КАВАБАТА ЯСУНАРИ

ЦИКАДА И СВЕРЧОК

Я прошел вдоль кирпичной ограды университета и уперся в здание школы. Ее двор был окружен забором из белого штакетника. Из пожухлой травы под темной кроной отцветшей сакуры слышалось стрекотание. Я чуть замедлил шаг, стал вслушиваться. Желая продлить себе пение цикад, я пошел вдоль забора, повернул направо, потом налево. За забором была насыпь, обсаженная апельсиновыми деревьями. Дошел до конца насыпи и тут уже заторопился, глаза заблестели: у прямоугольного основания насыпи переливались-танцевали разноцветные бумажные фонарики — настоящий праздник в какой-нибудь глухой деревне. Еще не дойдя до них, я понял, что дети ловят на насыпи цикад.

Фонариков было около двух десятков. Там были и красные, и зеленые, и желтые. Один был склеен из бумаги пяти цветов. Другой, маленький ярко-красный фонарик, был явно фабричной работы. Остальные же — простенькие, прямоугольные и прелестные — ребята явно смастерили сами. Для того, чтобы на этой никому не нужной насыпи собралось два десятка ребятишек с их чудесными фонариками, должно было случиться что-то чудесное.

Ну вот, например... Как-то вечером один мальчик услышал, как на насыпи поют цикады. Он купил в лавке красный фонарик и на следующий вечер стал искать их. На другой день к нему присоединился еще один. У него не было денег, чтобы купить фонарик. Поэтому он взял картонную коробочку, вырезал ножницами в стенках отверстия, вклеил тонкую бумагу. Потом укрепил на дне свечку, подвесил за веревку. Фонарик был готов.

И вот детей стало уже пятеро, потом — семеро. Теперь они догадались рисовать на бумаге цветные картинки. Потом наши художники сообразили, что в стенках коробки можно прорезать кружочки, треугольнички, листики и даже иероглифы своих имен, заклеивать оконца разноцветными бумажками, которые они окрашивали то в красный, то в зеленый, то еще в какой-нибудь цвет. Получалось красиво. И вот обладатели красных фабричных фонариков выкинули их на помойку, избавились от своих простецких самоделок и другие дети. Всем казалось, что вчерашний фонарик сегодня уже никуда не годится, и тогда коробка, бумага, кисточка, ножницы, ножичек и клей снова шли в дело — ведь нужно было соорудить ни на что не похожую вещь! Самый удивительный фонарик! Самый красивый! Вот с такими фонариками и собирались дети на свою охоту...

Так я представил себе историю этих детей на насыпи.

Я замер, наблюдая за детьми. Прямоугольные фонарики были изукрашены рисунками из старых книг. Но там были не только цветы, имена ребятишек тоже красовались на фонариках. Ёсихико, Аяко... Нет, это были особые фонарики, не то, что продаются в магазине. Поскольку их стенки были сделаны из картона, а отверстия — заклеены тонкой разрисованной бумагой, свечной свет пробивался только в эти окошки. Два десятка разноцветных пятен падали на землю. Дети сидели на корточках и прислушивались к цикадам, которые собрали их вместе.

“Вот цикада! Кому дать?” — вдруг закричал мальчик. Он стоял в отдалении от других детей и рыскал глазами в траве. “Дай, дай!” — сразу несколько ребятишек тут же бросились к мальчику и сгрудились вокруг него, напряженно вглядываясь в траву. Мальчик стал отпихивать протянутые к нему руки, обороняя тот участок травы, где сидела его цикада. Левой рукой он поднял фонарик над головой и снова закричал — тем ребятам, которые еще не услышали его: “Цикада, цикада! Кому дать?”

Подбежало еще несколько ребятишек. У них-то никакой цикады не было.

“Цикада, цикада! Кому дать?”

Детей стало еще больше.

“Дай мне! Дай мне!” — закричала девочка, приблизившаяся к счастливцу со спины. Мальчишка слегка повернул голову в ее сторону, переложил фонаре в левую руку и с готовностью полез правой в траву.

— Вот!

— Ну дай, дай, пожалуйста!

Тут мальчик поднялся во весь рост и с победоносным видом протянул сжатый кулак. Девочка накинула веревку от фонаря на левое запястье и обеими ладошками обхватила его кулак. Мальчик медленно разжал ладонь. Девочка ухватила насекомое большим и указательным пальцами.

— Ух ты!? Какая же это цикада! Это же настоящий сверчок! — Глаза девочки засверкали при виде этой коричневой малости.

“Сверчок, сверчок!” — с завистью и разом закричали дети. “Настоящий сверчок!”

Девочка бросила быстрый взгляд своих умненьких глазок на своего благодетеля, отцепила с пояса коробочку и положила туда сверчка. “Да, настоящий сверчок”, — пробурчал мальчик. Он осветил лицо девочки чудесным цветным фонариком — она с упоением разглядывала сверчка в коробочке, которую поднесла к самым глазам.

Мальчик пристально смотрел на девочку. Счастливая улыбка выдала его. Я же, наблюдавший всю сцену от начала до конца, только теперь понял его замысел и подивился собственной недогадливости. И тут мне пришлось удивиться еще раз. Вы только посмотрите! Ни мальчик, ни девочка, ни глазевшие на них ребята ничего не замечали. А ведь на груди у девочки бледно-зеленым светом было четко выведено — Фудзио. Фонарь, который поднес мальчик к самой коробочке, находился совсем близко от белого платья девочки, и тень от прорезанных в картоне иероглифов его имени — Фудзио — ясно зеленела на ее груди. Фонарь девочки болтался у нее на левом запястье. Красноватое пятно плясало у мальчика на животе, иероглифы подрагивали, но при желании можно было прочесть и имя девочки. Ее звали Киёко. Ни Фудзио, ни Киёко не видели этой зелено-красной игры света. Впрочем, была ли это игра?

Допустим даже, что эти дети навсегда запомнят, что Фудзио подарил Киёко сверчка. Но ни в каком сне Фудзио не увидит зеленые иероглифы своего имени на груди Киёко, а красные иероглифы “Киёко” — на своем животе; Киёко же не увидит на своей груди зеленых иероглифов “Фудзио”, красных иероглифов своего имени на одежде мальчика...

Заклинаю тебя, мальчик: когда возмужаешь, скажи: “А вот цикада!” и подари Киёко сверчка. И пусть девочка скажет: “Неужели!” И ты, Фудзио, увидишь ее радость, и вы улыбнетесь. И пусть ты снова скажешь: “А вот сверчок!” и подаришь ей цикаду. И Киёко разочарованно скажет: “Неужели?” и вы снова улыбнетесь.

И еще. Хотя ты, Фудзио, достаточно сообразителен, чтобы копаться в листве поодаль от других, сверчка тебе не найти. Но ты можешь найти себе девочку-цикаду и думать, что она — настоящий сверчок. Но только в конце концов сердце твое заволокут тучи и в один из дней тебе станет казаться, что даже настоящий сверчок — это всего лишь цикада. Я же с сожалением подумаю, что ты не знаешь о том чудном зеленоватом сиянии своего фонарика, о том спасительном пятнышке света, затаившемся на груди у Киёко.

1924

ИХ ВОЛОСЫ

Одна девушка решила пойти к парикмахерше. Дело было в глухой горной деревне.

Девушка вошла в дом парикмахерши. Ее удивлению не было конца — деревенские барышни уже собрались там все до единой.

Дело в том, что в тот вечер, когда все они решили подновить свои неказистые пучки, рота солдат остановилась в деревне на постой: в связи с учениями каждый дом стал ночным прибежищем для воинов. И получилось, что в каждой семье были гости. А о гостях в этой деревне никто и слыхом раньше не слыхивал. Вот все девушки в деревне и решили разом привести себя в порядок.

Однако между девушками и солдатами ничего интересного не произошло — ведь на следующее утро рота исчезла за перевалом. Что же до смертельно уставшей парикмахерши, то она решила, что имеет право на четырехдневный отпуск. Придя после такой работенки в превосходное расположение духа, в то же самое утро, когда рота покинула деревню, она уселась в тряскую телегу и отправилась к своему дружку по той же самой горной дороге, по которой ушли солдаты. Когда она добралась до своей знакомой парикмахерши в соседней деревне, что была чуть побольше ее собственной, первое, что она услышала, было: “Вот уж радость! Как ты вовремя! Поможешь?”

И здесь тоже деревенские красавицы все до единой осадили цирюльню. До самого вечера наша парикмахерша потела над незатейливыми пучками, а потом отправилась к своему дружку на небольшой серебряный рудник неподалеку. Оглядывая работавших там мужчин, она сказала: “Будь моя воля, я бы путешествовала вслед за солдатами. Вот уж разбогатела бы!” Ее дружок отвечал: “Да ты в своем уме? Вот так бы и пристала к ним? К этим молокососам в желтых мундирах? Да ты рехнулась!” И от души врезал ей. Усталая женщина поглядела на него. В ее взоре была злоба и затаенная нежность.

В деревенских сумерках зазвучал чистый и напоенный солдатской силой звук горна. Это рота спускалась с перевала.

1924

КАНАРЕЙКИ

“Дорогая! Я вынужден прервать обещанное молчание и написать тебе письмо. Всего лишь одно.

Дело в том, что я больше не в состоянии содержать канареек, которых ты подарила мне в прошлом году. Все это время за ними присматривала моя жена. Мне же оставалось только наблюдать, как она это делает. Я наблюдал и вспоминал тебя...

