.

Вы видите теперь, сколь глубоко укоренилось в этом мире лицемерие, если такой человек, какого мы здесь описали, под конец своей жизни ни с того ни с сего превращается в святого.

О, сколько таких, которых из-за лицемерия, всегда господствовавшего, почитают за святых и блаженных, тогда как души их весьма от этого далеки. Уж очень трудно познать человеческое сердце и тайники души человеческой.

Новелла CXI

Брат Стефано, сказав, что он при помощи крапивы поднимет с постели дочь кумы, чтобы она не проспала, имеет с ней дело; девочка кричит, а мать, думая, что он орудует крапивой, уговаривает его поддать жару, чтобы дочь ее поднялась с постели; наконец она обнаруживает, что кум ее обманул, и не хочет больше с ним знаться

 

В Марке47 в некоем местечке по названию Сан-Маттиа-ин-Кашано, в одной из церквей служил монах, которого звали брат Стефано. Недалеко от церкви жила его соседка, приходившаяся ему кумой, и у нее была красивая дочь лет четырнадцати или пятнадцати. Время было летнее, когда молодые обычно любят поспать. Когда эта девочка по имени Джованна еще спала, мать кричала ей, чтобы она вставала, а та отвечала, что встает, а после того, как мать еще много раз крикнет: «Джованна, вставай», — девочка все отвечала: «Встаю», — но так и не вставала.

 

Означенный брат Стефано, услыхав однажды крики и находясь в это время в церкви, быстро снимает с себя штаны, бросает их в угол, срывает несколько стеблей крапивы, которая росла тут же поблизости, в одной рясе выбегает за церковную ограду и направляется к куме, говоря:

— Кума, хочешь я пойду ошпарю ее так, что она встанет?

Мать отвечала: «Прошу вас», полагая, что он, будучи ее кумом и приходским священником, является — как и следовало бы — добрым католиком. Фра Стефано подошел к кровати, на которой была означенная Джованна, и, откинув простыни, влез на означенную Джованну, получив и радости и наслаждение, правда не без труда, так как означенная девушка плакала и кричала. Мать, слыша ее крики, приговаривала:

— Шпарь ее, шпарь ее, брат Стефано.

И означенный брат Стефано отвечал:

— Положись на меня, — а девочке он говорил: — Ты у меня встанешь, дурная!

А мать все говорила:

— Шпарь ее, шпарь ее, пока не встанет!

Наконец, прошпарив ее этим способом и удовлетворив вожделения своей похоти, он возвращается к куме с крапивой в руке и перед тем, как вернуться в церковь, говорит ей:

— Всякий раз, как она не захочет вставать, зови меня, и ты увидишь, как я ее ошпарю.

Когда брат ушел, Джованна встала вся в слезах и идет к матери, которая и говорит ей:

— Хорошо он тебя ошпарил?

Джованна отвечает:

— Там было что-то другое, не крапива. Подите посмотрите на постель.

И мать пошла посмотреть и, завидев признаки того, что брат Стефано ее предал и опозорил, стала говорить:

— Лживый кум, ты меня надул, но, клянусь тебе смертью господней, я тебе за это отплачу.

В тот же день брат Стефано имел наглость спросить у кумы, встала ли ее дочь, а та ему ответила:

— Убирайся, лживый кум, клянусь страстями господними, никогда больше не видеть тебе этого как своих ушей.

И больше никогда уж он к ней в дом не входил.

Вот почему неудивительно, что большинство не хотят подпускать к себе монахов и священников, настолько без всякого удержа пристают они к женщинам. Иные, и я, пишущий эти строки, в том числе, начинаем с того, что сочиняем тысячи мадригалов и баллад, но не удостаиваемся даже и поклона, а тот при первой же мысли сбрасывает с себя монашеское покрывало, оставляя его на попечение святых, нарисованных в церкви, и, как разъяренный бык, бросается совокупляться с первой попавшейся девицей».

Недаром предусмотрительно поступило венецианское правительство, которое, принимая во внимание, что не всякий может отомстить за жену или дочь, разрешило каждому безнаказанно, но с уплатой штрафа в пятьдесят сольдо, наносить духовным особам любые увечья, только бы они от этого не умирали.

Тот, кто бывал в Венеции, мог в этом убедиться, ибо там мало можно встретить священников, у которых не было бы на лице огромных рубцов.

Такой-то уздой и обуздывается их грязное и распутное нахальство.

Новелла CXII

Когда однажды Сальвестро Брунеллески беседовал кое с кем о вреде общения с женами, а Франко Саккетти говорил, что он от этого только толстеет, жена означенного Сальвестро, услышав его через окно, в ту же ночь прилагает все свои усилия к тому, чтобы муж ее потолстел

 

Не прошло еще десяти лет с тех пор, как однажды Сальвестро Брунеллески, человек наиприятнейший, угощал ужином одну компанию, в которую входил и я, пишущий эти строки.

 

Купив связку сосисок и собираясь разложить их по тарелкам, он приказал их сварить и поставил на окно, чтобы они остыли. Когда компания села за стол, появились на тарелках вареные каплуны, и Сальвестро сказал:

— Господа, простите меня, но я должен был подать вам и сосиски, которые охлаждались на окне. Однако я их не нашел. Не знаю, кошка ли, или кто другой их стащил. Мое мнение: это, наверное, был коршун, которого я только что видел в небе несущим какую-то связку. Это, видно, и были те самые сосиски.

Так оно и оказалось, и это подтверждалось тем, что коршун в течение шести месяцев изо дня в день подлетал к этому окну. Между тем, когда отужинали и вышли на свежий воздух — а у означенного Сальвестро была жена, женщина наиприятнейшая, как и он сам, и родом из Фриули, и находилась она в тот вечер у окна, — так вот, когда внизу на скамейке перед их домом собралось, как это обычно бывает, много соседей, все больше люди плотно поевшие, в том числе и я, пишущий эти строки, началась беседа о том, как обращаться с женами, и был поставлен на обсуждение вопрос, насколько мужчина теряет силы в этом деле. Сальвестро заявил:

— После того, как я имею дело с женщиной, мне кажется, что я уже на том свете, настолько я чувствую себя обессиленным.

Другой говорит:

— A у меня ночной колпак начинает сползать на левый глаз.

А еще другой:

— Со мной хуже бывает: только я соберусь примоститься к моей жене, как колпак остается у меня на подушке.

А один, которого зовут Камбьо Арриги и которому было семьдесят лет, говорит:

— Я не знаю, что вы там говорите, но стоит мне один раз побывать для этого дела с моей женой, мне кажется, что я становлюсь легче перышка.

Сальвестро и говорит:

— Побудь с ней дважды — и ты полетишь!

Выслушав их, я говорю:

— Я имею перед вами большое преимущество, ибо общение с женой поддерживает меня в теле и в бодрости. Чем больше я с ней общаюсь, тем больше я толстею.

А женщина из Фриули сидела, как я говорил, в верхнем окне и все примечала. Тогда некий магистр Конко, который из шулера сделался курятником, а из курятника лекарем и который любил женщин не меньше, чем ребята любят розги, сказал:

— Глупые вы, глупые, нет ничего вреднее для ваших тел и ничто скорее вас не загонит в могилу, как то, о чем вы говорите.

Наступила ночь, прекратившая беседу, и все разошлись по домам. Когда Сальвестро отправился в постель со своей женой, которая все слышала, она прижалась к нему и сказала;

— Сальвестро, я теперь понимаю, почему ты такой худой, и прекрасно вижу, что только Франко нынче вечером сказал правду из всего того, что вы там рассуждали.

Сальвестро на это говорит:

— Из чего это?

А она:

— Ты что, притворяешься? Все остальные говорили, что общение с женами загоняет их в могилу, а Франко сказал, что он от этого толстеет; и потому если ты худ, то сам виноват, а я хочу, чтобы ты потолстел.

И в конце концов добилась, что Сальвестро пришлось не раз приложить усилия к тому, чтобы попробовать, не потолстеет ли он.

Когда наступил день и я сидел на скамейке перед домом, а Сальвестро спускался с лестницы, я приветствовал его, пожелав ему доброго утра. А он отвечает мне:

— Тебе я этого не пожелаю, скорее скажу тебе, чтобы бог послал тебе тысячи всевозможных напастей.

Я говорю:

— Это почему же?

Он говорит:

— Как почему? Ты вечером все говорил, что от общения с женой ты толстеешь, а моя жена тебя и подслушала и ночью все приставала ко мне, говоря: «Теперь мне ясно, почему ты худой. Клянусь крестом господним, тебе необходимо потолстеть». И из-за твоих слов заставила меня проделывать такие штуки, про которые один бог ведает, сколько их требуется для успеха этого дела.

А жена его все время сидела у окна и, задыхаясь от хохота, говорила, что намеревается добиться того, чтобы Сальвестро растолстел так же, как растолстел я:

— А этот-то магистр медицины, хирург Конко, который все поддакивал, пропади он пропадом! Ну, этот — у него еще боттега48 битком набита заспиртованными чудовищами и всякими пружинами от арбалетов; тот, что вывихнутые ноги вправляет! Намедни он ходил в Перетолу опухоль в паху вырезать, но вместо нее яйцо у больного отхватил, а тот и помер. Сжечь его мало! А еще говорит, что мы мужей в гроб загоняем! Вот бы расправиться с ним по заслугам! Хотя бы нас, жен, в покое оставил, будь он проклят. Как он может говорить о том, чего он и не нюхал? Он в этом понимает ровно столько же, сколько и в медицине, и уж больно жалко того, кто попадет ему в руки!

А затем, обратившись ко мне, сказала:

— Ясно ведь, что Франко знает не меньше, чем магистр Конко, и из всех он один сказал правду. Да и от тебя, Сальвестро, не убудет, если ты выйдешь к нему и поклонишься за то, что он сказал. Хочешь ты или не хочешь, но я заставлю тебя потолстеть.

Так благодаря моим словам Сальвестро был доведен до того, что ему не раз приходилось бодрствовать тогда, когда он предпочел бы спать, а жена все донимала его, и чем больше донимала, тем больше он худел, причем настолько, что жена часто говорила ему:

— Сидит в тебе дурная порода: я думаю, как бы тебе потолстеть, а ты все худеешь. Не типун ли у тебя?

— Пожалуй, что и так. Но у тебя-то его нет, уж очень охотно ты клюешь!

А после того как они по этому случаю немного побаловались, они помирились и, предавшись сну и храпу, угомонились, как того и требовала природа.

Новелла CXIV

Данте Алигьери наставляет кузнеца, который распевал его поэму, невежественно коверкая ее

 

Превосходнейший итальянский поэт, слава которого не убудет вовеки, флорентиец Данте Алигьери, жил во Флоренции по соседству с семейством Адимари. Как-то случилось, что некий молодой рыцарь из этого семейства, не помню уже из-за какого проступка, попал в беду, был привлечен к судебной ответственности неким экзекутором, видимо дружившим с означенным Данте. Названный рыцарь попросил поэта заступиться за него перед экзекутором. Данте сказал, что сделает это охотно. Пообедав, он выходит из дому и отправляется по этому делу. Когда он проходил через ворота Сан-Пьетро, некий кузнец, ковавший на своей наковальне, распевал Данте так, как поются песни, и коверкал его стихи, то укорачивая, то удлиняя их, отчего Данте почувствовал себя в высшей степени оскорбленным. Он ничего не сказал кузнецу, но подошел к кузне, туда, где лежали орудия его ремесла. Данте хватает молот и выбрасывает его на улицу, хватает весы и выбрасывает их на улицу, хватает клещи и выбрасывает их туда же и так разбрасывает много всяких инструментов. Кузнец, озверев, обращается к нему и говорит:

 

— Черт вас побери, что вы делаете? Вы с ума сошли?

Данте говорит ему:

— А ты что делаешь?

— Занимаюсь своим делом, а вы портите добро и разбрасываете его по улице.

Данте говорит:

— Если ты хочешь, чтобы я не портил твоих вещей, не порть мне моих.

На это кузнец:

— А что же я вам порчу?

А Данте:

— Ты поешь мою поэму и произносишь ее не так, как я ее сделал. У меня нет другого ремесла, а ты мне его портишь.

Кузнец надулся и, не зная, что возразить, собирает свои вещи и принимается за работу. И с тех пор, когда ему хотелось попеть, он пел о Тристане и Ланцелотте49 и не трогал Данте. Данте же пошел к экзекутору, как и собирался. Когда он пришел к экзекутору, он задумался над тем, что рыцарь из семейства Адимари, попросивший его об этой услуге, был высокомерным и малоприятным молодым человеком; во время прогулок по городу, в особенности когда он был на коне, он ехал с широко растопыренными ногами и занимал всю улицу, если она была не очень широка, так что прохожим приходилось начищать носки его сапог. А так как Данте такого рода поведение всегда крайне не нравилось, он сказал экзекутору:

— В вашем судебном присутствии лежит дело такого-то рыцаря по обвинению его в таком-то проступке. Я за него перед вами ходатайствую, хотя он и ведет себя так, что заслуживает большего наказания, ибо я полагаю, что посягать на общественный порядок есть величайшее преступление.

Данте сказал это не глухому, и экзекутор спросил его, в чем состоит это посягательство. Данте отвечал:

— Когда он разъезжает по городу верхом, то сидит на лошади, растопырив ноги так, что каждый, кто с ним встречается, вынужден поворачивать обратно, не будучи в состоянии идти своей дорогой.

Экзекутор сказал:

— Это не шутка, это — большее преступление, чем первое.

Данте продолжал:

— Так вот. Я его сосед и перед вами за него ходатайствую.

И он вернулся домой; а там рыцарь спросил его, как дела.

Данте сказал ему:

— Он дал мне хороший ответ.

Прошло несколько дней, и рыцарь получил вызов, предписывавший ему явиться и оправдаться в предъявленных обвинениях. Он является, и, после чтения первого обвинения, судья приказывает зачитать ему второе обвинение — в том, что он слишком привольно сидит на лошади. Рыцарь, чувствуя, что наказание будет ему удвоено, говорит сам себе: «Нечего сказать, хорошо я заработал! Я-то думал, что после прихода Данте меня оправдают, а меня накажут вдвойне». Сколько он себя ни обвинял и сколько ни оправдывал, но вернулся домой и, увидев Данте, сказал ему:

— Клянусь честью, ну и удружил ты мне! Ведь экзекутор хотел засудить меня за одно дело, до того как ты к нему ходил, а после твоего посещения он уже хочет засудить меня за целых два дела. — И, вконец рассердившись на Данте, он добавил: — Если он меня засудит, у меня хватит, чем заплатить, но как бы то ни было, я сумею вознаградить того, кому я этим обязан.

И Данте сказал:

— Я ходатайствовал за вас так, словно вы мне сын родной. Большего сделать нельзя было. А если экзекутор поступит иначе, я не виноват.

Рыцарь, покачав головой, отправился восвояси. Несколько дней спустя ему присудили уплатить тысячу лир за первое преступление и еще тысячу за широкую посадку. Однако этого никогда не могли переварить ни он, ни весь дом Адимари.

Из-за этого — ибо это была главная причина — Данте, как «белый»50 в скором времени был изгнан из Флоренции и впоследствии умер в изгнании в городе Равенне, к немалому позору его родной флорентийской коммуны.

Новелла CXV

О том, как Данте Алигьери, услыхав, что некий погонщик ослов распевает его поэму, приговаривая «арри»51, ударяет его со словами: «Этого у меня там нет», и о прочем, что говорится в самой новелле

 

Предыдущая новелла заставляет меня рассказать об означенном поэте другую новеллу, короткую и хорошую. В один прекрасный день Данте прогуливался в свое удовольствие по каким-то местам в городе Флоренции, надев нарамник и налокотники52, как это было принято в те времена, и ему повстречался погонщик, гнавший перед собой ослов, нагруженных корзинами с мусором. Погонщик шел за своими ослами, распевая поэму Данте, и, пропев какой-нибудь отрывок, подгонял осла и приговаривал «арри».

 

Поравнявшись с ним, Данте сильно дал ему по шее рукой, покрытой налокотником, говоря:

— Этого «арри» у меня там нет.

Тот же, не зная, ни кто такой Данте, ни за что он ему дал по шее, с еще большей силой стал погонять ослов и продолжал свое «арри». Отойдя на некоторое расстояние, он поворачивается к Данте, высовывает ему язык и, протянув руку, показывает фигу, говоря:

— Вот тебе!

Данте, увидев это, отвечает:

— Я бы тебе и одной моей не дал за сотню твоих.

О, сколь сладостны и достойны философа эти слова! Ведь многие побежали бы за погонщиком с криком и проклятиями, а иные стали бы и камнями в него швырять. Мудрый же поэт пристыдил погонщика, заслужив себе одобрение от всех, кто был поблизости и слышал столь мудрое слово, брошенное такому подлому человеку, как этот погонщик.

Новелла CXXI

Находясь в Равенне и проигравшись в кости, магистр Антонио из Феррары попадает в ту церковь, где покоятся останки Данте, и, сняв все свечи, стоявшие перед распятием, переносит и прикрепляет их к гробнице означенного Данте

 

Магистр Антонио из Феррары, человек в высшей степени одаренный, был отчасти поэтом и имел в себе нечто от придворного шута, но в то же время обладал всеми пороками и был великим грешником. Случилось так, что однажды, находясь в Равенне во времена правления мессера Бернардино да Полента, означенный магистр Антонио, который был азартнейшим игроком, играл целый день напролет, промотал почти все, что у него было, и, пребывая в отчаянии, вошел в церковь братьев миноритов, где помещается гробница с телом флорентийского поэта Данте.

 

Заметив древнее распятие, наполовину обгоревшее и закопченное от великого множества светильников, которые перед ним ставились, и увидев, что в это время многие свечи были зажжены, он тотчас же подходит к распятию и, схватив все горевшие там свечи и огарки, направляется к гробнице Данте, к которой он их прикрепляет, говоря:

— Прими сие, ибо ты гораздо более достоин этого, чем он.

Люди при виде этого с удивлением говорили:

— Что это значит? — и переглядывались.

В то время по церкви проходил один из дворецких синьора. Увидев это и вернувшись во дворец, он рассказал синьору о поступке магистра Антонио, которому он был свидетелем. Синьор, как все прочие синьоры, весьма падкий до такого рода происшествий, сообщил о поступке магистра Антонио архиепископу Равеннскому, с тем чтобы тот его к себе вызвал и сделал вид, что он собирается начать дело против еретика, закореневшего в своей ереси. Архиепископ тотчас же вызвал Антонио, и тот явился. После того как ому было прочтено обвинение, с тем чтобы он покаялся, ничего не отрицал и во всем признался, магистр Антонио сказал архиепископу:

— Даже если бы вам пришлось меня сжечь, я бы вам ничего другого не сказал, ибо я всегда уповал на распятого, но он мне никогда ничего не делал, кроме зла. К тому же, видя, сколько на него потрачено воска, так что он уже наполовину сгорел (уж лучше бы целиком), я отнял у него все эти светильники и поставил их перед гробницей Данте, который, как мне казалось, заслуживает их больше, чем он. А если вы мне не верите, взгляните на писания того и другого, и вы признаете, что писания Данте чудесны превыше человеческой природы и человеческого разумения, писания же евангельские грубы и невежественны; если в них и попадаются вещи возвышенные и чудесные, не велика заслуга, ибо тот, кто видит целое и обладает целым, способен раскрыть в писаниях небольшую часть этого. Но удивительно, когда столь маленький и скромный человек, как Данте, не обладающий не то что целым, но и частью целого, все же увидел это целое и его описал. И потому мне кажется, что он более достоин такого освещения, чем тот, и на него отныне я и буду уповать. А вы занимайтесь своим делом, блюдите свой покой, так как все вы из любви к нему избегаете всякого беспокойства и живете как лентяи. А если вы пожелаете получить от меня более подробные разъяснения, я это сделаю в другой раз, когда не буду в столь разорительном проигрыше, как сейчас.

Архиепископ чувствовал себя неловко, но он сказал:

— Так, значит, вы играли и проигрались. Приходите в другой раз.

Магистр Антонио сказал на это:

— Если бы проигрались вы и все вам подобные, я был бы очень рад. Я еще посмотрю, вернусь ли я. Но вернусь я или не вернусь, вы всегда найдете меня в том же расположении духа или еще хуже.

Архиепископ сказал:

— А теперь идите с богом или, если хотите, с чертом. Ведь если я за вами пошлю, вы все равно не придете. По крайней мере пойдите к синьору и угостите его теми плодами, которыми вы угостили меня, На этом они расстались.

Синьор, узнав о происшедшем и оценив доводы магистра Антонио, наградил его, с тем чтобы тот мог продолжать игру; и много дней потешался он вместе с ним, вспоминая о свечах, поставленных Данте. А потом синьор отправился в Феррару, находясь, пожалуй, в лучшем настроении, чем магистр Антонио. А когда умер папа Урбан Пятый и его портрет, написанный на доске, был помещен в одной из знаменитых церквей одного великого города53, Антонио увидел, что перед картиной поставлена зажженная свеча весом в два фунта, а перед распятием, находившимся поблизости, жалкая грошовая свечка. Он взял большую свечу и, прикрепив ее перед распятием, сказал:

— Не к добру это будет, если мы вздумаем перемещать и менять небесное правительство так же, как мы на каждом шагу меняем правительства земные. — И с этим удалился из церкви.

Поистине самое прекрасное и примечательное слово, какое только можно было услышать в подобном случае.

Новелла CXXV

Карл Великий думает, что обратил некоего иудея в христианскую веру, но означенный иудей, находясь с ним за столом, ставит ему на вид, что он сам должным образом не соблюдает христианской веры, после чего король оказывается побежденным

 

Король Карл Великий был превыше всех других королей в мире, самым великим и отважным, так что, если рассуждать о доблестных христианских синьорах, более всех прославились своей доблестью трое: он, король Артур54 и Готфрид Бульонский55, а из язычников трое других: Гектор, Александр Великий и Цезарь, и трое среди иудеев: Давид, Иисус Навин и Иуда Маккавей.

 

Обратимся к нашему рассказу.

Когда король Карл Великий завоевал всю Испанию, ему попал в руки некий испанец, или иудей, или вообще язычник, который был человеком умным и находчивым. И вот король, принимая во внимание достоинства этого испанца, решил обратить его в христианскую веру, и это ему удалось. Однажды утром, когда испанец сидел за столом с означенным королем, восседавшим вверху стола, как это принято у синьоров, какой-то жалкий нищий сидел тут же внизу, не то на земле, не то на низкой скамеечке, за убогим столом, и ел.

Дело в том, что король этот всегда во время еды кормил таким образом одного или нескольких бедняков для спасения своей души.

Испанец, увидев, как кормят этого бедняка, спросил короля, кто он такой и что означает, что он так ест.

Король отвечал:

— Это нищий во Христе, и милостыню, которую я ему подаю, я подаю Христу, ибо, как ты знаешь, он учит нас, что всякий раз, как мы оказываем благодеяние единому от малых сих, мы его оказываем ему.

Испанец говорит:

— Синьор мой, вы мне простите то, что я вам скажу?

— Говори, что хочешь.

И тот говорит:

— Много глупых вещей нашел я в вашей вере, но эта мне кажется глупее всякой другой. Ибо, если вы верите в то, что этот нищий — ваш господь Иисус Христос, то на каком основании вы с позором кормите его там, на земле, тогда как сами с почетом едите здесь, наверху? По правде говоря, мне кажется, что вы должны были поступить как раз наоборот, а именно, чтобы вы ели там, а он на вашем месте.

Король, чувствуя себя уязвленным так, что ему уже трудно было защищаться, привел множество доводов, но испанец оставался при своем, и, в то время как синьор думал, что ему удалось приблизить того к истинной вере, он его отдалил от нее на тысячи миль и вернул к прежней вере.

А разве не правду сказал этот испанец? Какие же мы христиане и что у нас за вера? Мы щедро отдаем богу все, что нам ничего не стоит, как-то: «Отче наш», «Богородицу» и другие молитвы; мы бьем себя в грудь, надеваем власяницу, гоняем на себе мух56, ходим за крестным ходом и в церковь, набожно выстаиваем обедни и делаем многие подобные же вещи, которые ничего нам не стоят. Но если нужно накормить нищего, даем ему немного бурды и загоняем его в угол, как собаку; а когда нужно пожертвовать неимущим, мы обещаем им бочку плохого вина, мелем червивое зерно и сбываем другие припасы, которые нам не по вкусу, — и все это мы отдаем Христу. Мы думаем, что он страус, который даже железо переваривает. У кого дочка косая, хромая или кособокая, тот говорит: «Я хочу отдать ее богу», а здоровую и красивую оставляет себе. А у кого сын убогий, тот молит господа, чтобы он его к себе призвал; у кого он хороший — молит господа, чтобы он его к себе не призывал, но даровал ему долгую жизнь. И так я мог бы перечислить тысячу вещей, из которых худшие мы отдаем тому самому господу, который даровал и предоставил нам все.

Таким образом, доводы испанца были безусловно неопровержимы, ибо в этом мире лицемерие подчинило себе человеческую веру.

Новелла CXXXIV

Петруччо из Перуджии, узнав от своего священника, что распятый — его должник, рубит распятого топором, требуя от него сто динариев за каждый, и в конце концов получает свои деньги

 

В области Перуджии жил в старину некто по имени Петруччо, человек с норовом и большой буян. Он каждое воскресенье ходил к обедне в свой приход к св. Агапиту и слышал, как священник, собирая пожертвования, говорил, как это принято: «Centum per unum accipietis, possidebitis vitam aeternam»57,— и опускал деньги в кружку, которая тут же поблизости была прикреплена к подножию деревянного распятия. И обедни и пожертвования шли своим чередом. Но вот в один прекрасный день Петруччо сказал священнику:

 

— А эти сто динариев за один, что вы нам обещаете, когда же мы их получим? И кто должен нам их дать?

Священник отвечал:

— Вот этот самый господь наш, здесь распятый, воздаст тебе сторицей за единый динарий, когда бы ты этого ни пожелал, стоит тебе только пожелать; как ты видишь, он получает все приношения, так как я все ему их отдаю, опуская динарии в эту самую кружку.

Петруччо говорит:

— Если так, то мне это нравится.

Проходит месяц, проходит два, а Петруччо все ждал, когда господь наш раскачается и заплатит ему сторицей, но, видя, что денег все нет да нет и что тот, кого ему назначили должником, сиречь господь наш, и в ус себе не дует, однажды вечером сказал:

— Должник, на которого священник уже не раз мне указывал, ничего мне не платит. Больше я ждать не намерен. Я должен знать наверняка, надлежит ли мне получить с того, о котором священник мне столько раз говорил. — Берет топор и в один прекрасный день отправляется в церковь, подходит к самому распятию и говорит:

— Верни мне мои деньги.

Распятый не шелохнулся и молчит. И говорит Петруччо:

— Ты, видно, смеешься надо мной и, хуже того, — не отвечаешь. Клянусь твоими же ранами и кишками, ты обязан мне заплатить! — И так двинул топором по кружке, в которой были деньги, что кружка раскололась и вместе со всеми деньгами и с распятием в придачу упала на землю. Увидев рассыпавшиеся деньги, Петруччо их подбирает и говорит:

— Вот тебе! А еще не верил. Еще не так с тобой расправлюсь, если не все заплатишь. Обещанного три года ждут. — И уходит, набрав лир десять или около того.

Священник возвращается в церковь, видит на земле следы побоища и, обращаясь к служанке, которая у него была, говорит:

— Какой черт здесь побывал? И кружка расколота, деньги похищены, и распятие на земле; правда, последнее меня не особенно огорчает.

Служанка говорит:

— Я видела, как сюда входил Петруччо. Не знаю, он ли это сделал.

Священник идет, находит Петруччо и говорит ему:

— Прихожу и вижу, как здесь в церкви поработали. Мне говорили, что ты заходил. Не видел ли ты, кто это сделал?

Петруччо говорит:

— Да это я и сделал.

Священник:

— А зачем?

Петруччо отвечает:

— Это плата за твои обещания. Что же ты удивляешься? Ты мне тысячу раз обещал, что мне будет заплачено сторицей и что должен был заплатить мне тот, кого я повалил на землю… Я своих денег так бы и не получил…58 что я и сделал благодаря топору. А еще, говорю тебе, что этого мне мало. Если мы не договоримся и если я не найду должника, я сыграю с тобой такую же шутку, как с этим самым.

Священник говорит:

— Ах ты мой Петруччо, ты меня неверно понял. Ведь я говорил тебе, что тебе воздается сторицей на том свете.

Говорит Петруччо:

— Так, значит, ты мне сулишь то, чего я не знаю? Откуда я знаю, что будет на том свете? И зачем мне там деньги? Бобы, что ли, покупать? Если мне не будет заплачено полностью, ты увидишь, что я сделаю!

Священник, видя, что дело дрянь и что от этого может пострадать церковное благочестие, договорился с Петруччо, отдал ему сколько-то денег и попросил его больше никогда и ничего не жертвовать, и тот так и сделал.

Таким образом, этот священник выплатил с лихвою тот долг, который Христос должен был выплатить на том свете. И если бы это случилось и с другими, не приходилось бы говорить: «Centum per unum accipietis, possidebitis vitam aetemam».

Новелла CXXXV

Бертино из Кастельфальфи от всего сердца подает милостыню бедному и больному солдату. Когда же он попадает в руки неприятеля, означенный солдат спасает его добро и его самого

 

Если в предыдущей новелле перуджинцу было обещано, что ему сторицей воздается на том свете, то в настоящей новелле я покажу, как некий добрый человек, оказавший услугу жалкому солдату и сделавший ему ничтожный подарок, был вознагражден тем, что тот вернул ему имущество и свободу. А было это не тысячу лет тому назад, но так недавно, что я еще разговаривал с тем добрым человеком, с которым случилось то, о чем я расскажу. Это был Бертино из Кастельфальфи, человек отменнейшего нрава и зажиточный крестьянин, который, в меру своего положения, был богатым скотоводом. И вот однажды, в 1391 году, когда флорентийцы воевали с графом Добродетели59, он привез на рынок в Санто-Миниато свежие сыры, изготовленные им несколько дней тому назад.

 

Когда он стоял на площади с этими самыми сырами, некий больной солдат, служивший в обозе, с куском хлеба в руке попросил у Бертино немного сыру, чтобы съесть его с хлебом. Бертино ответил ему:

— Бери сколько хочешь.

Тот застыдился, но Бертино протянул ему целый сыр и сказал:

— На, ешь.

Кстати, у Бертино большой палец на правой руке был очень толстый.

Солдат, взяв сыр, тут же уселся и, отломив кусок, съел его вместе с кусочком хлеба, который у него был. Когда он все съел, он сказал:

— Клянусь, добрый человек, у меня нет денег, чтобы тебе заплатить, да и хлеба больше нет.

Бертино пожалел его и, имея при себе два хлеба, взял их и сказал:

— Идем со мной.

Захватив с собой остаток сыра, он повел его в харчевню, положил перед ним оба хлеба и сказал:

— Ешь на здоровье.

Пока оба они сидели в харчевне, солдат вволю поел и хлеба и сыра, что ему дал Бертино, да и вина, заказанного Бертино, напился вволю.

Подав от всего сердца эту милостыню, Бертино сказал:

— Ступай, и да благословит тебя господь, — и пошел.

А затем случилось, что какой-то неприятельский конный отряд, подъехав к Кастельфальфи, угнал у означенного Бертино много мелкого скота. Угнав его, конники рассудили, что хозяин наверняка пойдет его выкупать, и поставили лазутчиков.

Как они рассчитывали, так и случилось: когда Бертино отправился со своими флоринами, он был схвачен и препровожден в Казолы, ближе к Вольтерре. Там он был позорно скован по ногам.

Однажды, когда он сидел под палящим солнцем с кандалами на ногах, солдат, которого он угостил сыром, проходил мимо того места, где сидел Бертино в крайне плачевном состоянии, стал всматриваться в Бертино и, поглядевши на него некоторое время, сказал:

— Добрый человек, мне кажется, что я тебя узнаю.

А Бертино, смотря на него, говорил:

— Клянусь, если только не ошибаюсь, я тебя не узнаю.

Да это было вполне возможно, так как солдат уже выздоровел и был отлично одет.

Он и говорит Бертино:

— Наверняка ты и будешь тот самый, судя по тому, что у тебя большой палец толстый.

Тогда Бертино начал как будто узнавать его. И солдат сказал:

— Ты помнишь сыр, который ты мне дал в Санто-Миниато?

Тот и говорит:

— Сынок, теперь я узнал тебя.

На что солдат:

— Не дай господи, чтобы я тебя за это не отблагодарил! Делай, как я тебе скажу: завтра утром я принесу тебе напильник, которым ты перепилишь эти кандалы, а того, кто тебя захватил, я куда-нибудь уведу, вернусь за тобой и провожу тебя до твоего собственного дома.

Бертино сказал:

— Сынок, я всегда буду обязан тебе своей жизнью.

И солдат этот наутро принес Бертино напильник и увел с собой в харчевню того, кто его охранял, а когда тот был уже здорово пьян, он его подбил играть; видя, что тот с головой ушел в игру, солдат его оставил и вернулся к Бертино, который уже себя расковал» и которого он проводил до Кастельфальфи, ни на шаг от него не отходя. Там означенный Бертино хотел отдать ему свои флорины, но тот не пожелал их брать, и они разошлись.

Диву даешься, когда слышишь, сколько доброты было в этом солдате и как он отблагодарил за ничтожное полученное им благодеяние.

Что до меня, то я полагаю, случись так у древних римлян, это посчиталось бы памятным событием. И потому никогда не ошибешься, если окажешь кому-нибудь услугу, как бы мал ни был тот, кто в ней нуждается. Недаром Эзоп учит нас в своей басне, где льву понадобились услуги кошки, говоря: «Tu qui summa potes, ne despice parva potenti»60.

Новелла CXXXVI

Мастер Альберто доказывает, что флорентийские женщины по своей тонкости превосходят лучших в мире живописцев, а также что они любую диавольскую фигуру превращают в ангельскую и чудеснейшим образом выпрямляют перекошенные и искривленные лица

 

В городе Флоренции, который всегда отличался обилием людей незаурядных, были и свое время разные живописцы и другие мастера. Находясь однажды за городом, в местности, именуемой Сан-Миниато-а-Монте, для живописных и иных работ, которые должны были быть выполнены в тамошней церкви, и после того как они поужинали с аббатом, наевшись вволю и вволю напившись вина, эти мастера стали задавать друг другу всякие вопросы. И в числе других один из них по имени Орканья, бывший главным мастером в знатной часовне Богородицы, что при Орто Сан Микеле61, спросил:

 

— А кто был величайшим мастером живописи? Кто еще, кроме Джотто?

Кто говорил, что это был Чимабуе, кто — Стефано, кто — Бернардо, а кто — Буффальмако; кто называл одного, а кто другого.

Таддео Гадди, который был в этой компании, сказал:

— Что правда, то правда. Много было отменных живописцев, и писали они так, что это не под силу человеческой природе. Но это искусство пало и продолжает падать с каждым днем.

Тогда один из них, по имени Альберто, который был великим мастером мраморной резьбы, сказал:

— Мне кажется, что вы сильно заблуждаетесь, и я вам ясно докажу, что натура человеческая никогда еще не была так тонка, как сейчас, особливо в живописи и резьбе по живому мясу.

Все мастера, услыхав его слова, стали смеяться, полагая, что он не в своем уме. Альберто же продолжал:

— Вот вы смеетесь, а если хотите, я вам это поясню.

Один из них, которого звали Никколао, сказал:

— А ну-ка поясни, хотя бы из любви ко мне.

Альберто отвечает:

— Изволь, раз тебе хочется, но слушайте внимательно (он сказал так потому, что все кругом раскудахтались, как куры).

И Альберто начал и сказал:

— Я полагаю, что во все времена высшим мастером живописи и ваяния фигур был господь бог. Однако, мне кажется, что, при всем их множестве, созданные им фигуры обнаруживают большие изъяны, которые в наше время и научились исправлять. Кто же эти современные живописцы и исправители? Это флорентийские женщины. И был ли когда-либо живописец, кроме них, который делал бы по черному или из черного белое? Иной раз родится девочка, а то и не одна, черная, как жук. И вот ее здесь потрут, там помажут гипсом, выставят на солнце и сделают ее белее лебедя. И какой же красильщик по полотну или по шерсти или какой живописец сумеет из черного сделать белое? Разумеется, никакой, ибо это против природы. А если попадется особа бледная и желтая, ее при помощи всяких искусственных красок превратят в розу. А ту, которая от природы или от времени кажется высохшей, они сделают свежей и цветущей. И, не исключая ни Джотто, ни кого другого, нет такого живописца, который раскрасил бы лучше, чем они. Но больше того, если у кого-нибудь из них лицо окажется нескладным и глаза навыкате, они тотчас же станут соколиными; нос будет кривой тотчас же выпрямят; челюсть ослиная — тотчас же подправят; плечи будут бугристые — тотчас же их обстругают; одно плечо будет выше другого — будут конопатить их хлопком до тех пор, пока они не покажутся соразмерными и правильными. А также и грудь, и бедра, и все без всякого резца — самому Поликлету это было бы не под силу. Словом, я говорю вам и утверждаю, что флорентийские женщины большие мастера живописи и резьбы, чем кто-либо из мастеров, ибо совершенно очевидно, что они восстанавливают то, чего не доделала природа. А если вы мне не верите, обыщите весь наш город, и вы не найдете почти ни одной женщины с черным лицом. И это не потому, что природа их всех сделала белыми, а потому, что большая часть из них побелела благодаря искусству. И это касается и лица их и туловища, так что все они, каковы бы они ни были от природы — прямые, кривые или перекошенные, — приобрели красивую соразмерность благодаря их собственной великой изобретательности и искусству. Дело мастера боится.

И обращаясь ко всей компании, спросил:

— Что вы на это скажете?

Тогда все зашумели и единогласно воскликнули:

— Ай да мастер, здорово рассудил!

И, после того как вопрос был разрешен, они вышли на лужок, вручили Альберто председательский жезл, заказали вина прямо из бочки и отменно им подкрепились, сказав на прощание аббату, что все вернутся в следующее воскресенье и скажут свое мнение о том, что они обсуждали. Итак, в следующее воскресенье они вернулись все вместе, собираясь провести время с аббатом так же, как они провели его в тот день, с тою только разницей, что принесли с собой…62

Новелла CXXXVII

О том, как некогда флорентийские женщины, не изучив и не усвоив законов, но просто нося свои наряды, победили и посрамили собственными законами некоего доктора права

 

В предыдущей новелле было достаточно показано, насколько флорентийские женщины своей тонкой изобретательностью в живописании превосходят всех живописцев, когда-либо существовавших, и как они даже дьяволам сообщают ангельскую красоту, а также как они выпрямляют и исправляют всякий природный изъян. Сейчас, в настоящей новелле, я хочу показать, как их собственный закон некогда победил великих докторов и как они становятся величайшими логиками, если только этого захотят. Не так давно, когда я, пишущий эти строки, был, хотя и не заслуженно, одним из приоров нашего города, приехал некий ученый юрист в должности судьи, по имени мессер Америго дельи Америги из Пезаро, мужчина очень красивой наружности, а также весьма преуспевающий в своей науке. Явившись по приезде в нашу управу и представившись с должной торжественностью и речами, он ушел и приступил к исполнению своих обязанностей. А так как в это время был издан новый закон о женских нарядах, за ним после этого несколько раз посылали и напоминали ему, чтобы он при проверке исполнения этих распоряжений проявлял как можно больше рвения, и он обещал это делать.