Помнишь, ты говорила: у тебя есть жена, а у меня муж — так что давай расстанемся. А вот если бы ты не был женат, вот тогда бы... Ну, и так далее. И подарила мне на память двух канареек. Мол, птички эти — супруги. Вот поймал птицелов одного самца и одну самку, да и посадил их в одну клетку. А птички эти никогда и не думали, что вместе окажутся. Говорила: смотри на них и меня вспоминай. Хоть это так странно — птичек дарить, но пусть в них живет память о нас с тобой. Конечно, они когда-нибудь умрут. Вот так же пускай и наша память умрет, когда тому придет срок. Вот как ты говорила...

А теперь я вижу, что канарейки скоро умрут. Потому что умер человек, который за ними ухаживал. Ты ведь знаешь — я нищий и безответственный художник. С прихотливыми птичками мне не справиться. Скажу еще яснее: умерла жена, и теперь канарейкам тоже суждено умереть. Вот и получается, дорогая моя, что память о тебе сберегала моя жена.

У меня была мысль отпустить канареек на волю. Но только после смерти жены они тоже как-то ослабели. К тому же они не знают, что такое небо. Да и в ближайшем лесу канареек не водится, прибиться не к кому. А если почему-то им придется разлучиться, они погибнут поодиночке. Хоть ты и говорила, что вот поймал птицелов одного самца и одну самку, да и посадил их в одну клетку...

В магазин их продать? Мне это не нравится. Ведь это твой подарок. Вернуть их тебе? Тоже нехорошо. Их кормила жена, а ты, может, про них и позабыла совсем. В тягость они тебе будут.

Повторю еще раз. Птички живы потому, что была жива жена. Хоть канарейки — это память о тебе. Поэтому, любимая, я и хочу, чтобы они последовали вслед за женой. Дело ведь не только в памяти. Почему мы имели возможность полюбить друг друга? Потому что у меня была жена. Именно она избавляла меня от каждодневных тягот быта, и я мог думать о себе. В противном случае при встрече с тобой мне пришлось бы отвести глаза.

Так что, любимая, обращаюсь к тебе с просьбой. Можно ли мне убить этих птичек и похоронить в одной могиле с женой?”

1924

ФОТОГРАФИЯ

Некий безобразный, извините уж за это слово, лицом мужчина (между прочим, именно уродливость сделала его поэтом) рассказывал мне.

“Фотографий я не люблю и сам стараюсь в кадр не попадать. Вот только лет пять назад пришлось согласиться — на собственной помолвке. Эта девушка дорога мне по-настоящему. Потому что второй такой у меня уже не будет до смерти. А сейчас — только фотографии от нее и остались. Приятно, конечно, вспомнить...

В прошлом году в одном журнале захотели поместить мой портрет. Я взял ту фотографию, где мы втроем — с невестой и ее сестрой, себя отрезал, вложил в конверт, отослал. А на днях газетчик пришел — дай, мол, твою фотографию. Я немного поколебался, но отрезал ему половинку той, где мы вдвоем с невестой стоим. Сказал ему, чтобы непременно вернул, но, похоже, не дождусь. Ну да ладно.

Ладно-то ладно, только смотреть на ту половинку, где она одна осталась, было мне странно. Она это или не она? Должен сказать, что красива она была очень. Как-никак семнадцать лет, влюблена. Но вот беру я ту половинку, где она одна осталась, смотрю и не могу поверить — что за чудище? А ведь именно на этой фотографии, где мы с ней вдвоем, она мне такой красавицей казалась. Фу... Будто из счастливого сна в кошмар провалился. Будто было сокровище — и вот нет его”.

Голос поэта дрогнул.

“И вот теперь думаю: увидит она меня в газете, то же самое скажет. Вот, мол, несчастная, какого урода я тогда полюбила. А раз скажет — это уже конец.

А вот если бы она увидала в газете ту самую фотографию, где мы с ней вдвоем, может, тогда она ко мне прилетела бы на крыльях любви. Ведь тогда она поняла бы...”

1924

ЛЕТНИЕ ТУФЕЛЬКИ

Пятеро бабок в экипаже дремали; одновременно они вели разговор о том, какой богатый урожай мандаринов выдался этой зимой. Кобыла весело бежала, подергивая хвостом — будто хотела догнать чайку в небе.

Возница Кандзо очень любил лошадей. Кроме того, во всем городке только он один владел восьмиместным экипажем. Кроме того, строй его души был таков, что экипаж его был всегда украшен лучше других. Когда дорога шла в гору, он проворно соскакивал на землю, чтобы лошади было полегче. Ему очень нравилось вот так проворно соскакивать и снова садиться на облучок. Кроме того, по тому, как тянула лошадь, он, даже сидя на своем облучке, мог мгновенно определить, что к экипажу прицепились детишки, и тогда он проворно спрыгивал на землю, и на их головы обрушивались его кулаки. А потому для детей экипаж Кандзо был самым желанным и самым страшным.

Но сегодня Кандзо отчего-то не удавалось никого поймать. Ему не удалось схватить ни одной из этих маленьких обезьянок на месте преступления. А ведь как хорошо у него всегда получалось: словно кошка соскакивает он с облучка, обегает экипаж и на головы ничего не подозревающих ребятишек обрушиваются его кулаки. Кандзо гордился своим проворством.

“Вот я тебе!”

Кандзо пришлось уже в третий раз спрыгнуть с облучка. Девочка лет двенадцати-тринадцати шла по дороге позади экипажа. Щеки ее горели от возбуждения. Плечи ходуном ходят, дышит тяжело, глаза горят. Одета не по-нашему, а в платье персикового цвета. Но носки спадают. И при этом — без туфель. Кандзо глядел на нее с подозрением. Она же шла, повернув голову в сторону моря, пока не поравнялась с экипажем.

“Ну и дела!” — Кандзо прищелкнул языком и взобрался на облучок. Кандзо сдерживал себя, поскольку прикинул, что эта шикарная и красивая девочка приехала отдыхать на приморскую виллу. Но он был вне себя, поскольку уже в третий раз ему не удалось поймать ее. Ведь девчонка проехала на задке его экипажа уже пару километров! И Кандзо от досады подхлестнул свою любимую кобылу, чтобы она бежала попроворнее.

Экипаж въехал в небольшую деревеньку. Кандзо громко затрубил в рожок и продолжал путь еще быстрее. Он оглянулся. Девочка бежала — выпятила грудь, волосы разметались по плечам. Один носок она теперь держала в руке. Через секунду она прицепилась к экипажу. Кандзо посмотрел через заднее стекло салона и прямо-таки ощутил, как съежилось там тело девчонки. Но когда он спустился на землю уже в четвертый раз, девочка преспокойненько шла вслед.

— Эй ты, куда тебе?

Девочка потупилась и промолчала.

— Ты что, прям до порта у меня ехать хочешь? Девочка молчала.

— До порта, спрашиваю? Девочка кивнула.

— Ты только на ноги свои погляди! На ноги! До крови уже сбила. Ну ты и отчаянная!

Кандзо нахмурился.

— Давай-ка садись. В салон садись. А не то лошади тяжело. Прошу тебя, залазь внутрь. Не то все меня за дурака держать станут.

Кандзо открыл дверцу. Залез на облучок и через какое-то время оглянулся — девочка понуро сидела в салоне, уставившись в пол, весь ее задор куда-то пропал, она даже не пыталась выдернуть подол платья, зажатого дверцей.

Однако уже после того, как они доехали до порта, на обратном пути Кандзо снова увидел, как она тащится за экипажем. Он снова открыл дверцу.

— Дяденька, мне в салоне не нравится. Я не хочу там ехать.

— Ты только на ноги свои погляди. На ноги. У тебя весь носок в крови. Ну ты и отчаянная!

Преодолев длинный подъем, экипаж приблизился к пункту отправки.

— Дяденька, можно я здесь сойду?

Кандзо посмотрел на обочину и на пожухлой траве увидел пару белых туфелек.

— Ты что, и зимой в белых ботинках ходишь?

— Да нет, просто я сюда летом попала.

Обула туфельки и ушла-улетела, словно белая цапля, в свой исправительный дом на горе.

1926

СЛУЧАЙ С МЕРТВЫМ ЛИЦОМ

“Проходите. Видите, что с ней сталось? А как она хотела еще раз увидеть вас!”

Теща торопливо провела его в комнату. Люди, находившиеся у постели его покойной жены, разом обернулись к нему.

“Посмотрите на нее”, — теща стала стаскивать белое покрывало с лица покойной.

Неожиданно для самого себя он произнес: “Подождите. Можно я попрощаюсь с ней один? Можно я останусь с ней наедине?”

Ее родители и братья с сестрами восприняли его просьбу с пониманием. Они тихонько покинули комнату и закрыли дверь.

Он снял покрывало.

Лицо покойной выражало предсмертную муку. Щеки запали, из полуоткрытого рта торчали зубы. Они были какого-то мертвенного цвета. Жизнь ушла из ее век, зрачки как бы прилипли к ним. На лбу застыло смертельное страдание.

Какое-то время он сидел неподвижно, глядя на это ужасное лицо сверху вниз. Потом вытянул дрожащие руки и попытался сомкнуть ее губы. Но как только он отнял руки, насильно закрытые челюсти снова развалились. Он снова попытался сомкнуть их. Никакого толку. Он проделывал эту операцию множество раз. Единственным результатом было то, что жесткие складки вокруг рта несколько разгладились. Он ощутил, как на кончиках пальцев собирается страсть. Он гладил ее лоб пытался стереть с лица смертельное напряжение. Ладони стали теплыми.

Теперь он снова сидел без движения и смотрел на изменившееся лицо.

Вошли мать жены и ее младшая сестра. “Вы, должно быть, устали в поезде, поешьте чего-нибудь, а потом отдохните... Что это?”

Мать вдруг заплакала. “Человеческая душа — это такая страшная загадка. Моя дочь не могла умереть полностью — до тех пор, пока вы не вернетесь. Как странно! Вы только разок посмотрели на нее — и теперь ее лицо стало таким спокойным. Все стало хорошо. Теперь ей стало хорошо”.

Сестра жены посмотрела в его полубезумные зрачки своими чистыми глазами неземной красоты. И зарыдала.

1925

ЗВУКИ ШАГОВ

Он выписался из больницы, когда цвели павлонии.

Дверь на веранду второго этажа кофейни была открыта. Возле нее стоял бой в новехонькой белой униформе.

Левую руку, лежавшую на столике веранды, приятно холодил мрамор. Правой он подпер щеку. Локтем оперся о балюстраду. Его глаза жадно впитывали в себя прохожих. Те бодро шествовали по мостовой в энергичном свете уличных фонарей. Веранда была расположена низко. Казалось, возьми трость — и сможешь стукнуть прохожего по голове.

— В городе и в деревне все разное, даже лето по-другому чувствуется. Ты так не думаешь? Крестьянин вряд ли ощутит наступление лета только по тому, как изменилось уличное освещение. В деревне трава и деревья все время меняются. А вот здесь, в городе, только человек меняет цвет своей одежды. Посмотри, вон сколько людей идет — и все в летнем. Так вот они создают лето.

— Антропогенное лето. Неплохо.

Так он беседовал с женой и вспоминал запах павлонии, проникавший в палату. Он закрыл глаза и тут же погрузился в мир, где были одни ноги. Клетки его мозга превратились в каких-то странных насекомых в форме ног, насекомых, которые ползали по его миру.

Конфузливо смеющиеся женские ноги, переступающие через какой-то предмет. Предсмертные ноги, испуганные и как будто одеревеневшие. Ноги лошади, растущие из худой промежности. Напружиненные ноги, в которых затаилась страшная сила — тупые и толстые, сработанные словно из жира освежеванного кита. Вытянутые ночные ноги нищего калеки. Скрюченные ноги младенца, только что вступившие на путь, начинающийся между ног матери. Усталые, как сама жизнь, ноги служащего, бредущие домой после получки. Ноги, переходящие вброд реку и омытые от ступней до бедер чистой водой. Решительные, как отутюженная складка на тонких брюках, ноги, ищущие любви. Недоуменные ноги девочки: еще вчера они косолапили своими повернутыми друг к другу ступнями, а теперь они хотят, чтобы твое лицо улыбалось им с нежностью. Ноги, по ляжкам которых бьет тяжелый кошелек в кармане. Злобно смеются ноги бывалой женщины, а на лице — приветливая улыбка. Ноги дома — босые и покрытые застывшим потом. Соблазнительные ножки актриски — вчера они принадлежали преступнице, а сегодня — праведнице. Ноги певца на высоких каблуках поют о брошенной ими женщине. Ноги, полагающие, что грусть — тяжела, а радость — легка. Ноги спортсмена, ноги поэта, ноги ростовщика, ноги аристократки, ноги пловчихи, ноги студента. Ноги, ноги, ноги...

И вот, наконец, ноги его жены.

На переломе от зимы к весне его мучили боли в коленях. Правую ногу пришлось ампутировать. Вот почему и преследовали его на больничной койке эти видения. Вот почему и полюбил он эту кофейню, откуда он мог обозревать оживленную улицу. Веранда служила для него подобием подзорной трубы. С жадностью наблюдал он мостовую, по которой, сменяя друг друга, шествовали здоровые пары ног. Их мерная поступь завораживала его.

* * *

“Я впервые понял, что это значит — жить без ноги. Как хорошо в начале лета... Я так хочу выписаться из больницы и попасть в наше кафе именно в это время”, — говорил он жене, глядя на белые цветы магнолии. “Сама подумай: лучшее время для ног — это начало лета. Именно тогда поступь городского человека — самая уверенная и мягкая. Нужно бы мне выписаться до того, как отцветет магнолия”.

* * *

Сидя на веранде, он оглядывал всякого прохожего с любовной нежностью.

— И ветерок такой чудесный — будто первый раз в жизни его ощущаю.

— Сейчас как раз лето и начинается. Никто больше не надевает теплого белья, все вчерашнее — уже в кладовке.

— Это не так важно. Главное — это ноги, походка.

— Ну что ж, хочешь, я спущусь вниз и пройдусь перед тобой?

— Нет, это не то. Ты же сама сказала, когда мне отрезали ногу, что теперь из двух человек у нас получился один, но с тремя ногами.

— Ты говоришь, что начало лета — самое лучшее время. Теперь ты доволен?

— Помолчи лучше. А то не слышно шагов на улице.

Он напряг слуг — пытался втянуть в себя драгоценные звуки шагов ночного города. Закрыл глаза. И тут же звуки шагов проникли, пролились в него — словно капли дождя упали в озеро. Его уставшее лицо разгладилось, просветлело, обрадовалось.

Но вскоре радость исчезла. Потом его лицо как-то позеленело, и он открыл глаза больным человеком

— Ты не понимаешь. Все люди — калеки. По шагам слышно, что у каждого чего-то не хватает.

— Да, может быть. Может, и так. Наверное, оттого, что сердце у нас только с одной стороны.

— Звуки шагов такие болезненные не только из-за ног. Если прислушаться, поймешь — это тяжесть на душе. Тело клонится к земле и горюет, потому что обещает похороны души.

— Да, наверное, ты прав. Не только в ногах дело, здесь есть что-то еще. Как на это дело взглянуть... В общем, ты, как всегда, говоришь о нервах.

— Да послушай же! Все эти уличные шаги — медицинский диагноз. Все инвалиды — вроде меня. У меня отрезали ногу, я вернулся, чтобы насладиться звуками шагов здоровых ног, я ничуть не желал обнаружить у людей какие-то там болезни. Я совсем не хотел впасть в депрессию. Нужно во что бы то ни стало избавиться от нее. В деревню, что ли, поехать? Может, хоть там души и тела здоровы. Может, хоть там мне удастся услышать шаги пары здоровых ног.

— Ерунду какую-то говоришь. Иди лучше в зоопарк — там у каждого по две пары.

— Что ж, ты права. Лапы у зверей и крылья у птиц — это действительно здорово, звуки природы — прекрасны.

— Да я же пошутила!

— Как только человек встал на ноги, болезни души стали одолевать его. Вот поэтому-то и звук людских шагов так нехорош.

У него было лицо человека, душа которого лишилась ноги и подпоры. Жена помогла ему сесть в машину. Шуршание шин подхватило калеку, больная душа жены отозвалась в нем Придорожные фонари раскачивались, словно яркие цветы наступающего лета.

1925

СТЕКЛО

Пятнадцатилетняя Ёко вернулась домой. Лицо ее было белым.

— У меня болит голова. Я видела ужасную вещь. Паренек с завода, который делал бутыли для разлива сакэ, вдруг захаркал кровью, потерял сознание, упал. Ожоги были ужасны. И Ёко видела, как это было.

Жених Ёко тоже знал про стекольный завод. Работа там была горячая — год напролет окна открыты. Пара-тройка прохожих почти всегда глазела в них. За дорогой — стоячая моча вонючей реки с масляными разводами.

В самом страшном цеху, которому совсем не доставалось солнечного света, рабочие размахивали огненными шарами на длинных палках. Их майки и лица лоснились от пота и грязи. Огненные шары на палках вытягивались в бутылки. Их опускали в воду. Потом поднимали. Потом с хрустом отламывали. Спины мальчишек скрючены — как у чертей. Они хватали шары щипцами и бегом бежали к последней печи... Через десять минут от этих летающих огненных шаров и хруста стекла голова у зеваки шла кругом, глаза стекленели.

Когда Ёко смотрела в окно, тащивший бутыль подросток вдруг страшно закашлялся, захаркал кровью, зажал ладонями рот, свалился на пол. В этот момент огненный шар упал к нему на плечо. Мальчик открыл окровавленный рот и страшно закричал. Хотел вскочить, но только закружился на месте и снова упал.

— Куда ж ты смотришь, кретин!

Его облили водой, которая показалась ему кипятком. Он потерял сознание.

* * *

— У этого мальчика вряд ли есть деньги на лечение. Но мне обязательно следует его навестить.

Жених Ёко сказал: “На заводе немало людей, кого стоило бы пожалеть. Но если тебе так хочется — иди”.

— Спасибо, мне действительно так хочется.

* * *

Через двадцать дней паренек пришел к Ёко поблагодарить ее — ведь она навестила его и дала денег. Прислуге он сказал, что хочет видеть “барышню”, и она вышла к нему. Паренек переминался с ноги на ногу. Увидев Ёко, он вжался в стену и опустил глаза.

— Ну как, вы уже изволили выздороветь?

— Чего-чего?

Его бледное лицо выразило предельное удивление вопросом, поставленным с такой вежливостью. Ёко чуть не заплакала.

— Я хочу спросить — ожог уже прошел?

— Ну, — утвердительно хмыкнул он и с готовностью стал расстегивать пуговицы.

— Нет же, нет, я совсем другое имела в виду...

Ёко вбежала в дом. Жених протянул горсть мелочи. “Дай ему”.

— Не хочу, не хочу больше разговаривать с ним! Пускай служанка отнесет.

* * *

Прошло десять лет.

Муж Ёко читал в литературном журнале рассказ “Стекло”. Действие происходило в их городе. Стоячая вода с масляными разводами. Огненные шары в аду. Харканье кровью. Ожог. Сострадательная барышня.