 

Вернувшись домой, он в течение многих дней проверял исполнение этих распоряжений на своих домашних, а затем приступил к поискам по городу. И когда его уполномоченный к нему возвращался и докладывал, какие доводы приводила каждая из женщин, которая ему попадалась и на которую он хотел составить протокол, у него был такой вид, словно он совсем свихнулся. А мессер Америго записывал и обдумывал все донесения своего уполномоченного. Случилось так, что какие-то граждане, увидев, что женщины носят все, что им вздумается, без всякого удержу, и услыхав об изданном законе, а также о том, что прибыл новый чиновник, отправляются к синьорам и говорят, что новый чиновник столь хорошо исполняет свои обязанности, что женщины никогда еще так не излишествовали в своих нарядах, как сейчас. По сему случаю синьоры вызвали к себе означенного чиновника и сказали ему, что они удивляются, сколь небрежно он выполняет свои обязанности в отношении распоряжений, касающихся женщин. Означенный мессер Америго отвечал им нижеследующим образом:

— Синьоры мои, я всю свою жизнь учился, дабы усвоить законы, ныне же, когда я думал, что уже что-то знаю, я обнаруживаю, что не знаю ничего, ибо, когда я разыскивал украшения, запрещенные вашим женщинам согласно распоряжениям, которые вы мне дали, они приводили такие доводы, которых я ни в одном законе никогда не встречал. В числе прочих приведу вам несколько таких доводов. Попадается женщина с кружевной повязкой на чепце. Уполномоченный мой и говорит: «Назовите ваше имя. У вас повязка кружевная». Добрая женщина снимает повязку, которая была приколота к чепцу булавкой, и, взяв ее в руки, говорит, что это просто гирлянда. Иду дальше и вижу множество нашитых спереди пуговиц. Задержанной говорят: «Этих пуговиц вы не имеете права носить». А та отвечает: «Конечно, сударь, имею, ведь это не пуговицы, а запонки. Если не верите, посмотрите, в них нет петель и ни одной дырочки». Уполномоченный подходит к другой, в горностаях, и собирается составить протокол. Женщина говорит: «Не пишите. Это не горностай, это сосуны». Уполномоченный спрашивает: «Что такое сосуны?» Женщина отвечает: «Животное». И уполномоченный мой, как животное…63 Часто попадаются женщины…

Один из синьоров говорит:

— Мы взялись воевать с каменной стеной.

А другой:

— Лучше обратиться к фактам, это важнее.

А третий:

— Сами захотели, так вам и надо.

Наконец еще кто-то сказал:

— Я хочу вам напомнить, что римляне, победившие весь мир, не могли справиться с собственными женами, которые, чтобы добиться отмены законов против их нарядов, побежали на Капитолий и победили римлян, получив то, что хотели.

Недаром в одной из новелл этой книги64 Коппо ди Боргезе, прочитав об этой истории у Тита Ливия, чуть не сошел с ума. А после того как каждый по очереди высказал свои довода, они всем синклитом приказали мессеру Америго действовать по своему усмотрению и больше к этому не возвращаться. И это было сказано своевременно, ибо с этого самого часа ни один из чиновников уж больше не выполнял своих обязанностей и не старался…65 предоставляя вольное хождение гирляндам вместо повязок, и запонкам, и сосунам, и всяким оборочкам.

Потому-то и говорится во Фриули: «Чего захочет жена, того захочет и муж, но чего захочет муж — тирли-бирли».

Новелла CXLI

О том, как некоему правителю довелось разбирать тяжбу одной женщины и трех глухих, и о том, как он неожиданно и забавно разрешил их тяжбу

 

Так вот, мой дорогой друг был подеста в одной из земель, находившейся на расстоянии не больше двадцати пяти миль от нашей66. Незадолго до истечения срока его должности ему пришлось разбирать одну тяжбу, в то время когда был уже избран будущий подеста, его преемник, который был совершенно глухой. Мой друг подеста об этом знал, так как, когда большой колокол бил во Флоренции три часа, соседи, видя, что тот ничего не слышит, и опасаясь, как бы его не задержала стража, поднимали пальцы к небу, подавая ему знак, чтобы он шел домой.

 

Итак, всем было известно, что глухой подеста должен был вступить в свою должность через месяц.

Случилось, что в один прекрасный день некая женщина вместе со своим братом явились к этому моему другу подеста, и женщина стала говорить:

— Господин подеста, обращаюсь к господу богу и к вам; так что один мой сосед причинил мне вместе с убытком великую обиду; так что он залез ко мне с заднего двора и попортил и поломал у меня фиговое дерево, что было у меня в саду. Вот я и прошу вас: сколько он мне наделал бед, чтобы вы это и переделали по закону и по справедливости.

Подеста, услыхав ее, готов был рассмеяться, но удержался. А затем женщина ему говорит:

— А этот вот мой братец должен деньги с него получить за четыре работы да отступные за осла, что он ему испортил, не в обиду вам будь сказано.

Подеста и спрашивает брата, правду ли говорит эта женщина. Тот отвечает:

— Господин подеста, я человек темный, плохо слышу. Сестренка-то моя сказала вам, в чем дело.

Подеста подзывает рассыльного и посылает его с вызовом на следующее утро к тому, кто якобы погубил фиговое дерево.

На следующее утро истицами брат, и ответчик — все предстают перед судом. Подеста говорит:

— Добрая женщина, что ты требуешь от этого человека?

И она предъявляет иск за свое фиговое дерево и иск от имени брата, так как он, мол, глухарь и болван.

Выслушав ее, подеста говорит ответчику:

— Правда то, что говорит эта женщина?

Тот, крутя головой и подставляя уши, говорит:

— Господин подеста, я плохо слышу.

Как только он сказал, что не слышит, кто-то поблизости, приставив губы к его уху, закричал, что есть мочи:

— Подеста спрашивает, правда ли это.

А тот говорит:

— Я не знаю, кому отвечать.

Женщина говорит:

— Это он притворяется. Правда, он глуховат, но хорошо слышит, когда хочет слушать.

Подеста, чтобы свалить с плеч эту докуку и так как там были еще всякие родственники, сказал женщине, что он считает необходимым, чтобы истица обратилась к какому-нибудь дружественному посреднику, и велел крикнуть об этом на ухо ответчику. Словом, они такового назвали, и подеста приказал, чтобы арбитр и стороны на следующий день к нему явились. На следующий день, когда они перед ним предстали, подеста сказал, что слушание дела должно быть закончено через три дня под страхом пени в размере двадцати пяти лир. Посредник же стоял как истукан, и если стороны были туги на ухо, то арбитр был глух как пробка. Там присутствовало много местных жителей, которые нет-нет да и подсмеивались. Подеста и говорит:

— Добрая женщина, кроме тебя, никто ничего не слышит, и я тебе говорю, что хочу вынести приговор по этой тяжбе.

Женщина, сразу же решившая, что она уже выиграла дело о своем фиговом дереве, говорит:

— Ради бога, прошу вас!

— Мой приговор таков: ввиду того, что и та и другая сторона в этой тяжбе глухи, а посредник, которого вы сами себе выбрали, тоже глух и я знаками ничего не сумел бы им объяснить, а также принимая во внимание, что новый подеста будет здесь через месяц, я передаю ваше дело ему.

Женщина, которая хорошо слышала, сложила на груди руки, умоляя подеста, чтобы он ее отпустил и чтобы ей не приходилось столько времени дожидаться решения по делу о ее фиговом дереве. И подеста ответил ей:

— Женщина, как я сказал, так и постановлю. Иди с богом.

Женщина и глухари отправились по домам, а те, что были при этом, услыхав приговор, прекрасно поняли, что подеста хотел этим сказать.

А именно, чтобы они, все три, будучи глухими, дождались глухого подесту и чтобы он, как знаток их обычаев, завершил это дело вглухую, как оно и должно было завершиться между глухими.

Новелла CXLVII

Один богатый человек с большими деньгами, решив обмануть таможню, набивает себе полные штаны куриных яиц; таможенники, которым об этом донесли, заставляют его при проходе через заставу сесть, и он, раздавив яйца, вымазывает себе всю задницу; заплатив за обман, он остается при своем позоре

 

Только что рассказанная новелла67 приводит мне на память другую, о некоем флорентийце, который был богачом, но скрягой и скупцом почище самого Мидаса. Задумав обмануть таможню меньше, чем на шесть грошей, он с убытком и позором для себя уплатил гораздо больше, хотя и защищал свою задницу броней из яичных скорлуп. Итак, жил-был некий негодяй с богатством в добрых двадцать тысяч флоринов, которого звали Антонио (отчества его не назову, чтобы не порочить его родни) и который, находясь в деревне, решил отправить во Флоренцию две дюжины, а то и целых тридцать яиц. Слуга и говорит ему:

 

— Придется заплатить пошлину, ведь на четыре яйца полагается один грош пошлины.

Тот, услыхав это, берет всю корзину, зовет с собой слугу и, зайдя в комнату, говорит:

— Бережливость хороша во всякое время. Я хочу сберечь эти деньги.

С этими словами, забирая по четыре яйца и задрав спереди подол, он стал запихивать их себе в штаны. Слуга говорит:

— Ой, да куда вы их кладете? Ой, да вы не пройдете по дороге!

Антонио отвечает:

— Как бы не так! У меня в этих штанах снизу такое дно, что туда влезли бы и куры, которые снесли эти яйца!

Слуга отвернулся и от удивления осенил себя крестным знамением.

И вот Антонио, запрятав яйца, пускается в путь и широко ступает, словно в штанах у него целых два мотка пеньки. А когда подошел к воротам, он сказал слуге:

— Иди вперед и скажи таможенникам, чтобы они повременили закрывать ворота.

Слуга так и сделал, но не удержался и под величайшим секретом обо всем сказал одному из таможенников, а тот сказал остальным:

— Вот самая замечательная новость, какую вам когда-либо приходилось слышать: сейчас здесь пройдет один человек; он пришел по своему делу, и у него штаны полны яиц.

Один говорит:

— Предоставьте это дело мне, и вы увидите, какая будет игра.

Другие сказали:

— Делай, как знаешь.

И вот подошел Антонио:

— Добрый вечер честной компании, и прочее.

Первый таможенник и говорит:

— Антонио, поди-ка сюда и отведай-ка доброго вина.

Тот ответил, что ему пить не хочется.

— Ничего, выпьешь! — И тащит его за плащ и, отведя куда хотел, говорит — А ну-ка присядь.

Тот отвечает:

— Неохота, — и ни за что не соглашается.

Таможенник говорит:

— Чтобы почтить человека, можно и заставить, — и толкает его на скамейку.

А тот как сел, ему показалось, что он садится на мешок с битыми стеклами. Таможенники говорят:

— Что это там под тобой, что так здорово затрещало? А ну-ка привстань!

Старший и говорит:

— Антонио, ты же не будешь возражать, если мы приступим к выполнению наших обязанностей! Мы хотим посмотреть, что это там под тобой и что там так зашумело.

Говорит Антонио:

— Нет у меня под собой ничего, — и поднимает плащ со словами: — Это, видно, скамейка заскрипела.

— Какая там скамейка? Скамейки не так трещат. Ты подымаешь плащ, а ведь дело не в нем, а где-то еще.

И они заставляют его постепенно подняться и вскоре, увидев, как что-то желтое стекает ему на чулки, говорят:

— А это что? Мы хотим взглянуть на штаны, откуда сие, как видно, и проистекает.

Один слегка его встряхивает, а другой сразу поднимает его и говорит:

— У него штаны полны яиц!

Антонио говорит:

— Тише, они все побились. Я не знал, куда их положить. Это сущая малость для таможни.

А таможенники:

— Их, верно, была не одна дюжина.

На что Антонио:

— Клянусь честью, их было не больше тридцати!

Таможенники говорят:

— Вы, как видно, человек хороший и клянетесь по чести. Но как прикажете вам верить? Если вы обманываете вашу коммуну в малом, вы легко это сделаете в большом. Вы же знаете, как говорится: «Собаке, которая лижет пепел, не доверяют муки». Но, так и быть, оставьте нам залог, а завтра утром придется пойти к начальникам и доложить об этом случае.

Антонио говорит:

— Увы мне! Клянусь богом, я буду опозорен. Берите, сколько хотите.

Один из них говорит:

— Ладно, не будем позорить граждан: плати по тринадцати за каждый грош.

Антонио лезет в кошелек и платит восемь сольдо, а затем дает им еще крупную монету и говорит:

— Берите, а завтра пропьете, но об одном прошу вас — никому ни слова.

Они это обещали, и он пошел своей дорогой, с густо вымазанной и здорово замаранной задницей. Когда он пришел домой, жена ему говорит:

— Я думала, ты остался в городе. Что ты делал так долго?

— Ей-богу, не знаю, — говорит он и, поддерживая себя снизу руками, переступает, широко расставив ноги, как при грыже.

Говорит ему жена:

— Ты что, упал, что ли?

И он рассказывает ей все, что с ним случилось. Едва услышав это, она начинает приговаривать:

— Ах ты несчастный, негодяй ты эдакий! Ни в сказке, ни в песне ничего подобного не бывало! Дай бог здоровья этим таможенникам, которые по заслугам тебя опозорили!

А он говорит:

— Умоляю, замолчи!

А она:

— Что замолчи? К черту твое богатство, когда ты сам себя доводишь до такой беды! Никак, ты яйца хотел высидеть, как куры, которые выводят цыплят? И тебе не стыдно, что молва об этом пойдет по всей Флоренции и что ты навсегда будешь опозорен?

Антонио говорит:

— Таможенники мне обещали, что ничего не скажут.

А жена:

— Еще выдумал одну хитрость! Ведь завтра же к вечеру вся округа будет этим полна. (Так и случилось, как она сказала.)

А Антонио отвечал:

— Ну вот что, жена, я ошибся. Неужели же это никогда не кончится? Разве ты никогда не ошибалась?

И говорит жена:

— Конечно, и я могла ошибаться, но не настолько, чтобы класть себе яйца в штаны.

Тот отвечает:

— О, да ты их и не носишь.

А жена говорит:

— Ну что же такого, что я их не ношу? Если бы я их и носила, я готова была бы ослепнуть, прежде чем поступить так, как ты; да я никогда бы больше и не показалась на люди. Чем больше я об этом думаю, тем больше удивляюсь, как ты мог из-за двух грошей навсегда себя опозорить. Если бы ты хоть что-нибудь соображал, ты никогда уж не нашел бы себе покоя. Да и я больше уж никогда без стыда не появлюсь среди женщин, боясь, что мне на каждом шагу могут сказать: «Смотрите-ка, вот жена того, кто носил яйца в штанах!»

Антонио говорит:

— Ну, перестань же; другие молчат, а ты, как видно, хочешь это разгласить.

А она:

— Я-то буду молчать, а другие, кто это знает, молчать не будут. Говорю тебе, муж мой, тебя и раньше ни во что не ставили, а уж теперь тебя будут считать за того, кто ты есть на самом деле. Выдали меня замуж за великое богатство, а ведь можно было сказать, что меня выдали за великое бесстыдство.

Антонио, который в свое время тоже кое-что разумел, опомнился, поняв, что за жалкое посмешище он из себя сделал и что жена его говорит сущую правду, и смиренно попросил ее замять это дело, а также, если он провинился, чтобы она сама воздала ему за это. Жена начала понемногу отходить и сказала:

— Иди-ка ты со своими хитростями на рынок, а я сама уж как-нибудь с этим справлюсь.

И на этом они успокоились.

Мы же на это скажем, что женщины нередко лучше мужчин разбираются во многих добродетелях. На какие только лады эта достойная женщина не изобличала своего мужа! И если она была первой среди женщин, он был последним среди мужчин. Однако если сплетни и пошли на убыль, то не во Флоренции, где об этом постоянно говорили, на радость окружающим и на посрамление нашему красавцу. Он же, сняв с себя штаны незаметно от служанки, приказал ей согреть ему на завтра кувшин мыльной воды, который он рано поутру перелил в таз, а вечером заказал второй, и так отмывал себе зад несколько раз, пока простыни не перестали желтеть; это было ему необходимо, настолько крепко желтки, смешанные с белками и скорлупками, затвердели и приклеились к его седалищному месту. Так-то этот жалкий человек сэкономил таможенную пошлину за тридцать яиц, заслужив себе такой позор, что об этом постоянно и всюду говорили, да и поныне говорят пуще прежнего.

Новелла CLIII

Мессер Дольчибене, посетив новоиспеченного рыцаря, богатого и скупого, и уязвив его забавным словечком, вымогает у него кое-какие дары

 

Однако мне надлежит вернуться к мессеру Дольчибене, о котором было уже рассказано во многих новеллах. Ведь он был в старину величайшим придворным шутом, и не зря богемский император Карл сделал его королем всех шутов и скоморохов Италии.

 

Во Флоренции сделался рыцарем один человек, который всю жизнь давал деньги в рост и непомерно разбогател, и к тому же страдал подагрой и был уже стар, — к стыду и позору рыцарского звания, опустившегося, как я вижу, до конюшен и свинарен. А тот, кто мне не верит, пусть подумает, если он только видел, как еще не так давно рыцарями становились рабочие, ремесленники, даже булочники и, еще того ниже, чесальщики, ростовщики и всякие темные проходимцы. Из-за этого сброда можно назвать рыцарство какалерией, а не кавалерией, раз уже к слову пришлось. Хорошо разве, когда судья делается рыцарем только для того, чтобы пробраться в правители? И я не говорю, что наука не пристала рыцарю, но я имею в виду науку настоящую, без барыша, без того, чтобы, стоя за конторкой, раздавать советы, без того, чтобы в качестве защитника ходить по судебным палатам. Нечего сказать — хорошее занятие для рыцаря! Но хуже того, когда нотариусы лезут в рыцари или еще куда повыше и пенал их превращается в золотые ножны. А хуже худшего, когда рыцарем становится человек, совершивший преднамеренное и гнусное предательство.

О несчастные рыцарские ордена, как вы низко пали! Существует или, лучше сказать, существовало четыре вида посвящения в рыцари: рыцари купели, рыцари пира, рыцари щита и рыцари оружия. Рыцари купели посвящаются с величайшими церемониями, и полагается их купать и смывать с них всякие пороки. Рыцари пира — те, что принимают посвящение в темно-зеленой одежде и в золотом венке. Рыцари щита посвящаются народом или синьорами и принимают рыцарство в полном вооружении и с шлемом на голове. Рыцари оружия — те, кто получает посвящение перед битвой или во время битвы. Но все они обязаны в течение всей своей жизни делать многое, что было бы слишком долго перечислять, однако поступают как раз наоборот. Я хотел всего этого коснуться, чтобы читатели могли на этих вещественных примерах убедиться, что рыцарство умерло. А разве не приходилось видеть — хочу и об этом сказать, — что в рыцари посвящаются даже мертвецы. И что это за страшное и зловонное рыцарство! Эдак можно было бы сделать рыцаря из деревянного или мраморного истукана, в котором столько же чувства, сколько и в мертвеце. Но по крайней мере тот не гниет, а мертвец сразу же портится и разлагается. А если такое рыцарство считается полноценным, почему нельзя посвятить в рыцари быка, осла или какую-нибудь другую скотину, обладающую чувством, хотя бы и не разумным? Но ведь в мертвеце нет никакого чувства, ни разумного, ни неразумного. У такого рыцаря вместо коня — дроги, и перед ним несут его меч, его доспехи и знамена, словно он отправляется на бой с самим сатаной.

О, тщетных сил людских обман великий.68

Однако я возвращаюсь к новоиспеченному рыцарю, о котором шла речь выше. К нему отправился мессер Додьчибене с целью, как это делают ему подобные, получить от него подарок — вещь какую-нибудь или деньги, — и застал его грустным и задумчивым, словно он схоронил кого-то из своих родственников и был не очень-то доволен своим рыцарством, а еще меньше — приходом Дольчибене. Поэтому мессер Дольчибене начал с того, что спросил его:

— О чем вы задумались?

А тот сопел, как боров, и, так как он еле-еле отвечал, мессер Дольчибене продолжал:

— Полноте, сударь, не впадайте в такую тоску, ибо, клянусь телом господним, если вам суждено пожить, вы еще увидите рыцарей из скупцов, куда скупее вашего.

Рыцарь сказал:

— Однако! Вы здорово ко мне прицепились по первому разу.

На что мессер Дольчибене:

— Если вы по первому разу вывернулись, вам повезло. Но если вы не одумаетесь, я к вам прицеплюсь и по четвертому, а то и больше.

Рыцарь замолк и ни слова больше не произнес, кроме того, что приказал подать вино и сладости; ничего другого у него и не получишь. Наконец, видя, что из этого рыцаря ничего другого не вытянешь, мессер Дольчибене начал говорить:

— Я пришел к вам, так как коммуна назначила пошлину в десять лир с каждого скупца. Я и пришел по поручению коммуны, чтобы с вас их получить.

Рыцарь говорит:

— Раз я обязан заплатить эту пошлину, я согласен, но пусть вам заплатит и мой сын, здесь присутствующий, который еще вдвое скупее меня и который поэтому из того же расчета должен уплатить двадцать лир. — Мессер Дольчибене обращается к юноше: — Ну-ка живей делай, что тебе приказано!

Словом, сколько они ни изворачивались, но мессер Дольчибене получил с обоих вместо тридцати лир восемь, флоринов и к тому же не вычеркнул их из книги плательщиков этой пошлины, так как, жадно вцепившись в эти флорины, в ближайшие же дни нажрался до отказа. Рыцарь же, то ли пожалев о своей выдумке, то ли еще почему-либо, но стал в своем рыцарском звании еще скупее, чем был раньше.

И это постоянно так бывает, ибо тот, кто родился скупым, никогда от этого не исцелится.

Новелла CLIX

Однажды во Флоренции у некоего Ринуччо ди Нелло жеребец срывается с привязи и бежит за кобылой, а Ринуччо, догоняя его со всякими приключениями, увлекает за собой чуть ли не большую часть флорентийцев

 

Не так давно во Флоренции жил некий гражданин весьма почтенных лет, но нрава весьма чудного, которого звали Ринуччо ди Нелло и который происходил из очень древнего рода, а обитал он неподалеку от церкви Санта-Мария Маджоре. Он всегда держал верховую лошадь, еще более чудную, чем он сам. Я, право, не знаю, из каких только пород подбирал он своих лошадей, но одна была страшней другой.

 

В числе прочих у него под конец его жизни был жеребец, который был похож на верблюда, с хребтом, напоминавшим холмы в Пинца-де-Монте, с головой, похожей на корень мандрагоры, и крупом, как у отощавшего волка; когда Ринуччо его пришпоривал, он приходил в движение весь сразу, как деревянный задирая морду к небу; он всегда казался спящим, кроме тех случаев, когда увидит кобылу, тогда он, подняв хвост, принимался ржать и издавать еще кое-какие звуки. Впрочем, неудивительно, что конь этот был со шпатом, так как хозяин часто давал ему жевать сухие лозы вместо соломы и желуди вместо овса.

В один прекрасный день случилось так, что наш Ринуччо, собравшись ехать на этой лошади, привязал ее на улице. Как раз в это время на площади, там, где торговали дровами, почти напротив его дома, сорвалась с привязи кобыла и побежала по той улице, где был привязан означенный конь. И тот, почуяв, что мимо него бежит кобыла, мотнул головой так резко, что оборвал здоровенную узду, специально заказанную его хозяином для того, чтобы каждому доказать, насколько сильна и горяча его лошадь и как трудно с нею справиться.

Рванувшись головой и всем телом и порвав узду, жеребец ринулся за кобылой по направлению к Санта-Мария Маджоре и стал бешено ее преследовать, как это обычно делают жеребцы. Ринуччо, который как раз собирался выйти и сесть на свою лошадь, слышит страшный шум, поднявшийся оттого, что все как один побежали вслед за этакой диковиной, выскакивает в дверь, не находит лошади и спрашивает, куда она девалась. Один сапожник на это говорит ему:

— Дорогой Ринуччо, ваш конь пустился следом за кобылой с арбалетом наготове, и мне показалось, что он уже настиг ее на площади Санта-Мария Маджоре. Скорее бегите туда, не то он непременно себя испортит.

Ринуччо не пришлось уговаривать, он пустился бегом и, будучи со шпорами на ногах, много раз чуть не падал. Преследуя своего коня, он по незнакомым улицам добрался до Старого рынка. Добежав туда, он увидел, что конь его вскочил на кобылу; и, увидев его, он стал кричать:

— Святой Георгий! Святой Георгий! Старьевщики стали закрывать свои лавочки, думая, что поднялся бунт. А лошади уже забрались в мясные ряды, которые в те времена помещались под открытым небом посередине площади. Очутившись возле прилавка одного из мясников по имени Джано, кобыла вскочила на этот прилавок, и жеребец за ней, так что Джано, который был малым придурковатым, чуть не помер от страха, и куски молочной телятины, разложенные по прилавку, были все истоптаны и из молочных превратились в навозные. А этот самый Джано, обезумев, спрятался в лавку аптекаря.

Ринуччо же в ужасе кричал:

— Святой Георгий! Святой Георгий!

А Джано кричал:

— Ой, пропала моя головушка!

Однако подоспел и хозяин кобылы с палкой и, собираясь укротить восставшую плоть, лупил изо всех сил как жеребца, так и кобылу. И каждый раз, когда попадало коню, Ринуччо бросался на хозяина и говорил:

— Клянусь святым Элигием, если ты только ударишь мою лошадь, я изобью тебя.

Так в этой суматохе они добрались до цеха Калималы, где торговцы сукном уже бросились убирать товар и запирать лавки. Кто говорит:

— Что такое?

Кто:

— Что это может значить?

А кто так и стоял обалделый. Многие же шли за животными, которые свернули в переулок, ведущий к Орто Сан Микеле, пролезли между амбарами и ящиками с зерном, продававшимся под палатами, где находится часовня, и побили своими копытами многих торговцев зерном. Многие из тех слепых, что всегда толпились в этом месте около одного из столбов, услыхав шум и чувствуя, что их толкают и теснят, и не зная причины этой суматохи, пустили в ход свои палки, попадая то в одного, то в другого из окружающих, большая часть которых давала им сдачи, не зная, что это слепые. Другие, знавшие, что они слепы, уговаривали и останавливали тех, которые отбивались, а эти, в свою очередь, бросались на них же. Итак, кто оттуда, а кто отсюда, одни с одной стороны, другие с другой, вступали в драку, схватываясь то здесь, то там.

Между тем обе клячи вместе с дерущимися выбрались за пределы Орто Сан Микеле, так как пыл коня не только что не остыл, но даже разгорался пуще прежнего, а может быть, и оттого, что и Ринуччо и хозяин кобылы не раз еще получили по шее, — так или иначе, но все они, колотя друг друга, с шумом и грохотом достигли площади приоров. Приоры же эти и все, кто был в ратуше, видя из окон огромную разбушевавшуюся толпу, валившую на площадь со всех сторон, решили, что это наверняка восстание. Запирают ратушу, и капитан69 и экзекутор вооружают свою стражу.

Площадь битком набита народом, часть которого бьется врукопашную, а большой отряд друзей и родственников поддерживает с тыла Буцефала70 и Ринуччо, чтобы помочь последнему, который уже совсем изнемог.

Между тем, по воле судеб, жеребец и кобыла, почти что уже спаренные, забрались в дворик экзекутора. Экзекутор, не зная, в чем дело, но предполагая, что народный гнев настигает его из-за одного задержанного им человека, которого он собирался казнить вопреки настойчивым требованиям сохранить ему жизнь, спрятался, охваченный величайшим страхом, за кровать своего нотариуса и оттуда залез под сенник, будучи уже почти наполовину вооружен. Народ все еще сражался, больше врукопашную, но был уже готов взяться за оружие, как вдруг ворота экзекутора, которые, никогда не запирались, оказались на запоре, а в это же время удалось с большим трудом схватить коня и кобылу, которые были все в мыле. Ринуччо же был ни жив ни мертв и не вспотел только потому, что от старости и соков никаких в нем не было, а колесики шпор, съехавших сзади с его ног, впились снизу ему в ступни, искромсав подошвы от носка до пяток.

Правители коммуны, видевшие все, что происходило, ободрились и повелели офицерам и стражникам прекратить свалку и гомон, и пришлось немало потрудиться, пока при помощи угроз и приказов им удалось успокоить толпу. Наконец, после того как все улеглось, народ стал расходиться. Однако за Ринуччо и его Байалардом71 все еще шли сотни людей, глядевших на Ринуччо как на великую невидаль. Хозяин же кобылы, весь измолоченный и огорченный, отправился в Венецию вместе со своей кобылой. Там он отдохнул, пока немного не пришел в себя, и поклялся до конца жизни больше не держать кобыл, что и сделал. Подеста и капитан, вооружившиеся уже после того, как поняли, что опасность и причина смуты устранены, и когда все утихло, сели на коней и почти в одно и то же время прибыли на площадь во главе своих отрядов. Те, кто там еще оставался, а их было немного, подняли их на смех, но они последовали совету Катона: «Rumores fuge»72. Постояв там некоторое время и спросив: «Где эти?» и «Где те?» — они в конце концов удалились.

Один гражданин, отправившийся за экзекутором, который спрятался, говорит его приказчику:

— Что делает экзекутор? Спит, что ли?

Тот отвечает:

— Когда поднялась суматоха, я видел, как он вооружался, а после этого больше его не видел.

На что гражданин:

— Верно, спрятался в какой-нибудь нужник. Великую честь оказал он самому себе, да и мне, который за ним пришел. Неужто так поступили и другие правители?

С этими словами они направились в присутствие, но, когда гражданин спрашивал экзекутора, каждый пожимал плечами, а найти его так и не могли. Наконец кто-то из верных ему людей, знавший, куда он скрылся, пошел в комнату, где тот Лежал под кроватью, и сказал:

— Вылезайте, ничего страшного.

Тот вылезает весь в соломе и в паутине и, едва войдя в зал, натыкается на гражданина, который и говорит ему:

— Ай да господин экзекутор, откуда это вы? Какая вам от того честь, что вы сегодня не выходили?

А тот отвечает:

— Я еще не успел вооружиться, так как все доспехи оказались в неисправности, один нарамник продержал меня больше часу, застежки испортились, и я не мог его надеть, так как он до сих пор не починен. А как тебе кажется, дружище, идти мне теперь на площадь?

— Идите как можно скорее!

— А ну-ка подавай лошадь, едем!

И он надевает шлем; но едва успел взять его в руки, как из-за подкладки вылезает целый выводок мышей. Когда экзекутор это увидел, он стал креститься и пятиться, говоря: «Клянусь богом, настал мой черный день!» — и обращаясь к слуге, говорит:

— Где у тебя лежал этот шлем, разрази тебя господь и пречистая мать его?

Однако каким был шлем, таким он и надел его, и, сев на коня, в накидке из паутины, отороченный соломой, он выехал на площадь, где уже два часа как все кончилось. При виде его одни говорили:

— Хорош, хорош! В добрый час! Он, никак, помешанный.

А другие:

— Откуда только черти принесли такого? Мне сдается, что он из Непи73.

А иные:

— Он вылез из какой-нибудь конюшни. Видно, от страха туда спрятался.

И вот он остановился там, куда ставят Сарацина74, и, оглядываясь, говорит:

— А где здесь нарушители спокойствия? Я не я, если я их не перевешаю!

Некоторые подходили к нему и говорили:

— Мессер экзекутор, отправляйтесь к себе домой, все тихо.

Другие говорили:

— Подите отряхнитесь, вы весь в паутине, потом вернетесь!

А он тем временем, обращаясь к окнам синьории, делал знаки, спрашивая, не хотят ли синьоры, чтобы он сделал что-нибудь еще. Приоры велели передать ему, чтобы он шел разоружаться и что он с честью выполнил свою задачу, так как поле брани осталось за ним.

Вернулся наш экзекутор, и, по правде говоря, он чувствовал себя опозоренным. Разоружившись, он решил смыть с себя этот позор и на следующий день уже начал следствие против Ринуччо ди Нелло по обвинению его в нарушении общественного спокойствия. Означенный Ринуччо обратился к синьорам, Христа ради моля их о пощаде, чтобы его не убили из-за его резвого и благородного коня.

Приоры, любившие его за многое, вызвали экзекутора, которого, однако, они целых четыре дня не могли уломать, так как он упорно хотел его засадить или грозился бросить свой жезл75. Однако в конце концов он смирился, и ему казалось, что он отстоял свою честь, прогоревав больше месяца о том, что ему так и не удалось свершить правосудие. Этим дело и кончилось.

Так пусть же те, кто правят государствами, подумают, сколь легковесно то, что может подвигнуть народы на смуту! И тот, кто об этом подумает, будет поистине жить в страхе, тем большем, чем большую власть себе приписывает. А раз это случалось со многими народами, так по крайней мере ты, читатель, подумай о том, кому же в конце концов можно доверять и на что можно полагаться?

Новелла CLXIII

Сер Бонавере из Флоренции, когда его попросили составить завещание, а у него не оказалось чернил в чернильнице, и люди обратились к другому нотариусу, покупает себе пузырек и, держа его при себе, проливает чернила на платье одного из судей в судебной палате

 

В приходе св. Бранкация во Флоренция жил в свое время некий нотариус по имени сер Бонавере. Был он из себя человеком большим и тучным, с лицом очень желтым и как бы отекшим, и такой нескладный, словно его обтесывали киркой. Он был страстным сутягой и неугомонным спорщиком как за правду, так и за кривду. И при всем том неряха, и потому в письменном приборе, который он с собой носил, никогда не было ни чернильницы, ни перьев, ни чернил. Если, повстречавшись с ним на улице, его просили составить какой-нибудь контракт, он рылся в своем приборе и говорил, что забыл у себя дома чернильницу и перо и что потому нужно сходить к аптекарю и достать чернила и бумагу.

 

Как-то случилось, что один богатый человек в этом приходе оказался после долгой болезни при смерти и пожелал немедленно составить завещание, ибо родственники его боялись, что смерть настигнет его прежде, чем он сможет это сделать. И вот, когда кто-то из них, выглянув в окно, увидел проходящего по улице сера Бонавере, он окликнул его, попросил подняться и, встретив на половине лестницы, стал умолять составить ради бога это завещание ввиду крайней необходимости. Сер Бонавере, обыскав свой письменный прибор, сказал, что у него нет чернильницы и что он тотчас же за ней пойдет, и пошел за ней. Придя домой, он добрый час бился в поисках чернильницы и в поисках пера. А родные умирающего, желая, чтобы означенный добрый человек подписал завещание до своей смерти, и видя, что сер Бонавере все не приходит, и опасаясь, как бы больной не помер, спешно послали за сером Ниджи из прихода св. Донато и поручили ему составить завещание. Ушедший же сер Бонавере, который немалое время промучился, очищая чернильницу от набившихся туда волос, наконец явился, чтобы составить завещание. Ему было сказано, что он отсутствовал так долго, что это дело поручили серу Ниджи. Тогда, совсем опозоренный, он повернулся и пошел. Горько сокрушаясь в душе своей над потерей, которую, как ему казалось, он понес, он решил обзавестись на долгое время чернилами, бумагой, перьями и полным письменным набором, с тем чтобы подобный случай не мог больше с ним приключиться.

И вот, отправившись к аптекарю, он купил целую тетрадь, и скрепив листы, положил их в свою сумку; купил пузырек, полный чернил, и привязал его к поясу; купил не одно перо, а целый пучок перьев, больших и малых, для очинки которых большой писарской команде потребовался бы целый день, и подвесил их к поясу в кожаном, мешочке для специй. Вооруженный всем этим, он сказал:

— Теперь посмотрим, буду ли я готов составить завещание не хуже, чем сер Ниджи.

В тот же день серу Бонавере, обладавшему отныне столь отменным снаряжением, случилось отправиться в палату подеста для передачи отвода приехавшему из Монте-ди-Фалько секретарю тамошнего подеста. Секретарь этот был старичок в шапочке, кругом опушенной цельными беличьими шкурками, и в пурпурном одеянии. В то время как он уже сидел на помосте, явился этот самый сер Бонавере со своим пузырьком на боку и с листом отвода в руке и, протискавшись через густую толпу, стоявшую там, добрался до самого судьи. С противной стороны адвокатом был мессер Кристофано де Риччи, а прокурором — сер Джованни Фантони. Увидав сера Бонавере с его отводом, они, пробираясь сквозь давку и расталкивая людей, тоже доходят до судьи, к которому сер Бонавере оказался прижатым так же, как они. Мессер Кристофано и говорит:

— Что это еще за отвод? Такие дела топором разрубать надо!

Между тем пока один прижимал другого, пузырек с чернилами лопнул и большая часть чернил вылилась на плащ секретаря, а отдельные брызги попали на плащ адвоката. И мессер секретарь, заметив это и подняв полу, стал с удивлением оглядываться и звать служителей, чтобы они заперли двери палаты и чтобы выяснилось, откуда появились чернила.

Увидав и услыхав это, сер Бонавере опускает руку и, нащупав пузырек, обнаруживает, что он раздавлен и что и на его долю досталась изрядная часть чернил, и тотчас же, перебираясь от одного человека к другому, он выходит из толпы и давай бог ноги! Секретарь оказался весь в брызгах — с головы до ног, да и мессер Кристофано тоже. Они смотрели друг на друга и, словно лишившись памяти, поглядывали то на одного, то на другого. А секретарь стал разглядывать своды — не сверху ли это потекло, — затем перешел к стенам и, не находя источника, обратился к скамье, рассматривая ее сверху, а затем, наклонив голову, стал смотреть на нее снизу, потом, спускаясь по ступенькам помоста, разглядывал каждую из них по очереди; наконец все оглядев, он стал креститься до потери сознания. Мессер Кристофано и сер Джованни, чтобы и на этом выгадать для своего дела, говорили:

— О мессер секретарь, не трогайте, дайте высохнуть.

Иные говорили:

— Пропала у вас эта одежда.

Другие:

— Это, видно, из тех дымчатых материй, которые носили когда-то.

Покуда каждый что-то разглядывал и что-то приговаривал, судья насторожился и, повернувшись к ним, сказал:

— А знаете ли вы, кто это меня так опозорил?

Кто отвечал так, а кто эдак, пока наконец судья не вышел из себя и не приказал приставу вызвать капеллана, чтобы тот прочитал обвинительное заключение. А пристав, посмеиваясь, говорил:

— Кого же он будет обвинять, раз вы, с кем это стряслось, сами не знаете, кто это? Лучшее, что вы можете сделать, это проследить, чтобы никто не носил при себе чернильниц на заседания. Плащ же, который вы зачернили снизу, можно укоротить. Ничего, если он будет покороче: вы будете казаться наполовину военным.

Услыхав эти доводы и видя, что его одурачивают со всех сторон, судья последовал совету пристава и признал себя побежденным. И прошло добрых два месяца, в течение которых каждый приходивший оглядывался на помост, думая, что его нет-нет и обольют чернилами. Судья, окорнав себя снизу, сделал из обрезков носки и перчатки, как сумел. Мессер же Кристофано спустился по ступенькам помоста и, подняв полы, от удивления поджимал губы, а рядом с ним сер Джованни приговаривал:

— Per Evangelia Christi, quod est magnum mirum76.

Так многие за одно утро от всего этого обалдели, не говоря уже о сере Бонавере, у которого оставалась только одна пара белых чулок, да и то, когда он вернулся домой, она оказалась сплошь забрызганной чернилами и была больше похожа на столы мальчишек из начальной школы. Каждый вымылся и справился с чернильными пятнами, как умел, но лучшим средством было примириться со своей судьбой.