— Ёко, послушай-ка!

— В чем дело?

— Помнишь, когда тебе было лет пятнадцать, ты увидела на фабрике паренька, который свалился в обморок? Ты ему еще денег дала?

— Да, помню.

— Так вот, он писателем стал и написал про это.

— Неужели? Дай взглянуть.

Ёко вырвала у мужа журнал. Он украдкой наблюдал за ней, и по мере того, как она перелистывала страницы, все больше раскаивался в том, что дал ей рассказ.

Автор писал, что после несчастного случая паренек поступил в мастерскую, где делали цветочные вазы. Поскольку он проявил замечательные художественные способности, ему больше не приходилось мучить свое больное тело в горячем цеху. А потом он послал лучшую из своих ваз той самой барышне. Дальше было сказано приблизительно следующее. “За последний год я сделал столько ваз. И все — ради нее. Что же заставило меня ощутить свою классовую принадлежность? Тяжелый труд?

Любовь к этой буржуйке? Лучше бы я тогда изошел кровью и подох. Милость заклятого врага! Какое унижение! Давным-давно враг пощадил дочь самурая после того, как захватил их замок. Но за это дочери пришлось стать наложницей человека, который убил ее отца у нее на глазах. Милость первая: эта девушка спасла мне жизнь. Милость вторая: она дала мне возможность найти другую работу. Только для какого же класса делаю я теперь эти вазы? Я стал наложницей своего врага. Я знаю, почему она пожалела меня. Я знаю, почему она помиловала меня. Мне не стать львом, не избавиться от тех чувств, которые одолевали меня тогда. Может, я хотел бы поджечь ее дом. Но тут я слышу, как с отвратительным треском лопается чудесная ваза в ее комнате... Вижу, как сгорает ее красота... И хоть я вроде бы стою на передовой линии классовой борьбы, а выходит, что я просто кусок стекла, стеклянный шарик... Есть ли среди моих товарищей хоть один, кто не тащит на себе этот стеклянный груз? Пусть враг разобьет стекло! Если я погибну под его осколками — делать нечего. Но если нет, если почувствую, что сбросил бремя — вот тогда затанцую и снова брошусь в бой!”

Ёко отложила журнал в сторону. Вид у нее был отсутствующий. “Интересно, куда та ваза подевалась?”

Он никогда не видел, чтобы его жена выглядела такой покорной.

“Какой наивной я была тогда!”

Муж покраснел. “Это так. Но только нужно твердо отдавать себе отчет в том, что если ты борешься с другим классом, или встаешь на его сторону и борешься со своим, тебе как личности приходит конец!”

Происходило странное. Девушка в рассказе была так красива и обжигающе свежа. Муж никогда не думал, что его жена может быть такой.

А этот горбатый, бледный уродец — откуда вдруг в нем такая адская сила?

1925

СПАСИБО!

Хурма в этом году уродилась на славу. Осень в горах была прекрасна.

Портовый город на южной оконечности полуострова. Водитель автобуса — фиолетовый ворот желтого кителя — спустился из дешевого буфета на втором этаже зала ожидания к большому красному автобусу с фиолетовым флажком на радиаторе.

Держа в руках кулек со сладостями, мать девочки поднялась навстречу водителю. Уставившись в его аккуратно зашнурованные ботинки, она сказала: “Хорошо, что в вашу смену попали. Раз вы ее повезете, значит моей дочке счастье улыбнется. В общем, что-нибудь хорошее произойдет”.

Водитель молча разглядывал девочку.

“Нельзя без конца откладывать. И зима скоро. Нехорошо в холода отсылать ее в такую даль. Все равно ей уезжать, пусть уж, думаю, едет, пока тепло. И я вместе с ней поеду”.

Водитель только кивнул и направился армейским шагом к автобусу. Поправил сиденье. “Садитесь впереди, мамаша. Там не так трясет. Дорога-то длинная”.

Мать отправлялась за шесть десятков километров в городок, где была железнодорожная станция. Она собиралась продать дочь в публичный дом.

* * *

Хотя на горной дороге нещадно трясло, девочка не отрываясь смотрела в прямую спину водителя. Его желтый китель заменял ей весь мир. Его плечи разрезали горы надвое. Предстояло преодолеть два перевала.

Догнали конный экипаж. Он съехал на обочину.

— Спасибо!

Голос у водителя был чистый и ясный. Он склонил голову в благодарственном поклоне — вылитый дятел. Догнали телегу с дровами. Она съехала на обочину.

— Спасибо! Повозка.

— Спасибо!

Коляска рикши.

— Спасибо! Лошадь.

— Спасибо!

За какие-то десять минут водитель обогнал три десятка экипажей, повозок, телег... И каждый раз он повторял: “Спасибо!”. Сколько он ни гнал свой автобус, он не позволил своей спине расслабиться хотя бы на секунду. В его осанке было благородство высоченной ели — простота и природность.

Автобус выехал в начале четвертого. Сейчас водитель уже включил фары. Встречая лошадь, он тушил их.

— Спасибо!

— Спасибо!

— Спасибо!

На всей этой длинной дороге не было водителя, который бы пользовался среди кучеров и лошадей лучшей репутацией.

* * *

Автобус спустился с гор на темную привокзальную площадь. Девочку познабливало, ноги плохо слушались ее. Она прижалась к матери. “Постой здесь, — сказала мать и бросилась к водителю. — Дочка говорит, что вы ей нравитесь. Я прошу вас, я вас просто умоляю. Завтра она окажется в руках мужчин, которых она в своей жизни никогда не видела. И ведь любая девушка из любого города, если бы она проехала на вашем автобусе такой путь, сочла бы...”

На рассвете водитель покинул дешевенькую гостиницу и бравым солдатским шагом пересек площадь. За ним семенили мать с дочерью. Большой красный автобус с фиолетовым флажком дожидался пассажиров с первого поезда.

Дочь села в автобус первой. Сжав губы, она поглаживала черную кожу водительского сиденья. Спасаясь от утреннего холода, мать засунула руки в рукава.

“Ну что, возвращаемся обратно... Дочка ревет, мать бранится. Совсем не то, что я думал. Взять-то я ее возьму.

Но только до весны. Скоро холода настанут, жалко ее. Но как тепло станет, на этом конец”.

* * *

Первый поезд оставил на площади трех пассажиров.

Водитель поправил сиденье. Дочь смотрела на теплую прямую спину. Осенний утренний холодок обтекал плечи.

Автобус догнал повозку. Она съехала на обочину.

— Спасибо! Телега.

— Спасибо! Лошадь.

— Спасибо!

— Спасибо!

— Спасибо!

Наполнив своими благодарностями всю шестидесятикилометровую горную трассу, водитель вернулся в порт на южной оконечности полуострова.

...Хурма в этом году уродилась на славу. Осень в горах была прекрасна.

1925

ЛЮБОВНОЕ САМОУБИЙСТВО

Пришло письмо от мужа. Он разлюбил ее и бросил. Первое письмо за два года. Из далекого города.

“Не давай девочке резиновый мячик. Я слышу, как она стучит им об пол. От этого звука у меня стучит сердце”.

Мать отобрала у дочери мячик. Ей было девять лет.

Потом от мужа пришло еще одно письмо. Оно было отправлено уже из другого города.

“Пусть девочка не носит в школу ботинки. Я слышу, как она топает ими по мостовой. Будто топчет мне сердце”.

Вместо ботинок мать дала дочери мягкие матерчатые тапочки. Девочка заплакала и перестала ходить в школу.

Потом пришло еще одно письмо. Со времени предыдущего послания минул всего месяц, но почерк у мужа стал стариковский.

“Не давай девочке чашку. Когда она скребет из нее рис, у меня на душе скребут кошки”.

Мать стала кормить дочь своими палочками, как если бы той было три годика. Потом она вспомнила время, когда ей действительно было три года, а муж так счастливо играл с ней.

Дочь тихонько пошла к шкафу и достала чашку. Мать выхватила ее и разбила вдребезги о камень в саду. Вот от какого звука разбивается сердце ее мужа! Она нахмурилась и швырнула свою чашку в камень. Вот от этого звука разбивается его сердце? Мать выкинула обеденный столик в сад. А как насчет этого звука? Она кинулась к стене дома и стала молотить ее кулаками. Потом бросилась плечом на бумажную перегородку — прорвала, словно копьем ударила, упала на пол. Как тебе такой звук?

— Мама, мамочка!

Девочка подбежала к матери в слезах, та стала хлестать ее по щекам. Послушай-ка эти звуки!

Эхом прикатилось новое письмо от мужа. Из другого далекого города.

“Вы не смеете издавать никаких звуков! Вы не смеете хлопать дверями! Вы не смеете открывать окон! Вы не смеете дышать! Вы не смеете заводить часы!”

“Вы, вы, вы...” — шептала жена, роняя слезы. Потом навсегда перестала издавать звуки. Даже самые тихие. Они с дочерью умерли.

Странно, но муж умер в одной постели с ней.

1926

СЧАСТЬЕ

“Дорогая сестра!

Извини, что так долго не писал тебе. Надеюсь, у тебя все в порядке. В твоей Японии, тоже, наверное, страшно холодно. У нас в Маньчжурии каждый день стоят морозы — градусов двадцать или даже больше. Окна — в ледяных узорах. Ты меня знаешь — я же здоровый, но и у меня потрескалась кожа на руках, пальцы ног — обморожены. Ковыляю. Удивляться нечему. Встаю в пять, варю рис, похлебку, кипячу воду. Завтрак подаю в шесть. Потом мою посуду. Холодной водой. Уроки начинаются в девять, но до половины девятого я занимаюсь домашними делами. Самое противное — убирать дом и мыть уборную. Конечно же, холодной водой.