Ведь, в самом деле, лучше всего было бы, если бы этот самый сер Бонавере вообще не был нотариусом, а уж коли сделался таковым, был бы по крайней мере человеком аккуратным и ходил бы во всеоружии своего искусства, как ходят другие предусмотрительные люди; ибо если бы он это делал, то и составил бы завещание с превеликой для себя пользой, не испортил бы плаща ни секретарю, ни мессеру Кристофано, не вывел бы из себя ни этого секретаря, ни остальных присутствующих, не пролил бы чернил на свой плащ и на свои чулки, что повергло его в еще большую беду, и, наконец, не потратился бы ни на разбитый пузырек, ни на те чернила, которые в нем находились.

Правда, судьба ему во многом потворствовала, ибо, если бы секретарь этот его заметил, ему пришлось бы возместить испорченную одежду, а может быть, и того хуже.

Этим дело и кончилось, и подтвердилась пословица, гласящая: «Быть воде у своего истока, пусть хоть сто лет пройдет до этого срока».

Так случилось и с сером Бонавере, ибо, проходив долгое время сухим и без всяких» чернил, он захватил их с собой такое количество, что вымазал ими целую судебную палату.

Новелла CLXIV

Риччо Чедерни снится сон, будто он разбогател, получив великие сокровища, а на следующее утро кошка окропляет его своим пометом, и он бедствует пуще прежнего

 

Если в предыдущей новелле сер Бонавере из-за своей нерадивости и оттого, что он не носил на поясе, как это принято, принадлежностей своей профессии, потерял свой заработок и жил в бедности, то в нижеследующей я хочу рассказать, как некий флорентиец за одну ночь стал богачом, а наутро вернулся в самое нищенское состояние.

 

Итак, я говорю, что в те времена, когда граф Добродетели разбил мессера Бернабо, своего дядю и правителя Милана, и в городе Флоренции об этом много говорили, случилось так, что некто по имени Риччо Чедерни, человек весьма приятный в обхождении, но находившийся с кем-то в смертельной вражде и потому всегда ходивший вооруженным, в панцире и в маленьком шлеме, наслушался однажды много всяких разговоров о том, сколько денег и сколько драгоценностей попало в руки графа. Вечером, ложась в постель, он снял с головы свой шлем и положил его на сундук кверху дном, чтобы он просох от пота. После того как он улегся в свою постель и заснул, ему стали сниться сны, и в числе прочего ему приснилось, что он приехал в Милан, и что мессер Бернабо и граф Добродетели, оказав ему величайшие почести, привели его в один из величественных дворцов и немного погодя усадили его между собою, словно императора, и что затем приказали принести огромнейшие золотые и серебряные сосуды, полные дукатов и флоринов последней чеканки, и подарили их ему, и что, кроме того, каждый из них предлагал ему свое государство. И во сне Риччо даже словно как обернулся не то львом, не то соколом перелетным. Так, погруженный в сновидения и в сонную свою мечту о славе, означенный Риччо пробудился только с приближением рассвета и чуть не лишился рассудка, когда, проснувшись, понял, что вернулся к своей нищете, после того как вкусил величайших почестей и богатства…77 в величайшей тоске понял… стал сокрушаться о величайшем несчастье, постигнувшем его, равном только несчастью возвращения в Монджибелло78. А затем, продолжая горевать и находясь как бы вне себя, он встал и оделся, собираясь выйти их дома. Все еще во власти своих грез, он с величайшим трудом спускался по лестнице и не знал, спит ли он или бодрствует. Дойдя до двери, чтобы выйти на улицу, и думая о богатстве, которое, как ему казалось, он потерял, он захотел поднять руку, чтобы почесать в затылке, как это часто бывает с тем, кто впадает в меланхолию. И вот он обнаруживает у себя на голове колпак, в котором он проспал ночь, поворачивает обратно, тотчас же возвращается в спальню, бросает колпак на постель и сразу подходит к сундуку, где он оставил шлем с надетым на него башлыком. Он быстро схватывает шлем, надевает его себе на голову и чувствует, как у него по вискам и по щекам стекает обильный поток какой-то мерзости. А дело было в том, что ночью его кошка отменно разукрасила этот шлем. Означенный Риччо, почувствовав себя основательно обклеенным, поспешно снимает с себя шлем, в котором подкладка уже совсем размякла, зовет служанку и, проклиная судьбу, рассказывает ей свой сон, говоря: «О я несчастный! Какое богатство и сколько добра у меня нынче было во сне, и вот как я обгажен!»

Служанка, потеряв голову, хочет его вымыть холодной водой, а Риччо поднимает крик, чтобы она развела огонь и поставила греть мыльную воду. Она так и делает. Риччо простоял с непокрытой своей черепушкой все то время, пока мыльная вода силилась закипеть. Когда она, наконец, согрелась, он вышел во дворик, чтобы помои сливались в трубу, и в течение целых четырех часов бился над мытьем своей головы. Когда голова была отмыта, хотя и не настолько, чтобы больше не смердеть, он приказал служанке принести шлем, который весь был так разукрашен, что ни он, ни она не решались до него дотронуться. А так как во дворе стояла кадушка, он решил наполнить ее водой. И когда она наполнилась, он бросил в нее шлем, говоря служанке:

— Не уходи никуда, покуда его как следует не ототрешь. — И надел себе на голову самый теплый башлык, какой у него только был, но это не могло заменить шлема; вдобавок у него разболелись зубы, отчего ему и пришлось просидеть дома не один день. Между тем служанка, которой казалось, что она промывает телячьи желудки, отпорола подкладку и стирала ее добрых двое суток. А Риччо все горевал, вспоминая о своем богатом сне, о том, во что он обратился, и о своей зубной боли.

Наконец, после многих приключений, он послал за мастером, который сделал ему новую подкладку, и, когда прошла зубная боль, вышел из дому и отправился на Канто де тре Мугги, где он содержал лавку. И там он многим жаловался и на случившееся и на свою судьбу, а так как ночное обладание золотом было возмещено кошачьим калом, то все решили, что он может на этом успокоиться.

Между тем так часто бывает со снами, ибо многие мужчины и бабенки верят им, как только можно верить чему-либо, что существует на самом деле. И они побоятся пройти днем по тому месту, на котором во сне с ними приключилась какая-нибудь неудача. Одна говорит другой: «Мне приснилось, что меня ужалила змея»; и если она днем разобьет стакан, то скажет: «Вот и змея, которую я видела сегодня ночью». Другой приснится, что она захлебнулась в воде; упадет свеча, и она скажет: «Вот и сон в руку». Третьей приснится, что она упала в огонь; днем она обругает служанку за то, что та оплошала, и скажет: «Вот и сон в руку».

Так же можно истолковать и сон нашего Риччо, которому снились все золото да монеты и который наутро покрылся кошачьим дерьмом.

Новелла CCI

Мадонна Чеккина из Модены, будучи ограблена…79 с большой и маленькой рыбой и со своим сынком, звонившим в колокольчик

 

В прежние времена жила в Модене некая мадонна, недавно овдовевшая после смерти очень богатого купца. Звали ее мадонна Чеккина, а с ней оставался ее сынок лет двенадцати. И подобно тому, как это бывало во всех наших краях и как это особенно часто бывает ныне, когда вдовам и сиротам, этим овечкам и ягнятам, горько приходится от волков, там, где они водятся, так точно и эта женщина, у которой именитые граждане отнимали нынче один кусок ее добра, а завтра другой, в конце концов потеряла все, так как, попросту говоря, у нее разграбили ее имущество; она даже не находила адвокатов, которые защитили бы ее в ее тяжбах, а если находила, справедливости все равно приходилось подчиняться силе. И вот, потеряв почти всякую надежду, она решила прибегнуть к следующему способу. Она попросила одного своего друга из соседей оказать ей великую услугу, а именно: достать, только на один день, колокольчик из тех, что называют колокольчиками св. Антония, и принести его ей. Этот добрый человек, достав колокольчик в какой-то церкви или у кого-то еще, пришел с ним к мадонне Чеккине. Как только она получила просимое, а дело было постом, она сказала своему другу:

 

— А теперь пойдем. Я хочу, чтобы ты, вместе со мной и с моим сынком, сходил к рыбакам и купил бы мне по моему выбору двух рыб, одну большую и другую крохотную, а когда ты их получишь, то засунешь маленькую рыбешку наполовину в пасть большой рыбы и, неся их открытыми, так, чтобы каждый их видел, мы вернемся домой. Сыночек же мой будет держать этот колокольчик и будет звонить в него, идя рядом с тобой, а я буду идти с другой стороны. Если кто спросит, что это значит, предоставь отвечать мне.

Друг сильно подивился, спросив ее, зачем она это хочет делать. Она же ему отвечала:

— Делай то, что тебе говорят, очень тебя прошу. Ты сегодня же все узнаешь и будешь доволен.

Тот сказал:

— Я сделаю все, что вы хотите.

Женщина берет плащ и передает колокольчик сынку, наказав ему звонить только тогда, когда она скажет.

И вот ранним утром они все втроем вышли из дому и отправились к рыбакам. Когда они туда пришли, женщина все оглядела и сказала:

— Купи эту большую щуку и одну из этих крохотных рыбок, которые в другом садке.

Друг так и сделал и, раскрыв у щуки пасть, наполовину засунул в нее маленькую рыбу.

Тогда женщина научила его, как нести рыбу, чтобы всякий мог ее хорошо разглядеть, и говорит сынку:

— Иди рядом с ним и не забывай звонить в колокольчик.

А сама, встав с другой стороны, сказала:

— Идемте домой.

И вот это странное шествие тронулось в путь с рыбой на виду и с мальчиком, звонящим в колокольчик, и народ стал сбегаться. Кто говорил:

— Что это такое, мадонна Чеккина? Что это значит?

Кто спрашивал так, а кто иначе. Она же всем отвечала, что большие рыбы пожирают маленьких.

Так она непрерывно всем отвечала и ни разу ничего другого не сказала, пока не дошли до дому.

Однако сколько бы она ни говорила, сколько сынок ни звонил и сколько друг ни показывал своих рыб, — потому ли, что народ был неграмотный, или потому, что он ничего не понимал, но проку от этого вышло мало, разве только что, сварив большую и маленькую рыбу, они все втроем ими поужинали.

А было это в то время, когда Пильи были синьорами Модены. Я полагаю, что они-то прекрасно поняли эту женщину, но только сделали вид, что не понимают. Но будь уверен, что всякого, кто допускает ограбление вдов и сирот, ожидает печальный конец и потеря власти.

И это прекрасно доказывает пример этих синьоров, которые в скором времени потеряли синьорию, а государство перешло во власть семьи Гонзага.

И обрати внимание, читатель, что почти во всех государствах, попавших под власть синьора или просто уничтоженных, причиной тому были могущественные граждане, принадлежавшие к знатным семействам этих городов. Ведь между ними возникают распри и усобицы, так как каждый добивается господства, один другого изгоняет, и синьория остается в руках немногих или только одного семейства, а затем, через некоторое время, приходит кто-нибудь один, сиречь тиран, прогоняет тех и захватывает власть. Примеров достаточно, но я расскажу только о четырех городах, где за последние семьдесят лет произошло такое падение. Это — Кремона, в которой синьорами были Куччони; Парма, где были Росси; Реджо, находившийся под властью синьоров из Фольяно, и означенная Модена, которой, как уже говорилось, правили Пильи. Случилось так, что в Ломбардии, быть может в целях захвата этих земель, образовался союз между маркизами Феррары, Гонзага, Висконти и синьорами делла Скала. Этот союз отнял синьорию у синьоров всех этих четырех земель, а потом, так как земель было четыре, они и поделили их между собою четырьмя. Феррарские маркизы получили Модену, Гонзага получили Реджо, Висконти — Кремону, а делла Скала — Парму. Впоследствии же и Реджо и Парма были острижены еще одним цирюльником; А происходит это только оттого, что синьоры в своем тщеславии добиваются лишь синьории, не заботясь ни о правосудии, ни о справедливости, без которых всякое царство и всякое государство неминуемо гибнет.

Новелла CCII

Некий бедняк из Фаенцы, у которого постепенно отняли его участок земли, звонит во все колокола и говорит, что правда умерла

 

Нижеследующая выдумка подобна предыдущей, но оправдала себя гораздо больше. В самом деле, когда синьором Фаенцы был Франческо деи Манфреда, отец мессера Риччардо и Альбергеттино, правитель мудрый и достойный, лишенный всякого тщеславия, который скорее соблюдал нравы и скромную внешность именитого гражданина, чем синьора, как-то случилось, что у кого-то из власть имущих этого города владения граничили с участком, принадлежавшим некоему человечку, не шибко богатому. Знатный синьор хотел купить участок и много раз за это брался, но всякий раз без успеха, так как человечек этот, в меру своих сил отлично возделывая свой участок, поддерживал им свое существование и скорее продал бы самого себя, чем его. Вот почему этот могущественный гражданин, не будучи в состоянии осуществить свое желание, решил применить силу. И вот, так как межой между их владениями служила только крохотная канавка, богач каждый год, примерно в то время, когда вспахивались его владения, отнимал у соседа по одному или по нескольку локтей земли, проводя плугом ежегодно то одну, то другую борозду по его участку.

 

Добрый человек, хотя это и замечал, вроде как не решался даже заикнуться об этом, разве что сокрушался тайком в кругу своих друзей.

И так это продолжалось несколько лет, и тот постепенно, но скоро захватил бы весь участок, не будь на нем вишневого дерева, которое было слишком на виду, чтобы его миновать, да и каждый знал, что вишня находится на участке этого человечка.

И вот, видя, как его грабят, и задыхаясь от ярости и от досады, а также не будучи в силах не только что пожаловаться, но даже слово вымолвить, добрый человек, доведенный до отчаяния, в один прекрасный день, имея в кошельке два флорина денег, срывается с места и обходит, прицениваясь, все большие церкви Фаенцы, умоляя, в каждой по очереди, чтобы они зазвонили во все колокола в такой-то час, но только не в положенное время вечерни или ноны80. Так оно и вышло.

Церковники деньги с него получили и в условленный час вовсю ударили в колокола, так что по всей округе люди переглядывались и спрашивали:

— Что это значит?

А добрый человек как полоумный носился по всей округе. При виде его каждый говорил:

— Эй вы, куда вы бежите? Эй ты, такой-сякой, почему звонят колокола?

А он отвечал:

— Потому, что правда умерла.

А в другом месте говорил:

— За упокой правды, которая умерла.

И так, под звон колоколов, слово это облетело весь край, так что синьор стал спрашивать, почему звонят, и ему в конце концов сказали, что ничего не известно, кроме того, что кто-то что-то кричал.

Синьор за ним послал, и тот пошел в великом страхе. Когда синьор его увидел, он сказал:

— Подойди сюда! Что означает то, что ты там говоришь? И что означает колокольный звон?

Тот отвечал:

— Синьор мой, я вам скажу, но, прошу вас, не обессудьте. Такой-то ваш гражданин захотел купить у меня мое поле, а я не желал его продавать. Поэтому, так как он не смог его получить, он каждый год, когда пашется его земля, отхватывал кусок моей — когда один локоть, а когда два, — пока не дошел до вишни, дальше которой ему идти неудобно, иначе это будет слишком заметно, да благословенно будет это дерево! Не будь его, он скоро забрал бы всю мою землю. И вот, так как человек, столь богатый и могущественный, отнял у меня мое добро и так как я, с позволения сказать, человек убогий, то я, немало натерпевшись и превозмогая свое горе, и пошел с отчаяния подкупать эти церкви, что звонили за упокой правды, которая умерла.

Услыхав про эту шутку и про грабеж, совершенный одним из его граждан, синьор вызвал последнего, и после того как истина была обнаружена, он заставил его вернуть этому бедному человеку его землю и, послав на место землемеров, распорядился отдать бедняку такой же кусок земли богатого соседа, какой тот занял на его земле, а также приказал уплатить ему те два флорина, которые он истратил на колокольный звон.

Великую справедливость и великую милость проявил этот синьор, хотя богач заслужил худшее. Однако, если все взвесить, доблесть его была велика, и бедный человек получил по праву немалое возмещение. И если он говорил, что колокола звонили потому, что умерла правда, он мог бы сказать, что они звонили, чтобы она воскресла. Да и ныне хорошо было бы, если б они зазвонили, чтобы она воскресла.

Новелла CCXI

О шуте Гонелле, продающем на ярмарке в Салерно собачьи испражнения под видом пилюль, обладающих якобы величайшей силой, особенно для ясновидения, и о том, как он, получив за это большую сумму, выходит сухим из воды

 

Шут Гонелла, не имевший себе равных во всяких проделках, как о том уже было рассказано в предыдущих новеллах, часто странствовал по свету, выбирая самые что ни на есть необыкновенные места. Однажды он прибыл в Апулию, направляясь на ярмарку в Салерно. Здесь, увидев множество молодых людей, имевших при себе набитые кошельки для приобретения всякого товара, он нарядился в одежду, придавшую ему вид заморского врача. Раздобыв плоскую и широкую коробку и белоснежное полотенце и расстелив его на дне этой коробки, он разложил на нем около тридцати шариков из собачьего дерьма. С открытой коробкой в руке и с концом полотенца на плече он явился на эту ярмарку и, расположившись в сторонке на одном из прилавков, имея при себе слугу, разложил свой товар и стал переговариваться со слугой на непонятном языке, словно он приехал из Тавриды, и тем привлек к себе всякого рода людей. Одни его спрашивали:

 

— Маэстро, что это за товар?

А он говорил:

— Идите себе с богом, это не про вас; это слишком большая ценность и не для тех, кому нечего тратить.

И одним он отвечал в одних выражениях, а другим в других, только бы еще больше разжечь аппетит окружающих. Наконец некоторые юноши, отведя его в сторону, сказали ему:

— Маэстро, мы хотим просить тебя сказать нам, что это за пилюли.

Он и говорит им:

— Вы, видимо, люди, которым можно говорить правду, и как будто не обманщики. — И говоря не то по-немецки, не то по-латыни, сказал: — Это такой товар, что если бы кто знал о нем, то счел бы его самым дорогим из всего, что имеется на этой ярмарке; вы видели, когда я шел сюда, я нес его сам, не доверяя слуге.

А те все добивались своего. Он же сказал им, что в этих пилюлях такая сила, что тот, кто съест хотя бы одну из них, тотчас же сделается ясновидцем и что он с большим трудом получил рецепт от царя Сарского, владеющего тридцатью двумя языческими царствами, который потому стал таким великим властителем, что часто их принимал. Молодые люди спросили:

— А сколько бы вы взяли за одну пилюлю?

Гонелла отвечал:

— Сколько бы ни взял, более выгодного приобретения и быть не может, вы ведь знаете, что говорит пословица: «Сделай меня ясновидцем, и я сделаю тебя богачом». Я сам был бедным человеком, но оттого, что я ими пользовался, мне так хорошо и я так богат, что ни в чем не нуждаюсь. Однако, так как вы мне кажетесь людьми благородными, я с вас возьму по пяти флоринов за каждую.

Они попросили, чтобы он отпустил им не в службу, а в дружбу четыре штуки, и давали ему за них двенадцать флоринов.

Гонелла, услыхав это предложение, про себя обрадовался, но сделал вид, что он в целых ста милях от того, чтобы на это согласиться, говоря:

— Я бы никому их не отдал и за тройную сумму. В конце концов они договорились на пятнадцати флоринах, но он им сказал:

— У прилавка вы скажете, что вы мне заплатили по пяти флоринов за каждую.

И они обещали это сделать. Однако коварный Гонелла, предвидя, чем это кончится, и так как ярмарка должна была продлиться до будущего четверга, сказал им:

— Вам следует принять их в пятницу натощак между третьим и девятым часом, ибо в этот день и в этот час господь наш принял крестную муку; иначе у вас ничего не получится.

Те ответили, что так и сделают и что сделать им это будет нетрудно. Он взял с них пятнадцать флоринов и дал им четыре шарика. Другие присутствующие, видя, что продажа состоялась, и услышав уже распространившуюся молву о том, что достаточно принять одну такую пилюлю, чтобы тотчас же сделаться ясновидящим, стали сбегаться, стараясь купить их по сходной цене, и каждый получал предписание Гонеллы принимать их в пятницу натощак в назначенный час. Так продал он все тридцать на сумму примерно в сто двадцать флоринов.

Завершив это дело, Гонелла в пятницу рано утром со слугой и с чемоданом сел на коня и, не говоря хозяину постоялого двора, куда он едет, отправился в путь.

Когда наступил час, которого так ждали покупатели, а именно когда надлежало съесть шарики, чтобы стать ясновидцами, двое молодых людей из первых покупателей, мечтая о ясновидении, стали изо всех сил разжевывать свои пилюли, но один из них тут же сплевывает, говоря:

— Ой, это же собачье дерьмо.

Так же поступает и другой. И тотчас же они отправляются на постоялый двор и спрашивают врача, подававшего шарики. Хозяин говорит:

— Он, верно, уже на целые шесть миль отъехал — столько времени прошло, как он отправился.

— А куда?

Тот ответил, что не знает, но что поехал он по этой вот дороге.

Молодые люди были хорошими ходоками. Они пускаются в путь пешком и идут так быстро, что настигают его в…81 уже на коне, готового выехать с постоялого двора. Настигнув его, они говорят:

— Маэстро, ты слишком дорого продал нам собачье дерьмо. Мы его выплюнули, как только положили в рот.

И говорит им Гонелла:

— А что я вам говорил?

— Ты говорил, что мы сразу станем ясновидящими.

Гонелла отвечает:

— Вы же ими и стали, — и поплотнее усевшись в седле и пришпорив коней, он и слуга его отправились с богом. Молодые люди остались в дураках и, видя, что не могут его догнать, возвращаются в великом огорчении, говоря:

— Вот мы свое и получили. Позор еще хуже убытка.

Добравшись до Салерно, они встречают других, накупивших того же товара: одни бросились на поиски, другие так и не могли опомниться, но каждый горевал, опозоренный столь гнусной шуткой. А иные, узнав о происшествии, стали распевать: «Тот, кто задумал стать ясновидцем, может собачьим дерьмом подавиться».

Так покупатели эти и остались опозоренными на долгое время, а Гонелла отправился своей дорогой в Неаполь, где с еще более неслыханным коварством присвоил себе еще больше денег, чем здесь, о чем будет объявлено в следующей новелле.

Я уверен, что Гонелла впоследствии говорил, будто он их заработал, но вернее было бы сказать, что он их награбил и притом при помощи величайшего обмана и предательства, в каковых проделках никогда еще никто не обладал столь тонким и проницательным умом, как он. Но весьма удивительным кажется мне то, что за всю его жизнь не нашлось человека, который бы полностью расплатился с ним по заслугам. Правда, проделки его потешали всех, кому они не вредили.

Новелла CCXII

О великом испытании, из которого с честью вышел шут Гонелла, отправившись в Неаполь во времена короля Роберта82 и похитив у богатейшего и скупейшего аббата то, чего он никогда ни у кого другого похитить не мог бы, и о том, как он за это получил величайшие дары от короля и его баронов

 

Попав однажды в Неаполь, Гонелла припал к стопам короля Роберта, и, так как он был известен королю и его баронам, они решили во что бы то ни стало не давать ему ни платья, ни подарка, если только он не найдет способа заставить одного богатейшего и скупейшего аббата что-либо ему подарить, имея в виду, что от означенного аббата никогда никому не удавалось получить даже стакана воды.

 

Гонелла, выслушав короля и баронов, нимало не смутился, решив постоять за себя. Узнав, где проживает аббат, и сразу же измыслив хитрость, он оделся бедно, как пилигрим, и, покидая короля и баронов, сказал:

— Святейший венец, раз вы и ваши бароны мне так приказываете, я пойду туда, куда вам угодно, и попытаю счастья.

Он пускается в путь и направляется к аббатству. Дойдя до ворот, он спрашивает аббата, говоря, что ему очень нужно с ним поговорить. Привратник идет к аббату и говорит:

— У ворот стоит какой-то пилигрим, который говорит, что ему очень нужно с вами поговорить.

Услышав это, аббат говорит:

— Наверное, какой-нибудь бродяга милостыню просит. — И встает, идет в церковь и говорит: — Скажи ему, чтобы шел ко мне.

Сказал, и пилигрим пришел к нему в церковь и, преклонив колени, попросил принять от него исповедь. Аббат отвечал, что пришлет ему кого-нибудь из своих монахов и тот его исповедует. Пилигрим говорит:

— Святой отец, окажите мне милость и сами примите от меня исповедь, ибо на душе моей такой великий грех, что я никому его не поведал бы, кто не был бы по сану выше монаха, и потому не откажите мне в этом, молю вас ради бога милосердного.

Аббат, выслушав его, пожелал внять его мольбам, чтобы узнать, что это за такой великий грех, и приказал ему немного подождать, пока он сходит в свою келью. И тот стал ждать. Не прошло много времени, как аббат, в сопровождении нескольких монашков, явился, облаченный в великолепнейшую темно-лиловую ризу с шелковыми шнурками спереди, и, заняв одно из кресел на хорах, подозвал к себе пилигрима, который был тут как тут.

Опустившись на колени у ног аббата, он начал свою исповедь и подтвердил, что на душе его такой великий грех, что он даже не решается назвать его и не думает, чтобы господь его когда-нибудь помиловал.

Аббат, как у них положено, ободрил его, чтобы он не робел. Тогда пилигрим сказал:

— Господин аббат, я по природе своей и по своему складу настолько извращен, что часто оборачиваюсь волком, таким лютым, что пожираю всякого, кого увижу, и сам не знаю отчего и откуда это происходит, и хотя бы человек был в полном вооружении, я сжираю его как голого. Случалось это со мною многократно, и всякий раз, как я вот-вот готов обернуться волком, я начинаю зевать и трястись всем телом.

Аббат выслушал это с выражением величайшего ужаса на лице. Гонелла, обладавший глазами Аргуса, как только это заметил, затрясся и зазевал вовсю, приговаривая:

— Ой! Ой! Вот я и превращаюсь в волка!

И оскалился на аббата. Аббат, решив, что это дело не шуточное, вскакивает и бежит по направлению к ризнице. Но пилигрим не растерялся и вцепился в ризу, и так как он ее уж не выпускал из рук, аббат развязал шнурки и сбросил ее при входе в ризницу, где он и заперся. Другие монахи от страха разбежались кто куда. Пилигрим, спрятав за пазухой ризу, как только мог быстрее добрался до королевского двора, где оставил свою одежду, и, сбросив с себя рубище пилигрима, оделся в свое обычное платье, предстал перед королем и его баронами и по секрету сообщил о том, что он сделал, и том, что из этого воспоследовало.

Король и бароны, расхохотавшись, подивились ловкости и находчивости Гонеллы, и король вместе со всеми баронами щедро его наградили, так что он за аббатское облачение заработал гораздо больше, чем за собачье дерьмо, проданное им в Салерно.

Закончив свои дела в Неаполе, он отбыл и продолжал свое путешествие. Совершенно обалдевший аббат вместе со своими монахами твердо верил, что это был не кто иной, как враг господний, который явился ему в обличии пилигрима, чтобы изобличить его алчность, и кое-кому рассказал про эту историю, и она дошла до ушей короля. Король за ним послал и спросил, правда ли то, что он слышал. Аббат это подтвердил, а также и то, что поистине верит, что это был дьявол, и все пыхтел и вздыхал, жалея о своем облачении.

Король и бароны, которые все знали, слушая аббата, потешались над всем этим вдвойне, и я думаю, что в конце концов и аббат это узнал, хотя и не показал виду, чтобы не терпеть оскорблений и шуток сверх причиненного ему убытка.

Большинству читателей весьма, должно быть, по душе, когда подобные шутки проделываются над такими скупцами и особенно над духовными особами, в коих господствуют все пороки, ведущие свое начало от алчности, которая направляет все их помыслы на то, чтобы произносить ложь, расставлять сети, строить козни и торговать господом богом и его святынями. Ведь и он сам, вверивший многим из них управление своими храмами, ведает, кто и каковы они, но уж лучше бы храмы эти обрушились, чем служить обиталищем для столь порочного отродья.

Новелла CCXIII

Чекко дельи Ардалаффи, собираясь с копьем, в конном строю напасть на неприятеля, отдает повод своему слуге Джанино, и, когда тот его опережает, он попадает в него, думая, что попал в неприятеля

 

Подвиг, задуманный Чекко дельи Ардалаффи, был совершен им отнюдь не так ловко, как совершал свои подвиги Гонелла. Когда герцог Анжуйский во время своего похода на Апулию против короля Карла Мирного83 проходил в окрестностях Форли, во главе большого рыцарского воинства, и когда некоторые отборные части уже подступили к самому городу, означенный Чекко позвал своего слугу по имени Джанино и приказал ему приготовить большого коня со всем снаряжением и собрать какой-нибудь вооруженный отряд. Когда это было сделано, он вооружился по-благородному, сел на коня и вместе со своим отрядом направился в сторону Чезены, сопровождаемый Джанино, который вел его коня под уздцы, и несколькими копейниками с полуопущенными копьями. Когда он выехал из ворот, он подозвал Джанино и, так как был очень близорук, сказал ему:

 

— Надень мне на голову мой плоский шлем, вставь мне самое лучшее копье в башмак и подведи меня как можно ближе к отряду, сам знаешь, к какому.

Джанино ведет коня, как тот приказал, и все остальные за ним. Когда они подошли на расстояние арбалетного выстрела, Джанино говорит:

— Синьор, возьмите копье, неприятель как раз насупротив вас.

Когда копье было схвачено и Джанино, вцепившись в поводья коня, пришпорил лошаденку, на которой сидел, а Чекко — за ним, вдруг, почти на полпути, Джанино отпустил коня, и Чекко, помчавшись во весь опор, с копьем наперевес, всадил его в задницу Джанино, думая, что он попал в одного из рыцарей.

Означенный Чекко, убежденный, что он нанес красивый удар какому-нибудь испытанному бойцу, стал кричать:

— Эй, Джанино, веди сюда пленника.

Джанино, со своей стороны, чувствуя, что он ранен, начинает скулить во всю глотку и причитать:

— Ой-ой-ой! Чекко, вы меня убили!

А Чекко говорит:

— Говорю тебе: иди за пленником, черт тебя побери!

Тогда Джанино, скуля еще громче, говорит:

— А я вам говорю, что вы мне задницу прибили к седлу.

А Чекко, опьяненный своей победой, все повторяет:

— Иди за пленником!

Наконец Джанино выдергивает копье, которое и вправду застряло между двух шкур, подходит к Чекко и говорит:

— Вот вам ваш пленник!

А Чекко продолжает, говоря:

— Где же он?

Джанино в отчаянии говорит:

— По-гречески, что ли, я говорю, или так уж темно? Я ведь толкую вам, что ваш пленник, в которого вы так здорово угодили, это я. Не будь это неблаговидно, я бы заставил вас рукой дотронуться, но я не хочу, так как удар пришелся мне прямо в задницу.

А Чекко все твердит, что этого быть не может, так как, ему показалось, что он попал в кого-то, на ком были золотые доспехи. Джанино говорит ему:

— Может быть, у меня задница была утыкана светляками? Я не думал, что вы ее так жестоко ненавидите. Попади копье в середину, так же как оно попало сбоку, я давно был бы уже не Джанино.

Чекко говорит:

— Клянусь богом, мне кажется странным, что так могло случиться. Я думал, что ты шутишь.

Джанино говорит:

— Мне не до шуток, я не могу дождаться, пока не узнаю от врача, смертельный это удар или нет, иначе я себе покоя не найду.

Тогда Чекко сказал:

— Раз ты вел меня так, что произошло то, о чем ты говоришь, ты сам виноват. Разве я тебе приказывал, чтобы мое копье вонзилось тебе в зад, ведь я же считаю, что это едва ли возможно.

Говорит Джанино:

— Я вижу, что вы мне все еще не верите. Но я каждого заставлю в этом убедиться.

И на глазах у всего отряда он поднимает рубашку, показывает и рану и седло, куда вонзилось копье, и говорит:

— А ну-ка посмотрите, не кажется ли вам это ударом, достойным Калавеса?

Тут наконец Чекко все себе уяснил и, поморщившись, сказал:

— Едем, Джанино, вернемся в Форли, и я прикажу нашему врачу тебя вылечить. Но ты скажешь ему и всякому другому, что один из тех, вон там, наехав на тебя, пронзил тебя копьем.

Так он ему обещал и вылечил его, да и, по правде говоря, рана оказалась пустяковой, так как копье только пригвоздило Джанино к седлу, застряв между двух шкур. А когда он выздоровел, Чекко никогда больше уже не брал его с собой оруженосцем, так как, хотя Чекко и был хорошим копейником, все же плохое зрение часто заставляло его попадать мимо цели и могло еще раз поставить его в такое положение, что ему каждый день было бы тошно на самого себя смотреть.

Не такое уж это удивительное дело — ошибаться тем или иным образом, когда у кого-нибудь со зрением что-то неладно, если несовершенство наших чувств, даже тогда, когда в них нет никакого изъяна, часто вводит их в заблуждение. И разве мы не видим на каждом шагу, как человеку, обладающему самым острым зрением, кажется, что он видит одну вещь, а на самом деле видит совсем другую?

Иному в каком-нибудь шуме или звуке послышится один голос, а на самом деле это совсем другой. Другому покажется, что он обонянием своим чует какой-нибудь запах, а на самом деле запах этот совсем другой. А еще другому представится, что он осязает одну вещь, а на самом деле это совсем другая, и наконец еще кому-нибудь представится, что он ощущает один вкус, думая, что это такой-то плод или такая-то пряность, а на самом деле это совсем другое.

И так же случается и с чувствами интеллектуальными. Конечно, чувство Чекко, у которого глаза были несовершенны, было от природы несовершенно, но описанный случай мог произойти, даже если бы зрение у него было самое ясное. Поэтому никто, будь то синьор или кто угодно, не может полагаться на свои способности, ибо каждый день случается, что человек думает, что направился в одно место, а направляется в другое совершенно так же, как вол, который часто думает, что его ведут на пастбище, а сам идет на пашню.

Новелла CCXII

Испанский кардинал, мессер Эджидио, посылает за мессером Джованни ди мессер Риччардо, услыхав, что тот против него злоумышляет. Мессер Джованни к нему отправляется, но с ловкой предусмотрительностью выскальзывает у него из рук и возвращается восвояси

 

Об одном великолепном обмане, или, вернее, о настоящей мудрости, хочу я рассказать в нижеследующей новелле.

 

В те времена, когда испанский кардинал Эджидио безмятежно властвовал, однажды, находясь в Анконе, он услышал, что мессер Джованни да мессер Риччардо деи Манфреда, владетель Баньякавалло, большей части Вальдиламоны, Модильяны и других городов, договаривается или уже заключил соглашение с мессером Бернабо, правителем Милана и в то время синьором соседнего Луго, и что оно было направлено против него, означенного кардинала, а также заключено в целях самозащиты. Поэтому он вызвал к себе означенного мессера Джованни, и тот отправился в Анкону, хотя и с великим недоверием. Когда он туда прибыл, кто-то ему сказал, что если он пойдет к кардиналу, то рискует никогда больше не вернуться в Баньякавалло. Тем не менее рыцарь этот, как человек бывалый, решил, несмотря ни на что, идти к нему, раз уж он туда добрался. Так он и сделал. И когда он с должным почтением явился перед кардиналом, тот о многом его расспросил и между прочим сказал ему, что он собирается осадить Луго и для этого хочет получить от него провиант и как можно больше хороших солдат и, наконец, что он хочет занять у него десять тысяч флоринов.

Мессер Джованни на первую просьбу ответил, что провианту у него сколько угодно, и что он и так продал бы его кому-нибудь другому, и что солдат он охотно ему поставит, сколько сможет; что же до денег, то он, мол, может дать ему и двадцать тысяч флоринов без всякого для себя неудобства и в отношении их возврата полагается на негр, предоставляя это его доброй воле.

Услыхав столь щедрый ответ, кардинал решил, что птичка уже попалась, имея в виду в особенности последнее, и сказал:

— А когда я смогу получить деньги?

Рыцарь отвечал:

— Пошлите вместе со мной вашего казначея, когда я буду уезжать, и я ему их передам.

Кардинал, услыхав доброе намерение мессера Джованни, послал с ним своего казначея и, похлопав мессера Джованни по плечу, сказал:

— Ecce filius meus dilectus, qui mihi complacuit84, — и добавил, обращаясь к казначею: — Иди и привези деньги, которые мессер Джованни тебе передаст.

Когда они прибыли в Баньякавалло, мессер Джованни, спешившись, отправляется в свою комнату и через некоторое время возвращается к казначею и говорит, что его камерарий, у которого ключ от шкатулки, уехал в Тоскану по делу и потому пусть он извинится перед мессером кардиналом и еще раз приедет в Баньякавалло дней через восемь.

Казначей вернулся ни с чем и, опозоренный, предстал перед кардиналом, который ждал с открытым кошельком.

Услыхав ответ казначея, он понял, что раскинул свои сети на пустом месте и в игре своей просчитался, и пожалел, что отпустил мессера Джованни в Баньякавалло, поверив этому Иоанну Златоусту85.

Не прошло и двух недель, как означенный синьор Фаэнцы довел до конца переговоры, начатые им с мессером Бернабо, и кардинал, размечтавшийся о журавле в небе, выпустил и синицу из рук.

Как только были созданы деньги, сейчас же родился и обман. Этот кардинал, будучи одним из коварных властителей мира сего и питая величайшее недоверие к этому синьору, тем не менее все остальное выпустил из рук, как только ему были предложены деньги. А для мессера Джованни то, что он предложил большие деньги, оказалось его спасением, ибо не сделай он этого, он, пожалуй, кончил бы плохо. Следует полагать, что кардинала сильно мучило раскаяние, но это ему мало помогло.

Новелла CCXXIII

Граф Джоанни из Барбьяно совершает по отношению к маркизу, занявшему Феррару, великое предательство: заключает с ним вероломный договор, обещав ему убить маркиза Аццо да Эсти, который с ним воевал, и убедив его, что тот убит, получает от него замки и деньги

 

Раз я уже об этом заговорил, я хочу рассказать о другом обмане, который с тонким коварством совершил граф Джоанни из Барбьяно. В то время, когда маркиз Аццо, сын, маркиза Франческо да Эсти, будучи изгнан, находился продолжительное время вне Феррары, так же как и его отец, случилось, что умер маркиз Альберто, который долго правил вместе со своими братьями. А так как он был последний в роде, из которого никого больше не оставалось, кроме незаконного сына означенного маркиза Альберто, то означенный маркиз Аццо, будучи человеком отважным, пожелал найти способ вернуться в свой дом.

 

И вот он объединился с означенным графом Джоанни и стал делать большие приготовления к вторжению на феррарскую землю. Тем, кто правил городом вместо несовершеннолетнего, показалось, что феррарскому государству грозит большая опасность, покуда жив маркиз Аццо, в особенности так как они видели, что он делает все возможное, чтобы туда вторгнуться. Поэтому они для верности задумали и решили во что бы то ни стало тем или иным способом убить означенного маркиза Аццо.

И вот войдя в сношение с неким болонцем Джованни из Сан-Джорджо, другом означенного графа Джоанни, они договорились, что, если графу Джоанни удастся убить означенного маркиза, они подарят графу Луго и Конселиче.