Уроки кончаются в пол-третьего или в три. Если не успеваю вернуться через полчаса домой, за ужином меня ругают. Вернулся — снова уборка, коли дрова на завтра. Когда поднимается метель, ничего не видать. Руки и ноги ноют от холода. Снег задувает за воротник. Из трещин на коже сочится кровь, плачу. Потом готовлю ужин. Ужинаем в пять, потом убираю со стола. Потом смотрю за Сабуро, пока он не заснет. Учиться некогда.

По воскресеньям стираюсь в холодной воде — рубашки, брюки, иногда отцовские носки и перчатки. Если остается время, сижу с Сабуро. Вот так. Деньги на книжки и тетрадки двадцать раз просить надо. Ругаются-ругаются, потом дадут. Только все равно этого не хватает, учителя сердятся. Учиться стал плохо и как-то ослаб.

И на новый год — одна работа. Родители ели очень вкусно, а мне дали только один мандарин. И на том спасибо. Второго января у меня подгорел рис. Отец мне влепил такую оплеуху, что у меня искры из глаз посыпались. И даже сейчас голова иногда ужасно болеть начинает.

Вот уже десять проклятых лет прошло с тех пор, как этот чертов отец забрал меня от бабушки с дедушкой и привез в эту холоднющую Маньчжурию. Мне тогда шесть лет было. Отчего я таким несчастным родился? Каждый день меня колотят, словно скотину. А что я им плохого сделал? А мать только и делает, что придирается.

Но ничего, через месяц закончу шестой класс и уйду из этого проклятого дома. Поеду в Осака, поступлю на фирму, стану учиться “на отлично” в вечерней школе.

И ты, Катико, тоже будь здорова. Передавай привет бабушке с дедушкой.

До свидания”.

* * *

Катико сидела смирно, пока он читал это письмо, которое ему удалось вырвать из ее рук.

— Да они из мальчика домработницу сделали! Неужели они так над мальчишкой измываются?

— Даже взрослый такого не выдержит.

— Да, даже взрослый, — повторил он за ней, вложив в эти слова все свое сочувствие. — А тебе в Маньчжурии так же доставалось?

— Еще хуже.

Теперь он впервые по-настоящему понял, почему Катико сбежала из Маньчжурии в Японию, когда ей было всего тринадцать лет. А до этого просто удивлялся ее смелости.

— И что ты теперь собираешься делать с ним?

— Отдам в школу. Отдам в школу, чего бы это мне ни стоило.

— Тогда следует сейчас же послать ему денег на билет.

— Не годится. Его тут же снимут с поезда. А если не снимут, так на корабле уже точно поймают. Отец хочет продать его этой весной, когда кончится учебный год. Мне мачеха каждый день тоже говорила: продам тебя, обязательно продам Когда его продадут, тогда выкуплю его.

— Как же ты узнаешь, где он? Продадут его — и все, пропал в этой Маньчжурии.

— А больше ничего не придумаешь. Если его по дороге схватят и вернут домой, они же убьют его.

Катико опустила голову.

Катико ухаживала за этим мужчиной уже год. Он был болен. Уже целый год она была с ним, заботилась. Он начинал ощущать, что не может расстаться с ней. Люди же говорили, что он, человек женатый, разрушит ей жизнь. Мол, уж слишком сильно он ее любит. Но он решил — пусть будет как будет. И вот теперь это письмо. Оно заставило его похолодеть. Как он смеет предлагать ей несчастное будущее, ей, которая сбежала от жизни еще более ужасной, чем та, о которой говори ее брат? И здесь никакая любовь не была оправданием. Он поднялся над своей болью и принял решение. Он отправится в Маньчжурию. Он вырвет ее брата из рук мачехи. Потом устроит его учиться.

Он ощутил себя счастливым. Если он станет помогать мальчику, будет возможность время от времени видеть Катико. А сделать мальчика счастливым — в его силах. А сделать счастливым хоть одного человека — значит сделать счастливым себя.

1926

НОГТИ

Бедная девушка сняла комнату на втором этаже такого же бедного дома. Она ждала появления своего возлюбленного для заключения брачных уз, однако каждый вечер к ней приходил не тот, кого она ждала. Дом стоял так, что другие строения заслоняли утреннее солнце. Девушка часто стирала белье на заднем дворе. На ногах у нее были потрепанные мужские сандалии.

Каждый вечер самые разные мужчины заученно произносили одну и ту же фразу: “Ну и дела! У тебя что, даже сетки от комаров нет?”

— Мне очень неловко, но только я не сплю всю ночь напролет, комаров отгоняю. Так что извините, пожалуйста.

Девушка зажгла пропитанный специальным раствором зеленый шнур, чтобы выкурить комаров. Она любила погасить лампу и смотреть, как тлеет шнур. В это время она вспоминала детство. Тогда ей часто приходилось опахивать веером мужчин. Она видела этот веер во сне.

Настала осень, какой-то старик поднялся к ней.

— Может, сетку от комаров повесишь?

— Мне очень неловко, но только я не сплю всю ночь напролет, комаров отгоняю. Так что извините, пожалуйста.

— Вот оно что. Погоди-ка минутку. Старик встал, девушка вцепилась в него.

— До самого утра комаров гонять буду. Совсем спать не буду.

— Не беспокойся, я мигом.

Старик ушел. Не гася лампы, девушка подожгла шнур. Она была одна в ярко освещенной комнате и не могла вспомнить свое детство.

Старик вернулся через час. Девушка бросилась ему навстречу.

— Хорошо, что крюки в потолке уже забиты.

Старик повесил новенькую белую сетку в этой жалкой комнате. Девушка зашла под нее, раздвинула полы. От этого прикосновения сердце ее забилось быстрее. “Я точно знала, что вы вернетесь, оттого и лампу не погасила. Как хорошо при свете на сетку смотреть!”

В этот же миг она погрузилась в глубокий сон, которого была лишена так долго. Она даже не видела, как ушел старик. Ее разбудил голос ее любимого.

— Ну вот, завтра мы наконец-то поженимся! Ого, какая у нас чудесная сетка! Прямо сердце радуется!

Он снял сетку с крючьев, вытащил из-под нее свою невесту, положил ее поверх.

— Сядь-ка прямо. Ну, прямо святая на лотосе! И вся комната стала белой и чистой — как ты!

Девушка чувствовала кожей белизну сетки. Вот так и должна ощущать себя невеста.

“А теперь я постригу ногти на ногах”.

Усевшись на сетке, закрывавшей собой всю комнату, она как ни в чем не бывало стала обрезать свои длинные запущенные ногти.

1926

ПРАХ БОЖИЙ

Касахара Сэйити, главный управляющий пригородной железнодорожной компании; Такамура Токидзюро, актер, специализирующийся на ролях в исторических фильмах; Цудзии Морио, студент частного медицинского института; Сакума Бэндзи, владелец ресторана “Кантон”, — все они получили одно и то же письмо от официантки Юмико из кафе “Цапля”.

“Я посылаю тебе прах. Прах бога. Младенец жил полтора дня. Он родился слабеньким. Я видела, как сестра взяла его за ножки и перевернула вниз головой. Только тогда он закричал. Вчера мне сказали, что он пару раз зевнул перед дневным сном и умер. И ребенок в соседней кроватке — конечно же, он родился на два месяца недоношенным — пописал сразу после того, как появился на свет, и тоже тут же умер.

Мой мальчик не был похож ни на кого. На меня — тоже совсем не похож. Совсем, как куколка, такая красивая, каких и не бывает. Никаких родинок или отметин. Щечки кругленькие, между сомкнутых губ чуть-чуть проступила кровь. Больше я ничего не помню. Все сестры говорили, какая у него красивая белая кожица.

Но если ему было суждено жить больным и несчастным, хорошо, что он умер, не отведав моего молока, не успев улыбнуться. Но я плакала взахлеб по этому мальчику, который не был похож ни на кого. Наверное, своим младенческим, нет, своим утробным сердцем, он печалился потому, что ему нельзя походить ни на кого. И потому он покинул этот мир до того, как обозначится сходство.

Ты, нет все вы — давайте уж называть вещи своими именами — любой из вас сделал бы совершенно отсутствующее лицо, узнай он, что я сплю с тысячью мужчин. Потому что для вас это так же безразлично, как количество кирпичей, из которых построен дом. Но как вы все засуетились, когда узнали, что я беременна! Каждый из вас притащился со своим мужским микроскопом, чтобы выведать мои женские тайны!

В старых книгах говорится об одном святом монахе. Его звали Хакуин. Так вот, этот Хакуин взял на руки ребенка женщины, которую он видел в первый раз, и сказал: “Это мой ребенок”. Моему ребенку тоже помог бог. Когда он был еще в утробе и тревожно думал, на кого он будет похож, бог сказал: “Дорогое дитя! Стань похожим на меня. Ибо ты — мой сын”.

И потому, что моему ребенку пришлось мучиться такими мыслями, я не назову имени того, на кого я хотела бы, чтобы он был похож. И потому каждому из вас посылаю часть его праха”.

* * *

Главный управляющий Касахара воровато запрятал белый пакетик в карман и осторожно раскрыл его в автомобиле. Возвратясь в кабинет, он позвал хорошенькую секретаршу. Вместе с пачкой презервативов он достал и белый пакетик. Принюхиваясь к запаху пепла, владелец ресторана Сакума открыл сейф и положил пакетик с прахом на место вчерашней выручки, которую следовало сдать в банк. Студент Цудзии ехал в электричке. Поезд дернулся, студентка, с кожей белой, как лилия, своей крепенькой задницей прижалась к нему и раздавила пакетик. “Вот бы на ней жениться!” — как ни в чем не бывало подумал студент. Актер Такамура сунул пакетик в потайной карман, где он держал презервативы с усиками и гишпанскую мушку, и убежал на съемки.

Прошел месяц. Касахара Сэйити отправился в “Цаплю”. Он сказал Юмико: “Нужно бы тебе захоронить прах в храме”.

— Мне? Я все вам отдала. Зачем он мне?

1927

ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ НЕ УМЕЛ УЛЫБАТЬСЯ

Белесый цвет неба стал плотнее, его опрокинутая чаша стала походить на благородный фарфор. Из кровати я наблюдал за тем, как вода в киотосской реке Камогава окрашивается в утро.

Поскольку занятый в нашем фильме в главной роли актер должен был появиться на сцене театра всего через десять дней после начала съемок, уже неделю приходилось снимать до поздней ночи. Я был всего лишь навсего сценаристом, и потому моя роль сводилась к тому, чтобы вполне беззаботно глазеть на происходящее. Но губы у меня все равно обветрились, и я так уставал — глаза слипались даже при свете раскаленных юпитеров. В этот день я снова вернулся в гостиницу, когда звезды уже потухали.

Но рассветное небо развеяло усталость. Я почувствовал, что сейчас придумаю нечто замечательное.

Первое, что я вспомнил, была улица Сидзё. Вчера я обедал в европейском ресторане “Хризантема” возле Большого моста. Из зала, расположенного на третьем этаже, была видна покрытая весенней листвой гора Хигасияма к востоку от города. Надо же — горы, которые можно увидеть из самого центра Киото. Наверное, так это и должно быть, но я только что приехал из душного и плоского Токио, и эта листва как-то удивительно освежающе подействовала на меня. Потом я вспомнил витрину антикварного магазина. Там были выставлены маски. Это были старые театральные маски. Они улыбались.

— Наконец-то! Теперь я нашел то, что надо! Пробормотав так, я настолько обрадовался, что тут же потянулся за ручкой и изложил свое прекрасное видение на бумаге. Я переделал заключительную сцену фильма. И написал для режиссера пояснительное письмо.

Пусть финальная сцена будет видением. Пусть мягко улыбающиеся маски заполнят экран. Мне все время хотелось придумать последнюю сцену в этом мрачном фильме такой, чтобы она вызвала хоть слабенькую улыбку. Но у меня ничего не получалось. Теперь же я скрою ужасную действительность под этими масками.

Я отправился с рукописью в студию. На пороге конторы лежала сегодняшняя газета. Буфетчица подметала стружки перед входом в бутафорскую.

— Отнесите это, пожалуйста, режиссеру прямо в спальню.

Фильм рассказывал про лечебницу для душевнобольных. Мне было тяжело смотреть, как каждый день перед моими глазами проходит их ужасная жизнь. Мне казалось, что фильму не хватает света. И я пришел к выводу, что отсутствие в фильме счастливого конца объясняется моим мрачным характером.

Поэтому я так обрадовался, когда на ум пришли эти маски. Мне стало легче от того, что в финальной сцене больные — все до единого — наденут улыбающиеся маски.

Стеклянная крыша павильона позеленела. Остатки ночи растворялись в исходившем с небес свете. Я успокоился, вернулся в гостиницу и крепко заснул.

Человек, которого отправили покупать маски, вернулся в студию в одиннадцать вечера.

— С самого утра мотался на машине по игрушечным магазинам, но так ничего путного и не нашел.

— Дайте посмотреть, что вы там принесли. Открыв пакет, я тут же понял, что маски никуда не годятся.

— Вот это, что ли?

— Это. Ерунда, правда? Я думал, что этих театральных масок, где угодно — навалом. Мне казалось, что раньше я их всюду видел, а теперь вышло, что их нигде нет.

— Я представлял себе приблизительно такие же маски, как в театре Но. Только если сами маски не будут произведением искусства, зрители просто засмеют нас.

Я взял в руки шероховатую маску из папье-маше и почувствовал, что готов расплакаться. “На экране эта раскрашенная маска будет смотреться как грязно-серая. Маска должна быть белой и блестящей, она должна нежно улыбаться...”

* * *

Красный язык вываливался из бурых щек... “Мы сейчас красим маску в белый цвет”.

* * *

Съемки остановились. Режиссер вышел из больничной палаты и рассмеялся нам в лицо. Завтра надо снимать финальную сцену, но где найти столько масок? Пусть маски из папье-маше не годятся. Но если нельзя к завтрашнему дню найти старые, тогда он будет снимать маски из целлулоида.

“Если мы не можем найти настоящие театральные маски, тогда лучше от этой идеи отказаться совсем”, — сказал человек из репертуарного отдела. Наверное, он сказал так, видя мое отчаяние.

— Может, попробуем еще разок? Еще только одиннадцать, магазины в Кёгоку еще открыты.

— Ну вот и отправляйся.

Мы поехали на автомобиле по набережной Камогава. Яркие окна университетской больницы на другом берегу отражались в воде. Я и представить себе не мог, что за бесконечными окнами мучается столько людей. Мне пришло в голову, что если мы не раздобудем маски, тогда можно будет снять освещенные окна психушки.

Мы обходили магазины игрушек в Кёгоку. Они уже начинали закрываться. Ничего подходящего. Мы купили двадцать дурацких масок — круглые лица из папье-маше. Они были вполне симпатичными, но к искусству отношения не имели. Улица Сидзё уже засыпала.

— Давай заглянем сюда, — сказал мой спутник и свернул в проулок. “Здесь полно магазинов, которые торгуют старыми буддийскими вещами. Может, и маски у них есть”.

Но ни один магазин уже не работал. Передо мной были только закрытые двери.

— Приду сюда завтра к семи. Мне все равно не заснуть.

— Я тоже пойду. Разбудите меня.

Я попросил разбудить меня, но этот человек ушел один. Когда я проснулся, сцену с масками уже начали снимать. Масок было пять. Они были старыми. По моему замыслу этих масок должно было бы быть штук двадцать или тридцать, но, глядя на мягкие улыбки этих, я все равно соприкоснулся с чем-то настоящим и пришел в себя. Мне стало казаться, что я выполнил свой долг перед душевнобольными.

— За маски запросили слишком много, мне пришлось взять их напрокат. Будьте осторожны. Если мы испачкаем их, назад уже не отдашь, придется платить.

Актеры помыли руки и, прикасаясь к этому сокровищу лишь кончиками пальцев, стали разглядывать маски.

Как это ни странно, но после окончания съемки на щеке одной из масок оказалось коричневое пятно от масляной краски.

— Если ее помыть, она вся облупится.

— Покупаю!

Мне и правда хотелось купить маску. Мне мнилось, что в чудесном будущем, когда мир станет прекрасным и гармоничным, у всех людей будет точно такие же добрые лица.

Вернувшись в Токио, я немедленно отправился в больницу навестить жену. Дети примеряли маску и счастливо смеялись. Наконец-то я был доволен хоть чем-то.

— Папа, теперь ты надень! — Нет.

— Ну, надень!

— Нет.

— Ну, надень, пожалуйста!

Младший сын поднялся на ноги и попытался напялить на меня маску.

— Перестань! Жена выручила меня.

— Давайте-ка я надену.

Дети смеялись, я побледнел: “Что вы делаете? Она же больна!”

Было жутко смотреть на смеющееся лицо, покоившееся на больничной подушке.

Когда жена сняла маску, дыхание ее было тяжелым. Но не в этом дело. Когда она сняла маску, лицо ее стало некрасивым Я смотрел на это неприятное лицо, по коже побежали мурашки. Я впервые увидел жену такой. После того, как она на пару минут накинула на себя прекрасную, мягкую улыбку, ее настоящее лицо показалось мне ужасным. Даже не ужасным, а каким-то ужасно несчастным. Из-под прекрасной маски глядела жалкая человеческая жизнь.

— Папа, надень!

— Теперь твоя очередь! Дети не хотели угомониться.

— Нет.

Я встал. Если я сейчас надену маску, то потом жене станет казаться, что на самом-то деле я похож на дьявола. Прекрасная маска внушала мне ужас. Я боялся того, что всегда улыбавшееся лицо жены было просто маской. Что ее милая улыбка была неким произведением искусства. Так мне стало казаться.

К черту маски! К черту искусство!

Я написал на бланке для телеграмм: “Вырежьте сцену с масками”.

Потом разорвал телеграмму на мелкие кусочки.

1929

СЛЕПЕЦ И ДЕВОЧКА

Каё не понимала, зачем она водит за руку этого человека по совершенно прямой улице, которая упирается в железнодорожную станцию — ведь он был в состоянии вернуться домой сам. Понимать-то не понимала, но только в какой-то момент эти проводы сделались ее обязанностью.

Когда Тамура пришел к ним в первый раз, мать сказала: “Каё, проводи его до станции”.

Они вышли из дому. Через какое-то время Тамура переложил свою длинную палку в левую руку, стал водить правой, чтобы найти Каё. Когда она увидела, как он беспомощно шарит где-то сбоку от нее, Каё покраснела и ей пришлось взять его за руку.

“Спасибо. Ты еще такая маленькая”, — сказал он тогда.