Тут Джоанни тронулся с места и отправился договариваться об этом деле. Когда с ним стали обсуждать все необходимое, он ответил, что согласен и готов на все, но хотел быть уверен, что, сделав это, он получит свои замки. Феррарский уполномоченный ему сказал:

— Я напишу советникам маркиза, чтобы они послали в Конселиче серебра на сумму в двадцать пять тысяч флоринов, а сам останусь здесь заложником и не двинусь с места, пока вы не завершите это дело и не вступите во владение означенными замками.

Граф этим удовольствовался, и уполномоченный сделал все, как сказал.

Договариваясь таким образом, граф обсуждал все, что делал, и все, что говорил, с маркизом Аццо, а также с одним своим храбрым военачальником по имени Конселиче, решив заключить двойной договор, что он и сделал. И они условились с одним немцем, наружностью очень похожим на означенного маркиза, чтобы он надел его одежду, говоря, что они хотят подшутить над тем Джованни, что из Сан-Джорджо, и сказать ему, что это маркиз.

Немец, смеясь, дал себя переодеть, и, когда это было сделано, ему приказали спрятаться там же, в углу. А затем означенный Конселиче привел в комнату означенного Джованни из Сан-Джорджо, чтобы он видел маркиза Аццо и с ним поговорил.

После того как они побыли вместе некоторое время, Конселиче сказал, что пора ужинать, и Джоанни подтвердил: «Идем» — и, обращаясь к маркизу, сказал:

— Синьор, с богом.

И вот, когда они пошли и только что миновали дверь, маркиз, как было уговорено, поднялся по лесенке на балдахин, который был над кроватью, и там спрятался, а Конселиче, когда решил, что тот уже спрятался, несколько задержал Джованни и сказал ему:

— Ты честно выполнишь свое обещание?

Тот снова дал ему руку и обещал. Тогда Конселиче сказал:

— Не уходи отсюда;, а я пойду его прикончу.

И оставив Джованни, он возвращается в комнату, подходит к спрятавшемуся немцу и убивает его, ударив в грудь кинжалом. А для того чтобы мертвого не узнали, он многими ударами исполосовал ему лицо. Затем он вышел и, подозвав означенного Джованни, сказал ему:

— Поди погляди, как я его отделал.

Тот пошел посмотреть и, увидав его мертвым и распростертым на земле в его собственной одежде, был уверен, что маркиз убит, так как никого другого он в этой комнате не видел. И тотчас же он написал молодому маркизу и его советникам, что маркиз Аццо убит и что он может это подтвердить, так как он при этом присутствовал и видел это собственными глазами, а также чтобы они послали от имени маркиза некоему Баваджезе, смотрителю замка в Конселиче, письменный приказ о сдаче замка тому, кого укажет Джоанни. Тогда маркиз и его советники послали некоего состоявшего при маркизе инженера, по имени маэстро Бартолино, с конным отрядом человек в пятьдесят и с неограниченными полномочиями на то, чтобы, во всем убедившись, передать замки, а затем переправить тело маркиза в Феррару с должным почетом.

Когда маэстро Бартолино прибыл на место и увидел убитого, он не сомневался, что это был маркиз, так как, ко всему прочему, Конселиче, чтобы придать делу еще большее правдоподобие, задержал Аццо из Ронильи и всех остальных военачальников маркиза Аццо, а задержанные прекрасно знали о договоре. Затем маэстро Бартолино ввел заговорщиков в владение Луго и Конселиче. А когда означенный Бартолино, покинув Барбьяно вместе со своим отрядом и сопровождая тело убитого, добрался до мельницы в окрестностях Луго, из засады выскочил отряд графа Джоанни с криками: «Бей его, бей его!»

Маэстро Бартолино был захвачен вместе с его отрядом, а Конселиче, вступив в Конселиче, получил и город и все серебро, присланное туда из Феррары.

А в Барбьяно с громким ликованием отпраздновали воскресение маркиза Аццо. И этим получил свое завершение двойной договор или двойной обман.

Если бы всякий обман или всякое предательство имело такой же исход, мало кто стал бы за это браться, в особенности ввиду того, что тот, кто затевает дело, попадает в сети, которые он расставил другому. Из всего семейства да Эсти не оставалось ни одного законного наследника, кроме этого маркиза, и для того, чтобы пресечь этот род, затеяли было его убить тем способом, о котором я рассказал.

Из «Новеллино» Мазуччо Гуардати

Новелла I

Славному королю дон Фернандо Арагонскому

Магистр Диего, умерщвленный мессером Родерико, перенесен в свой монастырь, другой монах, считавший магистра живым, бросает в него камень и думает, что совершил убийство. Спасаясь бегством верхом на кобыле, он, по странному стечению обстоятельств, встречает мертвеца, сидящего верхом на жеребце, и тот с копьем наперевес преследует его по всему городу. Живой взят стражей и признает себя убийцей; ему грозит казнь. Рыцарь открывает истину, и монах избавляется от незаслуженной смерти

 

Приступая к повествованию моему, благочестивейший король, скажу, что в ту пору, когда блаженной и славной памяти король и повелитель дон Фернандо Арагонский, достойнейший дед твой, на благопреуспеяние подданных своих мирно правил королевством Кастильским, в Саламанке, одном из древних и славнейших городов этого королевства, жил некий минорит-конвентуал86, которого звали магистром Диего да Ревало. Не менее сведущий в доктрине святого Фомы, чем в учении Скотта, удостоился он в числе прочих быть избранным преподавать за немалое вознаграждение в превосходных школах столь знаменитого университета этого города. И он с таким поразительным успехом вел свое преподавание, что слава об его учености распространилась по всему королевству.

 

Говорил он иногда и небольшие проповеди, скорее практически полезные и необходимые, чем благочестивые. Был он юн, очень красив и изящен и подвержен пламени любовных увлечений; и вот однажды во время проповеди случилось ему увидать молодую женщину поразительной красоты. Имя ее было Катерина, и была она женой одного из виднейших дворян этого города, которого звали мессер Родерико д'Анджайа. Как только магистр увидел даму, которая понравилась ему с первого взгляда, владыка Амур, запечатлев в душе его образ красавицы, глубоко поразил тронутое уже любовным недугом сердце. Сойдя с кафедры, магистр прошел в свою келью и там, отбросив в сторону все свои теологические рассуждения и софистические доказательства, всецело отдался мыслям о понравившейся ему женщине.

Он знал, какое высокое положение занимала эта дама и чьей она была женой, и, видя безумие своего предприятия, много раз убеждал себя не впутываться в такое опасное дело; и все же, несмотря на все это, Он говорил себе порой: «Там, где любовь захочет явить свои силы, она отнюдь не ищет равенства по происхождению; держись она подобных требований, высокие князья не стремились бы ежечасно совершать набеги на наши берега. А посему Амур должен уравнять наши права, предоставив и нам любить высоких дам, раз он разрешает великим мира сего опускать свои взоры до мест низких. Ран, наносимых Амуром, никто не получает, заранее подготовившись к ним; он всегда застигает нас врасплох; однако если безоружным нашел меня этот владыка, против ударов которого бесполезно в таких случаях защищаться, то, не имея этой возможности, я с полным основанием признаю себя побежденным, и, как его подданный, пускай будет, что будет, но я вступаю в страшную битву; и если суждено мне принять в ней смерть, которая избавит меня, во всяком случае, от страданий, то по крайней мере дух мой пойдет навстречу ей с отважно подъятым челом, гордясь тем, что он так высоко занес свои когти».

Сказав это и не возвращаясь более к первым своим отрицательным доводам, он взял лист бумаги и, не переставая глубоко и часто вздыхать и проливать горячие слезы, написал любимой даме с большим уменьем изящное письмо, в котором восхвалял ее прелести, скорее небесные, чем земные. Затем он говорил о том, до чего пленен ею и что не остается ему иного выхода, как только надеяться на ее милость или ждать смерти. Признавая себя недостойным добиваться свидания со столь знатной дамой, он все же почтительнейше просил ее назначить ему время и указать способ, каким он мог бы побеседовать с нею тайно, или по крайней мере пусть примет она его служение, так как он избрал ее единственной властительницей своей жизни.

Закончив послание рядом подобных же изящных слов, магистр запечатал его и, многократно облобызав, передал одному из послушников, которому объяснил, куда следовало отнести письмо. Послушник этот, уже понаторевший в такого рода услугах, спрятал письмо в потайном месте, находившемся в левом рукаве, под мышкой, и пошел туда, куда ему было указано. Придя в дом, он нашел благородную юную даму, окруженную своими многочисленными прислужницами, и, почтительно поклонившись ей, промолвил:

— Мой господин препоручает себя вашей милости и просит, чтобы вы дали ему отсеянной муки для святых даров, как о том написано подробно в этом письме.

Дама отличалась большой проницательностью, и когда она увидела письмо, то была близка к уверенности, что догадывается об истинном его содержащий. Взяв и прочтя его, она, хоть и была честнейшей женщиной, все же не смутилась при мысли, что этот монах так ее любит, считая ее прекраснейшей на свете; читая письмо, в котором так прославлялась ее красота, она ликовала подобно той, что некогда, свершив первородный грех, первая подпала действию страсти, переданной ею по наследству остальной части женского рода, в силу чего женщины все свое достоинство, честь и славу полагают в том всецело, чтобы быть любимыми, желанными и превозносимыми за свою красоту, и потому каждая из них предпочитает сойти за порочную красавицу, чем прослыть добродетельной дурнушкой. Однако эта дама, недаром питавшая сильное и вполне оправданное отвращение ко всем монахам, решила не только ничем не потворствовать магистру, но и не проявлять особой учтивости в своем ответе. Вместе с тем она решила на этот раз ни о чем не рассказывать мужу. Остановившись на таком решении, она обернулась к монашку и без малейшего признака смущения сказала ему:

— Передай твоему магистру, что хозяин моей муки всю ее хочет оставить для своего пользования, а потому пускай твой господин раздобывает муку в другом месте; на письмо же другого ответа не нужно. А если бы он все же захотел ответа, то пусть сообщит мне о том, и когда вернется домой мой синьор, то я попрошу его, чтобы твоему господину ответили так, как подобает отвечать на подобные предложения.

Несмотря на суровую отповедь, полученную магистром от дамы, пыл его ничуть не унялся; напротив, его любовь вместе с вожделением разгорелась еще более сильным пламенем; и, не желая отступать ни на шаг от начатого предприятия, он, пользуясь тем, что дом синьоры находился очень близко от монастыря, с такой назойливостью стал за ней волочиться, что она не могла ни подойти к окну, ни войти в церковь или в какое-либо иное место, чтобы докучливый магистр не оказался где-нибудь поблизости от нее. А потому на поведение монаха обратили внимание не только в околотке, где жила дама, но стало о том известно почти во всем городе. Вследствие этого сама дама убедилась, что этого дела нельзя долее скрывать от мужа, так как, кроме грозившей ей отсюда опасности, она боялась и того уже, что, узнав обо всем от кого-либо из посторонних, он перестанет считать ее порядочной женщиной. И, укрепившись в этой мысли, однажды ночью, когда она находилась вместе с мужем, она точнейшим образом рассказала ему все происшедшее. Рыцарь, ревниво оберегавший свою честь и отличавшийся неукротимостью нрава, воспылал таким буйным гневом, что малого недоставало, чтобы он пошел и предал огню и мечу монастырь и всю братию. Однако, немного укротив свои чувства и произнеся целую речь, в которой он похвалил достойное поведение своей жены, он затем приказал ей, чтобы, пообещав магистру исполнить его желание, она пригласила его прийти к ней ближайшей ночью, избрав к тому наиболее подходящее, по ее мнению, средство; ибо, желая удовлетворить требованиям своей чести, рыцарь вместе с тем хотел предохранить от всякого поругания доброе имя своей дорогой, любимой супруги. Что касается остального, то пусть она предоставит позаботиться ему одному.

Хотя даму смущала мысль о той развязке, которую она предвидела, однако, желая быть покорной воле мужа, она сказала, что исполнит приказание, и так как монашек, прибегая к новым уловкам, постоянно возобновлял свои попытки разбить твердый камень, то она сказала ему:

— Передай от меня привет твоему господину и скажи ему, что великая любовь, питаемая им ко мне, и горячие слезы, которые, по его словам, он беспрестанно из-за меня проливает, нашли наконец доступ в мое сердце, так что я в большей мере стала принадлежать ему, чем себе самой. И так как сулящая нам радости судьба пожелала, чтобы мессер Родерико отправился в деревню, где он и заночует, то пусть магистр, как только пробьет три часа, приходит ко мне тайком, и я дам ему свидание, которого он добивается. Только попроси его, чтобы он в этом деле не доверялся никому, даже самому близкому другу и приятелю.

Монашек ушел до крайности обрадованный, и, когда он передал магистру благоприятное известие, тот почувствовал себя самым счастливым человеком» Но как ни был краток назначенный срок, ему казалось, что придется прождать тысячелетия; когда же время пришло, он старательно надушился, чтобы не разило от него монахом, и, полагая, что для победы в предстоящем беге ему придется нестись во весь опор, поужинал на этот раз самыми тонкими и изысканными кушаньями. Захватив свою обычную утварь, он направился к двери дамы и, найдя ее открытой, вошел в дом и впотьмах, как слепой, был проведен служанкой в залу, где, вопреки ожиданию, вместо радостно идущей ему навстречу дамы нашел рыцаря с одним из его верных слуг; те схватили его голыми руками и придушили, не произведя ни малейшего звука.

Когда рыцарь убедился в смерти магистра Диего, он стал было раскаиваться в том, что запятнал свои могучие руки убийством минорита. Но, видя, что раскаянием делу не поможешь, он решил, опасаясь за честь свою и боясь королевского гнева, убрать мертвеца из дома. Итак, ему пришло на ум отнести труп в монастырь. Он взвалил его на спину слуги, и они направились в монастырский сад и, без труда проникнув отсюда в монастырь, отнесли мертвеца туда, куда братья ходили по своим нуждам; и так как случилось, что только одно из сидений было пригодно, все же другие были разрушены (ведь, как постоянно приходится видеть, монастырские помещения походят скорее на разбойничьи притоны, чем на обители слуг божиих), они посадили его туда, как если бы он был занят отправлением своих нужд, и, оставив мертвеца, вернулись домой.

В то время как синьор магистр оставался там, будто с целью освободиться от излишнего, случилось, что другой монах, молодой и здоровенный, почувствовал в полночь крайнюю необходимость пойти в упомянутое место для отправления своих естественных надобностей; Он зажег светильник и пошел туда, где восседал мертвый магистр Диего; узнав его и думая, что он жив, монах, не сказав ни слова, отошел назад, потому что из-за монашеского недоброжелательства и зависти они находились в смертельной и яростной вражде. Итак, он решил подождать в сторонке, пока магистр свершит то, что он сам собирался сделать. Обождав же, согласно своим расчетам, достаточно долго и видя, что магистр не шевелится, монах, испытывавший неотложную нужду, повторял себе неоднократно:

— Как бог свят, этот негодяй застрял здесь и не хочет пустить меня на свое место ради того лишь, чтобы гнусной этой проделкой выказать мне свою вражду: но это ему не удастся, так как я потерплю, пока могу, а потом, если увижу, что он упорствует, не пойду, хотя и мог бы это сделать, в другое место, а вытащу его отсюда даже против его воли.

Магистр, однако, ставший уже на мертвый якорь, упорно не двигался с места, и монах, которому терпеть дольше было невмочь, вскричал в бешенстве:

— Не допусти этого, господи! Не бывать тому, чтобы он причинял мне такой позор, а я бы не мог постоять за себя!

Схватив огромный булыжник и подойдя поближе, он с такой силой запустил камнем магистру в грудь, что опрокинул его навзничь, причем тот, однако, не пошевельнул ни одним членом. Монах заметил, с какой силой пришелся его удар, и потому, видя, что магистр не поднимается, стал опасаться, не убил ли он его камнем; выждав немного и то веря, то не веря своему предположению, он наконец подошел к мертвецу и, осмотрев его при свете лампады и убедившись в том, что магистр действительно мертв, он и впрямь счел себя убийцей, решив, что все так и произошло, как ему показалось. Он впал в смертельную тоску, так как опасался, что будет, вследствие вражды своей к магистру, заподозрен в нанесении ему смертельного удара, и, предвидя, что придется ему расстаться с жизнью, несколько раз собирался уже повеситься. Но, хорошенько обдумав дело, он решил вынести труп из монастыря и бросить на улицу, чтобы избавиться в будущем от всяких подозрений и обвинений, которые, по указанной причине, могли бы быть на него возведены. И, когда он уже намеревался осуществить задуманное, ему пришло на ум постыдное и всем известное ухаживание магистра за донной Катериной, которую тот непрестанно преследовал, и он сказал себе:

— Куда мне отнести его, как не к дому мессера Родерико? Это очень легко, так как дом его по соседству, и таким образом я меньше всего навлеку на себя подозрение, так как, наверно, подумают, что магистр был убит по приказанию рыцаря в то время, как пробирался к его жене.

Сказав это и твердо держась своего решения, монах с превеликим трудом взвалил себе на плечи покойника и отнес его к той самой двери, откуда за несколько часов перед тем магистр был вынесен мертвым. Оставив его здесь, он вернулся, никем не замеченный, в монастырь. И хотя монаху казалось, что средство, к которому он прибег, обеспечивало ему безопасность, тем не менее он решил под каким-либо вымышленным предлогом на время отлучиться из монастыря; и, остановившись на этой мысли, он тотчас же пошел к настоятелю и сказал ему:

— Отче, позавчера, за отсутствием вьючных животных, я оставил большую часть нашего сбора неподалеку от Медины в доме одного нашего почитателя, а потому я бы хотел отправиться за нашим добром, «захватив с собой нашу монастырскую кобылу. С божьей помощью, я возвращусь оттуда завтра или послезавтра.

Настоятель не только дал ему разрешение, но и весьма похвалил его за усердие. Получив этот ответ, справив свои делишки и взнуздав кобылу, монах стал дожидаться зари, чтобы пуститься в путь.

Мессер Родерико, почти или совсем даже не спавший ночью — так как он сомневался в исходе дела, — с приближением дня остановился на мысли послать своего слугу, чтобы тот, обойдя кругом монастырь, послушал и разузнал, не нашли ли монахи мертвого магистра и что они говорят по этому поводу. Слуга, выходя из дому, чтобы исполнить приказание, нашел магистра Диего сидящим перед входной дверью словно на диспуте; зрелище это внушило слуге немалый страх, какой обычно вызывает вид мертвецов; возвратясь в дом, он тотчас же позвал своего синьора и, едва владея языком, рассказал ему, что тело магистра принесено к ним обратно. Рыцарь премного удивился такому случаю, повергшему его в еще большее смущение; однако, ободрив себя мыслью о том, что дело его, как он думал, правое, он решил со спокойной душой ждать исхода и, обернувшись к мертвецу, сказал:

— Итак, тебе суждено быть язвой моего дома, от которой я не могу избавиться, — все равно, жив ты или мертв! Но назло тому, кто притащил тебя сюда, ты вернешься обратно не иначе, как верхом на таком животном, каким ты сам был при жизни.

И, сказав это, он приказал слуге привести жеребца из конюшни одного из соседей; этого жеребца хозяин держал для городских кобыл и ослиц, и он пребывал там наподобие ослицы Иерусалимской. Слуга пошел весьма поспешно и привел жеребца с седлом и уздой и всей прочей сбруей, находившейся в полной исправности; и, как уже решил рыцарь, они посадили мертвеца на лошадь, подперев его и привязав как следует, и, снабдив его копьем, прикрепленным к щитку панциря, они вложили ему в руки поводья, так что можно было подумать, что они снаряжали его на бой. Устроив все таким образом, они отвезли магистра к паперти монастырской церкви и, привязав его там, возвратились домой.

Когда монаху показалось, что ему уже пора отправиться в задуманное путешествие, он открыл ворота и затем, сев на кобылу, выехал на улицу. Здесь перед ним оказался магистр, снаряженный так, как уже было о том рассказано: казалось, он угрожал монаху копьем и готовился поразить его насмерть. При виде такого зрелища монаху пришла в голову дикая и страшная мысль, именно — что дух магистра, как верят тому некоторые глупцы, возвратился в его тело и в наказание за грехи должен преследовать своего убийцу. А потому монах был поражен таким ужасом, что едва не свалился замертво. И в то время как он стоял так, словно громом пораженный, от страха не зная, в какую сторону повернуть, до жеребца донесся запах кобылы, и он извлек свою стальную булаву и, заржав, хотел к ней приблизиться. Такое поведение жеребца еще более испугало монаха; однако он пришел в себя и хотел направить кобылу своим путем, но она повернула корму в сторону жеребца и начала лягаться. Монах отнюдь не был лучшим наездником на свете и чуть было не свалился. Не дожидаясь второй подобной встряски, он крепко сжал лошади бока, вонзил в них шпоры, вцепился обеими руками в седло и бросив поводья, пустил животное по воле судьбы. Кобыла, почувствовав, что шпоры сильно врезаются в ее бока, оказалась вынуждена бежать наугад по первой попавшейся дороге. Жеребец, же, видя, что добыча его ускользает, в ярости порвал слабые узы и буйно понесся за нею вслед. Бедный монашек, чувствуя позади себя врага, обернулся и увидел его плотно сидящим в седле с копьем наперевес, словно он был отменным бойцом. Эта новая опасность прогнала страх перед первой, и монах стал кричать:

— На помощь, на помощь!

Так как уже рассвело, то на его крики и шум, производимый мчавшимися без узды скакунами, все стали выглядывать в окна и в двери: и каждому казалось, что он лопнет от смеха при виде столь нового и необычайного зрелища, каким было это преследование вскачь одного минорита другим, причем оба они в равной мере походили на покойников. Кобыла, предоставленная самой себе, неслась по улицам то туда, то сюда, в ту сторону, куда ей заблагорассудится; жеребец же скакал за ней, не переставая яростно ее преследовать, так что не приходится даже спрашивать не грозила ли монаху опасность быть раненым копьем. Огромная толпа испускала вслед им крики, свист и вой и повсюду слышно было, как кричали: «Стой, хватай!» Одни бросали в них камни, другие ударяли жеребца палками, и каждый изощрялся, старайся разъединить их, но не столько из сострадания к несущимся вскачь, сколько из желания узнать, кто они такие, так как вследствие быстрого бега лошадей нельзя было разглядеть всадников.

Наконец злосчастные наездники случайно свернули к одним из городских ворот. Там их обступили и схватили обоих, и мертвого и живого; и велико было общее удивление, когда их узнали. И как сидели они на лошадях, так и были отведены в монастырь, где их встретили с неописуемой скорбью настоятель и вся братия. Мертвого похоронили, а для живого приготовили веревку. После того как монаха связали, он, не желая подвергаться пытке, чистосердечно сознался в том, что убил магистра. Правда, он не мог догадаться, кто посадил мертвеца на лошадь. Благодаря этому признанию его освободили от пыток, однако подвергли жестокому заключению: затем было сделано распоряжение о том, чтобы епископ города лишил его монашеского сана и передал светским властям, дабы те судили его как убийцу, согласно обычным законам.

Случайно в те дни прибыл в Саламанку король Фернандо, и когда ему рассказали о происшедшем, то, несмотря на всю свою сдержанность и на то, что он очень скорбел по поводу смерти столь известного магистра, он все же не в силах был устоять против забавности этого происшествия и стал вместе со всеми баронами так сильно над ним смеяться, что едва мог удержаться на ногах. Когда же наступил срок исполнения несправедливого приговора над монахом, мессер Родерико, который был доблестным рыцарем и любимцем короля, рассудил, что его молчание будет единственной причиной столь великой справедливости. Побуждаемый любовью к правде, он решил скорее умереть, чем скрыть истину в столь важном деле. И, придя к королю, он в присутствии баронов и множества народа сказал ему:

— Синьор мой, с одной стороны, суровый и несправедливый приговор, вынесенный неповинному францисканцу, с другой стороны, желание не скрывать истину заставляют меня вмешаться в это дело. И потому, если ваше величество соизволит простить настоящего убийцу магистра Диего, я сейчас призову его сюда и заставлю рассказать по правде, со всеми доказательствами и во всех подробностях, как это на самом деле произошло.

Король, будучи милостивым государем и желая узнать истину, не поскупился на просимое прощение. Получив его, мессер Родерико в присутствии короля и всех окружающих рассказал точнейшим образом с самого начала и до рокового и последнего часа жизни магистра все подробности, относящиеся к ухаживанию монаха за его женой, а также обо всех письмах, посланиях и прочих проделках минорита. Король уже ранее выслушал показания монаха, и, так как они, по его мнению, сходились с показаниями мессера Родерико, зная к тому же его за честного и превосходного рыцаря, он отказался от дальнейших допросов и дал полную веру его словам; но, раздумывая о подробностях этого запутанного и странного случая, он и удивлялся и скорбел, а иногда и сдержанно смеялся. Однако, чтобы воспрепятствовать исполнению несправедливого приговора над невинным, король призвал настоятеля, а вместе с ним также и бедного монаха и рассказал им в присутствии баронов, прочих дворян и всех присутствующих о том, как на самом деле все произошло; на основании этих данных он приказал тотчас же освободить монаха, приговоренного к жестокой смертной казни. И когда приказ был исполнен, то монах, доброе имя которого было теперь восстановлено, вернулся домой в самом веселом настроении. Мессер же Родерико, получив прощение, удостоился, сверх того, и самых высоких похвал за свое поведение в этом деле. И, таким образом, весть о случившемся, возбуждая немалую радость, была разнесена быстрою молвою по всему Кастильскому королевству, а затем рассказ об этом достиг и наших краев и был передан в кратких словах тебе, могущественнейший король и господин наш…

Новелла II

Светлейшему государю Альфонсу Арагонскому87, достойнейшему герцогу Калабрийскому

Один монах-доминиканец дает знать мадонне Барбаре, что она зачнет от праведника и произведет на свет пятого евангелиста; с помощью этого обмана он ею овладевает, и она становится беременной; затем, прибегнув к новому обману, он спасается бегством; проделка обнаруживается, и отец Барбары выдает ее замуж за человека низкого происхождения

 

Рассказывали мне с ручательством за истину, что в недавнее время в Германии жил знатный синьор, герцог Ланцхетский и был он богаче всех прочих немецких баронов и драгоценностями и деньгами. Судьба даровала ему только одну дочку, которую звали Барбара. И не только как единственная дочь была она горячо любима своим отцом, но и по красоте своей была признана единственной во всей Германии. Еще в детском возрасте, вдохновляемая, может быть, духом святым или, пожалуй, скорей под влиянием ребяческой прихоти, чем зрелого размышления, дала она торжественный обет блюсти девственность в течение всей своей жизни. Посвятив свою девственность Христу и украсившись всяческими добродетелями и похвальными обычаями так, что при первом взгляде уже казалась юной святой, достигла она брачного возраста. Узнав же, что многие бароны настоятельно просят у отца ее руки, она почувствовала себя вынужденной объявить о своем решении.

 

Когда она открыла его отцу и матери, то, несмотря на ее умелую речь, родители были, не без основания, крайне огорчены этим известием. Но, хотя они применяли и угрозы и ласки, чтобы заставить дочь отказаться от ее упорства, они убедились, что она отнюдь не склонна сойти с этой дороги, на которую вступила; и тогда со скорбью, равной которой никогда еще не испытывали, они решили оставить ее в покое и довериться в этом деле благодетельной природе. Барбара же после того, как объявила о своей воле, превратила комнату свою в благочестивую молельню и не только проводила почти все свое время в молитвах, но и изнуряла нежнейшее тело свое постом и бичеванием так, что было это всем на удивление. Молва о такой святости прошла по всей Германии, Верхней и Нижней, и дошла даже до наших италийских пределов, благодаря чему в окрестностях города, где жил герцог, в кратчайшее время собралось бесчисленное множество всяких монахов, разными выдумками оправдывавших свое прибытие. И не иначе, чем стервятники и голодные волки сбегаются к смердящей падали, сбежались они, чтобы заполучить в добычу честь и имущество столь высокой и редкой дамы. Среди них был один бездельник-монах, имени которого я не знаю или, вернее, не хочу называть. Умолчу и о том, был ой итальянцем или немцем, так как имею для этого уважительную причину. Этот монах, заслуживший в ордене святого Доминика славу великолепного проповедника, исколесил все варварские германские земли, прибегая к величайшим плутням, показывая рукоять ножа, которым был убит святой Петр Мученик, и разные безделушки, относящиеся к святому Викентию, и творя, по мнению многих глупцов, бесчисленные чудеса.

Когда молва о нем достигла мадонны Барбары, то желание его исполнилось и расчеты оправдались, так как благочестивая девушка пожелала увидеть его и приказала позвать к себе. Монах сейчас же отправился к ней с обычными своими церемониями; дочь герцога, приняв доминиканца почтительно, как святого, поведала ему затем о своем неизменном решении и просила его, как милости, дать ей совет и оказать помощь в деле спасения души. Монах хорошо присмотрелся к ее скорее божественным, чем земным прелестям и, будучи человеком молодым и крепким, сразу же в нее влюбился и мгновениями испытывал столь сильные приступы вожделения, что готов был лишиться чувств. Однако, овладев собой, он воздал в благолепных выражениях хвалу ее святому и дивному намерению, непрестанно Славя и благословляя божественный промысл, избравший среди этого обманом полного мира столь достойную деву; он постарался убедить также и ее родителей в том, что столь прекрасная склонность их дочери принесет пользу не только ей одной, но даже и всем остальным женщинам, настоящим и будущим; и на том основании, что общение с мирянами было бы для нее опасным, он утвердил ее в намерении покинуть мир и вместе с другими девственницами вступить в один из монашеских орденов, чтобы таким образом послужить созданию на земле новой общины дев, обрученных Христу.

Он имел много долгих беседе ней, с герцогом и его супругой, и так как все сочли совет его превосходным, святым и основанным на непреложной истине, то родители, желая вместе с тем сделать приятное Барбаре, построили в кратчайший срок большой и роскошный монастырь и, по желанию монаха, посвятили его святой деве Екатерине Сьенской для того, чтобы управление им не перешло как-нибудь в чужие руки88; и Барбара затворилась в нем вместе с множеством других благородных девиц. Здесь, приняв правила и обычаи, указанные им нашим монахом, они стали следовать святому и строгому уставу; и все это имело такой вид, что никто, кроме бога, единственного сердцеведа, проникающего в тайные помыслы, не мог бы дознаться, что царь бесовский вполне овладел душой этого, распутника, полной скверны. Он же, чтобы следить за тайными помыслами дев, постоянно убеждал их, что не знает более спасительного и действенного средства против соблазнов вражеских, как регулярная исповедь; подвергаясь ей и не замечая его тайных козней, они сделали хищного волка вожаком своего благочестивого стада. Когда же он увидел, что как следует приручил их, то решил, не медля долее, удовлетворить свою постыдную и мерзкую похоть. Однажды вечером, завладев тайком книжечкой Барбары, в которой были записаны некоторые благочестивые молитвы и находились изображения различных святых, а также святого духа, он против уст его сделал золотыми буквами следующую надпись: «Барбара, ты зачнешь от праведника и родишь пятого евангелиста, который восполнит недосказанное остальными; ты пребудешь непорочной и будешь блаженной пред лицом господа». Сделав это и закрыв книгу, он с утра заблаговременно положил ее в том самом месте, откуда взял вечером. Он изготовил еще много листков с надписями такого же содержания, сделанными золотом лазурью, и спрятал их, поджидая, когда представится случай ими воспользоваться.

Барбара, придя в обычное время в келью для положенных молитв и раскрыв страницу с изображением святого духа, совсем растерялась при одном взгляде на надпись; немного придя в себя, она ознакомилась с содержанием этого плачевного благовещения, и оно дало ей достаточное основание для удивления, смятения и тоски. Перечитывая надпись, она с каждым разом терзалась все более, и тяжелое беспокойство овладело ее юным женственным и непорочным сердцем. Полная удивления, прервала она начатую молитву и поспешно направилась к своему духовному отцу; она отвела его в сторону и, угнетенная и побежденная ребяческим страхом, плача, показала ему книгу с золотой надписью. Монах, едва взглянув, прикинулся крайне пораженным и, осенив себя крестным знамением, обратился к девушке в таких выражениях:

— Дочь моя, я полагаю, что это искушение диавола, который, в злобе на вашу чистоту, хочет расставить перед вами свои путы, чтобы низвергнуть вас в бездну вечной гибели; а потому я приказываю тебе именем господа и святого послушания, чтобы ты некоторое время не давала веры ни этому, ни чему-либо подобному; однако премного хвалю тебя за то, что ты все мне открыла, и поступай так же и впредь, и я увещеваю тебя и накладываю на тебя епитимью, чтобы ты немедленно прибегла к святой исповеди — лучшему средству от этих коварных козней. Итак, будь сильной и стойкой в сражении с проклятым врагом божиим — и ты будешь увенчана за победу твою двойной пальмовой ветвью, ибо добродетель, побеждающая вопреки слабости, становится совершенством.

Произнеся еще много подобных, столь же благочестивых слов, он успокоил ее своей мошеннической болтовней и затем, уйдя от нее, согласно заранее обдуманному плану позвал к себе одного из своих служек и спрятал его в комнате Барбары. Он снабдил его несколькими из тех листков, о которых было сказано выше, и объяснил, как и когда нужно будет их подбросить. Благородная девица вошла в комнату и тотчас же стала на молитву, со смиренным сердцем моля бога, чтобы он просветил ее насчет случившегося. Но внезапно она почувствовала, что на колени к ней упал один из этих листков. Она подняла и прочла его; и видя, что листок великолепно разукрашен и что он подобными же словами подтверждает пророчеством воплощении нового евангелиста, Барбара сразу задрожала и хотела встать. Но за первым листком последовали второй и третий, а прежде чем она успела выйти, их упало до десяти. Видя это, девушка в сильном страхе покинула келью и, позвав монаха, вся бледная, показала ему листки. Преподобный волк, прикинувшись изумленным, сказал:

— Дочь моя, это дело, способное вызвать величайшее удивление, и такого рода, что нельзя его оставить без зрелого размышления, потому что здесь, быть может, явила себя божественная сила; но возможно, что и иная. Итак, мне кажется, что не следует ни спешить с верою, ни упорствовать в прежнем заключение скорее подобает нам прибегнуть к святой молитве, и ты — с одной стороны, а я — с другой, будем просить бога, чтобы по совершенной и нескончаемой благости своей он удостоил нас своей милости и подал знак, по которому мы могли бы судить, какого рода это откровение — благо ли в нем или зло, и что нам делать: следовать ему или спасаться от него. А кроме того, я хочу завтра отслужить мессу в твоей келье. И, вооружась древом честного креста господня и другими святынями, побеждающими диавольские козни, мы посмотрим, какое указание даст нам всемогущий бог.

Барбара сочла эти советы святыми и достойными исполнения и потому согласилась, чтобы все так и было сделано. На следующий день вставший заблаговременно монах привел в порядок все свои снаряды для служения мессы сатане, велел служке отправиться на прежнее место, а затем сам пошел в келью дамы. Принятый ею с почтением, он начал благоговейно служить мессу; и с самого начала и до конца служка не переставал бросать листки, которыми монах снабдил его в изобилии. Молодая девушка убедилась в том, что эти многочисленные и прекращающиеся послания говорили все об одном; вместе с тем моления, бдения и другие благочестивые упражнения укрепили ее в желании верить, и ей стало казаться, что это откровение поистине исходит от святого духа. И, — гордясь в сердце своем таким счастьем, она сочла себя блаженной и поверила, что ей подлинно уготовано то, на что указывали надписи. Месса окончилась, были собраны падавшие на нее и на монаха листки, которые были столь красивы, что, казалось, только ангельская рука могла изготовить и надписать их, и Барбара пребывала в счастливом и радостном состоянии. Монах же, полагавший, что пора уже сорвать в этом пышном саду последний и самый сладостный плод, сказал:

— Дочь моя, эти явные и столь многочисленные указания убеждают меня, что в деле этом божья воля и что дальнейшие попытки получить новые подтверждения были бы с нашей стороны самонадеянным дерзанием исследовать то, что проистекает от божественного разума, который, как видишь, открыто указывает нам на свою волю, желая, чтобы столь высокое сокровище появилось на свет из твоего благодатного сосуда. Итак, если мы и дальше будем проявлять неверие, боюсь, как бы божественное решение не обратилось нам во вред. Все же, не поддаваясь более сомнению, а желая лишь окончательно убедиться в сказанном, посмотрим, не пророчит ли об этом в какой-либо своей части Священное писание.

И, взяв тотчас же библию и раскрыв ее на заранее отмеченной им странице, он нашел в евангелии от Иоанна то место, в котором говорится: «И многие другие знамения показал Иисус своим ученикам, о коих не написано в книге сей». И прочтя это, он обернулся к Барбаре и сказал ей:

— В ином свидетельстве нет нам нужды: вот и все наши сомнения рассеялись; поистине, это будет тот, о ком говорит нам евангелист, и он восполнит то, о чем умолчали другие; и посему всякие сомнения отныне не только излишни, но даже неуместны; и я предоставляю бремя их тебе одной, если ты еще не уверилась.

Отвечая на его последние слова, Барбара сказала:

— Горе мне, отче, к чему эти слова! Разве не знаете вы, что все мое благо и упование в том, чтобы вверяться вашему совету? Итак, я всегда буду склонна исполнить все, что вы пожелаете.

Видя, что замысел в таком положении, что остается только завершить его на деле, монах сказал:

— Дочь моя, ты говоришь мудро; однако у меня в душе остается сомнение: как найдем мы лицо, к тому подходящее, которому мы могли бы довериться, принимая во внимание, что весь мир полон обмана и предательства?

Барбара в своей невинности ответила ему на это:

— Отче, в нашем писании сказано, что тот, кто сотворит это, должен быть праведен и свят, вроде вас; и я не знаю никого другого, кто бы более, чем вы, подошел для того, чтобы совершить это со мной, в особенности потому, что вы мой духовный отец.

На это монах ответил:

— Не знаю, как могло бы это совершиться через меня, так как и я ведь дал обет всю жизнь мою соблюдать целомудрие; однако лучше согрешить мне, чем допустить, чтобы твое непорочное и нежнейшее тело было осквернено чужими руками. Кроме того, это должно послужить на благо и преуспеяние христианской вере, а потому я готов. Однако я не премину напомнить, что тебе следует остерегаться и ни с кем не говорить об этом, так как я не сомневаюсь, что бог прогневается, если кто-либо о том проведает, и как ныне ты по справедливости можешь считаться самой блаженной из жен века сего, так тогда ты станешь неугодной богу мятежницей.

Благородная девица, ничего не возражая, заверила его всякими клятвами, что никому на свете этого не откроет.

— В таком случае, — сказал монах, — сегодня вечером во имя господне, не медля долее, приступим к совершению; но так как сочетаться мы будем во славу всевышнего, то до самого того времени нам следует пребывать в святой молитве, чтобы в благоговении приступить к этому святому, божественному таинству.