Каё тогда подумала, что ей еще придется сажать его в поезд, но, взяв купленный ею билет, Тамура решительно направился прямо в сторону контролера, оставив в ее ладони монетку. Подойдя к поезду, он пошел вдоль него, легко постукивая пальцами по окнам, пока не дошел до дверей. Его движения выдавали уверенность. Каё облегченно вздохнула. Когда поезд тронулся, она улыбнулась. Ей показалось таким удивительным, что его пальцы были зрячими.

А вот еще. Ее старшая сестра Тоё была освещена закатным солнцем — она сидела на постели возле окна и красилась. “Догадайся-ка, что там отражается в зеркале?” — спросила она Тамура.

Даже Каё было понятно, что она сказала глупость. Что там может отражаться, кроме ее же лица?

Тоё спросила так потому, что залюбовалась своим отражением. Ее голос обвивал мужчину. На самом-то деле она хотела сказать: посмотри, хоть я так прекрасна, а ведь как добра с тобой!

Тамура молча подошел к ней, кончиками пальцев провел по зеркалу. Потом вдруг обеими руками взялся за зеркало и чуть повернул его.

— Что ты делаешь?!

— Посмотри, в зеркале отражается лес!

— Лес?

Сестра, словно зачарованная, нагнулась к зеркалу.

— Видишь, солнце освещает лес.

Тоё подозрительно посмотрела на водившего пальцами по стеклу Тамура. Резко рассмеявшись, она вернула зеркало в прежнее положение и сосредоточенно отдалась прежнему занятию.

Но вот Каё удивилась по-настоящему. Лес в зеркале привел ее в изумление. Тамура говорил правду: верхушки деревьев плавали в дымчатом лазоревом свете, исходящем с запада. Свет падал на подвяленные осенью крупные листья снизу, и они просвечивали теплом. Тихий вечер бабьего лета. Но его отражение в зеркале было совсем другим. Из-за того, что зеркало не могло передать мягкость света, будто бы рассеиваемого тонким шелком, отражение пугало глубоко затаившимся хладом. Будто смотришься в озеро. Хотя Каё привыкла смотреть на лес из окна, она его не видела по-настоящему. Слепец открыл ей глаза. Неужели Тамура и вправду может видеть лес? Ей хотелось спросить его, видит ли он разницу между самим лесом и его отражением. Его пальцы вдруг испугали ее. А потому, когда по дороге на станцию он взял ее за руку, ей стало еще страшнее. Но потом страх забылся — ведь ей приходилось провожать Тамуру всякий раз, когда он приходил к сестре.

— Где мы? Это лавка зеленщика?

— Это уже похоронная контора?

— До магазина одежды еще не дошли?

Пока они шли этой привычной дорогой, Тамура — то ли в шутку, то ли всерьез — задавал ей такие вот вопросы. Слева были: табачная лавка, стоянка рикш, обувной магазин, лавка корзинщика, столовая. А справа — пивная, магазин носков, забегаловка с горячей лапшой, заведение, где подавали суси, посудная лавка, парфюмерия, зубной врач...

Со слов Каё Тамура сумел в точности запомнить очередность этих заведений на всем их пути, проходившем через несколько кварталов. А потом они придумали такую игру — угадает ли он, мимо какого магазина они сейчас проходят. А когда открывалось что-нибудь новое — мебельный магазин или ресторан — Каё обязательно извещала о том слепого. Каё догадывалась, что Тамура придумал эту не слишком интересную игру для того, чтобы развлечь ее во время скучной прогулки. Но все-таки ей было удивительно, что слепой может знать, где они находятся. Потом она привыкла и к этому.

И все-таки... Это было, когда ее мать уже заболела. На обратном пути Тамура спросил: “Это ведь похоронная контора? Скажи мне — есть ли в витрине искусственные цветы?” Каё будто кипятком ошпарили. Она пристально взглянула на Тамура.

Он же, как ни в чем не бывало, спросил: “У твоей сестры глаза красивые?”

— Да, красивые.

— Самые красивые на свете? Каё промолчала.

— Красивее, чем у тебя?

— Почему вы спрашиваете?

— Почему? Потому что муж твоей сестры был слепым. Потому что после его смерти она имела дело только со слепыми. Потому что ваша мать — тоже слепая. Поэтому Тоё и решила, что ее глаза — самые красивые.

Почему-то Каё запомнился этот разговор.

“Проклятие слепоты падает на три колена”, — частенько со вздохом повторяла Тоё так, чтобы мать могла слышать ее. Она боялась рожать от слепого. Вряд ли ее ребенок будет слепым, но она боялась того, что если это будет девочка, она снова выйдет замуж за слепого. Сама она вышла замуж за слепого потому, что ее мать была слепой. Среди зрячих у нее знакомых не водилось. А потому она боялась, что ее зять окажется зрячим. После того, как муж Тоё умер, мужчины зачастили к ней. Но только все они были слепыми. Слух о ней передавался только между слепыми. Все в доме были почему-то уверены, что если продать тело зрячему, это тут же станет известно в полиции. Деньги на содержание слепой матери должны были приходить только от слепых.

Один из них и привел с собой Тамура. Он был не как все — молодой богач, пожертвовал уйму денег на школу для слепоглухонемых. Так получилось, что Тоё стала принимать только его одного. Она считала его за полного идиота. Он же, пребывая во всегдашней меланхолии, любил поговорить с ее матерью.

И вот мать умерла. Тоё сказала: “Ну вот, слепых больше нет, Мы свободны”.

Вскоре в доме появился повар из европейского ресторана неподалеку. Он был ужасен. Видя его, Каё сжималась от страха. Потом Тоё распрощалась с Тамура. Каё вышла провожать его в последний раз. Когда поезд стал набирать ход, Каё ощутила пустоту — будто жизнь ушла из нее. Она дождалась следующего поезда. Она не знала, ) где живет Тамура. Но она столько раз держала его за руку и шла вместе с ним! Ей казалось, что она знает дорогу к его дому.

1928

ДОЖДЬ НА СТАНЦИИ

Жены, жены, жены... О, женщины, скольких из вас называют этим именем! В том, что некая девушка становится чьей-то женой, нет ничего необычного. Но, друзья, видел ли кто-нибудь из вас толпу, состоящую исключительно из жен? Зрелище не для слабонервных — сравнимо с лицезрением толпы преступников.

Видевший толпу студенточек или же фабричных работниц вряд ли себе представит, что это такое — толпа жен. Дело в том, что и студенток, и работниц что-то объединяет. И вот это что-то заставило их покинуть свой дом и собраться вместе. Но каждая жена — это законченная индивидуальность, она соединяется с толпой, имея пунктом отправки больничный изолятор своего дома. На благотворительном базаре или же на пикнике бывших однокурсниц вполне представима ситуация, когда каждая из присутствующих жен на некоторое время снова становится школьницей. Но когда сбиваются вместе жены, каждая из них любит по отдельности именно своего мужа. Впрочем, мы говорим совсем не о базарах...

Вот, например, железнодорожная станция под Токио. Пусть это будет станция Омори. Пусть утро было солнечным, но пусть к вечеру стал накрапывать дождик.

К великому сожалению, жена писателя Нэнами не обитала в больничном изоляторе — она была танцовщицей в театре Сигэно. Этим все сказано: она никогда не встречала его на станции. Поэтому когда в грудь писателя уткнулось нечто твердое, и когда он услышал, как соседская жена говорит ему: “Здравствуйте, вот вам, пожалуйста, зонтик”, — он ощутил скорее не некий предмет, но концепт жены. Его соседка Тиёко покрылась краской и улыбнулась. Это было так естественно — многослойная толпа жен, у каждой — по два зонтика, каждая жадно вглядывается в толпу мужчин, выходящих со станции.

“Спасибо, спасибо. Я вижу, вы здесь как на первомайской демонстрации”, — небрежно сказал писатель, хотя на самом деле он был взволнован еще больше, чем она. Словно только что закончивший свою речь оратор, он поспешно сбежал по ступеням каменной лестницы. Выбравшись из толпы, раскрыл зонтик. Он оказался женским — ирисы в зеленой воде. То ли она дала ему не тот зонтик, то ли принесла свой... Неважно. Только эта добрая женщина пришла на станцию под осенним дождем и будто обволокла его. Из своего кабинета на втором этаже Нэнами часто наблюдал, как Тиёко качает насосом воду из колодца — привстав на цыпочки, между разошедшимися полами — белеют коленки. Когда их глаза однажды встретились, она засмеялась — будто осенний ветерок погладил созревшее яблоко. Вот, кажется и все. Идя под ее зонтом с ирисами, он вспомнил о жене — ее безумный танец в мужских объятиях. Вспомнил — и ему стало по-прежнему одиноко.

Писателя атаковала армия жен, сосредоточившихся на всех трех улицах, что вели к станции. Армия, положившая все свои ресурсы чрезмерной семейной любви на то, чтобы вооружиться зонтами. Торопливая походка жен, не приученные к солнечному свету землистые лица, незатейливость чувств заставляли вспомнить о заключенных и солдатах.

“Толпа жен на первомайской демонстрации — неплохая метафора”, — подумал Нэнами, направляясь против нескончаемого потока женщин с мужскими зонтиками в руках. “Они вышли ненакрашенными со своих кухонь — слепок со своих ненакрашенных семей. Выставка семей мелких служащих”.

Писатель слабо улыбнулся — под стать этому моросящему дождю. Но женщины не улыбались. Наоборот — некоторые из них, обессилевшие от напряженного ожидания, были готовы расплакаться. И Тиёко тоже еще не успела вручить своему мужу причитавшийся ему зонт.