Так заключил он свою речь, и после того как девушка проводила его к выходу, вернулся в свою келью; и помня о том, что от его плодоносного семени должен будет родиться святой евангелист, он не стал в этот день осквернять свое тело грубой заурядной пищей, которую часто принимал, чтобы обмануть других, но подкрепил себя как следует отборнейшими и великолепно приготовленными яствами и превосходными винами. Когда же наступил вожделенный час, он пробрался скрытыми путями в комнату Барбары, которая, постясь и проливая слезы, все время неустанно молилась. Увидя своего духовного отца, она встала и почтительно приветствовала его. Несмотря на то, что монах был одержим сильным желанием насладиться женщиной и изведать ее очаровательных объятий, вследствие чего каждое мгновение превращалось для него в тысячелетие, он, однако, решил, что не начнет любовной игры какой-нибудь похотливой лаской, но сначала только посмотрит, так же ли она прекрасна нагая при свете факелов, как являет ее в одеждах дневной свет, и поэтому он приказал ей раздеться донага. Исполняя это во имя послушания, Барбара испытывала величайший стыд; он же, оставшись в одной рубашке, зажег два больших факела и поместил девушку между ними. Смотря на ее нежнейшее, цвета слоновой кости тело, побеждавшее сверканием своим свет зажженных факелов, он был охвачен таким вожделением, что упал замертво в ее объятия; а придя в себя, он стал перед ней на колени и, усадив ее прямо перед собой, подобно мадонне на престоле, сказал так:

— Поклоняюсь тебе, благодатное чрево, в котором в ближайшие часы должен быть зачат светоч всего христианства.

И, сказав это и поцеловав девственную ее лилию, он страстно припал к ее нежнейшим розовым устам и, не расставаясь с ними ни на мгновение, заключил девушку в объятия и бросился с нею на приготовленную постель. Всякий легко может себе представить, чем занимались они всю ночь; мне же доподлинно известно, что они не только в согласии с тем, что было открыто девушке, дошли до пятого евангелиста, но и до семи даров духа святого. И хотя Барбара принимала эту пищу лишь в качестве духовной, однако, поразмыслив, она решила, что это самое приятное и сладостное, что только может совершить или отведать смертный. И так как игра эта под конец ей понравилась, то для того, чтобы иметь полную уверенность в зачатии будущего евангелиста, они каждую ночь все с большим рвением сходились для любовных сражений, и, продолжая наслаждаться таким образом, она и вправду забеременела; а когда несомненные признаки убедили в том обоих, монах, опасаясь за свою жизнь, сказал:

— Дочь моя, ты видишь, что, как того пожелал господь, мы уже достигли цели, к которой стремились: ты беременна и, с помощью творца, должна родить. Я намереваюсь потому обратиться к святейшему папе и сообщить ему об этом божественном чуде, чтобы он послал сюда двух своих кардиналов, которые объявят младенца святым при самом его рождении, вследствие чего он будет возвеличен и чтим превыше всех святых.

Девушкой, которая, как сказано, была очень чиста и потому легко поверила этому, овладело новое честолюбивое стремление, и ей было приятно, что ради нее монах отправится в этот путь. Он же, видя ясно, что с каждым днем сосуд нового евангелиста увеличивается, быстро собрался в дорогу и, получив от Барбары кое-что для подкрепления своего чрева и простившись с нею не без огорчения, отправился в путь. В скором времени он находился уже в Тоскане. Что делал он потом и где бывал, обманывая других новыми хитростями и уловками, пусть поразмыслит об этом тот, кем не владеет страсть; следует, однако, считать за достоверное, что всюду, куда только прибывал этот предтеча антихриста, он давал предвкушать всем, кто в него верил, божественность райского бытия ангелов.

Что сталось с Барбарой, оставшейся беременной и долго напрасно ждавшей обещанных кардиналов, и как разрешилась она от бремени, — ничто не побуждает меня заняться выяснением этих обстоятельств. Но я знаю, что таковы бывают плоды, листья и цветы, приносимые общением с этими мошенниками-монахами.

Новелла III

Славнейшему поэту Джованни Понтано

Фра Никколо да Нарни, влюбленный в Агату, добивается исполнения своего желания; является муж, и жена говорит ему, что монах с помощью некоторых реликвий освободил ее от недуга; найдя штаны у изголовья кровати, муж встревожен, но жена говорит, что это штаны святого Гриффона; муж верит этому, и монах с торжественной процессией относит штаны домой

 

Как хорошо известно, благородная и славная Катания считается одним из самых значительных городов острова Сицилия. Не так давно там жил некий доктор медицины, магистр Роджеро Кампишано. Хотя он и был отягчен годами, он взял в жены молодую девушку. Звали ее Агатой, происходила она из очень почтенного семейства названного города и по общему мнению была самой красивой и прелестной женщиной, какую только можно было найти тогда на всем острове, а потому муж любил ее не меньше собственной жизни. Но редко или никогда даже такая любовь обходится без ревности. И в скором времени, без малейшего повода, доктор стал так ревновать жену, что запретил ей видеться не только с посторонними, но и с друзьями и родственниками. И хотя магистр Роджеро, как казначей миноритов, их поверенный, словом — как лицо, посвященное во все их дела, был у них своим человеком, все же для большей верности он приказал своей жене избегать их общества ничуть не менее, чем общества мирян. Случилось, однако, что вскоре после этого прибыл в Катанию минорит, которого звали братом Никколо да Нарни. Хотя он имел вид настоящего святоши, носил башмаки с деревянными подметками, похожие на тюремные колодки, и кожаный нагрудник на рясе и хотя он был полон ханжества и лицемерия., тем не менее он был красивым и хорошо сложенным юношей. Этот монах изучил богословие в Перуджии и стал не только славным знатоком францисканского учения, но и знаменитым проповедником; кроме того согласно его собственному утверждению, он был прежде учеником святого Бернардина89 и получил от него некие реликвии, через чудесную силу которых бог явил и являет ему постоянно многие чудеса. По этим причинам, а также благодаря благоговейному отношению всех к его ордену проповеди его вызывали огромное стечение народа.

 

Итак, случилось, что однажды утром во время обычной проповеди он увидел в толпе женщин мадонну Агату, показавшуюся ему рубином в оправе из множества белоснежных жемчужин; искоса поглядывая на нее по временам, но ни на мгновение не прерывая своей речи, он не раз говорил себе, что можно будет назвать счастливцем того, кто заслужит любовь столь прелестной женщины. Агата, как это обыкновенно бывает, когда слушают проповедь, все время смотрела в упор на проповедника, который показался ей необычайно красивым; и ее чувственность заставляла ее втайне желать, чтобы муж ее был таким же красивым, как проповедник; она подумала также, а потом и решила пойти к нему на исповедь. Приняв это решение, она направилась к монаху, как только увидела, что тот сходит с кафедры, и попросила его назначить ей время для исповеди. Монах, в глубине души испытавший величайшее удовольствие, чтобы не обнаружить своих позорных помыслов, ответил, что исповедь не входит в его обязанности. На это дама возразила:

— Но, может быть, ради моего мужа, магистра Роджеро, вы согласитесь сделать исключение в мою пользу?

Монах ответил:

— Так как вы супруга нашего уполномоченного, то из уважения к нему я охотно вас выслушаю.

Затем они отошли в сторону, и, после того как монах занял место, полагающееся исповеднику, дама, опустившись перед ним на колени, начала исповедоваться в обычном порядке; перечислив часть своих грехов и начав рассказывать затем о безмерной ревности мужа, она попросила монаха как милости, чтобы он своей благодатной силой навсегда изгнал из головы мужа эти бредни; она думала, впрочем, что недуг этот, пожалуй, можно исцелить теми самыми травами или пластырями, которыми муж ее лечит своих больных. Монах при этом предложении снова возликовал. Ему показалось, что благоприятная судьба сама открывает ему доступ к желанному пути, и, успокоив даму искусными словами, он дал ей следующий совет:

— Дочь моя, не приходится удивляться, что твой муж так сильно тебя ревнует; если бы было иначе, ни я, ни кто другой не счел бы его благоразумным; и не следует винить его за это, так как виновата здесь одна лишь природа, наделившая тебя такой ангельской красотой, что никак невозможно обладать ею, не ревнуя.

Дама, улыбнувшись на эти слова, нашла, что ей уже пора вернуться к ожидавшим ее спутницам, и, выслушав еще несколько ласковых слов, попросила монаха дать ей отпущение грехов. Тот, глубоко вздохнув и обратившись к ней с благочестивым видом, ответил так:

— Дочь моя, никто, будучи сам связан, не может разрешить от уз другого; так как ты связала меня в столь краткий срок, то без твоей помощи я не властен избавить от них ни тебя, ни себя.

Молодая дама, будучи сицилианкой, без труда разобралась в столь прозрачном намеке, который понравился ей, потому что видеть плененным этого красивого монаха доставляло ей величайшее удовольствие. Однако она порядочно удивилась тому, что монахи занимаются такими делами. Будучи в очень нежном возрасте и строго охраняемая мужем, она не только никогда не общалась с монахами, но и была твердо уверена, что принятие монашества для мужчин все равно что оскопление для цыпленка. Убедившись теперь в том, что монах был петухом, а не каплуном, молодая женщина почувствовала такое сильное желание, какого еще не знала прежде, и, решив отдать монаху свою любовь, она ответила:

— Отец мой, предоставьте скорбеть мне, ибо, придя сюда свободной, я уйду порабощенной вами и любовью.

Монах в несказанном восторге ответил ей:

— Итак, раз желания наши столь согласны, не сможешь ли ты придумать способ, как бы, одновременно выйдя из этой суровой тюрьмы, мы могли насладиться нашей цветущей юностью?

На это она ответила, что охотно поступила бы так, будь то в ее власти; однако затем прибавила:

— Мне сейчас пришло в голову, что мы, несмотря на крайнюю ревность моего мужа, все же сможем осуществить наше намерение. Раз в месяц у меня бывают такие сильные сердечные припадки, что я почти лишаюсь чувств, и никакие советы врачей до сих пор не оказывали мне ни малейшей помощи; старые женщины говорят, что это проистекает от матки: они говорят, что я молода и способна быть матерью, а между тем старость моего мужа лишает меня этой возможности. Поэтому мне пришла мысль: в один из тех дней, когда он отправится к какому-нибудь своему больному за город, я сделаю вид, будто меня схватил мой обычный недуг, и тотчас же велю послать за вами, прося принести мне что-нибудь из реликвий святого Гриффона; будьте же наготове, чтобы прийти с ними ко мне тайно, и с помощью одной из моих девушек, крайне мне преданной, мы сойдемся вдвоем к полному нашему удовольствию.

Монах сказал весело:

— Дочь моя, да благословит тебя бог за то, что ты так хорошо это придумала, и я полагаю, что твой замысел следует исполнить; а я приведу с собой товарища, который, снисходя к положению вещей, позаботится о том, чтобы твоя верная служанка тоже не оставалась без дела.

И, приняв это решение, они расстались, страстно и влюбленно вздыхая. Возвратившись домой, дама открыла служанке то, о чем, к их общей радости, она уговорилась со священником. Служанка, крайне обрадованная этим известием, ответила, что всегда готова исполнить любое приказание госпожи. Судьба благоприятствовала любовникам. Как предвидела дама, магистр Роджеро должен был отправиться к больному и выехал на следующее утро из города; и, чтобы не откладывать дела, жена его прикинулась одержимой своим обычным недугом и стала призывать на помощь святого Гриффона. Тогда девушка подала ей совет:

— Почему бы вам не послать за его святыми реликвиями, которые всеми столь чтимы?

Как между ними было условлено, дама обернулась к служанке и, делая вид, что ей трудно говорить, ответила:

— Конечно, я прошу тебя за ними послать.

На это девушка сочувственно сказала:

— Я сама пойду за ними.

И, поспешно выйдя из дому, она разыскала монаха и передала ему то, что было приказано; он же тотчас отправился в путь, взяв с собой, как обещал, одного из своих товарищей, молодого и весьма к такому делу пригодного. Фра Никколо вошел в комнату дамы и почтительно приблизился к постели, на которой та лежала в одиночестве, любезно его поджидая. С величайшей скромностью приветствовав монаха, молодая женщина сказала ему:

— Отче, помолитесь за меня богу и святому Гриффону.

На это монах отвечал:

— Да удостоит меня того создатель! Однако и вам, с вашей стороны, надлежит приступить к сему с благоговением, и если вы пожелали причаститься его благодати через посредство чудесной силы принесенных мною реликвий, то сначала нам следует с сокрушенной душой приступить к святой исповеди, ибо если дух свят, то скорее может исцелиться и плоть. В ответ ему дама промолвила:

— Не иначе думала и я; иного желания я не имею и крайне прошу вас об этом.

После того как дама сказала это и под приличным предлогом удалила всех находившихся в ее комнате, за исключением служанки и второго монаха, они плотно заперлись, чтобы никто не помешал им, и оба монаха безудержно устремились в объятия своих любовниц. Фра Никколо взобрался на кровать и, считая себя, по-видимому, в полной безопасности, снял подштанники, чтобы дать свободу ногам, и бросил их в изголовье кровати; затем, обнявшись с прекрасной дамой, он приступил с ней к сладостной и вожделенной охоте. Продержав долго свою легавую на привязи, он из одного логова бесстрашно выгнал подряд двух зайцев; когда же он оттащил собаку, чтобы пустить ее за третьим, они вдруг услышали, как магистр Роджеро, возвратившийся уже от больного, подъехал на лошади к крыльцу дома. Монах с величайшей поспешностью вскочил с кровати и был так сражен страхом и огорчением, что совершенно забыл спрятать штаны, брошенные в изголовье кровати: служанка, тоже не без неудовольствия оторвавшаяся от начатой работы, открыла дверь и позвала ожидавших в зале, сказав им, что госпожа ее по милости божьей почти совсем исцелилась; и, когда все прославили и возблагодарили бога и святого Гриффона, она, к большому их удовольствию, позволила им войти. Магистр Роджеро, войдя тем временем в комнату и увидев необычайное зрелище, был не менее огорчен тем, что монахи повадились ходить к нему в дом, чем новым припадком своей милой жены. Она же, увидев, что он изменился в лице, сказала:

— Супруг мой, поистине я была бы уже мертвой, если бы наш отец проповедник не помог мне с помощью реликвий святого Гриффона: когда он приложил их мне к сердцу, я сразу избавилась от всех моих страданий: совсем так же потоки воды гасят слабый огонек.

Доверчивый муж, услышав, что найдено спасительное средство от столь неизлечимого недуга, немало тому обрадовался и, воздав хвалу богу и святому Гриффону, обратился к монаху, без конца благодаря его за оказанную помощь. Наконец после многих благочестивых речей монах распростился с хозяевами дома и с честью удалился вместе со своим товарищем. По дороге, чувствуя, что добрый пес его поминутно вырывается на свободу, он вспомнил, что забыл цепь на кровати, и, сильно огорченный этим, обратился к спутнику и рассказал о случившемся. Товарищ, вполне успокоив монаха указанием на то, что служанка первая найдет ее и спрячет, уже почти смеясь, прибавил следующее:

— Господин мой, ваше поведение ясно показывает, что вы не привыкли стеснять себя и, где бы ни находились, готовы дать полную волю вашему псу, быть может следуя в этом примеру доминиканцев, которые никогда не держат своих собак на цепи; однако, хоть охота их и весьма добычлива, все же собаки, посаженные на привязь, горячее и на охоте бывают более хваткими.

На это монах ответил:

— Ты говоришь правду, но дай бог, чтобы допущенная мною неосторожность не принесла мне позора и поругания. Ну, а ты как поступил с добычей, которую я оставил в твоих когтях? Про моего ястреба я знаю, что он в один полет поймал двух куропаток и собирался пуститься за третьей, но тут подоспел магистр, и ястреб сломал себе шею.

Товарищ ответил:

— Хоть я и не кузнец, однако прилагал все силы, чтобы с одного накала делать два гвоздя; один был уже готов, а другому, пожалуй, оставалось лишь насадить головку, когда служанка — будь проклят этот час! — сказала: «Хозяин у ворот!» Вот причина, почему, не окончив дела, я направился туда, где были вы.

— Ах, кабы с помощью божьей, — сказал монах, — вернуться мне к прерванной охоте, а тебе, когда вновь почувствуешь к тому влечение, заняться изготовлением гвоздей сотнями!

На это товарищ ответил:

— Я не отказываюсь; однако один пух пойманных тобой куропаток стоит больше, чем все гвозди, изготовленные в Милане90.

Монах рассмеялся на это, и, продолжая свое острословие, они с удовольствием вспоминали промеж себя о выдержанном ими сражении.

Магистр Роджеро, как только монахи ушли, приблизился к жене и, нежно гладя ее по шее и груди, стал расспрашивать, очень ли она мучилась от боли; болтая о том, о сем, он протянул руку, чтобы поправить подушку под головой больной, но тут он зацепил нечаянно тесьму от штанов, оставленных монахом. Он вытащил, их и, тотчас же признав за монашеские, весь изменился в лице и сказал:

— Черт возьми, что это значит, Агата? Как сюда попали монашеские штаны?

Молодая женщина всегда была очень сметливой, а в эту минуту любовь пробудила все ее хитроумие; и потому она сразу же ответила:

— Разве ты не помнишь, что я тебе сказала, супруг мой? Это не что иное, как чудесные штаны, принадлежавшие славному господину нашему святому Гриффону; их принес сюда монах-проповедник, как одну из чудесных реликвий святого, и всемогущий бог через благодатную их силу уже явил мне свою милость; увидев, что я совсем избавилась от страданий, я ради большей предосторожности и из благоговения попросила, как милости, у собиравшегося унести их монаха, чтобы он оставил мне реликвию до вечера, а потом сам пришел бы за нею или прислал кого-нибудь другого.

Муж, выслушав быстрый и толковый ответ жены, поверил или сделал вид, что поверил ей; но по природе своей он был ревнив, и его ум под впечатлением случившегося раздирался противоречивыми мыслями, словно двумя противоположными ветрами. Ничего, однако, не возразив, он оставил жену в покое. Она же, будучи весьма находчивой и видя, что муж ее насторожился, придумала новую хитрость, чтобы рассеять все его подозрения, и, обратившись к служанке, сказала ей:

— Ступай в монастырь и, разыскав проповедника, скажи ему, чтобы он послал за оставленной мне реликвией, так как, слава богу, я в ней больше не нуждаюсь.

Смышленая служанка, вполне уразумев, чего на самом деле хотела дама, поспешно направилась в монастырь и тотчас вызвала монаха; тот подошел к входной двери и, думая, что девушка принесла ему оставленную им памятку, с веселым лицом сказал ей:

— Что нового?

Служанка, несколько раздосадованная, ответила:

— Плохие новости, из-за вашей небрежности, и были бы еще хуже, если бы не находчивость моей госпожи.

— В чем дело? — спросил монах.

Служанка в точности рассказала ему о происшедшем, прибавив, что, по ее мнению, нужно немедленно послать за известной ему реликвией и обставить возвращение ее наивозможной торжественностью.

Монах ответил:

— В добрый час!

И он отпустил служанку, обнадежив ее, что все будет улажено; затем он тотчас же отправился к настоятелю и обратился к нему с такими словами:

— Отец, я тяжело согрешил, и за свое прегрешение готов принять кару; но молю вас не медлить с вашей помощью; и так как нужда в том велика, пособите уладить дело.

И после того как он в кратких словах рассказал о случившемся, настоятель, крайне этим разгневанный, строго выбранив монаха за неблагоразумие, сказал ему следующее:

— Так вот каковы твои подвиги, доблестный муж! Ты расположился там, вообразив себя в полной безопасности? Но, если ты не мог управиться, не снимая штанов, разве не было возможности спрятать их на груди, в рукаве или каким-нибудь другим образом скрыть их на себе? Но вы так привыкли к этим бесчинствам, что и не помышляете о том, какою тяжестью они ложатся на нашу совесть и сколько позора приходится нам принять, чтобы уладить дело. Право, не знаю, что мешает мне, откинув сострадание, посадить тебя, как ты этого заслуживаешь, в заточение! Однако, ввиду того, что теперь большая нужда в исправлении, чем в наказании — ибо дело идет о чести нашего ордена, — мы отложим пока второе.

Затем он приказал звонить в колокол, чтобы созвать капитул91, и, когда все монахи собрались, он сказал им, что бог через благодатную силу штанов святого Гриффона только что явил в доме доктора Роджеро несомненное чудо. И, рассказав вкратце о случившемся, он убедил их немедленно же отправиться в дом врача, чтобы, во славу божью и для умножения числа засвидетельствованных чудес святого, торжественной процессией принести оттуда обратно оставленную святыню. Подчиняясь приказанию и став по два в ряд, монахи, предшествуемые крестом, направились к указанному дому. Настоятель, облаченный в пышные ризы, нес дарохранительницу, и так дошли они в порядке и в глубоком молчании до дома магистра Роджеро. Услышав их приближение, доктор вышел навстречу настоятелю и спросил его о причине, приведшей к нему монахов, на что тот с радостным лицом ответил ему, как заранее обдумал:

— Дорогой мой магистр, согласно нашему уставу мы должны приносить тайно реликвии наших святых в дома тех, кто их просит; делается это с той целью, чтобы в случае, если больной по своей вине не испытает действия благодати, мы могли бы так же скрытно отнести их обратно: таким образом мы ничуть не повредим славе о чудесах; но если бог пожелает через посредство святынь явить несомненное чудо, мы в таком случае должны, благовествуя о нем, с полной торжественностью и соблюдением обрядов отнести нашу святыню в церковь и затем составить запись о случившемся. И вот, ввиду того, что супруга ваша, как это известно, избавилась от своей опасной болезни именно с помощью нашей святыни, мы пришли сюда с такой торжественностью, чтобы вернуть святыню на место.

Доктор, видя перед собой весь благоговейно собравшийся монашеский капитул, подумал, что никогда бы не сошлось столько людей для плохого дела; и, дав полную веру выдумке настоятеля и отбросив все сомнения, он ответил:

— Добро пожаловать!

И взяв за руки настоятеля и монаха, он провел их в комнату, где находилась его жена. Дама, и на этот раз не дремавшая, завернула предварительно штаны, о которых идет речь, в белый благоуханный плат. Раскрыв его, настоятель с глубоким благоговением облобызал святыню и дал приложиться к ней доктору, его жене и всем находившимся в комнате, которые с такой же набожностью последовали их примеру. Затем он положил ее в дарохранительницу, для этого им принесенную. По данному настоятелем знаку все монахи стройно запели: «Veni Creator Spiritus»92 и, шествуя так через весь город в сопровождении бесчисленной толпы народа, они дошли до своей церкви, где, положив святыню на главный алтарь, оставили ее на несколько дней для поклонения, так как весь народ знал уже о совершившемся чуде.

Магистр Роджеро, стремясь усилить всеобщее почтение к этому ордену, всюду, где только он ни навещал своих больных, — будь то за городом, или в городе, — громко рассказывал об удивительном чуде, которое бог явил в его доме через благодатную силу штанов святого Гриффона. А пока он занимался этим делом, фра Никколо с товарищем не упускали случая продолжить начатую ими удачную охоту, доставляя тем немалое удовольствие как служанке, так и госпоже. Последняя же не только стремилась удовлетворить свою чувственность, но и полагала, что избранное ею средство — единственно верное против ее жестоких страданий, так как прилагалось оно к месту, соседящему с тем, где гнездился недуг; и, будучи женой врача, она при этом вспоминала слышанный ею текст Авиценны, в котором говорится, что приложенные средства приносят пользу, а те, что постоянно применяются, излечивают; а потому, наслаждаясь с монахом к обоюдному их удовольствию, она наконец убедилась, что совсем излечилась от своего неизлечимого недуга благодаря отличному лекарству, примененному благочестивым монахом.

Новелла X

Благородному и родовитому мессеру Франческо Арчелла

Фра Антонио из Сан-Марчелло, исповедуя, торгует царством небесным, и ему удается накопить таким способом уйму денег; двое феррарцев с помощью искусного обмана продают ему поддельную драгоценность; узнав, что это подделка, он приходит в отчаяние и умирает от огорчения

 

Во времена Евгения IV93, достойнейшего из князей церкви Христовой, был в Риме преклонного возраста монах, которого считали правоверным католиком и человеком добродетельной и святой жизни. Звали его фра Антонио из Сан-Марчелло, и принадлежал он к ордену сервитов94. Много лет он состоял в числе исповедников храма св. Петра, и, исполняя эту должность, он не поступал так, как это в обычае у некоторых, именно не приставал к людям с ножом к горлу, но привлекал их ласковым обхождением и приятными манерами; он убеждал каждого идти к нему на исповедь, доказывая, что, подобно воде, гасящей бушующее пламя, святое милосердие с помощью праведной исповеди дает очищение от грехов и в этой жизни и в будущей. И приди к нему какой угодно злодей, повинный во всех преступлениях и недопустимых грехах, на какие лишь отваживается душа человеческая, — если только в руке грешника зажато было что-либо иное, а не просто воздух, он единым махом способен был посадить его рядом со святым Иоанном Крестителем. Так-то он в течение долгих лет зарабатывал уйму денег и считался всеми чуть ли не святым; и не только большинство иностранцев, но и итальянцы ни за что не соглашались исповедоваться у другого священника, ежедневно наполняя то большим, то меньшим количеством денег его мошну. Он накопил таким образом много тысяч флоринов, делая вид, что тратит их на постройки, производимые в его монастыре; однако на самом деле так малы и редки были его траты, что по сравнению с огромными его доходами это было все равно, как если бы из Тибра зачерпнуть стакан воды.

 

Около этого времени прибыли в Рим двое молодых феррарцев, одного из которых звали Людовико, а другого Бьязио. С помощью фальшивых монет, поддельных драгоценностей и разных других мошеннических штук они, как это в обычае у людей их ремесла, надували всех, с кем имели дело, и таким-то образом странствовали по свету. Они прослышали о великом богатстве фра Антонио и заметили также, что он скупее всех других стариков монахов: ведь в должности исповедника он оставался не по какой другой причине, а только из закоренелой своей жадности; и исповедальне его, в которой он постоянно торговал местами на небесах, вполне подошло бы название конторы таможенных сборов. Они подметили также, что этот славный монах постоянно имел сношения и вел какие-то дела с менялами, которые, владея разными языками, вечно околачиваются около храма св. Петра, предлагая свои услуги по размену денег всяким чужеземным паломникам. Однако эти люди не только меняли монаху попадавшие к нему в руки иностранные монеты на итальянские. Он пользовался их советами при покупке драгоценностей, которые проходили через их руки. Разузнав все подробности относительно успешных дел этого монаха, наши феррарцы решили присоединить его к числу людей, одураченных ими. Для этого Бьязио, хорошо говоривший по-испански, чтобы выдать себя за испанского менялу, повесил себе на шею лоток с деньгами и в числе других расположился утром перед собором св. Петрами всякий раз, когда брат Антонио входил или выходил, он снимал перед ним шляпу, приветствуя его веселой улыбкой. Так продолжалось несколько дней. Однажды монах, пожелав познакомиться с ним поближе, ласково подозвал его и спросил, как его зовут и откуда он родом. Бьязио, весьма обрадовавшись тому, что рыбка, как видно, клюнула, вежливо ответил так:

— С вашего разрешения, мессер, меня зовут Диего из Медины, и нахожусь я здесь не столько для размена денег, сколько для того, чтобы купить какой-нибудь красивый драгоценный камень в оправе или без нее, если такой мне попадется. С божьей помощью, я большой в них знаток, потому что я долго жил в Шотландии, где ознакомился с разными тайнами этого ремесла. Во всяком случае, я весь к вашим услугам, отец мой, и, если вам попадутся испанские монеты, я готов служить вам за самый ничтожный барыш как из почтения к вашему сану, так и ради того удовольствия, которое доставляет мне это новое, крайне лестное для меня знакомство с вами.

Монах, заключивший из ловкой речи шарлатана, что тот большой знаток в драгоценных камнях, был немало этим обрадован и счел за большое счастье приобрести такого друга, а потому с приятной улыбкой ответил ему:

— Послушай, Диего, ты, конечно, знаешь, что всякая истинная любовь должна быть взаимной. Так вот, приняв во внимание, что я обладаю особой властью и, может быть, большей, чем остальные исповедники этого храма, не поленись, если встретишь кого-нибудь из своих земляков или какого другого иностранца, послать его ко мне, и из любви к тебе я отнесусь к нему с доверием. И это будет для меня основанием оказать и тебе какую-нибудь услугу.

Итак, обменявшись изъявлениями благодарности и решив помогать друг другу, как отец сыну, каждый из них вернулся к исполнению своих обязанностей.

Людовико, нарядившись, как у него было условлено с Бьязио, провансальским матросом, бежавшим с галеры, расхаживал по храму св. Петра, прося подаяния; и так как он был чрезвычайно опытным в своем искусстве, то, получая милостыню от каждого и не забывая в то же время своего настоящего дела, он набрал изрядно деньжат; бродя по церкви, он не сводил глаз с вымпела и, улучив минуту, когда фра Антонио не был занят исповедью, он медленным шагом смиренно приблизился к нему и попросил его выслушать. Кошель монаха был пригоден для всяких денег, а потому святой отец не пренебрег и этим человеком, которого он по виду принял за бедняка. Людовико стал на колени, потом поднялся и, осенив себя крестным знамением, начал так:

— Отец мой, хотя и велики грехи мои, я пришел, однако, сюда не столько для исповеди, сколько ради того, чтобы открыть вам величайшую тайну, и именно вам, а не кому-либо другому, потому что в вас, как мне кажется, вижу величайшую доброту и преданность служению богу; и я не знаю, что за дух побуждает и принуждает меня открыться исключительно вам — мне ли на счастье, вам ли на пользу; и потому прощу вас и умоляю, ради истинного бога и во имя святейшего таинства исповеди, соблаговолите соблюсти все это в тайне, ибо это, как вы увидите, необходимо.

Фра Антонио, заключивший из таких слов, что можно будет извлечь какую-то выгоду из этого человека, быстро повернулся к нему и, внимательно осмотрев его, благосклонно ответил:

— Сын мой, если ты хочешь мне довериться, то нет препятствий к выполнению велений твоего духа; не премину напомнить тебе, что ты можешь свободно открыть мне все свои тайны без малейшего опасения, так как тебе следует знать, что ты их поведаешь не мне, а богу и что самая позорная смерть (если бы не то, что за ней последует вечное осуждение) была бы недостаточным наказанием для священнослужителя, разгласившего хотя бы малейший пустяк, доверенный ему на исповеди.

Людовико, который был большим ловкачом, сделал вид, что прослезился, и так ответил монаху:

— Мессер, я верю тому, что вы говорите, но все же продолжаю бояться, так как дело это очень страшное и грозит мне большими неприятностями и даже опасностью для жизни.

А жадный монах, со своей стороны силясь разгадать, в чем дело, не переставал убеждать его самыми вразумительными доводами, чтобы тот вполне ему доверился. Долго промучив монаха разными хитрыми проволочками и убедившись, что любопытство его разгорелось до крайности, Людовико начал, наконец, с застенчивым видом рассказывать по порядку, как он долгое время был в неволе на каталонской галере: свой рассказ он заключил сообщением, что располагает карбункулом, которому цены нет. Он-де украл его ночью у одного своего товарища по галере, грека, умершего от заразной болезни; Людовико один знал, что эта драгоценность была зашита у грека на груди; а грек похитил карбункул вместе с другими драгоценными предметами, когда, прибегнув к хитрейшей уловке, сообща с одним немцем ограбил сокровищницу собора св. Марка95; и вот, на беду свою, попали они все на эту злосчастную галеру, а когда она потерпела крушение в Мессинском заливе, Людовико с другими осужденными бежал с нее и добрался до Рима. Закончив свое складное вранье, Людовико, роняя слезы, прибавил:

— Отец мой, я хорошо понимаю, что если буду держать камень при себе в продолжение такого долгого пути, как отсюда до моего дома, то в один прекрасный день могу попасть из-за него на виселицу; а потому я готов сбыть его по значительно более низкой цене, чем его настоящая стоимость. Как видите, сам бог направил меня прямо к вам, пожелав, наверное, чтобы в награду за все творимое вами добро, о котором я столько наслышан, это несравненное сокровище лучше досталось вам, чем кому-нибудь другому, ввиду всего, что я рассказал вам, умоляю вас взяться за дело так, чтобы не вышло мне беды. Я покажу вам этот драгоценный камень, и, если он вам подойдет, вы мне дадите столько, чтобы, возвратившись домой, я мог выдать замуж моих трех дочерей, которые, как я узнал сегодня, живы, но впали в крайнюю нищету. Ничего иного за свое сокровище я от вас не потребую.

Фра Антонио, выслушав заключение его складной басни, не только поверил ему, но так обрадовался, что, казалось, готов был лопнуть от восторга. Пустив в ход все свое красноречие, он стал уверять Людовико, что сохранит все в тайне, а затем попросил его показать драгоценный камень. Людовико, делая вид, что продолжает побаиваться, уступил, наконец, настояниям священнослужителя и, почти, дрожа от страха, вытащил из-за пазухи кусок хрусталя с подложенной красной фольгой, так искусно вделанной в золотую оправу, что он казался настоящим карбункулом изумительной величины и красоты; и так хорошо он был завернут в шелковую тафту и искусно уложен, что поистине никто, кроме настоящего ювелира, не мог бы узнать подделку. Положив камень на ладонь и прикрыв его другой рукой, Людовико, озираясь по сторонам, показал его наконец жадному волку. Увидев камень, монах был охвачен восторгом и смущением, так как стоимость карбункула показалась ему еще большей, чем он предполагал. Но тут ему пришло на ум сначала посоветоваться со своим приятелем испанцем, и, обратившись к Людовико, он сказал ему:

— Камень кажется мне действительно очень хорошим; но все же возможно, что твой товарищ тебя обманул; и, чтобы рассеять сомнения, если ничего не имеешь против, я тайно покажу его одному знатоку, моему хорошему приятелю. И если камень таков, каким он выглядит, я дам тебе не только просимое тобою, но все, что будет мне по средствам. На это Людовико сказал:

— Не надо, не делайте этого; ведь меня могут осудить как вора.

Монах ответил:

— Право же, не бойся; я тебе обещаю, что не выйду из этой церкви, а только подойду к главным вратам, где находится один испанец, большой знаток драгоценных камней, очень порядочный человек и мой духовный сын; я покажу ему камень с большими предосторожностями. Я тотчас же возвращу его тебе. В ответ на это Людовико сказал:

— Увы мне, боюсь я, как бы не стать вам сегодня виновником моей смерти; если бы было возможно, то я бы не согласился. Но во всяком случае прошу вас хорошенько подумать: почему это вы так доверяете испанцам? Ведь они всегда были людьми ненадежными.

Монах ответил ему:

— Предоставь заботу об этом мне. Если бы он был самым плохим человеком на свете, то и тогда он бы меня не обманул, так как он питает ко мне не меньшую любовь, чем к себе самому.

И, покинув Людовико, монах отправился туда, где с большим нетерпением поджидал его Диего Последний, завидев фра Антонио, приветствовал его, как полагается, а монах, ответив на приветствие, отвел феррарца в сторону и, показав тайком свою великую драгоценность, попросил его, ради любви к нему, сказать, сколько она на самом деле стоит. Посмотрев на камень, Диего сначала выказал изумление, а затем с улыбкой сказал:

— Мессер, вам угодно надо мной смеяться? Ведь это карбункул самого папы!

Монах радостно ответил:

— Не заботьтесь о том, кому он принадлежит; скажите мне одно: сколько, по-вашему, стоит этот камень?

Феррарец, продолжая улыбаться, сказал:

— Да зачем это? Вы и сами знаете это лучше меня. Но, должно быть, вы хотите испытать мои познания, и потому, раз вам этого хочется, извольте, я скажу: только один папа или Венецианская республика96 могла бы его купить за настоящую цену.

На это монах ответил:

— Если ты дорожишь своей душой, скажи мне по правде, какая ему цена.

— Увы! — сказал Диего.:— Хотя нынче драгоценные камни и очень упали в цене, я, при всей моей бедности, предпочел бы этот карбункул тридцати тысячам дукатов, — и снова посмотрев на камень, он поцеловал его и прибавил:

— Да будет благословен край, произведший тебя!

Затем, отдавая камень монаху, он спросил его:

— Скажите по правде, ведь он принадлежит папе?

— Да, конечно, — ответил монах, — однако нельзя его никому показывать, так как его святейшество желает, чтобы камень увидели только на его митре, и я иду для того, чтобы его туда вставили.

С этими словами монах распрощался с менялой, с радостью в душе вернулся к Людовико и сказал ему:

— Сын мой, камень очень хорош, но все же не такого высокого качества, как ты думал; я все-таки куплю его, чтобы вставить в одно из распятий нашей церкви. Сколько бы ты желал получить за него?

Тот ответил:

— Не говорите так, ибо я хорошо знаю, что это за вещь; и если бы я мог сохранить его при себе, не подвергая свою жизнь опасности, то, конечно, я бы крайне разбогател; но я предпочитаю спокойно отделаться от него здесь, чем продавать его где-нибудь в другом месте, подвергая себя опасности; и для того, чтобы вы мне помогли в моей нужде, я отдаюсь в ваши руки; поступите же так, как велит вам бог и ваша совесть, раз уже вы предназначаете этот камень для вашей церкви.

Монах сказал ему:

— Будь благословен, сын мой! Но, принимая во внимание, что мы, бедные монахи, не имеем других доходов, кроме милостыни, получаемой от благочестивых людей, да и ты тоже беден, мы не должны обижать друг друга; и, чтобы показать тебе пример, я дам тебе сейчас двести дукатов, и, когда тебе случится затем снова быть здесь, я приобщу тебя к милостям божиим, посланным нам за это время.

Людовико снова заплакал и сказал:

— Мессер, вы человек божий, а не стыдитесь назначать такую ничтожную цену! Да не допустит бог, чтобы я дал такой промах!

На это монах ответил:

— Не волнуйся, милый человек, и не плачь без нужды; скажи мне, сколько бы ты хотел получить?

— Сколько бы я хотел! — сказал Людовике. — Я полагаю, что сделаю большее пожертвование для вашей церкви, чем те, кто ее основали, заложив первый ее камень, если продам вам эту драгоценность за тысячу дукатов.

Фра Антонио, в котором боролись злейшая скупость и желание получить редкостную драгоценность, начал подтягивать парус вверх, в то время как Людовико тянул свой конец вниз, пока, наконец, после долгого спора они не сошлись на середине, то есть на пятистах дукатах.

И, направившись вместе в монастырь св. Марка, они вошли в келью. Здесь, спрятав карбункул в свою шкатулку, монах отсчитал Людовико пятьсот дукатов чистым золотом; тот, получив деньги и зашив их с помощью монаха в свое платье, распростился с ним и, напутствуемый его благословением, быстрее ветра направился к собору св. Петра. Там он дал знак поджидавшему его с тревогой товарищу, и немного погодя они сошлись в условленном месте, а затем распустили по ветру паруса, — и лови их, фра Антонио, где знаешь!

Монах, крайне довольный своей покупкой и полагавший; что он стал богачом, задумал при посредстве одного ювелира, своего друга и кума, перепродать драгоценный камень самому господу богу; позвав ювелира к себе и с большими предосторожностями показав ему редчайший камень, он спросил его:

— Что скажете, кум? Неплохое приобретение для монаха?

Кум, посмотрев на камень, рассмеялся; увидев это, монах спросил:

— Чего вы смеетесь?

На что тот, продолжая улыбаться, ответил:

— Я смеюсь над нескончаемыми и разнообразными плутнями, к которым прибегают мошенники, чтобы надувать неосторожных людей; могу вам поручиться, что мало кто признал бы этот камень поддельным.

— Как так? — вскричал монах. — Разве он не настоящий? Какая ему цена? Рассмотрите его как следует, ради бога!

Но кум ответил:

— Я его уже хорошо рассмотрел и уверяю вас, что эта вещь стоит ровно столько, сколько стоит золото оправы; а цена ему — меньше десяти дукатов; а чтобы вы сами могли судить, я покажу вам, в чем дело.

И взяв ножик, он ловко вынул камень из оправы и, отодрав фольгу, показал монаху прозрачнейший хрусталь, который в солнечных лучах загорелся, как огонь.

Монаху, узревшему обман, показалось, что небо обрушилось ему на голову и земля уходит из-под ног; в дикой ярости и безмерном отчаянии он схватился за голову и стал раздирать себе лицо старческими ногтями. Кум, дивясь этому, спросил:

— Что с вами, кум?

— Увы, сын мой! — отвечал монах. — . Смерть моя! Ведь я заплатил за него пятьсот золотых дукатов; но, ради бога, проводите меня к собору святого Петра, где находится один разбойник, испанский меняла, посоветовавший мне купить этот камень как настоящий. Конечно, он сговорился с продавцом.

Кум потешался над всем этим, но все же захотел услужить монаху, и, сев на лошадей, они весь день искали прошлогоднего снега; не найдя же его, благочестивый монах вернулся домой, скорбный и печальный. Там он слег и, плача, ударяя себя в грудь и колотясь головой о стену, вызвал этим у себя такую горячку, что, не вспомнив даже о святых таинствах, в скором времени распростился с этой жизнью. Таким образом, те большие богатства, которые он приобрел от продажи небесного отечества, стали для него (и поделом!) причиной вечного оттуда изгнания, и в последний свой путь он не мог захватить даже столько, чтобы ему хватило заплатить великому перевозчику Харону за переправу на противоположный берег в город Дита97. От подобной переправы избави, господи, меня и всех верных христиан! Аминь.

Новелла XV

Достойнейшему мессеру Антонио Панормита из Болоньи

Один кардинал любит замужнюю женщину; он совращает мужа деньгами, и тот приводит жену в комнату кардинала: на следующее утро он приходит за ней обратно, но жене понравилось ее новое положение, и она не хочет возвращаться домой; долгие уговоры мужа ни к чему не приводят; в конце концов он берет обещанные ему деньги и отправляется в добровольное изгнание, а жена его приятно проводит время с кардиналом

 

Думаю, что уже всей вселенной известно о священном великом соборе, назначенном и созванном блаженным папой Пием II в городе Мантуе для устройства всеобщего похода против турецкого султана98. Отправившись туда с полным составом своих кардиналов, он поджидал там съезда князей и властителей христианских, дабы дать указания относительно всех необходимых приготовлений, требуемых столь высоким предприятием.

 

В числе других находился там один кардинал, о котором, не называя его имени и звания, я скажу только, что хотя он и занимал при апостольском дворе самые высокие должности, однако не вышел еще из цветущего возраста, будучи притом одарен от природы весьма привлекательной наружностью. Не буду останавливаться на описании его пышных одеяний, на сбруе его превосходных коней, на его достойных слугах, на роскоши и великолепии его королевского житья. Но что сказать мне о его великодушном нраве? В противоположность другим священникам он был щедр на милости и восхищался и благоговел перед всем достойным и прекрасным, вследствие чего его считали самым изящным и любезным синьором, какого только можно найти во всем христианском мире.

Он поселился во дворце одного из видных граждан. Поблизости проживало много красивых женщин, среди которых одна, несомненно, превосходила своей прелестью всех остальных красавиц этого города. Синьор кардинал видел ее не раз, и она необыкновенно ему понравилась; Как бывалый охотник, весьма падкий на такого рода добычу, он решил ни перед чем не останавливаться, лишь бы добиться в этом славном предприятии желанной победы. Благодаря тому, что дом молодой женщины находился очень близко от его дома и окна их были расположены прямо друг против друга, он, имея, таким образом, полную возможность смотреть, сколько вздумается, на свою красавицу, начал свое искусное ухаживание за ней. Но, увидя, что она превосходит своей честностью остальных женщин и что, несмотря на все примененные им тончайшие и разнообразные приемы, ему невозможно добиться от нее хотя бы одного благосклонного взгляда, он осадил немного назад свои преждевременные надежды. Однако яростное жало любви побуждало его к действию. Зная, что без тяжких трудов не обходится ни один славный подвиг, а легко дающаяся победа не имеет большой цены и быстро надоедает, он обдумывал всевозможнейшие способы, пока наконец не остановился на следующем. Он решил попробовать, не удастся ли ему поймать мужа красавицы на золотой крючок, так как знал, что он очень беден и крайне скуп. Он немедленно послал за ним. Тот сразу же пришел и был проведен в комнату кардинала, который, приняв его любезно и запросто и усадив рядом с собой, обратился к нему со следующей речью:

— Любезный мой, я знаю, что ты человек рассудительный, и потому, полагаю, мне нет нужды в долгих речах; ты и без них прекрасно поймешь, что мое предложение может дать тебе покой и достаток и избавит тебя сейчас и в будущем от всяких хлопот и забот. Так вот, поразительная красота твоей честнейшей жены так пленила меня, что я не владею собой и не могу найти покоя. И хотя я ясно сознаю невозможность какими-либо доводами и рассуждениями оправдать то, что я за такой услугой обращаюсь к тебе, ее мужу, однако, решив, что, по соображениям чести и супружеской любви, никто другой не выполнил бы этого с таким же успехом и не стал бы соблюдать большей тайны, я воспользовался этим выходом и вместо какого-нибудь иного посредника предпочел ввести в дело тебя. И я обращаюсь к тебе с просьбой: соблаговоли принести мне этот столь желанный мною дар как ради моего удовлетворения, так и для твоей пользы и выгоды. И хотя столь высокий предмет нельзя купить, ты увидишь, однако, что услуга твоя все же не будет мне подарком, и я хорошо заплачу за нее, так как хочу, чтобы с первого же дня вы сразу вступили во владение: она — мною, а ты — всем моим имуществом. И если ты на это согласен, то скажи мне об этом сейчас же, без проволочек, и ты немедленно убедишься на деле, что я хочу тебе добра и желаю тебя обеспечить.

Человек этот, как я уже сказал, был беден и чрезвычайно жаден. Выслушав крайне выгодное предложение, исходившее от человека, известного ему в качестве большого богача и притом еще очень щедрого, и видя поэтому, что дело принесет ему немалый барыш, он учел также рассудительность кардинала, который крайне скрытно повел бы свои шашни. Всех этих соображений оказалось достаточно, чтобы ослепить его, и он решил пожертвовать своей супружеской любовью, презреть доброе мнение людей и поразить столь гнусным оружием себя самого и свое вечное спокойствие. Не размышляя далее, он в кратких словах дал такой ответ:

— Монсиньор, я готов служить вам в том, чего вы от меня требуете; ваше дело — приказывать, мое — повиноваться; постараюсь исполнить все ваши желания и удовлетворить вас.

И после того как кардинал с радостным лицом горячо поблагодарил его за согласие, он удалился. Чтобы не откладывать дела в долгий ящик, он в ближайший же вечер издали завел об этом беседу с женой и, все время прикрываясь, как щитом, указанием на скудность их достатка, в Заключение сказал, что самый бесчестный поступок, если совершить его осторожно, можно считать как бы не совершившимся. Жена его, которая была женщиной в высшей степени честной, не только сочла сказанное ей мужем крайне для себя оскорбительным и докучным, но и воспылала великим гневом и, выругав его самыми бранными словами, объявила под конец, что если он заговорит с ней или хотя бы сам подумает об этом, то она немедленно уйдет к своим братьям. Муж не придал значения ее резкому ответу при первом разговоре и, выждав несколько дней, однажды, мило беседуя с женой в подходящую, как ему казалось, минуту, снова заговорил о своем прежнем предложении. Выказав себя суровой, как никогда, она тотчас же ушла к своим братьям и с горечью рассказала им о поведении своего подлого мужа. Выслушав ее, братья сильно разгневались и, немедленно призвав к себе зятя, рассказали то, что им довелось про него узнать, и стали грозить ему и бранить его за намерение совершить поступок, направленный против их чести. Но он, заранее обдумав свой ответ, отнюдь не смутился, а напротив, почти со смехом сказал им:

— Поистине, братья мои, вы могли бы спросить меня более вежливо, и я рассеял бы все ваши подозрения. Но от близких людей приходится многое переносить, а потому я открою вам правду о том, что рассказала ваша сестра и моя жена. Так вот, узнайте следующее. Я заподозрил, что кардинал, проживающий по соседству от нас, страстно влюбился в мою жену и что он вступил в тайное соглашение с некоторыми из жильцов нашего дома; жена же моя молода и красива, и хотя я считаю ее честнейшей женщиной, но все же, опасаясь женского легкомыслия, я задумал произвести решительный опыт, чтобы в случае, если увижу ее такой, какой она оказалась на деле, отбросить всякие подозрения и теперь и в будущем; в противном же случае мы бы с вами вместе решили, как следует поступить с ней. Как видите, с божьей помощью, я испытал ее добродетель и вполне в ней убедился; теперь всякие подозрения, и прежние и новые, меня оставили, и отныне я буду уважать ее еще больше.

Братья выслушали это объяснение, и оно показалось им правдоподобным; и, поверив-, что он действительно поступил так с указанной целью, они весьма похвалили его за столь благоразумный поступок и после долгих переговоров помирили зятя с женой. Она возвратилась домой, полагая, что муж ее уже не будет больше заговаривать об этом деле.

Известие обо всем этом пришлось не по вкусу кардиналу, и его пламенные надежды значительно охладились; однако, побуждаемый своим страстным желанием, он еще более рьяно продолжал свое ухаживание и с помощью знаков, а подчас и слов, предлагал молодой женщине без всяких ограничений все, что было в его власти, уверяя ее, что он из-за нее тает, как лед на солнце. Созданная природой из того же металла, что и остальные представительницы женского пола, наша красавица, несмотря на свою испытанную добродетель и честность, поддалась неотступному давлению и, ничем этого не обнаруживая кардиналу, стала им увлекаться. Беседуя с мужем, она отзывалась с величайшим одобрением об изящных манерах и похвальных обычаях этого синьора. Это ободрило опечаленного мужа и послужило ему поводом вновь завести прежний разговор. Улучив подходящее время, когда жена его была в хорошем расположении духа, он сказал ей:

— Милая Джакомина, как ты сама можешь это подтвердить, я нежно и верно любил тебя и люблю за все твои совершенства; если же я обратился к тебе однажды с памятной тебе просьбой, то я не хочу, чтобы ты усмотрела в этом недостаток моего уважения к тебе; нет, две важные причины против моего желания побудили меня к такому шагу: во-первых, крайняя нужда, ставшая нашим уделом по милости злой судьбы и без всякой вины с нашей стороны, так что я не видел никакого другого способа поддержать наше существование; а во-вторых — и это преисполняет меня не меньшей горечью, — мысль о празднике, который в скором времени наша владетельная маркиза намерена дать всем собравшимся князьям и своим соседям и на котором, как бы мне этого ни хотелось, ты все же не сможешь появиться, так как не имеешь платья, достойного нашего положения и твоей изящной наружности и красоты. Мысль обо всем этом так сильно действует на меня; что, поддавшись ей, я не только вступил на известный тебе путь, но, право же, готов обречь себя на вечные муки и на самую лютую смерть. Но поскольку от этого самого дела нас отвращает лишь боязнь позора, то повторяю тебе то, что уже сказал в прошлый раз: поступок, совершенный с осмотрительностью, не может принести ни вреда, ни позора. И если ты хочешь убедиться в правдивости моих слов, обрати внимание на то, что этот синьор, хотя его и снедает любовный недуг, крайне бережно относясь к своей и нашей чести, не пожелал довериться ни одному человеку, за исключением меня одного, как лица, которое более кого-либо другого заинтересовано в соблюдении тайны. И вот, не видя, что ты еще можешь возразить на это, в заключение скажу: поступай так, как угодно твоей душе, и я удовлетворюсь этим; но должен предупредить тебя, что когда нас одолеет жестокая нищета, то жаловаться нам придется уже не на нашу злую судьбу, а только на тебя.

Молодая женщина, беспрерывно подстрекаемая своим гнусным мужем, который прибегал к вымышленным предлогам, чтобы увлечь ее в бездну, знала вместе с тем, что ее превыше всего любит такой милый, богатый, красивый и щедрый синьор. По этой, а также по многим другим причинам она решила разбить цепи добродетели и достичь того, что навсегда бы ее удовлетворило, а вместе с тем послужило бы, ее мужу тем наказанием, к которому он сам стремился. Увидев, что тот замолчал, она ответила ему таким образом:

— Муж мой, если уж братьям угодно было не только в первый раз отдать меня тебе в жены, но еще и вторично, против моей воли, снова отослать сюда, откуда я ушла по законной причине, и раз уж я здесь, то мне приходится не иначе располагать собой и вести себя, чем это делают все добрые жены, угождающие мужьям и во всем повинующиеся им, как своим начальникам. Итак, ясно видя тебя окончательно склонившимся к тому, чтобы чужая рука осквернила меня, я со спокойной душой поступлю согласно твоему желанию и исполню то, к чему ты меня так долго склонял. Я сделаю это, когда и как тебе будет угодно. Однако все же советую тебе зрело поразмыслить об этом деле, чтобы тебе не пришлось каяться в твоем поведении тогда, когда сделанного уже нельзя будет вернуть.

Муж, крайне обрадованный столь неожиданным ответом, решил, что слова его принесли должный плод, и сказал ей:

— Женушка моя, кто зрело обдумал дело, тому каяться в нем не приходится; впрочем; предоставь заботу об этом мне.

Покинув жену, он пошел к кардиналу и, приветствовав его сказал с радостным лицом:

— Синьор мой, дело слажено на эту ночь, хотя, по правде сказать, мне стоило большого труда добиться, чтобы она дала свое согласие. Однако я пообещал ей за первый приход к вам триста дукатов, которые она хочет истратить на свой наряд для предстоящего празднества. Итак, — теперь уже от вас зависит, чтобы она осталась довольна.

Влюбленный кардинал, человек бывалый и умный, сразу же понял, что муж его красавицы именно такой дрянной человек, как ему хотелось, и с большой охотой выразил согласие дать не только триста дукатов, которые были для него безделицей, но и все, чем он только располагал; и после множества любезных слов они условились, когда и каким образом муж сам приведет Джакомину в дом кардинала. Когда же муж вернулся домой и рассказал жене о том, на чем они порешили с кардиналом, он не мог добиться от нее иного ответа, как:.

— Муж мой, муж мой, подумай хорошенько и пойми, что ты делаешь!

И когда уже наступил назначенный срок и пора было идти к кардиналу, она все еще колола его теми же словами и не переставала даже во время пути повторять ему:

— Боюсь, муженек, что тебе придется раскаяться.

Но он, думая только о трехстах дукатах, так легко ему доставшихся, не обратил на ее слова никакого внимания, до того жадность помрачила его ум. Итак, он отвел жену к кардиналу, и молодая женщина, придя в его комнату, очутилась в объятиях влюбленного синьора, который не только осыпал ее поцелуями, но и стал расточать ей нежнейшие ласки, свидетельствовавшие о неподдельном чувстве; и прежде еще, чем они приступили к срыванию сладких плодов любви, она окончательно утвердилась в уже принятом ею решении — скорее умереть, чем возвратиться к своему дорогому мужу.

Кардинал, вежливо простившийся с мужем, который должен был рано утром прийти за женой, лег вместе с молодой женщиной на сладостное и роскошное ложе; они вкусили высшую усладу любви и, покоренные одним и тем же желанием, всю ночь блуждали по отрадным садам богини Венеры. Молодая женщина, которой еще не перепадали столь лакомые кусочки, поразмыслив, нашла, что в этом и заключается самое высшее блаженство; не желая лишиться его, она обратилась к синьору с разумной и искусной речью и к взаимному их удовольствию открыла ему свое желание и окончательно принятое ею решение, прибавив в заключение, что если кардиналу не доставит удовольствия удержать ее у себя, то пусть он считает ее погибшей, так как для мужа она все равно утрачена навсегда. Никогда еще звук человеческой речи, а тем более смысл слов не был так сладостен кардиналу, который, выслушав молодую женщину, прежде чем дать удовлетворительный ответ, бесчисленными нежными поцелуями успокоил безотносительно своих намерений, после чего сказал:

— Душа моя милая, ничего не могу тебе сказать, кроме следующего; раз я отдал тебе свою душу, а ты мне свое прекрасное и нежное тело, то располагай и твоим, и моим, и всем, что у нас есть, по своему усмотрению и желанию; я же буду всем доволен.

Он вновь поцеловал свою красавицу и, так как уже рассвело, велел помочь ей одеться и проводить ее в другую комнату. А узнав, что муж пришел еще до зари, чтобы отвести жену домой, он приказал одному из слуг позвать его к себе. Когда муж вошел и увидал жену, он с улыбкой пожелал ей доброго утра, а затем, подойдя к ней поближе, сказал тихонько следующее:

— Милая моя Джакомина, будь уверена, я очень раскаиваюсь, что привел тебя сюда, и никогда еще не испытывал таких мук, как в эту ночь; я все думал о тебе и не мог найти себе покоя.

Молодая женщина, заранее приготовившая свой ответ, сказала ему:

— Я тоже, муженек, раскаиваюсь, но только в том, что не дала сразу же свое согласие, когда ты в первый раз предложил мне отправиться сюда, так как за всю жизнь мне уже не вернуть упущенных сладостных ночей; и, сказать по правде, если ты плохо спал, то я прекраснейшим образом бодрствовала, так как мой синьор расточал мне столько ласк в течение этой ночи, сколько не случилось мне получить от тебя за все время, когда я была твоею. Я вижу, как жестока была ко мне судьба, ибо я убедилась, что доброта синьора, которую ты мне так расхваливал, еще в тысячу раз больше; и, когда я напоследок открыла ему явившееся у меня желание — остаться у него, он отдал мне ключи от всех своих сокровищ. Возьми же, если желаешь, плату за проданную тобою честь всей нашей родни; и я хочу, чтобы вместе с этим ты перестал думать обо мне и моих делах, ибо, знай, я скорее согласна подвергнуться четвертованию, чем возвратиться к тебе.

Огорченному мужу показалось, что небо обрушилось ему на голову; он спросил лишь:

— Джакомина, красавица моя, смеешься ты надо мной или говоришь правду?

Она ответила:

— Да, я смеюсь над тобой и имею на это право. Но ты, может быть, думаешь, что я хочу испытать твою любовь, подобно тому как ты испытывал своим предложением мою верность? (Ведь ты так изобразил дело моим братьям!) Однако я хочу, чтобы, однажды проверив мою верность, ты бы тем и удовольствовался навсегда и уже более не подвергал меня новым испытаниям. Припомни, сколько раз я говорила тебе: «Муж мой, подумай, что ты делаешь», на что ты отвечал мне просьбой предоставить заботу об этом тебе. Так я и поступила и собираюсь поступать впредь: пусть забота об этом будет твоею и ничьей больше. Если сможешь, то найди средство поправить дело; я же, радостная и беззаботная, буду находить все новую отраду в нежных объятиях моего синьора.

И, открыв окованный железом сундук и вынув оттуда мешочек, в котором находились триста дукатов, предварительно отсчитанные ею, она сказала мужу:

— Прими плату за свою жену, которой ты не очень дорожил, и больше тебе здесь делать нечего.

И, уйдя в другую комнату, она промолвила:

— Прощай, муженек, и в другой раз лучше обдумывай свои поступки.

Она заперла за собою дверь, и ей не пришлось увидеть его вновь во всю свою жизнь. Жалкий муж, не видя способа исправить свою неудачную сделку, чтобы потерять возможно меньше, забрал триста дукатов и, обливаясь слезами и тяжело вздыхая, вернулся домой. Боясь в равной мере гнева зятьев и позора, выпавшего на его долю, он вскоре сбежал из города. А о том, что сталось с молодой женщиной и как отлично прожила она остальную свою жизнь, об этом каждый из вас может легко догадаться.

Новелла XXI

Превосходной мадонне Антонелле д'Аквино, графине Камерлинго

Мессер Бертрамо д'Аквино любит, но не любим. Муж любимой им дамы весьма расхваливает влюбленного, сравнивая его с соколом, вследствие чего жена решается подарить тому свою любовь. Они сходятся вместе; мессер Бертрамо спрашивает даму о причинах ее поведения. Из благодарности к мужу рыцарь не прикасается к даме, оставив ее пристыженной

 

Немного времени тому назад один славный кавалер рассказал мне — выдавая эту историю за истинную, — что в ту пору, когда Манфред был побежден и убит, а все его королевство занято и покорено Карлом Первым99, в этом завоевании принял участие храбрый и доблестный рыцарь, которого звали мессером Бертрамо д'Аквино. Искусный в военном деле, он носил звание капитана, и во всем войске упомянутого короля Карла не было рыцаря более разумного, ловкого и доблестного, вследствие чего друзья с удовольствием, а враги с досадой взирали на его достоинства. После завоевания королевства король со своими баронами и придворными отправился в Неаполь пожинать приятные и сладкие плоды, которые мир приносит победителям, и здесь они стали проводить время в турнирах, балах и иных триумфальных празднествах; и мессер Бертрамо более других отдавался подобным удовольствиям, быть может потому, что желал вознаградить себя за тяготы, испытанные во время войны.

 

И вот случилось, что однажды на балу он увидел мадонну Фьолу Торрелла и так сильно в нее влюбился, что уже не мог направить свои мысли ни на что другое. И хотя он был в большой дружбе с мессером Коррадо, ее мужем, вместе с которым он храбро сражался во время войны, однако, плененный и связанный тем, против мощи которого не может устоять никакая сила, Бертрамо твердо решился довести до конца начатое предприятие; он стал биться на турнирах в честь Фьолы и блистать роскошью, различными способами тратясь на даму, осыпая ее подарками и постоянно давая ей понять; что любит ее больше самого себя. Но дама — потому ли, что она была весьма целомудренной, потому ли, что сильно любила мужа, — насмехалась над рыцарем и его любезностями, ни во что не ставила все его домогательства и делалась к нему все более строгой и суровой; и хотя Бертрамо совершенно потерял надежду на успех своего предприятия, однако желание его все время усиливалось, разгораясь все более ярким пламенем, как это обычно бывает с пылко влюбленными.

И в то время как он обретался в подобном безнадежном состоянии, не получая от своей дамы ни одного благосклонного взгляда, случилось, что мессер Коррадо отправился однажды с женой на соколиную охоту в обществе нескольких рыцарей и дам; и тут внезапно поднялась стая куропаток, позади которых они увидели дикого сокола, рассеявшего куропаток в мгновение ока так, что ни одна из них не могла соединиться с другими. Все общество очень позабавилось этим, а мессер Коррадо весело сказал, что ему показалось, будто он видел своего капитана мессера Бертрамо, который вот так же точно разгонял и преследовал врагов; где бы он ни показывался с копьем или мечом, никто из его противников не дерзал принять его вызов; и к этому он прибавил, что Бертрамо походил во время сражения не только на сокола, преследующего бегущих куропаток, но и на гордого льва, попавшего в стадо трусливых овец. И далее он продолжал говорить на эту тему, не подозревая, что рыцарь, которого он так щедро расхваливал, был влюблен в его жену, и рассказал о многих других достославных доблестях, любезностях и щедростях мессера Бертрамо, так что во всей компании не осталось никого, кто бы не сделался таким же его горячим поклонником, каким был сам Коррадо.

Так случилось и с мадонной Фьолой, в сердце которой ни сам Бертрамо, ни его доблести не могли доселе найти доступа; теперь же, слыша такие обильные похвалы ему из уст мужа, которому она слепо доверяла, она нашла основание перейти от прежней жестокости к пылкой любви. Вернувшись скованной в свой дом, из которого она вышла свободной, она страстно желала, чтобы влюбленный прошел мимо ее дома и заметил по ее любезному взгляду то глубокое изменение, которое произошло в ее отношении к нему. И Фортуне, благосклонной к ним обоим, было угодно, чтобы, в то время как дама стояла у окна с этими мыслями, она увидела проходящего мимо ее дома рыцаря, который показался ей более прекрасным и блестящим, чем обычно. Не надеясь на ответный поклон, он по своему обыкновению влюбленно склонился перед нею; она же, увидя это, отдала ему поклон, как и задумала, с большой любезностью. Рыцарь удалился, чрезвычайно обрадованный и пораженный этим, и, вернувшись домой, принялся размышлять об этой новости, теряясь в догадках. И так как он помнил, что не предпринял ничего нового или особенного, что могло бы побудить даму к такой любезности, он не знал, что и подумать об этом. Пребывая в таком смущении, он послал за своим близким другом, посвященным в его тайну, рассказал ему в точности все происшедшее и поведал свои недоумения. Друг, который был человеком благоразумным и не подверженным никакой любовной страсти, посмеялся над ним и его размышлениями и ответил ему следующим образом:

— Я не удивляюсь твоему малому разумению, ибо любовь настолько омрачила твой ум, что лишила тебя способности распознавать свойства и нрав женщин, равно как и то, для чего их произвела на свет их несовершенная природа. Знай, что любая из них, какой бы благоразумной ее ни считали, не обладает ни твердостью, ни постоянством; большинство же из них, несомненно, невоздержанны, вероломны, упрямы, мстительны, подозрительны, неспособны к любви и лишены всякой нежности. Зависть, эта наиболее свойственная им страсть, гнездится в самой глубине их сердца; в их поступках нет ни разумности, ни умеренности; в своих делах они никогда не соблюдают никакого установленного закона, если не считать законом то, что они необузданно бросаются на самое худшее, повинуясь голосу своего легковесного ума.

— А что это верно, видно из того, что, как часто приходилось наблюдать, женщина, любимая и лелеемая многими и различными достойными и доблестными любовниками, издевается над ними и, беря пример с похотливой волчицы, отдается какому-нибудь презренному плуту, преисполненному всяческой подлости. Поверь же мне, что эта женщина, проявлявшая к тебе такую жестокость, что ты много раз был близок к смерти, следовала в своем поведении обдуманному плану и, быть может, даже гордилась тем, что держала столько времени в сетях такого достойного любовника, как ты, и под покровом целомудрия наслаждалась зрелищем твоих мучений, которые увеличивали славу ее красоты; и потому ты можешь быть уверен, что она сделалась милостивой к тебе, следуя своей порочной женской природе, без всякой причины и без того, чтобы ты подал ей к этому какой-нибудь повод. Потому я не сомневаюсь, что, идя по этому следу, ты раньше, чем светило, которое сейчас царит, закончит свой путь, трижды одержишь победу в твоем давнишнем предприятии. Напиши же ей, не откладывая, искусное письмо и ищи способа переговорить с ней; куй железо, пока оно горячо, и твой план, несомненно, увенчается желанным успехом.

Такими и многими другими словами он изъяснил ему природу и свойства женщин, убеждая его не слишком радоваться их благосклонности и не слишком огорчаться их жестокостью, ибо и тому и другому не следует придавать большого значения, как вещам непрочным и нетвердым. Затем он посоветовал срывать плоды их милости соответственно дню и времени года, никогда не думая о прошлом и не строя никаких надежд на будущее. Действуя таким образом, говорил он, можно провести и эту и любую другую женщину, не давая им совсем или почти совсем насладиться своим врожденным лукавством и порочностью.

Рыцарь, ободренный словами своего верного друга, взял тотчас же, с новой радостной надеждой, лист бумаги и написал любимой женщине страстное письмо, в котором, поведав свою пламенную любовь, вызванную ее необычайной красотой, снова предложил ей свое сердце и, заканчивая письмо рядом изысканных и нежных слов, просил ее соблаговолить назначить время и место для свидания, дабы вознаградить его одной-единственной беседой за столь продолжительные мучения. Эту записку он послал ей с соблюдением предосторожностей; она же была в восторге, получив и прочитав ее, и все написанное настолько проникло в ее недавно затронутое сердце, что она решила не только назначить рыцарю свидание, но и всецело удовлетворить его любовь. Она тотчас же ответила ему надлежащим образом, предлагая, чтобы в следующий вечер он пришел в ее сад к такому-то дереву и ждал ее там; как только ее муж заснет, а детальные воины, будут на постах, она более чем охотно отправится к нему. Рыцарь был этим, конечно, весьма обрадован и решил, что совет друга подействовал.

С наступлением ночи, когда пришел назначенный час, он отправился в сопровождении слуг в условленное место, где и стал ждать прихода дамы. Эта последняя не замедлила явиться; заслышав, что рыцарь пришел, она тихонько открыла калитку в сад и легкими шагами подошла к нему. Рыцарь, приблизившись к ней с распростертыми объятиями, любезно встретил ее словами:

— Добро пожаловать, душа моя, из-за которой я вытерпел столько мучений.

Обменявшись тысячей нежнейших поцелуев, они расположились под ароматным померанцевым деревом и стали ждать знака верной служанки, которая должна была отвести их в комнату нижнего этажа, где им было приготовлено роскошное, благоухающее ложе. И здесь, в то время как они, держась за руки, играли и целовались, как бывает всегда в долгожданные конечные мгновения любви, рыцарю захотелось спросить даму, почему она была с ним так долго сурова и почему, когда он потерял всякую надежду, она внезапно сделалась столь ласковой и благосклонной и дала ему такое доказательство своего расположения, которому он едва может поверить. На это дама отвечала ему без промедления:

— Дорогой и милый господин моей жизни, я удовлетворю твое любопытство и отвечу на твой приятный вопрос возможно более, кратко. Это правда, что я долгое время была к тебе более жестока и сурова, чем этого заслуживали твое благородство и доблесть. Такая суровость была, конечно, вызвана, помимо стремления сохранить свою честь, не чем иным, как той горячей любовью, которую я питала и питаю к своему мужу, так что никакой повод, как бы он ни был значителен, не мог меня побудить не только сделать, но даже подумать о чем-либо, что могло бы ему причинить бесчестие. И эта самая любовь, которую я питаю к нему, имела надо мной такую власть и силу, что привела меня в твои любовные объятия. Я расскажу тебе, как это случилось. Третьего дня, отправившись на охоту с мужем и с несколькими дамами, мы увидели сокола, который, преследуя серых куропаток, в одно мгновение рассеял их, по своему обыкновению, во все стороны. По этому поводу мой муж сказал, что он, казалось, увидел мессера Бертрамо, разгоняющего врагов на поле битвы. И далее, продолжая говорить о тебе, он рассказал о стольких твоих удивительных доблестях и так расхваливал твои подвиги, что склонил полюбить тебя не только меня одну, но всех присутствовавших дам, которые, сколько их там ни было, молили бога о твоем благополучии и возымели желание понравиться тебе. Затем мой муж прибавил, что считает себя обязанным из уважения к твоим доблестям любить всех тех, кто тебя любит, а остальных считать своими смертельными врагами. Узнав» что мужу так необычайно дорог всякий, кто тебя любит, я, будучи почтительной женой, поняла, что ему будет особенно приятно, если тебя полюбит близкий ему человек. И с этого мгновения я почувствовала, что с моего жестокого сердца спали все оковы и рухнули преграды, которые я воздвигала вокруг него, чтобы не полюбить тебя. Охваченная новым, жарким пламенем, я вся горела желанием быть там, где я нахожусь ныне для твоего наслаждения и где я намерена находиться до тех пор, пока будет продолжаться моя жизнь.

Мессер Бертрамо, который с самого нежного возраста был приучен к благородству и великодушию, услышав, что муж дамы своими чрезмерными похвалами и любовью к нему доставил ему благосклонность собственной жены, был этим тронут, как истинный добрый рыцарь, и сказал самому себе: «Эх, мессер Бертрамо, неужели ты окажешься столь дурным рыцарем и совершишь такой низкий поступок, сойдясь с этой дамой, обладания которой ты столько лет добивался? Положим, что это лучшая и ценнейшая вещь, какую она тебе может подарить; однако твоя испытанная доблесть уже не будет более так восхваляться. Ведь благородство обычно проявляется не в малозначащих вещах, а в крупных, в особенности если утрата их тебе самому неприятна. В течение твоей жизни ты не встречал человека, который превзошел бы тебя в любезности и великодушии; где ты найдешь более удобный случай проявить свою безупречную доблесть, чем ныне, когда, держа вполне в своей власти эту женщину, с которой ты надеялся долго наслаждаться любовью, ты добровольно откажешься от долгожданного блаженства, победив себя самого разумом и добродетелью? И, кроме того, даже если бы ее муж был твоим смертельным врагом и постоянно стремился запятнать твое доброе имя и славу, мог ли бы ты избрать худшую и отвратительнейшую месть, чем опозорить его навеки? Разумно ли и прилично ли поступать с друзьями, как с врагами? А что он подлинный друг тебе, видно не только из твоего прежнего опыта, но также из ее собственных слов, ибо только любовь, которую питает к тебе ее муж, побудила ее подарить тебе свою любовь. Если ты ее примешь, то чем отплатишь ты ее мужу за его доброе расположение и горячие похвалы в твое отсутствие, возможные только со стороны истинного друга? Да не допустит бог, чтобы рыцарь д'Аквино когда-либо пал до такой низости!» Итак, не помня более ни о своей любви, ни о красоте дамы, Бертрамо сказал, обратившись к ней:

— Дорогая мадонна, избави меня боже, чтобы любовь, которую питает ко мне твой доблестный муж, его чрезмерные похвалы и столько других вещей, сказанных и сделанных им ради меня, получили такую плохую награду и чтобы я каким-либо поступком посягнул на самое дорогое, что он имеет, и стал виновником его позора. Напротив того, отныне я навсегда отдам ему всего себя со всеми теми правами, которые даются родному брату или вернейшему другу. Ты же будешь мне сестрой, и я готов посвятить себя целиком, со всем моим имуществом и силами, охране твоей чести, и твоего доброго, имени.

И развязав платок, он вынул из него несколько драгоценностей, которые принес ей в подарок, и бросил ей на колени со словами:

— Носи их во имя моей любви и, помня о моем сегодняшнем поступке, постарайся впредь быть более верной своему мужу, чем была доселе.

Затем, нежно поцеловав ее в лоб и горячо поблагодарив за то, что она так любезно пришла к нему, он удалился.

Вы легко можете себе представить, как дама была смущена и пристыжена. Однако, по врожденной женщинам алчности, она схватила драгоценные камни и, прижимая их к себе, вернулась домой. Происшествие это вскоре стало известно, и оно показало, что мессер Бертрамо как в, воинских доблестях, смелости, благоразумии и осторожности, так и в благородстве, великодушии и прочих добродетелях превзошел всех рыцарей, живших в его время не только в Италии, но и за ее пределами.

Новелла XXIII

Великолепному Марино Бранкаччо

Одна вдова влюбляется в сына и посредством величайшего обмана вступает с ним в плотскую связь. Забеременев, она искусно открывает правду сыну, который, возмущенный этим, удаляется в изгнание. Дело получило огласку, и мать после родов по приказу подеста была сожжена на костре

 

Один благородный и заслуживающий доверия гражданин, возвратившись на этих днях из Палермо, рассказал мне и нескольким другим лицам следующую историю, которую он выдавал за подлинную. В позапрошлом году, говорил он, умер естественной смертью один палермский дворянин, оставивший после себя сына по имени Пино, возрастом около двадцати трех лет, весьма богатого, красивого и благовоспитанного, как девица. И хотя его мать была еще совсем молода, удивительно красива и обладала большим состоянием, однако она так сильно любила его, что решила уже больше не выходить замуж, ибо сын обходился с нею хорошо и во всем был послушен. Это решение одобрялось многими, сыну же оно было особенно дорого, и, не желая дать ей повод изменить его, он постоянно выказывал по отношению к ней столько учтивости, любезности и послушания, сколько никогда еще не было видано со стороны сына к матери. Мать же, крайне этому радуясь, проникалась к нему с каждым днем все большей любовью.

 

При таких-то обстоятельствах вышло так, что, любуясь доблестью, целомудрием и красотою сына, мать почувствовала к нему пламенную страсть и, поддавшись ей, так безумно влюбилась в него, что пожелала с ним плотского общения; никакие разумные доводы, которыми она старалась оградить себя, ни к чему не приводили, и она беспрестанно ломала себе голову, каким бы способом привести в исполнение свое гнусное желание. Будучи твердо уверена в том, что ей никогда не удастся осуществить свой замысел с согласия сына, она решила заманить его в свои ядовитые сети посредством искусного обмана. Узнав стороною о том, что сын, хотя и весьма целомудренный, успел сильно влюбиться в молоденькую соседку, дочку одной бедной и незнатной вдовы, с которой она была в большой дружбе, она решила, что этим путем ей удастся достигнуть желанной цели. И вот однажды она призвала к себе эту добрую женщину и сказала ей:

— Милая Гарита, ты мать и потому хорошо знаешь, как велика любовь, которую матери должны питать к своим детям, а в особенности к тем из них, которые своими добродетелями еще более увеличивают и укрепляют эту чистейшую природную любовь. Именно таков мой добродетельнейший сын, который своими достоинствами и своим похвальным поведением побуждает меня любить его сильнее собственной жизни. И вот, как мне сообщили под секретом, он так сильно влюбился в твою дочь, что я боюсь, как бы ее чистота и его сильная страсть не побудили их в один прекрасный день к такому поступку, который погубит твою дочь. С другой стороны, считая тебя своим сердечным другом и зная, что ты всегда ревностно охраняла свою честь и доброе имя, я ни в коем случае не дерзну предложить тебе какую-либо вещь, которая могла бы принести тебе бесчестие, а напротив того, всячески забочусь о твоем добром имени. Мне хорошо известно, что ты нуждаешься, и потому я хочу не только сообщить тебе свою мысль, но также поделиться с тобою моими средствами, дабы показать тебе, что я обхожусь с тобою не иначе, как с родной матерью. Так вот у меня явилась мысль, нельзя ли нам удовлетворить желание моего милого сына так, чтобы в то же время не нанести никакого ущерба ни твоей чести, ни чести твоей дочери. Мой замысел сводится к тому, что ты искусным способом войдешь в тайное соглашение с моим сыном, обещая ему уступить за определенную сумму девственность твоей дочери; когда же вы ударите по рукам, я сама приду в твой дом вместе с моей служанкой, которая, как тебе известно, очень похожа на твою дочь и возрастом и красотою. С наступлением темноты мы поместим ее в комнате, где она примет на своем ложе моего Пино, и все будет обстоять так, как если бы он обладал твоей дочерью. И можешь не опасаться, что это кому-либо станет известно, ибо мой сын своей скромностью и скрытностью превосходит всех молодых людей нашего города. В случае же, если это дело получит огласку по какой-либо случайности, я даю тебе обещание немедленно объявить истину. Таким образом, я избегну опасности потерять сына из-за его чрезмерной любви, ты же заработаешь для твоей дочери приданое, которое я передам тебе сейчас же, и в то же время ничем не запятнаешь своего доброго имени. Моего же Пино мы оставим на этом пастбище до тех пор, пока не найдем для твоей дочери хорошего жениха или пока он сам не выберет себе невесту; тогда мы раскроем ему обман, и все славно над этим посмеемся.

Гарита проявила полное доверие к словам дамы и всем ее лицемерным доводам и вместе с тем учла немалую выгоду этого дела, в котором честь ее дочери должна была остаться незапятнанной. Побуждаемая своей крайней бедностью, а также желая сделать приятное своей дорогой подруге, она решила полностью удовлетворить ее желание и с веселым лицом ответила ей, что исполнит все на упомянутых выше условиях, после чего рассталась с нею.

На следующий день, увидя Пино, который скромно шел развлекаться обществом девушки, Гарита весьма искусно завязала с ним разговор и после ряда различных высоконравственных рассуждений вырвала из его уст признание в его тайной и жестокой страсти; они перешли к переговорам и сошлись на том, что Пино даст ей двести дукатов на приданое ее дочери и за это сорвет цветок ее девственности. И, чтобы не откладывать дела в долгий ящик, ввиду вытекавшей из него двойной выгоды, они тут же условились, что любовная битва произойдет в ближайшую ночь, и, точно уговорившись, как кто из них должен вести себя в ее доме, разошлись.

Обрадованная Гарита пришла к даме и рассказала ей, на чем они остановились и как условились с ее сыном, чтобы услужить ей. Вне себя от радости и восхищения, дама сотню раз обняла и поцеловала Гариту и, вновь подтвердив условленный план действий, она, желая отпустить Гариту довольной, наполнила ей руку деньгами, после чего Гарита, весьма обрадованная, вернулась к себе домой. Когда настал условленный час, дама со служанкой тайком отправились в дом Гариты, которая отвела их в заранее приготовленную комнату и оставила там. Тогда дама спрятала служанку в другой комнате, сама же легла в постель и с необузданной страстью стала ждать любовной битвы со своим собственным сыном.

О жестокая злодейка! О похотливая свинья! О бесчеловечный и жадный зверь! Какой другой дьявольский женский ум, какая другая дерзкая сумасбродка решилась бы не то что совершить, но даже помыслить о таком отвратительном и ужаснейшем кровосмешении? О божественная справедливость, не жди, чтобы мирские власти покарали столь жестокое и мерзостное безобразие! В то самое время, когда эта злая женщина готовится действовать, порази ее сразу своим справедливейшим гневом! Сделай так, чтобы земля поглотила ее живой!..

Когда настал условленный час, Пино, ничего не подозревая, вошел в дом Гариты, которая любезно встретила его и в темноте, как слепого, отвела в приготовленную для этой цели комнату.

Будучи твердо уверен, что найдет в постели любимую девушку, он разделся, улегся с нею рядом и начал ее нежно целовать. Когда же он захотел пойти дальше, она с величайшим искусством стала ему слабо сопротивляться и, притворившись, будто поддается насилию, заставила его поверить, что он лишил ее невинности, тогда как на самом деле все было наоборот; ибо она сумела при помощи превосходных порошков, окуриваний и промываний так сузить торную дорогу, что не только мальчишка, но и весьма немногие опытные в этих делах мужчины смогли бы распознать здесь правду. Юноша же, которому никогда до этого не приходилось участвовать в подобных ночных сражениях и который был, понятно, уверен, что он обрабатывает не собственную, но чужую пашню, был настолько захвачен этим удовольствием, что не дал своей возлюбленной оставаться без дела ни одного мгновения.

Когда занялась заря, Гарита, как было условлено, под благовидным предлогом незаметно вывела Пино из дома; дама же со служанкой также удалилась тайком с другой стороны дома. Не желая, чтобы это свидание было одновременно первым и последним, она почти каждую ночь с новыми уловками продолжала идти по тому же пути, причем Гарита ни разу не заметила, что Пино имеет сношения не со служанкой.

И в то время как оба они были, хотя и по разным причинам, довольны этой любовной игрой, случилось, что преступная женщина забеременела и, будучи этим чрезвычайно огорчена, пустила в ход бесчисленные средства с целью воспрепятствовать родам; когда же ни одно из этих средств не помогло, она увидела, что дело близится к развязке, которой она уже не сможет скрыть от сына. Стоит ли рассказывать об ее жалкой жизни, об охвативших ее мучительных раздумьях и душевной тревоге, смешанной со скорбью? Однако и здесь ей помогла ее большая дерзость, ибо она была такого высокого мнения о себе и о своем красноречии, что рассчитывала побудить сына сделать по доброй воле то, что он ранее делал, будучи столь жестоко обманут. Итак, она решила самолично все ему открыть и, призвав его однажды тайком в свою комнату, тихонько повела с ним такую речь:

— Дорогой сынок, ты и сам, полагаю я, можешь засвидетельствовать, что если была когда-нибудь мать, любившая единственно только своего сына, то такова именно я, которая любила и любит тебя больше своей собственной жизни. И любовь моя была по своей природе так могуча, что удержала меня, молодую и богатую, от вторичного замужества, ибо я не захотела отдать себя вместе с твоим состоянием в чужие руки. И хотя меня как женщину подстрекала естественная чувственность, однако я не желала удовлетворять ее тайком (как делают многие женщины) потому лишь, что заботилась о сохранении твоей и моей чести. Кроме того, я услышала, что ты охвачен сильной любовью к нашей молоденькой соседке и что ее мать готова скорее умереть, чем запятнать честь своей дочери. Хорошо зная, к каким несчастиям и бедствиям обычно приводят влюбленных подобные неудачи, я, как нежная мать, подумала прежде всего о твоей жизни и решила сама возместить все эти пробелы одним поступком, который оскорбляет только людские законы, созданные устарелыми ревнителями права и опирающиеся более на искусственные и суеверные выдумки, чем на разум: одним словом, я захотела, чтобы твоя и моя молодость тайно насладились друг другом. Та девушка, от которой ты получил столько наслаждений в комнате нашей Гариты, была я; и дело кончилось тем, что сейчас я беременна.

Она хотела уже было перейти к более горячим убеждениям с целью продолжать удовлетворение своей преступной страсти, но ее добродетельный сын был настолько возмущен и расстроен мерзостью ее поступка, что ему показалось, будто небо обрушилось на его голову и земля уходит из-под его ног. Охваченный таким гневом и скорбью, каких он еще никогда не испытывал, он был близок к тому, чтобы пронзить ножом ее сердце; однако он все же сдержал себя, не желая добровольно совершить матереубийство и вместе с тем умертвить невинного ребенка, заточенного в ее оскверненном чреве; он решил предоставить мщение тому, кому его надлежало совершить, и расстался с нечестивой матерью, язвя и терзая ее ужасными и позорными словами, которые вырвались у него при виде столь заслуженного ею бедствия. Тотчас же он собрал все свои деньги и драгоценности, привел в возможно лучший порядок свои дела и, дождавшись кораблей, которые должны были оттуда отплыть во Фландрию и которые прибыли через несколько дней, уехал.

Весть об этом ужасном происшествии стала распространяться по городу. Когда же она достигла ушей подеста, тот приказал схватить дурную женщину, которая без всяких пыток в точности изложила это событие, как именно оно произошло, после чего подеста велел бережно содержать ее в одном женском монастыре, пока она не родит100. Когда же она в надлежащий срок разрешилась ребенком мужского пола, ее, как это и полагалось, сожгли на площади с великим позором.

Новелла XXXI

Двое прекрасных любовников бегут, чтобы сочетаться браком. Сбившись с пути вследствие бури, они попадают в приют для прокаженных, и здесь прокаженные убивают любовника, а девушка добровольно лишает себя жизни над его трупом светлейшей инфанте донне Элеоноре Арагонской

 

Молва, вернейшая носительница древних деяний, поведала мне, что около того времени, когда во Франции появилась Девственница101 в Нанси, первом и благороднейшем из городов герцогства Лотарингского, жили два весьма родовитых и храбрых рыцаря, которые оба были с древнейших времен баронами и владели несколькими замками и селеньями в окрестностях этого города; одного из них звали синьор де Конди, а другого — мессер Жан де Бруше. И подобно тому как судьба наделила синьора де Конди единственной дочкой, прозывавшейся Мартиной и отличавшейся в своем нежном возрасте редкостной добродетелью, похвальным нравом и большей красотой лица и тела, чем все остальные девушки в той местности, так и у мессера Жана из многих сыновей, которых он имел, остался в живых только один, по имени Лоизи, почти одного возраста с Мартиной, весьма красивый, мужественный и преисполненный всяческих достоинств. И хотя родство между упомянутыми баронами было не слишком близкое, однако дружба, завязанная их отдаленными предками, привела к такой семейной близости, что они не только постоянно посещали друг друга, но, казалось, сообща владели вассалами и прочим добром, так что едва можно было заметить у них какое-либо разделение.

 

И вот, когда Лоизи уже возмужал, случилось, что вследствие постоянных встреч его и слишком частого общения с Мартиной молодые люди, остававшиеся без всякого присмотра, сами того не подозревая, влюбились друг в друга, и пламя любви настолько жгло их со всех сторон, что они не находили покоя, когда не были вместе, а встречаясь, беседовали и развлекались, как их побуждала к тому любовь и цветущий возраст. И в таких любовных играх они счастливо провели несколько лет своей юности, не перейдя, однако, ни к какому запретному действию. И хотя оба они чрезвычайно желали отведать последних и самых приятных плодов любви, однако Лоизи, который был весьма сдержан и опасался порицаний девушки и ее родни, решил про себя никогда не иметь с ней телесного общения, кроме того, которое будет ему предоставлено законным браком; и это свое добродетельное и твердое решение он несколько раз открывал Мартине, которая, весьма одобряя его, постоянно понуждала его обратиться через какого-либо верного посредника к их родителям с предложением породниться. Лоизи, который только об этом и мечтал, сделал такое предложение синьору де Конди надлежащим способом, через своего отца. Но синьор де Конди, отклонив это родство по многим разумным основаниям, вежливо и сдержанно предложил мессеру Жану, чтобы впредь, в целях сохранения их общей чести, встречи их детей стали более редкими и чтобы Лоизи без крайней необходимости не появлялся в его доме. Таким образом, влюбленным было не только отказано в браке, но даже запрещено видеться.

Какие страстные слезы, какие горькие жалобы, какие тайные, но пламенные вздохи последовали, когда такое решение было им сообщено, — об этом было бы долго, да и излишне рассказывать. Но больше всего угнетало бедного Лоизи сознание, что его чрезмерная добродетель была причиной его беды, и теперь он сам не знал, какие цепи еще удерживают его душу в несчастном теле. Однако он решил через посредство одного верного посланца письменно снестись со своей Мартиной, умоляя ее сообщить ему, не найдет ли она какого-либо пути к их спасению; и, написав это письмо, он осторожно отослал его. Девушка, решившая про себя проявить величие души в таком невыносимом горе, увидев посланца, взяла у него письмо и, обливаясь слезами, прочла его; измученная своим горем и невозможностью ответить письменно, она сказала посреднику:

— О ты, единственный свидетель нашей тайной и жестокой страсти, поклонись от меня тому, кто тебя прислал, и передай ему, что либо он будет моим супругом и единственным владыкой моей жизни, либо же я с помощью ножа или яда добровольно изгоню свою душу из измученного тела. И хотя он сам, движимый своей крайней добродетелью и заботясь о чести моего отца больше, чем того требовала наша любовь и молодость, повинен в том, что наши величайшие наслаждения сменились невозможностью видеться и беседовать, однако если смелость позволит ему прийти с несколькими своими людьми к нашему замку под мое окно, с веревочной лестницей и всякими другими приспособлениями, при помощи которых я могла бы спуститься к нему, я немедленно выйду, и мы отправимся в замок какого-либо из наших общих родственников и там обвенчаемся. И если, узнала об этом, мой отец не станет возражать, тем лучше; если же нет, дело будет сделано, и ему придется быть благоразумным, обратившись от сознания своего бессилия к благой щедрости. Передай Лоизи, что если он решится на это, то пусть без промедления приходит за мной в эту же ночь указанным способом.

Верный слуга хорошо понял данное ему поручение и, сговорившись с девушкой относительно определенного условного знака, которым они должны были обменяться во избежание ошибки, удалился; а прибыв к своему господину, он в точности передал ему все. Лоизи не пришлось долго убеждать исполнить сказанное. Собрав немедленно десятка два отважных и сильных молодцов из числа своих слуг и верных вассалов и приготовив все, что требовалось для этого дела, он с наступлением ночи пустился в не слишком долгий путь и незаметно, без всякого шума, очутился вскоре со своими спутниками под окном своей дамы. Он подал условный знак, который она, заботливо ожидавшая его, услышала и признала. Тотчас же она сбросила ему крепкую веревку, к которой он привязал лестницу, и она, подтянув ее к себе, хорошенько укрепила ее железные крючья на краю окна; вслед за тем она, нимало не колеблясь, как если бы уже раньше не раз прибегала к таким приемам, спустилась по лестнице и была принята в объятия своим Лоизи, который покрыл ее бесчисленными поцелуями, вывел на дорогу и усадил на приведенного для этой цели упряжного иноходца. Они поскакали вслед за вожатым, который должен был проводить их в назначенное место, а слуги, одни спереди, а другие сзади, с великим удовольствием последовали за ними по избранному ими пути.

Но неблагосклонная к ним судьба, видно, решила иначе и повлекла их к жестокой, ужасной и никогда еще, кажется, не слыханной гибели. Не успели они проехать и одной мили, как хлынул такой сильный ливень, сопровождаемый таким яростным ветром, густым градом, ужасающим громом и молнией, что, казалось, все небо хотело низринуться на них. Стало так темно и буря так неистовствовала, что все их спутники, шедшие пешком и одетые по большей части в одни лишь куртки, вместе с провожатым сбились с пути и разбежались в разные стороны, ища пристанища от грозы; а двое любовников, держась за руки, едва могли разглядеть друг друга. Потрясенные и испуганные таким внезапным проявлением божьей кары, ниспосланной им за их преступление, они не знали, где они и какой им путь избрать; не слыша никакого ответа своих спутников, которых они долго и громко кликали, они положились на волю божью и, опустив поводья, предоставили лошадям самим продолжать путь, отдав свою жизнь в распоряжение Фортуны. Так устремляясь к последней жестокой муке, они проехали наугад несколько миль, подобно лодке, лишенной кормчего, как вдруг увидели вдали маленький огонек и, ободренные некоторой надеждой, направили к нему своих лошадей, ибо погода ничуть не улучшилась. Долго они ехали до места, где виднелся огонек, и, прибыв туда, постучали в дверь. Когда им ответили и отворили дверь, они увидели, что попали в приют для прокаженных; некоторые из этих отверженных, выйдя им навстречу, не очень-то любезно спросили их, что привело их сюда в такое неурочное время. Молодые люди так окоченели и до того были измучены, что едва могли говорить, вследствие чего Лоизи как можно короче ответил прокаженным, что причиной тому послужила дурная погода и их злая судьба, а затем во имя бога попросил у них разрешения немного обогреться у огня и накормить своих измученных лошадей.

Хотя прокаженные, не имея надежды на выздоровление, могут быть уподоблены осужденным на вечные муки, и потому им чужды всякая человечность и милосердие, — они все же прониклись некоторым сочувствием к молодым людям, помогли им слезть и, поставив их лошадей вместе со своими ослами, отвели их в кухню, где пылал большой огонь, и сами уселись вместе с ними. И хотя сама природа внушала молодым людям отвращение к этим зараженным и поврежденным существам, однако, не видя другого выхода, они постарались с этим примириться.

Огонь вернул Лоизи и Мартине утраченную красоту, и всем, смотревшим на них, казалось, что они похитили облик у Дианы и Нарцисса102. Это и было причиной того, что у одного из упомянутых прокаженных, гнусного злодея, бывшего солдатом в последнюю войну и более других гнилого и изуродованного, явилось безудержное желание овладеть красивой девушкой. Охваченный дикой похотью, он решил насладиться этой достойной добычей, предварительно умертвив ее юного любовника. И, не отступая от принятого решения, он поделился своим замыслом с одним из своих товарищей, столь же злым и бесчеловечным. Они отправились вместе в конюшню, и здесь один из них, отвязав лошадей и произведя большой шум, позвал:

— Господин, приди унять своих лошадей, чтобы они не обижали наших ослов.

Другой же, став за дверью с большим топором в руке, готовился совершить ужасное убийство.

О злая Фортуна, непостоянная и завистливая ко всякому продолжительному счастью, выпадающему на долю твоих подданных! Какими обманчивыми надеждами завела ты двух невинных голубков в сети жестокой смерти! И если тебе не угодно было, чтобы несчастные любовники плыли по твоим спокойным и тихим морям, то разве не было у тебя бесчисленного множества других способов разлучить их в жизни и в смерти? Неужели ты уготовила им этот, самый ужасный путь? Конечно, я не могу сказать о твоих подлых делах ничего, кроме того, что жалок человек, полагающий на тебя свою веру и надежду!

Услыша, что его зовут, Лоизи, хотя ему и не хотелось уходить от огня, все же направился легким шагом в конюшню, чтобы унять своих лошадей, оставив Мартину в обществе других прокаженных, мужчин и женщин. Но не успел он войти в конюшню, как свирепый злодей нанес ему по голове такой удар топором, что Лоизи упал мертвым на землю, не успев даже вскрикнуть. И хотя злодей знал, что юноша уже мертв, однако он все же нанес ему еще несколько безжалостных ударов по голове. Затем, оставив его там, убийцы отправились к несчастной девушке, и так как они были вроде главарей у прокаженных, то они приказали всем разойтись по местам, что и было тотчас исполнено. Несчастная Мартина осталась одна и начала спрашивать о своем Лоизи, но не получила никакого ответа. Затем убийца выступил вперед и сказал ей своим хриплым и грубым голосом:

— Будь терпеливой, дочка, так как мы только что убили твоего молодца, и потому тебе нечего больше на него надеяться; я же намерен до конца жизни наслаждаться твоим прелестным телом.

О сердечные и жалостливые дамы, соблаговолившие прочитать или прослушать о рассказанном в моей горестной новелле ужаснейшем, неслыханном происшествии, — вы, которые когда-либо сильно любили своего мужа или пылали страстью к другому любовнику! И вы, влюбленные юноши, уже достигшие цветущего возраста, у которых любовь когда-либо сжигала сердце своим пламенем! Я прошу вас, тех и других, если есть в вас хоть сколько-нибудь человечности, помогите мне своими самыми горькими слезами оплакать то острое, невыносимое горе, которое испытала в это мгновение, более всех других женщин, несчастная девушка и которое никак не может и не умеет описать мое перо. Ибо когда я хочу рассказать что-либо об этом, передо мной возникают ужасные образы прокаженных, стоявших около несчастной девушки; я вижу их воспаленные глаза, вылезшие брови, провалившиеся носы, их опухшие разноцветные щеки, вывороченные и гноящиеся губы, их вытянутые, гадкие, скрюченные руки, весь их, облик, более похожий на дьявольский, чем человеческий; и все это действует на меня так сильно, что не дает дальше писать моей дрожащей руке. Вы же, слушающие меня с состраданием, рассудите сами, о чем она думала и каким ужасом (не говоря уже о горе) она была объята, увидя себя между двух свирепейших псов, которые были так распалены, что каждому из них страстно хотелось первому быть ее осквернителем. Она испускала отчаянные крики, билась головой о стену; в кровь расцарапала нежное свое лицо и несколько раз лишалась чувств и снова приходила в себя. Убедившись, что она ниоткуда не может ждать помощи или защиты, она без малейшего страха решила последовать за Лоизи и сопутствовать ему в смерти, как сопутствовала ему в жизни. И, обратившись к этим хищным зверям, она сказала:

— О безжалостные и бесчеловечные души, заклинаю вас именем божьим, после того как вы лишили меня единственного сокровища моей жизни и прежде чем вы учините что бы то ни было с моим телом, окажите мне единственную милость и позвольте хоть разок взглянуть на мертвое тело моего несчастного мужа, отвести над ним душу и омыть его окровавленное лицо моими горькими слезами.

Прокаженные, которые менее всего догадывались о том, что она задумала совершить, а также желали ей угодить, любезно удовлетворили ее просьбу и отвели ее к месту, где лежал мертвым несчастный Лоизи. Увидя его, она пришла в неистовое бешенство и с криком, потрясшим небо, без всякого удержу бросилась на него ничком. И когда она, казалось, несколько насытилась своими слезами и поцелуями, она посмотрела сбоку на своего возлюбленного и увидала у него на поясе оставленный убийцами кинжал; и хотя у нее был при себе наготове небольшой нож для выполнения Своего ужасного замысла, она подумала, что этот путь короче и скорее приведет ее к осуществлению ее намерения. Она осторожно извлекла кинжал и, спрятав его между собою и мертвым телом, сказала:

— Прежде чем приготовленная сталь пронзит мое сердце, я призываю тебя, доблестная душа моего владыки, только что насильственно удаленная из этого измученного тела, и прошу тебя не томиться, поджидая мою душу, которая добровольно соединится с тобою. Вечная любовь, вспыхнувшая у нас обоих одинаковым пламенем, тесно свяжет нас там; и если нашим бренным телам не было дано в назначенный срок насладиться друг другом в этой жизни, явив образ подлинной любви, — я хочу, чтобы они были постоянно связаны воедино, наслаждались друг другом и вечно пребывали в том месте, которое им назначит судьба. Ты же, благородное и горячо любимое тело, прими в дар и в родство мое тело, которое с такой охотой спешит последовать за тобою всюду, куда ты отправишься. Не для наслаждения, но в качестве жертвы предназначено было оно тебе. Погребальным же ладаном послужит нам наша кровь, смешанная и гниющая в этом ужасном месте, а также слезы наших жестоких родителей.

Сказав это — хотя ей и хотелось еще дольше плакать и жаловаться и у нее осталось еще много других горестных слов, — она решила немедленно завершить свой последний намеченный путь. Она ловко укрепила рукоятку кинжала на груди мертвого тела, направила его острый клинок прямо против своего сердца и, без колебания и страха надавив на него так, что холодная сталь пронзила ее насквозь, воскликнула:

— О жестокие псы, берите же добычу, которой вы так сильно добивались!

И, крепко обняв своего мертвого возлюбленного, она ушла из этой горестной жизни. Прокаженные же, едва успели услышать эти последние слова, как увидели, что сталь больше чем на пядь выступила из ее спины. Они чуть не умерли от печали и, опасаясь за свою жизнь, тотчас же вырыли в конюшне большую яму и похоронили в ней оба тела в том самом положении, как они лежали. Такова была горестная и жесточайшая кончина обоих любовников, историю которых рассказало мое жалостное перо.

За этим последовала длительная и смертельная распря между их отцами, и много произошло кровавых схваток между их слугами. Но правосудию божию не было угодно допустить, чтобы столь великое злодеяние осталось неотомщенным; и убийцы понесли кару. Когда со временем между прокаженными произошла ссора, один из них открыл, как произошло это дело. Услышав об этом, упомянутые бароны, согласившись между собою, послали людей в этот приют и, раскопав яму, нашли трупы благородных и несчастных любовников; хотя они были попорчены разложением, кинжал еще свидетельствовал об их жестокой и злой смерти. Их забрали из этого гнусного места, положили в деревянный гроб и увезли, а затем заперли все двери приюта и подожгли его снаружи и изнутри, так что все прокаженные, сколько их там было, в течение нескольких часов превратились в пепел вместе со всем своим имуществом, домами и церковью. Тела же покойных были перевезены в город Нанси при всеобщей печали, плаче и трауре не только родных, друзей и горожан, но и иностранцев. Они были погребены в одной гробнице, при звуках благолепной и торжественной службы. А на гробнице начертали в память о двух несчастных любовниках следующие слова:

«Завистливая судьба и злая доля привели к жестокой смерти двух покоящихся здесь любовников, Лоизи и Мартину, погибших в горестной страсти. Плачь и рыдай, ты, читающий это».

Новелла XXXIII

Светлейшему синьору герцогу Амальфи

Сьенец Марьотто, влюбленный в Джанноццу, совершив убийство, бежит в Александрию. Джанноцца притворяется мертвой и, выйдя из могилы, отправляется на поиски возлюбленного. Последний, услышав об ее смерти, тоже желает умереть и возвращается в Сьену; здесь его узнают, хватают и отрубают ему голову. Девушка, не найдя его в Александрии, возвращается в Сьену, находит возлюбленного обезглавленным и умирает с горя

 

На днях один твой земляк-сьенец103, занимающий не последнее положение в свете, рассказал в обществе нескольких прелестных дам о том, как немного времени тому назад в Сьене жил юноша из хорошей семьи, красивый и благовоспитанный, по имени Марьотто Миньянелли, который сильно влюбился в одну прелестную девушку, именуемую Джанноццой. Она была дочерью одного известного и весьма уважаемого гражданина, кажется из рода Сарачени. Юноша вскоре добился того, что и она его также весьма горячо полюбила. И после того как они довольно долго питали свои взоры нежными цветами любви, им обоим захотелось испробовать ее сладчайших плодов; и когда они, перебрав для этого много различных путей, не нашли ни одного надежного, девушка, которая была столь же рассудительна, как и прекрасна, решила тайно обвенчаться с Марьотто, чтобы запастись щитом, которым они могли бы прикрыть совершенную ошибку в том случае, если вследствие превратностей судьбы они лишатся возможности наслаждаться. И, желая привести в исполнение задуманное, они подкупили одного монаха-августинца, с помощью которого тайно обвенчались, после чего почувствовали себя под этой верной охраной в безопасности, и оба с одинаковым наслаждением полностью удовлетворили свою горячую страсть. И после того как они некоторое время счастливо наслаждались этой скрытной, но отчасти дозволенной любовью, случилось, что злая и неприязненная к ним Фортуна перевернула все их надежды на настоящее и будущее.

 

Вышло так, что Марьотто повздорил как-то с одним почтенным горожанином; слово за слово, они перешли от речей к действиям, и дело кончилось тем, что Марьотто ударил своего противника палкой по голове и нанес ему такую рану, что тот через несколько дней скончался. Марьотто скрылся, и судебные власти, усердно искавшие его, не могли его найти. Тогда сенаторы и подеста осудили его на вечное изгнание и вдобавок объявили врагом отечества. Как велико было горе этих двух несчастнейших любовников, только что перед тем тайно обвенчавшихся! Какие горькие слезы проливали они из-за столь долгой и, как казалось им, вечной разлуки! Только испытавший подобные удары судьбы может себе представить это. Горе их было столь ужасно и жестоко, что при последнем прощании они, лежа друг у друга в объятиях, несколько раз были близки к смерти. Однако, отдав должную дань своей скорби, они перешли к надежде, что со временем какая-нибудь счастливая случайность позволит Марьотто вернуться на родину, после чего оба условились, что Марьотто покинет не только Тоскану, но и вообще Италию и отправится в Александрию104, где у него был дядя по имени Никколо Миньянелли, весьма известный купец, имевший большое торговое дело. Затем, договорившись о том, как они будут переписываться на таком большом расстоянии, наши любовники расстались, проливая горькие слезы. Перед отъездом несчастный Марьотто посвятил одного из своих братьев во всю эту тайну, горячо умоляя его превыше всего заботиться о том, чтобы постоянно осведомлять его обо всем, что приключится с его Джанноццой. Отдав эти распоряжения, он пустился в путь по направлению к Александрии.

Прибыв туда, он разыскал своего дядю и, встреченный им любовно и радостно, осведомил его обо всем происшедшем. Тот же, будучи весьма благоразумным, выслушал его рассказ, досадуя не столько на содеянное им убийство, сколько на то, что Марьотто причинил вред многочисленным своим родственникам. Но, понимая, что упреки не помогут и прошлого не возвратить, синьор Никколо успокоился, постарался успокоить также Марьотто и стал раздумывать о том, как бы со временем найти способ поправить дело. Он доверил племяннику свои торговые дела и все время держал его при себе, так как тот сильно тосковал и почти беспрестанно проливал слезы. Не прошло и месяца, как он получил несколько писем от своей Джанноццы и от брата, что доставило великую отраду обоим любовникам во время столь тягостной разлуки.

И вот при таких-то обстоятельствах случилось, что отец Джанноццы, осаждаемый со всех сторон просьбами о руке дочери, которая всем отказывала под разными благовидными предлогами, в конце концов заставил ее дать согласие на брак с одним юношей, отказать которому она не имела оснований. Измученная жестокой борьбой, происходившей в ее удрученной душе, Джанноцца готова была предпочесть смерть подобной жизни. И так как она знала, что все надежды на возвращение ее дорогого и тайного мужа были напрасны и что, открыв отцу истинное положение дел, она не только ничему не поможет, но, напротив, усилит его гнев, Джанноцца решила, подвергая опасности свою честь и жизнь, помочь стольким несчастьям способом не только странным, но и опасным, жестоким и, надо думать, доселе неслыханным. Набравшись большой смелости, она ответила отцу, что готова исполнить его желание, а затем тотчас же послала за тем монахом, который был главным виновником всего дела, и весьма осторожно открыла ему свой замысел, умоляя его о милостивой поддержке. Услышав это, монах сначала проявил некоторое изумление, робость и нерешительность (как монахи это обычно делают), пока она не пустила в ход чудесную силу и чары святого мессера Иоанна Златоуста105, что заставило его сразу сделаться отважным и сильным и мужественно взяться за выполнение задуманного плана. И так как она его побуждала торопиться, монах быстро отправился к себе и самолично, как человек сведущий в этом деле, изготовил из разных порошков некий напиток, производивший такое действие на выпившего, что тот должен был не только заснуть на три дня, но и показаться всем настоящим покойником. И, приготовив этот напиток, монах послал его даме. Та же, предварительно отправив к своему Марьотто гонца с предупреждением и подробным сообщением о том, что она собиралась сделать, выслушала предписание монаха, как ей поступить, и с великой радостью выпила напиток, после чего на нее нашло такое оцепенение, что она замертво упала на землю. Тогда ее служанки подняли столь ужасный крик, что на этот шум прибежал старик отец с множеством слуг, и, найдя свою единственную и горячо любимую дочь уже мертвой, он, охваченный невиданным доселе горем, велел призвать скорее врачей, чтобы те пустили в ход различные средства для возвращения ее к жизни. Но так как ни одно из этих средств не помогало, то врачи решили, что девушка внезапно скончалась от удара. Весь день и всю ночь ее заботливо держали в доме, и так как налицо были все признаки, свидетельствующие о смерти, то на следующий день девушку похоронили с пышными погребальными обрядами в богатой гробнице в монастыре св. Августина при бесконечной скорби удрученного отца, при плаче и печали родственников, друзей и вообще всех жителей Сьены.

Среди ночи преподобный монах с помощью одного товарища извлек Джанноццу, как было заранее намечено, из гробницы и перенес ее в свою келью; и так как близился уже час, когда принятый напиток должен был прекратить свое действие, монах, пустив в ход огонь и другие необходимые средства, с величайшим трудом вернул девушку к жизни. Придя в сознание, Джанноцца через несколько дней, переодевшись послушником, отправилась с добрым монахом в Порто Пизано106, куда должны были зайти корабли, направлявшиеся из Аква-Морты107 в Александрию, и так как все оказалось в порядке, она села на один из них. Но ввиду того, что морские путешествия обычно бывают, вследствие неблагоприятных ветров или остановок, связанных с погрузкой товаров, более продолжительными, чем этого хотелось бы путешественникам, случилось так, что корабль этот по разным причинам прибыл на несколько месяцев позже против положенного срока. Гаргано же, брат Марьотто, исполняя полученное им от своего дорогого брата приказание, тотчас же в нескольких письмах, посланных с разными купцами, подробно оповестил несчастного Марьотто о неожиданной кончине его Джанноццы, описав ему, как ее оплакали и похоронили и как немного времени спустя ее старый любящий отец скончался от великой скорби. И злая, враждебная Фортуна оказалась более милостивой к этим вестям, чем к гонцу несчастной Джанноццы, быть может потому, что она уготовила этим столько испытавшим любовникам жестокую и кровавую смерть, которая их и настигла.

Именно случилось так, что посланец Джанноццы, поплывший на каравелле, направлявшейся с зерном в Александрию, был схвачен пиратами и убит ими. Таким образом, у Марьотто не было другого известия, кроме полученного от брата и вызвавшего полное его доверие. Как сильно он был удручен и опечален, узнав столь ужасную новость, посуди об этом сам, читатель, если в тебе есть хоть сколько-нибудь сострадания. Горе его было столь велико, что он твердо решил расстаться с жизнью, и ни увещевания, ни слова утешения его милого дяди не могли на него подействовать. Пролив много горьких слез, он собрался возвратиться в Сьену для того, чтобы отправиться в переодетом виде к подножию гробницы, в которой, как он думал, погребена была его Джанноцца, и там плакать до тех пор, пока не окончится его жизнь. И это в том случае, если Фортуна будет хоть однажды благосклонной к нему и его возвращение не получит огласки; а если невзначай он будет узнан, ему представлялось великим счастьем быть казненным за убийство, раз уже мертва та, которую он любил больше себя самого и которая так же точно его любила. Остановившись на этом решении, он дождался отплытия на запад венецианских кораблей и, не говоря ни слова своему дяде, сел на судно и с величайшей радостью устремился навстречу предназначенной ему смерти.

Прибыв в скором времени в Неаполь, он направился оттуда кратчайшим путем в Тоскану и вступил в Сьену, переодетый пилигримом и никем не узнанный. Поселившись здесь в одной малопосещаемой гостинице и не подавая о себе известий никому из своих родственников, он отправлялся в определенные часы в церковь, где была погребена его Джанноцца, и здесь горько плакал; и если бы это было возможно, он охотно бы проник в ее гробницу, дабы навеки соединиться в смерти с этим нежнейшим телом, которым ему уже не дано было насладиться при жизни. И все мысли свои он направил к тому, чтобы привести это желание в исполнение. И вот, не переставая, по своему обыкновению, горевать и плакать, он тайком запасся кое-какими железными инструментами и однажды вечером, спрятавшись во время вечерни в церкви, с наступлением ночи так усердно принялся за работу, что уже приподнял крышку гробницы и собирался проникнуть внутрь. Но тут случилось, что пономарь, направляясь звонить к заутрене, заслышал шум и, желая выяснить его причину, подошел и увидел Марьотто, занятого упомянутым делом. Приняв его за вора, желающего ограбить мертвеца, пономарь изо всех сил закричал:

— Воры! Грабят!

Сбежавшиеся на его крик монахи схватили Марьотто, и так как ворота были открыты, в монастырь сбежалось много разных мирян, которые тотчас же признали в несчастном любовнике Марьотто Миньянелли, хотя он и был одет в убогие лохмотья. Он был задержан на месте, и весть о его прибытии еще до наступления дня распространилась по всей Сьене. Когда она достигла сената, подеста получил приказание отправиться за Марьотто и, не медля, совершить то, что было предписано законами и властями. Итак, Марьотто был схвачен и приведен связанным к дворцу подеста. Здесь, будучи подвергнут пытке и не желая дольше терпеть мучения, он подробно сознался в причине своего отчаянного возвращения. И хотя все до единого прониклись к нему величайшим сочувствием, в особенности женщины, которые проливали горькие слезы и, объявляя его несравненным и совершенным любовником, готовы были выкупить его собственной кровью, тем не менее в тот же день суд приговорил его к отсечению головы; и этот приговор был приведен в исполнение в назначенный срок без того, чтобы друзьям или родственникам было разрешено выкупить Марьотто.

Несчастная Джанноцца, прибью в сопровождении упомянутого монаха через несколько месяцев и после многих разнообразных испытаний в Александрию, отправилась в дом мессера Никколо, которому она объявила свое имя и рассказала, кто она, почему приехала и все остальное приключившееся с нею. Услышав это, мессер Никколо был» столь же изумлен, как и огорчен. И после того как он ее с почетом приютил у себя, одел в женское платье и затем отпустил монаха, он поведал несчастной девушке, каким образом Марьотто, придя в отчаяние от полученного им известия, уехал, не предупредив его об этом, и как он, Никколо, оплакивает его смерть, зная, что Марьотто уехал только для того, чтобы умереть. Что скорбь, овладевшая теперь Джанноццой, поистине превзошла все горести, испытанные доселе ею и ее любовником, с этим легко согласится всякий, кто взвесит все обстоятельства этого дела. По моему же мнению, любые слова будут здесь недостаточны.

После того как Джанноцца пришла в себя и посовещалась со своим новым отцом, она после долгих обсуждений, омытых горючими слезами, решила немедленно отправиться вместе с мессером Никколо в Сьену и независимо от того, найдут ли они Марьотто живым или мертвым, пустить в ход все средства, возможные в столь тяжелом положении, чтобы восстановить свою честь. И после того как мессер Никколо устроил свои дела и снова одел Джанноццу в мужское платье, они приискали подходящее судно и, отплыв с благоприятным ветром, прибыли вскорости к берегам Тосканы. Сойдя на берег в Пьомбино108, они тайно направились оттуда в имение мессера Никколо, находившееся около Сьены, и, наведя справки, узнали, что Марьотто был три дня тому назад обезглавлен. Услышав эту ужаснейшую весть, они, хотя и были заранее уверены в таком исходе, получив достоверное подтверждение своих опасений, были оба вместе и каждый в отдельности так опечалены и удручены этим, как может представить себе всякий, кто вникнет в характер этого горестного происшествия. Плач и стенания Джанноццы были столь ужасны, что они могли бы разжалобить мраморное сердце. Мессер Никколо всячески старался ее утешить, и после многих благоразумных и сердечных увещеваний его они решили, понеся такую великую потерю, позаботиться о чести столь знатного рода и потихоньку поместить бедную девушку в благочестивый монастырь, чтобы она могла там в печали оплакивать до конца дней свои злоключения, смерть милого возлюбленного и жалкую свою участь. Они с величайшей осторожностью привели это решение в исполнение, и Джанноцца, не сообщая о себе никому, кроме настоятельницы, никаких сведений, стала жить в монастыре, погруженная в душевную скорбь и обливаясь кровавыми слезами, не вкушая почти никакой пищи, без сна, отчего совершенно лишилась сил.

И так, беспрестанно призывая своего Марьотто, она вскоре окончила свою жалкую жизнь.

Новелла XLIII

Великолепному мессеру Джованни Гуарна

Мессер Маццео Протоджудиче застает свою дочь с Антонио Марчелло, который убегает, не будучи узнан. Отец посылает дочь на смерть, но слуги, пожалев ее, отпускают ее на свободу. Переодевшись мужчиной, она отправляется ко двору герцога Калабрийского, приезжает со своим государем в Салерно, поселяется в доме возлюбленного и узнает, что он стал наследником ее отца. Она открывается ему, они сочетаются браком и получают отцовское наследство

 

Помнится мне, я много раз слышал от своего старого деда достоверный рассказ о том, как во времена Карла II109 жил в Салерно выдающийся рыцарь из старинного и знатного рода по имени мессер Маццео Протоджудиче, который более всех своих соотечественников был богат деньгами и имел много прочего добра. Когда он был уже в престарелом возрасте, у него скончалась жена, оставив ему дочь, прозывавшуюся Вероникой, девушку весьма красивую и разумную, которую отец, хотя многие и добивались ее руки, не выдавал замуж, — потому ли, что он ее чрезвычайно любил, как единственную и добродетельную дочь, или же потому, что хотел выдать ее за особенно знатного человека. И вот случилось, что один благородный юноша по имени Антонио Марчелло, с детских лет постоянно бывавший в их доме под предлогом дальнего родства с женой рыцаря, так сильно полюбился Веронике, что она не могла найти себе покоя. И хотя Антонио был весьма честен и скромен, а отец Вероники любил его как собственного сына, однако, хорошенько разобравшись во всем, юноша, по молодости своей, не смог защититься своим слабым разумом от натиска любви и загорелся тем же пламенем; и так как положение дел благоприятствовало их обоюдному желанию, они естественным образом вкусили сладчайших плодов любви. Но хотя они с большой осторожностью продолжали наслаждаться своей любовью, однако их предусмотрительность была бессильна отвратить великое крушение, которое приготовила им завистливая Фортуна.

 

Итак, однажды ночью, когда они были вместе, радостные и ничего не подозревающие, случилось, что по непредвиденной случайности их проследил один домашний слуга, который тотчас же позвал рыцаря и все ему рассказал, а тот, придя в ярость, отправился со своими слугами туда, где находились влюбленные, которые среди своего блаженства были застигнуты врасплох. Однако Антонио, который был весьма силен и мужествен, силой вырвался у них из рук и, со шпагой в руке проложив себе дорогу, вернулся домой, не подвергшись никакому оскорблению и никем не узнанный. Мессер Маццео смертельно огорчился, увидев, как обстоит дело, и захотел узнать у дочери имя бежавшего юноши. Она же, будучи осторожной и зная непоколебимую твердость своего отца, который ни в коем случае не пощадил бы жизнь ее возлюбленного, дабы не закончить дни своей старости под столь тяжким бременем, рассудила, что жизнь возлюбленного ей дороже ее собственной, и решительно ответила отцу, что скорее готова подвергнуться любой пытке и даже смерти, чем назвать юношу. Вне себя от ярости, отец подверг ее различным пыткам, но, видя, что она упорствует в своем запирательстве, он, невзирая на свое отцовское чувство, решил в конце концов умертвить дочь. И тотчас же, не желая более ее видеть, он приказал двум своим верным слугам немедленно выехать на лодке и утопить ее в море, предварительно проволочив ее несколько миль за лодкой. Слуги волей-неволей должны были повиноваться и, быстро связав ее, отвели ее на берег моря; здесь, пока они приготовляли лодку, один из них проникся жалостью и стал искусно подговаривать своего товарища, который с неменьшим сожалением принимал участие в этом жестоком деле; и слово за словом они по обоюдному соглашению решили не убивать Веронику и не только подарить ей жизнь, но и отпустить на свободу. Они развязали ее и сказали, что, проникшись жалостью, не хотят исполнить предписанного им отцом жестокого приговора. В награду же за это они попросили ее, чтобы она, помня о столь великом благодеянии, покинула родной город, дабы в течение некоторого времени ее отец ничего не узнал об этом их поступке.

Бедная девушка, увидя, что ее собственные слуги дарят ей жизнь и что ей нечем их отблагодарить за такое благодеяние, попросила создателя всех благ, чтобы он вместо нее вознаградил их за столь бесценный дар, после чего, немного оправившись от испытанного ею страха и ужаса, поклялась им тем спасением, которое они ей подарили, вести себя таким образом, что не только безжалостный отец, но ни один человек на свете никогда 6 ней ничего не узнает. Тогда слуги остригли ей волосы, как сумели, переодели ее в свое собственное мужское платье, дали немного денег, которые имели при себе, и, направив ее на дорогу, ведущую в Неаполь, расстались с нею, проливая слезы. Вернувшись домой с платьем Вероники, они уверили своего господина в том, что убили Веронику и, привязав ей к шее большой камень, утопили ее в море на расстоянии около десяти миль от берега.

Благородная и несчастная девушка, которая никогда не выходила из города; чувствовала на каждом шагу, что падает духом при одной мысли о том, что покидает своего Антонио без надежды когда-либо снова увидеть его; и много тщетных мыслей о возвращении назад проносилось в ее голове, но при воспоминании о полученном благодеянии и о данном ею обещании благодарность, цветок всякой добродетели, возымела в ней такую силу, что отогнала все другие мысли. Она пустилась в путь и, хотя ей было непривычно ходить пешком, шла вперед, отдавшись на милость божию и сама не зная, куда идет. Так брела она в величайшей печали всю остальную часть ночи и на рассвете очутилась около Ночеры, где ее нагнала какая-то направлявшаяся в Неаполь компания, к которой она примкнула. В числе ее спутников был один калабрийский дворянин, который нес несколько линялых соколов110 герцогу Калабрийскому111. Заметив приятную наружность мнимого юноши, он спросил у него, откуда он родом и не желает ли получить какую-либо должность. Вероника в детстве передразнивала одну апулийскую старуху и выучила от, нее много слов этого наречия, которыми ей случалось постоянно пользоваться; потому она ответила:

— Мессер, я родом из Апулии и оставил свой дом только для того, чтобы найти себе какую-нибудь должность; но, будучи сыном благородного отца, я не хотел бы заняться низкой работой.

Тогда калабриец сказал:

— По душе ли вам будет ходить за соколом?

Предложение это очень понравилось Веронике, ибо в доме своего отца она с большой нежностью ходила не то что за одним, но за многими соколами, и она ответила, что с самого детства она только этим и занималась. И после многих бесед во время пути она сговорилась с калабрийцем, что будет ходить за соколом.

По прибытии в Неаполь покровитель Вероники приодел ее так, что она действительно стала похожа на красивого и изящного оруженосца. И по причине ли приятной наружности Вероники, расположившей к ней герцога, или же потому, что так решила судьба, но только случилось, что во время осмотра соколов герцог выбрал «апулийца» вместе с соколом, за которым тот превосходно ходил. И после того как это совершилось. Вероника была зачислена в герцогскую свиту и отведена во дворец одним неаполитанским дворянином. Она проявила столько достоинств и так хорошо служила, что в скором времени приобрела расположение государя и стала одним из первых его любимцев и приближенных; и это расположение все увеличивалось до тех пор, пока Фортуне не заблагорассудилось направить ее судьбу по другому пути.

Старик, отец Вероники, впал в глубокую тоску, и так как слух о происшествии в его доме распространился в народе, то он большую часть времени проводил запершись у себя и только изредка показывался в городе, одинокий и печальный. Антонио же горькими и кровавыми слезами долго оплакивал смерть своей Вероники, а затем осторожно разведал, что рыцарь никак не мог узнать, кто такой был бежавший юноша, и, желая отвести от себя всякое подозрение, а также испытывая сочувствие к старику, через несколько дней после происшедшего события стал постоянно посещать с нежнейшей любовью его дом, сопровождая рыцаря в его прогулках за город и ведя себя по отношению к нему, как родной сын, послушный, почтительный и любящий. Мессеру Маццео он стал чрезвычайно дорог, ибо старик видел, что один Антонио не оставил его в такой беде. По этой причине, а также ввиду исключительных доблестей юноши он, естественно, полюбил его, как родного сына, и перенес на него всю свою привязанность, так что и часа не мог прожить без своего Антонио. И видя, что тот столь почтителен и продолжает служить ему с любовью и уважением, рыцарь задумал, раз уж злая судьба оставила его без наследников, усыновить Антонио при жизни и сделать его, как сына, своим наследником после смерти. Остановившись на этой мысли, он составил свое последнее и окончательное завещание, в котором назначил Антонио наследником всего своего движимого и недвижимого имущества; и спустя немного времени он ушел из этого мира. Антонио, сделавшись владельцем такого большого наследства, переехал в дом рыцаря, и не было там ни одного места, где бы он не плакал и не стонал при воспоминании о своей возлюбленной, постоянно размышляя о том, что она предпочла умереть, чем выдать его; и, побуждаемый долгом любви и мыслями о Веронике, он предписал себе никогда не жениться.

И в то время, когда дело обстояло таким образом, случилось, что герцог задумал посетить Калабрию. Нашему «апулийцу» это было весьма приятно, так как ему представлялась возможность не только снова увидеть оставленную родину, но и разузнать о своем возлюбленном, а также и повидать отца, к которому он не в силах был питать ненависть; ибо он никогда не расспрашивал о них, чтобы не выдать себя каким-нибудь образом, и потому ничего о них не знал. Когда они приехали в Салерно и вся свита герцога разместилась в разных домах, соответственно положению каждого из них, самой Фортуне было угодно, чтобы, по неожиданному приказу, Антонио Марчелло выпало на долю принять в своем доме «апулийца» и его приятеля. Какую радость это доставило Веронике, каждый может себе вообразить. Антонио принял их с большим почетом, обласкал и вечером угостил роскошным ужином в той самой лоджии, где он чаще всего наслаждался со своей возлюбленной. Он внимательно рассматривал то одного, то другого рыцаря, и ему то и дело представлялся облик его возлюбленной, и, вспоминая о ее жизни и смерти, он сопровождал каждое слово свое горячими вздохами. Вероника, заметив, что ее привели в ее собственный дом, была, правда, весьма обрадована, увидев своего бедного любовника господином всего имущества; однако, не находя ни отца, ни кого-либо из домашних, которых она оставила в доме, она была охвачена естественной печалью, и хотя ей страстно хотелось узнать, что случилось, она боялась об этом спросить.

И вот, пока они сидели в таком смущении за ужином, ее товарищ спросил Антонио, его ли гербы нарисованы в лоджии. На это Антонио ответил, что гербы эти не его и что раньше они принадлежали достойнейшему рыцарю, называвшемуся мессером Маццео Протоджудиче, который, оставшись в старости бездетным, сделал его наследником всего своего имущества, и он, будучи им усыновлен, унаследовал от него не только имущество, но также родовое имя и герб, как от родного отца. Услышав эту новость. Вероника преисполнилась такой неожиданной радости, что едва могла сдержать слезы; однако она пересилила себя и спокойно закончила ужин. Но по окончании ужина она решила, что настало время принять в раскрытые объятия свое добро, сохраненное ей до этого времени любезной Фортуной. Она взяла Антонио за руку и, оставив товарища со всеми другими гостями, вошла с ним в дом. И хотя она раньше решила предварительно сказать несколько слов Антонио, чтобы испытать, не узнает ли он ее, она не могла открыть рта от радости и слез и, ослабев, упала в его объятия, говоря:

— О мой Антонио, может ли это быть, что ты меня не узнаешь?

Ему же, как я сказал, уже раньше казалось, что он видит свою Веронику; теперь же, слыша ее слова, он тотчас перестал сомневаться и, охваченный величайшей нежностью, воскликнул:

— Душа моя, неужели ты еще жива?

Произнеся это, он также упал в ее объятия. И после того как они в течение долгого времени, не произнося ни слова, лежали друг у друга в объятиях, они пришли в себя и поведали друг другу свои приключения. Решив, что времени терять не следует, Антонио, к их обоюдному удовольствию, вкратце изложил ей, как, по его мнению, следует поступить. И выйдя с Вероникой из комнаты, Антонио, хотя час был уже поздний, немедленно послал за всеми родственниками Вероники и своими, прося их прийти к нему по одному делу величайшей важности. Родственники тотчас же явились, и, когда все собрались, Антонио попросил их сопровождать его во дворец герцога, где он при их содействии намеревался попросить милостиво восстановить его права на одно ленное дворянское владение, которое принадлежало мессеру Маццео, но в течение многих лет было занято другими и не приносило ему никакого дохода ввиду того, что он не знал о его существовании.

Все охотно отправились с ним, и, когда они пришли к государю, Антонио взял Веронику за руку, и в присутствии всех находившихся при этом они оба, точно и ничего не утаивая, рассказали все происшедшее с ними, после чего объявили, что они уже с самого начала своей любви стали мужем и женой, по обоюдному соглашению и доверию, и что они намерены теперь, с милостивого согласия его величества, публично закрепить свой брак с помощью положенных обрядов. И хотя герцог вместе со своими баронами и родственниками обоих молодых людей, а также все остальные граждане и чужеземцы пришли в изумление, выслушав повесть об этих необычайных происшествиях, однако всем было весьма приятно видеть, что дело завершилось к общему благу и чести, и все с восторгом одобрили как поведение Антонио, так и доблесть его возлюбленной. Герцог крайне довольный отослал их домой, а на следующее утро велел отслужить торжественную мессу и достойным образом обвенчать Веронику и Антонио в своем присутствии, а также в присутствии многих других дворян и народа к полному удовлетворению наших салернцев. Он сделал им роскошные подарки, и они прожили вместе много лет в счастье, богатстве и взаимной любви, окруженные своими прекрасными детьми.

Новелла XLV

Светлейшему синьору дон Энрико Арагонскому

Один кастильский студент, направляющийся в Болонью, влюбляется в Авиньоне и, желая насладиться с дамой, дает ей согласно уговору тысячу флоринов, после чего, раскаявшись, уезжает, встречается с мужем и, не зная его, рассказывает ему о происшедшем. Тот догадывается, что это была его жена, искусно заставляет студента вернуться в Авиньон, возвращает ему деньги, убивает жену, а студента с большим почетом наделяет дарами

 

Привлекаемый древней славой Болонского университета112, один благородный кастильский юрист решил поехать в Болонью, чтобы, поучившись там, получить докторскую степень. Этот студент, которого звали мессер Альфонсо да Толедо, вместе с молодостью соединял в себе множество доблестей и, кроме того, сделался весьма богат после смерти своего отца, знатного рыцаря. Не желая откладывать свое похвальное намерение в долгий ящик, он запасся дорогими книгами, нарядными одеждами, добрыми конями и расторопными слугами и со всем своим обозом направил путь к Италии, имея в кошельке тысячу золотых флоринов. Через несколько дней он не только выбрался за пределы Кастильского королевства, но проехал также и Каталонское, очутился во Франции и прибыл в Авиньон, где решил пробыть несколько дней, — потому ли, что желал дать отдых своим утомленным коням, или по какой другой причине.

 

Остановившись в гостинице, он на следующий день отправился со своими слугами гулять по городу, и так решила его судьба, что, проходя одну улицу за другой, он внезапно увидел в окне прелестную даму, которая и на деле была молода и очень красива, но ему показалась такой красавицей, с которой не могла сравниться ни одна женщина, какую он когда-либо видывал. Она ему так понравилась, что он тут же на месте был охвачен к ней любовью, от которой его не в силах были избавить никакие доводы. Вследствие этого, позабыв о похвальной цели своего путешествия, он решил, что покинет Авиньон не раньше, чем добьется ее полного или значительного благоволения. И в то время как он постоянно совершал прогулки под ее окном, эта женщина, — которая была величайшей притворщицей, сразу же заметила, что бедный юноша так сильно в нее влюбился, что нелегко его будет оторвать от нее. И видя, что он очень молод и что у него нет даже признака бороды, она признала, по его платью и свите, что он богат и знатен, и решила попробовать столь свеженький кусочек и извлечь из его кошелька все, что будет возможно. И, чтобы дать ему способ завести с нею переговоры, она поступила так, как поступают пережидающие штиль корабли, посылая на берег лодку за дровами. Так и она извлекла из своего дома старую служанку, весьма ученую и опытную в таких делах, рассказала ей обо всем, стоя с ней у окна, дабы юноша мог узнать ее в лицо. Встретившись со старухой, юноша, который только этого и желал, вступил с нею в переговоры, и они тут же на месте без особого труда столковались относительно всех тайных подробностей. Затем служанка вернулась к даме, и наконец после ряда ее хождений взад и вперед они уговорились, что дама будет ждать юношу ближайшей ночью и подарит ему свою любовь, а он принесет ей тысячу золотых флоринов (ибо больше у него не было).

Когда наступил назначенный час, безрассудный юноша отправился с тысячей флоринов в дом этой дамы, которую звали Лаурой. Встретив его весело и необычайно ласково, она предварительно получила от него сполна обещанные деньги, а затем после разных нежностей легла с ним в постель. Мессер Альфонсо был в таком возрасте, когда окончание подобной работы кажется равносильным началу, и потому можно поверить, что он провел всю ночь напролет за удовлетворением своей неистовой страсти. Когда же наступило утро, он поднялся с постели и подробно уговорился о продолжении начатого предприятия, после чего, не выспавшись и слегка раскаиваясь в своей затее, вернулся к себе вместе со своими утомленными слугами, которые поджидали его у ворот. Дама же была весьма рада тому, что в такое короткое время заработала столь крупную сумму, и решила, что юноша влюбился в нее так сильно, что забыл и о Болонье и о законах и что до своего отъезда он еще попытается свидеться и насладиться с нею.

На следующий день мессер Альфонсо, полагая, что и в эту ночь дама согласно их уговору примет его радостно и еще более любезно, с наступлением темноты отправился тем же способом к двери Лауры и несколько раз подал ей условный знак. Ответом на это была полная тишина, и тут-то наш студент слишком поздно сообразил, что потерял одновременно и свою даму, и честь, и деньги. Смертельно огорченный, он вернулся к себе и всю ночь ни на одно мгновение не мог забыться, охваченный тоской и горестными помыслами. Когда же снова настал день, он, желая окончательно убедиться в том, что обманут, стал прогуливаться вокруг ее дома, но нашел только запертые окна и двери и много других очевидных признаков, окончательно убедивших его в том, что негодная женщина с большим искусством провела и одурачила его. Он вернулся к своим спутникам в таком горе и отчаянии, что несколько раз был готов пронзить себе грудь кинжалом; однако он удержался от этого и, боясь худшего, решил немедленно оттуда уехать.

Но так как у него теперь не оставалось в кошельке ни гроша, он, чтобы расплатиться с хозяином, решил продать своего лучшего и красивейшего мула, что и привел в исполнение. Удовлетворив хозяина, он с теми немногими деньгами, которые остались у него от продажи мула, продолжал свой путь в Италию через Провансальскую область, беспрерывно проливая слезы и испуская горестные вздохи. И больше всего он скорбел при мысли о том, что раньше он рассчитывал состоять в университете на положении знатного человека, теперь же ему предстояло ютиться по болонским постоялым дворам, продавая и закладывая вещи и перебиваясь кое-как, подобно бедным студентам.

В такой тоске и душевных муках он, продолжая путь, прибыл в Трек и остановился в одной гостинице, где по странной и непредвиденной случайности остановился в тот же вечер и муж молодой Лауры, благородный и изящный рыцарь, весьма красноречивый и почтенный, который возвращался домой, выполнив одно поручение от французского короля к папе. Он спросил хозяина, не остановился ли у него какой-нибудь дворянин, которого он мог бы попросить составить ему компанию за столом, как это принято у путешествующих французских рыцарей. Хозяин ответил, что в гостинице живет испанский студент, который, по словам его слуг, направляется в Болонью, но охвачен такой тоской, что уже в течение двух дней ничего не ест. Услышав это, рыцарь, побуждаемый естественной добротой, решил во всяком случае пригласить его к себе на ужин. Он сам пошел за ним и, найдя его в комнате погруженным в тоску и печаль, без всяких церемоний ласково взял его за руку и сказал ему:

— Ты должен непременно со мной поужинать.

Увидя рыцаря, наружность которого сильно расположила его к себе, юноша без всякого ответа пошел за ним к столу; когда же они вместе поужинали и отпустили всех слуг, рыцарь стал расспрашивать мессера Альфонсо, кто он такой, куда и зачем едет, и попросил его, если это возможно, поведать ему причину своей жестокой печали. Мессер Альфонсо, который не мог вымолвить ни одного слова, не сопровождая его глубокими вздохами, ответил как можно короче на первые вопросы, а относительно последнего попросил рыцаря не допытываться у него. Когда рыцарь узнал, кто такой его собеседник и по какой причине он выехал из дому, он, зная по слухам знатнейшее имя его отца, разгорелся желанием узнать, какое происшествие случилось с ним по дороге, причинившее ему столь великую печаль. Мессер Альфонсо сперва уклонился от ответа, но так как рыцарь продолжал настаивать, он наконец без дальнейших размышлений подробно рассказал ему с начала до конца всю историю, сообщив, кто такая была дама и какое наслаждение она ему доставила; и к этому он добавил, что охвачен такой великой печалью вследствие испытанного унижения, стыда и потери денег, что уже несколько раз был близок к самоубийству.

Услышав эту новость, которой он так настойчиво добивался и которую он не думал и не ожидал услышать, рыцарь, понятно, был так сильно опечален и удручен и его душевная мука, когда он увидел, что потерял честь, настолько превзошла печаль студента, что только испытавший подобное может себе это представить. Однако, предавшись на мгновение своей скорби, рыцарь затем с немалым благоразумием подавил в себе невыносимую боль и сообразил, как ему следовало поступить в таком положении. И, обратившись к студенту, он сказал ему:

— Сын мой, как дурно ты повел себя и как по-мальчишески дал себя обмануть этой подлой развратнице, это ты сам можешь понять. И, конечно; если бы я думал, что мои упреки помогут тебе или принесут тебе какую-либо пользу, и если бы мы вечно находились вместе, я никогда не переставал бы упрекать тебя за твое великое безрассудство. Но так как я вижу, что ты нуждаешься теперь больше в помощи делом, чем в упреках, то мне хотелось бы, чтобы на этот раз достаточным наказанием тебе явилась скорбь и раскаяние в совершенном поступке. Поэтому утешься, отгони от себя свои безумные помыслы и удержи неистовое желание нанести какой-либо ущерб самому себе, я же позабочусь о тебе, обходясь с тобой не иначе, чем с собственным сыном, в чем ты вскоре убедишься. И так как я, как видишь, здесь проездом и, будучи чужестранцем, не имею никакой возможности что-либо для тебя сделать, то, прошу тебя, не поленись возвратиться назад, заехав со мной на несколько дней в мой дом, а затем ты сможешь продолжать свое путешествие, как ты с самого начала задумал. Ибо слава твоих предков и жалость к твоему страдальческому виду не позволяют мне допустить, чтобы ты прибыл в университет в твоем нынешнем отчаянном состоянии и из-за бедности не смог бы там объединить благородство с доблестью.

Пораженный таким великодушием, юноша выразил рыцарю всю ту благодарность, какую ему позволили выразить испытанное горе и чисто детская радость; а затем, после ряда других разговоров, оба они пошли отдыхать.

Рано утром они сели на коней и поскакали обратно по направлению к Франции; и благодаря опытности рыцаря они совершили путь с такой быстротой, что в тот же день поздно вечером прибыли в Авиньон. Когда же они въехали в город, рыцарь взял юношу за руку и повел его к своему дому. Мессер Альфонсо не только узнал улицу и дом, но увидел и даму, которая при свете заранее зажженных светильников с большой радостью вышла навстречу мужу. Как только юноша сообразил, в чем дело, он решил, что здесь ему придет конец, и, обомлев от страха, не решался слезть с лошади. Но все же рыцарь настоял на том, чтобы он слез, и, взяв его под руку, провел его в ту комнату, где он немного времени тому назад пользовался гостеприимством, испытав кратковременное наслаждение и долгие мучения. Равным образом узнала студента и дама, которая, догадавшись о предстоящих ей бедствиях, была охвачена таким страхом и поражена таким горем, которое каждый сможет себе представить. Когда настал час ужина, оба они сели за стол вместе с перепуганной дамой, причем все трое испытывали величайшее страдание, хотя и по разным причинам. Когда ужин окончился и они остались одни, рыцарь, обратившись к жене, сказал:

— Лаура, принеси ту тысячу золотых флоринов, которую дал тебе этот юноша и за которую ты продала себя, свою и мою честь и честь нашего рода.

Когда дама услышала эти слова, ей показалось, что дом обрушился ей на голову, и, словно онемев, она не дала ему никакого ответа. Тогда рыцарь, распалившись гневом, обнажил кинжал и воскликнул:

— Злая женщина, если ты не хочешь немедленно умереть, делай то, что тебе приказано.

Увидев мужа столь разъяренным и поняв, что запирательство будет неуместно, дама, вся в слезах, огорченная и опечаленная, пошла за деньгами и, принеся их, бросила на стол. Тогда рыцарь рассыпал их по столу и, взяв одну монету, вложил ее в руку юноше, который сидел, охваченный страхом, ожидая каждую минуту, что рыцарь заколет его и жену своим обнаженным кинжалом. Но тот сказал ему:

— Мессер Альфонсо, за всякий труд полагается платить соразмерное вознаграждение, и раз моя жена, которая здесь присутствует и от которой ты получил одновременно удовольствие и великое издевательство, отправилась на эту работу ради бесчестного заработка, то тем самым ее по заслугам следует причислить к непотребным женщинам. Но как бы красива ни была такая женщина, она не заслуживает и не должна получить за одну ночь больше одного флорина, и потому я желаю, чтобы ты сам, купивший товар, вручил ей заработанную плату.

Сказав так, он велел жене взять монету, и та тотчас же повиновалась. Исполнив это и понимая, что юноша, пораженный стыдом и страхом, не смеет взглянуть ему в лицо и что он более нуждается в утешении, чем в чем-либо другом, рыцарь сказал ему:

— Сын мой, возьми свои плохо сбереженные и еще хуже потраченные деньги и помни, что впредь тебе следует быть благоразумнее и не покупать такой дурной товар за столь высокую цену. И не трать на похоть свое время и имущество в то время, как тебя одушевляет стремление принести честь и славу твоему роду. И так как я не хочу более докучать тебе словами сегодня вечером, ступай отдыхать и будь покоен: скорее я нанесу ущерб самому себе, чем тебе или твоему имуществу.

После этого, вручив ему деньги, он позвал слуг и велел отвести его в приготовленную для него богато убранную комнату.

А затем, прежде чем лечь спать, приказал дать жене искусно приготовленного яда, и это был ее последний ужин.

Когда настало утро, рыцарь приготовил юноше, вместе с многими богатыми и пышными подарками, прекрасного иноходца; после легкого завтрака они сели на коней, и рыцарь вместе со своими слугами проводил его на расстояние около десяти миль за город, после чего, собираясь расстаться с ним, он сказал ему:

— Дорогой сын, возвратив тебе вместе с жизнью твое собственное имущество, я ни в коем случае не чувствую себя вполне удовлетворенным. А потому прими от меня эти маленькие подарки (ибо поднести тебе лучшие мне не позволяют обстоятельства) вместе с этой лошадью, взамен проданного тобой мула; и, пользуясь ими, вспоминай о твоем друге, смотри на него отныне, как на родного отца, и считайся с ним во всякое время и во всех своих поступках. Я же, приняв тебя в качестве единственного сына, буду поступать так же до конца своих дней.

После этого они крепко обнялись, и юноша, перейдя от беспрестанных слез к высшей радости, вызванной таким великодушием и щедростью, едва мог открыть рот, чтобы поблагодарить рыцаря. А тот, тоже плача, приказал ему молчать, и они, не будучи в состоянии сопутствовать друг другу, нежно поцеловались и расстались. Рыцарь вернулся в город, а мессер Альфонсо в должное время прибыл в Болонью. Что случилось с ним после того, как они завязали такую дружбу, об этом я воздерживаюсь писать, ибо не получил об этом никаких сведений.

Новелла XLVI

Знаменитому и превосходному синьору Гаэтано графу Фондийскому протонотарию113 нашего королевства

Португальский король во время битвы берет в плен арабского военачальника. Мать последнего отправляется в королевский лагерь без всяких предосторожностей, захватив с собой тридцать тысяч дублонов для выкупа сына. Король дарит ей пленника, но под известным условием. Араб на него не соглашается; король дарит ему деньги и полную свободу. В благодарность за это араб в следующем году приходит служить под его начальством с большим войском, которое содержит на собственный счет

 

Сколь поразительны были предприятия, победы и великие завоевания, затеянные и совершенные христианнейшими государями Португалии, сколь достопамятны их многократные переезды со своей могущественной и воинственной армией по великому морю в Африканскую область для битв с арабами, — это известно уже всему миру, и было бы излишним вдаваться в подробности этого. Поэтому, оставив этих государей прошлого, я обращусь к истории нового, непобедимого государя короля дон Альфонсо114 и расскажу о том, как, утвердив свою власть над многолюдным городом Агальсере Сегером и многими другими местностями, завоеванными его отцом, превосходнейшим и светлейшим государем, у великого короля фесского115 дон Альфонсо завоевал Танжер и обложил со своим войском почти неприступный город Арзиль, доведя его до такого крайнего положения, что он уже никак не мог держаться. Но тут королю сообщили, что король фесский посылает на помощь осажденному Арзилю одного своего родственника, мужественного и сильного военачальника, мудрого и разумного рыцаря, весьма любимого арабами, по имени Молефес, во главе отборного войска. Тогда король Альфонсо, не желая дожидаться, пока войско расположится лагерем, оставил достаточно воинов на бастионах, опоясывавших город, а сам с большей частью своих боевых сил двинулся навстречу арабскому военачальнику.

 

И вот однажды утром, на рассвете, оба могущественные войска встретились, и после долго длившегося жестокого и кровопролитного сражения арабы были разбиты и обращены в бегство, причем большинство их было убито, ранено или взято в плен, и лишь очень немногие убежали. Среди других был взят в плен их сильно израненный военачальник, который не пожелал оставить своих солдат. Пленению этого полководца король был не менее рад, чем одержанной победе, ибо надеялся, что, отняв такого видного начальника у врагов, он сможет в скором времени покорить остальных арабов. Поэтому, овладев Арзилем почти без сопротивления, он решил держать араба при себе, окружив его почетом и хорошим уходом, но в постоянном заключении.

Когда весть о происшедшей битве дошла до фесского короля, он выслушал ее с величайшей скорбью и огорчением и тотчас же отправил послов к королю дон Альфонсо, прося, если он не желает, по воинскому обыкновению, возвратить ему полководца, то пускай он уступит его, как пленника, за выкуп, причем предлагал за него большое количество денег и множество других даров. На это король кратко ответил, что твердо решил, вопреки всем доводам, выполнить свою волю и что никаких сокровищ не будет достаточно, чтобы забрать у него пленника; а потому пускай об этом не будет больше речи, ибо всякие дальнейшие возражения будут бесполезны.

Услышав столь определенный ответ, мать арабского рыцаря, хотя и понимала, что нет никакой надежды на иное решение, однако, будучи матерью (а только матери умеют любить так беззаветно), решила, пустив в ход весь свой ум и большое богатство, сделать все возможное, чтобы вернуть своего единственного и дорогого сына. Итак, не желая ждать или с кем-либо советоваться, она села на коня и в сопровождении многих воинов и внушительного обоза прибыла в лагерь христианского короля и без всякого промедления слезла с коня перед его шатром. Королю тотчас же сообщили о ее приезде, и он, несколько изумленный этим, вышел ей навстречу и принял ее с величайшим почетом и уважением. Обменявшись с королем несколькими словами, она сдержанно сказала ему:

— Превосходнейший государь, я не сомневаюсь, что ты не без основания удивлен моим неожиданным и доверчивым появлением перед очами твоего величества; однако, выслушав истинные причины, побудившие меня к этому, ты будешь не только изумлен, но и преисполнишься свыше меры милосердием и жалостью. Твое высокое и мудрое величество, сердцем которого управляет божья десница, может с полной справедливостью рассудить, сколь велики муки и горести, испытываемые бедными матерями, когда они слышат о каком-либо ужасном происшествии, постигшем их сыновей, в особенности же теми из них, которые имеют только одного сына, как я, несчастная, огорченное сердце которой не может найти мира и спокойствия. Поэтому, услышав о твоей исключительной доблести, о славе твоей великой короны, я прониклась такой уверенностью, что прибыла сюда без всякой свиты. И так как здесь повсюду происходят только бои и сражения, я умоляю и заклинаю тебя именем твоего бога, твоей верой в него и почтением к нему и твоей доблестью славного рыцаря, будь милостив и подари мне моего единственного, горячо любимого сына! И хотя никакая плата недостаточна для вознаграждения за столь великий дар, однако я, будучи женщиной и, как таковая, мало мужественной по природе, принесла сюда с собою тридцать тысяч дублонов, каковые и прошу тебя благосклонно принять от моего имени и израсходовать на легкий завтрак с твоими рыцарями для того только, чтобы вспомнить о моем прибытии. И признавая, что я получила от тебя в дар не только сына, но и жизнь, я и сын во всем, что у нас есть, кроме нашего закона, будем постоянно находиться в твоем полном распоряжении.

Король еще более изумился доверчивости, проницательности и рассудительности аравитянки, и хотя многие из его рыцарей убеждали его удержать ее, чтобы сразу завладеть и сокровищами и обширной областью, которая ей принадлежала, однако он, помня только об одной доблести, заявил, что и полмира было бы недостаточно, чтобы побудить его чем-нибудь повредить ей или запятнать ее, и потому приветливо ответил аравитянке:

— Мадонна, ваш отважный приход, вызванный весьма похвальными поводами, произвел на меня столь сильное впечатление, что сломал и разбил давно задуманный мною жестокий план. Отвечу вам кратко: я хочу, чтобы вы получили обратно вашего сына, но с таким условием, чтобы он как можно скорее возвратился сюда и послужил мне на поле битвы в затеянном мною предприятии. Если же ему это будет неудобно или невозможно, пускай он обещает никогда не поднимать оружия против меня и моего войска и никогда не появляться на пути моих знамен.

Выразив королю должную благодарность, аравитянка ответила с немалым мужеством:

— Светлейший государь, я воздержусь обещать тебе что-либо такое, исполнение чего находится во власти другого. Лично я остаюсь настолько в распоряжении твоего королевского величества, что если тебе будет угодно принять от меня какие-либо услуги, то каждое мое обещание будет равносильно его исполнению. Потому соизволь поставить указанные условия тому, кто сможет их исполнить, и я не сомневаюсь, что раз он даст тебе обещание, то, несомненно, сдержит его и выполнит, даже если бы ему пришлось для этого умереть.

Милостивейшему синьору королю очень понравился достойный ответ дамы, и он проникся к ней еще большим уважением, чем раньше. После этого произошло нежное свидание пленника с матерью, и когда они переговорили обо всем, о чем хотели, король и мать сообщили ему условия, на которых он может получить свободу. Выслушав их, он мужественно обратился к благороднейшему синьору королю и сказал:

— Доблестнейший государь, зная, что самые обильные слова недостаточны для вознаграждения за дела, я воздержусь от выражения тебе должной благодарности, которой ты мог бы ожидать от меня за столь великое оказанное мне благодеяние; мне остается только подумать о том, как бы поступить так, чтобы в будущем меня могли похвалить за благодарность. Однако, отвечая тебе на последнее твое требование, скажу, что я был раньше связан своим законом, чем выставленным тобою условием, а мой закон может меня заставить ради его нужд и моего служения ему по первому требованию взяться за оружие и исполнить все то, что ему будет необходимо. Вследствие этого я никак не смогу выполнить свое обещание. И потому избави меня бог от мысли обещать что-либо, чего я мог бы не исполнить в силу возможной случайности. И, кроме того, раз ты мне даешь свободу на определенных условиях, мало того, что мне будет, казаться, будто я остался пленником, но если я захочу проявить какую-либо доблесть, то и современники и потомки сочтут ее за вынужденную, а не добровольную. Потому заклинаю тебя твоей доблестью, соблаговоли даровать мне свободу без всяких условий или же позволь мне провести остаток моей жизни у тебя в темнице.

Тогда доблестный и славный король увидел, что нерушимое благородство рыцаря не уступает величию души его матери. И так как он счел, что обстоятельства эти обязывают его исполнить свой долг, ему захотелось показать, что всей проявленной ими доблести недостаточно, чтобы превзойти его великодушие. Поэтому он немедленно ответил им:

— Я не желаю, чтобы кто-либо из вас остался здесь или оставил в залог какую-либо вещь или слово; потому, женщина, возьми деньги, которые ты принесла мне сюда, и возвращайся домой вместе со своим дорогим сыном, ибо истинному королю присуще великодушие, в особенности же по отношению к тебе, которая на него надеялась; а так как ты, пройдя долгий путь, явилась сюда лично со своим имуществом и честью, недостойно с моей стороны было бы не исполнить того, на что ты надеялась. Ведь низость подобных поступков мы чувствуем даже после смерти. И такая плохая слава принесла бы нашей короне после многих счастливых лет больше зла, чем если бы мы слышали о счастье твоем и твоего единственного сына и о неприкосновенности ваших сокровищ. Предоставляю тебе и ему избрать войну или мир, взяться за оружие против меня или бросить его, ибо я надеюсь, что и без его помощи я одержу победу в моем правом начинании.

Тут король велел принести множество богатых и прекрасных подарков, соответствовавших его королевскому достоинству и доблести пленника и его матери; и, одарив их, он распрощался с ними и дал им почетную свиту, с которой они, радостные, возвратились в свои края.

Когда они оказались среди арабов, не было никого, кто бы открыто или в душе поверил этому происшествию, ибо оно казалось совершенно невозможным; и мужчины и женщины стекались толпами, чтобы посмотреть на мать, вернувшуюся домой с сыном. Она неустанно восхваляла великий разум короля, а арабы никак не могли наговориться о великодушии, щедрости и великой доблести короля дон Альфонсо.

Побуждаемые этими удивительными поступками, мать и сын пожелали выказать свою благодарность. А потому Молефес, собрав большое войско и много денег, на следующий год торжественно выступил в поход, имея при себе около пятнадцати тысяч солдат, конных и пеших, и, ничего не сообщив об этом португальскому королю, явился в его лагерь. Услышав об этом, превосходный король преисполнился не столько новым изумлением, сколько радостью и принял араба с величайшим почетом и уважением. И обласкав его, как родного брата, он постоянно держал его при себе, араб же каждый день проникался все большей благодарностью и с великой любовью и верностью служил ему до конца своих дней, отражая врагов и ведя войну на собственный счет.

Из «Фацетий» Поджо Браччолини

VII Об одном подеста

Некий подеста, посланный во Флоренцию, в день своего приезда собрал почетных людей города в соборе и произнес им обычную речь, длинную и скучную. Чтобы поднять свое значение, он начал с того, что был сенатором в Риме. Все, что он там делал, все, что другие делали и говорили для его прославления, было очень пространно изложено. После этого он подробно рассказал о своем отъезде из Рима и о своей свите, о пути; что в первый день он доехал до Сутри, причем было передано очень подробно, что он там делал. Дальше следовало повествование день за днем, куда он приезжал, где его принимали, что им было совершено. Говорил он несколько часов и еще не добрался до Сьены. Все были в полном изнеможении от этого бесконечного и невыносимого перечисления. Конца не было видно, и казалось, что весь день пройдет в этих россказнях. Приближалась ночь. Тогда один из присутствующих, наклонившись к уху подеста, сказал ему шутки ради: «Господин, час поздний, ускорьте ваше путешествие. Ибо если сегодня вы не вступите во Флоренцию, вы потеряете должность, потому что вы должны приступить к исполнению ваших обязанностей сегодня». Услышав это, подеста, глупый и многоречивый, сказал наконец, что он прибыл во Флоренцию.

XI О священнике, который не знал дня Вербного воскресенья

Аэлло — одно из наиболее серых местечек в глуши наших Апеннинских гор. Был там священник, еще более грубый и невежественный, чем остальные жители. Так как он не знал ни дней, ни времен года, он даже не объявил своим прихожанам о посте. Но, побывав в Терранове на ярмарке, которая бывает накануне вербного воскресенья, он увидел, что духовенство готовит для следующего дня пальмовые и оливковые ветви. Он спросил, удивленный, что это означает, и понял свой промах, ибо пост прошел и не был соблюден его прихожанами. Вернувшись в свой городок, он и сам стал готовить пальмовые и оливковые ветви на следующий день и, созвав народ, сказал: «Сегодня день, в который согласно обычаю нужно раздавать оливковые и пальмовые ветви. Через неделю будет пасха. Значит, у нас остается восемь дней на то, чтобы предаваться покаянию. Наш пост будет короток в этом году, и вот тому причина. Масленица в этом году прешла медленно и поздно. Она опоздала из-за того, что снега и дурные дороги мешали ей перебраться через горы. Поэтому и пост подвигался затрудненным и медленным шагом и не мог привезти с собою больше одной недели: другие остались у него в дороге. Итак, в те немногие дни, что пост будет с вами, исповедуйтесь и предавайтесь покаянию все».

XII О крестьянах, которых спросили, хотят ли они Христа живого или мертвого

Из того же городка были отпра