* * *

Читателю уже, наверное, стало ясно, что станция расположена в пригороде — будь то в Омори или где-нибудь еще, что мужья служат в фирмах и не разъезжают в автомобилях, что жены в хлопковых кимоно не имеют служанок, что живут в этом пригороде молодые супруги. Это, разумеется, вовсе не означает, что в этом Омори невозможно увидеть мать с младенцем на закорках и с бумажным зонтиком в руках, или старуху с широким мужниным зонтом, который она использует как посох, или же только что выскочившую замуж девушку в зимнем темно-красном пальто вместо положенного дождевика...

После того как каждая жена уже высмотрела на станции своего возвращающегося с работы мужа, они мирно бредут — зонтик к зонтику или же под одним общим зонтом, покрытые медовомесячной радостью возвращения домой. Жены все подходят и подходят, склоняя вас к мысли о женском рынке, где каждая из них дожидается мужа, выискивает себе хозяина. И рынок этот лишен косметических прикрас и романтики.

Однако соседка Нэнами хотела совсем другого — она надеялась, что останется единственной, кто не дождется хозяина. Она боялась той минуты, когда появится ее жалкий муж. После того, как Тиёко отдала зонт писателю, она увидела, как ее давняя соперница поднимается по каменным ступеням.

— Привет! Давненько тебя не встречала. А я и не знала, что ты живешь в Омори.

— А, это ты!

Университетские подруги улыбнулись друг другу так, как если бы только что увидели друг друга.

— Это ведь был Нэнами, писатель?

— Да.

— Вот ведь как. Я ревную. И когда ты вышла за него замуж?

— Я...

— Противная! Не помнит даже, когда замуж вышла. Тебе такое счастье привалило, что про время забыла?

— Я вышла замуж в прошлом июле, — выпалила Тиёко. Она пришла сюда вовсе не затем, чтобы встретить Нэнами. Но как только она заметила свою прежнюю соперницу, ей захотелось раззадорить ее — вот она и сунула зонт в руки модного писателя.

— То есть прошло уже больше года! Что же ты краснеешь, словно школьница?

— Как хорошо, что мы встретились!

— Я тоже рада. В самое ближайшее время ты должна пригласить меня к себе. Я ведь поклонница таланта Нэнами. Газетки сплетничают, что он очень хорош собою, но он оказался еще красивее, чем я думала. Я тебе завидую. Должна признаться, я давно наблюдаю за тобой, Тиёко. Может быть, лучше было бы оставить тебя в покое. Я никак не могла решить — подойти к тебе или нет. Но когда я поняла, что Нэнами — это твой муж, я абсолютно успокоилась. Ведь именно тебе достался счастливый билетик. И это произошло только благодаря тому, что мне выпало тянуть первой, но только мне достался несчастливый. Поэтому не смотри на меня с ненавистью, лучше скажи спасибо. Забудем про то, что было — это вода, она ушла в песок. Это было наваждение, про которое счастливые люди тут же забывают. Так что давай возьмемся за руки и подружимся снова. Ты облегчила мне душу, я приношу тебе свои поздравления, я счастлива. Потому и подошла к тебе.

“Нет, ты лжешь, я — выиграла”, — подумала Тиёко, захмелев от счастья.

— Ты кого-нибудь еще ждешь?

— Да, я послала за покупками в универмаг “Мацуя” его ученицу.

Голос Тиёко звучал теперь уверенно.

* * *

Прибегнем теперь снова к столь любимой Нэнами метафоре и вспомним, что станция — это тюрьма, ворота огромной тюрьмы, в которой томится мужская часть общества, которая после отбытия ею трудовой повинности выходит через ворота и попадает в объятия больных женщин. Соединившись, они разбредаются — каждая пара отправляется в семейный изолятор. Но только две женщины боялись выхода своих мужей из тюрьмы. С прибытием каждого поезда каждая из них содрогалась от ужаса — а вдруг ее муж выйдет первым?

Тиёко любила своего мужа — поэтому она не могла вернуться домой в качестве жены Нэнами. Как совершенно верно заметила ее соперница, за новой любовью она совершенно позабыла свою прежнюю. Но увидеть, как ее подруга встретит человека, которого Тиёко когда-то любила, было так же мучительно, как и сорвать с себя маску жены писателя. А, может быть, вернее было бы сказать, что цепи ежедневного ритуала вечерней встречи накрепко приковывали Тиёко к этой станции под моросящим дождем. А ее соученица совсем не хотела, чтобы Тиёко увидела ее мужа, который из розовощекого студента, которого они обе любили и который именно таким остался в памяти Тиёко, превратился в потертого жизнью служащего с жалким окладом. В карманах его костюма, который он носил четыре года кряду со дня свадьбы, не было денег даже на такси, промокший пиджак липнет к телу — отвратительно. Но его жена не желала вернуться домой и признать свое поражение.

— Да, правду говорят: осеннее небо — женины слезки. Сегодня-то это не так, но обычно здесь и такси не поймаешь — все разъехались. А мы — словно соревнуемся на конкурсе верности мужьям. Все это похоже на вещевой рынок.

Поняв, что она проиграла по мужской части, соперница Тиёко перенесла свой боевой задор на женщин. “Ты только посмотри! Пусть мы ходим в старой одежде, но ведь мы могли бы хоть немного подкраситься — совсем другое дело. А так мы похожи на каких-то партизанок...”

— Муж сказал, что мы напоминаем ему первомайское шествие.

— Точно сказано, именно так. Мужья должны нас стыдиться. В глазах мужчин мы должны выглядеть просто ужасно!

На подруге Тиёко были желтые сандалии, одежда тоже радовала глаз яркостью, на лице — свежая пудра. Тиёко же пришла прямо с кухни. Ее соперница прихорашивалась даже когда она выходила с зонтиком встретить мужа — в этом и состояла ее сила, отнявшая у Тиёко ее любовь. Но сейчас Тиёко нарумянила щеки супружеской причастностью к писателю. Эти румяна сделали ее счастливой, она победила.

— У меня нрав робкий, я боюсь привлекать внимание.

— В этом твое счастье. Мало кто знает, что Нэнами — это твой муж. Если хочешь, я раззвоню о тебе по всему свету, — сказала подруга, превосходя пределы того, что хотела услышать Тиёко. Следуя своей стратегии, она стала подкрашивать губы. Она была должна соответствовать званию знатока музыки и театра.

И вот в этот момент над шляпами служащих поплыл белоснежный лоб проживавшего в Омори знаменитого актера Накано Такахико — он шествовал по пешеходному мосту, перекинутому через железнодорожные пути. Тиёко знала его, поскольку видела раньше, как он возвращается поздно вечером, держа под руку настоящую жену Нэнами. Про соученицу же ее поговаривали, что она состоит с этим Накано более чем в дружеских отношениях.

— Смотри-ка, это Накано! — воскликнула Тиёко.

И тогда накрашенная подруга бросилась ему навстречу.

— Ну вот, наконец-то, я тебя заждалась. Забирайтесь ко мне под зонтик, будто бы мы любовники, — игриво зашептала она.

Накано видел эту женщину первый раз в жизни. Но на ее счастье он привык играть роли любовников. Небрежно раскрыв зонтик, она укрыла им спину актера и оглянулась. “Позвольте нам пройти”, — сказала она, победоносно врезаясь в море зонтов. И зонты на привокзальной площади довольно злобно заколыхались в ответ — словно полевые цветы под порывом ветра. В мгновение ока они превратились в армию крестоносцев, армию добропорядочных жен. Однако Тиёко была слишком упоена своей косметической победой, чтобы влиться в ее ряды. Может быть, Накано и вправду — любовник подруги, но ведь не муж же он ей! А я, Тиёко, — жена писателя Нэнами. И потому белая пудра со щек любовницы непременно осыплется, а вот моя — настоящего, как и положено верным женам, телесного, цвета — так нет. Разумеется, Тиёко никогда не изменит мужу. Зато она может рассказать ему под зонтом о сегодняшней схватке на станции. Сегодня можно будет признаться ему в своей прошлой любви, можно и поплакать. И хотя она опьянела от победы, это ничего не значило. Теперь, когда ее соперница была уже так далеко, Тиёко могла дожидаться мужа со спокойной душой.

* * *

Напоминала ли косметическая победа Тиёко яблоко на дереве? В отличие от подруги Тиёко не была акробаткой, привыкшей карабкаться по косметическим деревьям Хотя она и вкусила от плода и вроде бы даже уселась погонщицей на спину соперницы, присвоив себе звание жены знаменитого писателя, та вдруг взмахнула крыльями супружеской неверности и взмыла с ветки в высокое небо. И теперь если никто не протянет ей спасительной руки, она окажется не в состоянии спуститься на землю и присоединиться к армии верных жен. Она ждала, но муж не шел к ней на помощь. Другие жены дожидались своих мужей и исчезали, стены станции белели руинами.

Мелкий дождь падал на ресницы, сжимал глаза холодом. Никакого грима не осталось, только страшно хотелось есть. У Тиёко не было сил покинуть станцию, нервы — взвинчены, она ощущала себя изгнанной на остров чудовищ. Ей оставалось только ждать.

Настало девять — пять часов ожидания. И вот из выхода со станции, которая буквально всасывала Тиёко, словно невесомую тень, показался вовсе не ее муж, но тот самый давний ее любовник, то есть муж, но только не муж Тиёко, но муж ее подруги. У Тиёко не было сил, чтобы возвратиться к самой себе, — кипящая досада обжигала ее. И тогда она не говоря ни слова протянула ему свой зонтик — этому мужчине, который выглядел на этой лестнице таким усталым и жалким, как если бы он только что вернулся из тюрьмы и лихорадочно выискивал глазами жену. У нее полились слезы. Но он ничего не понял.

* * *

А наш писатель со второго этажа своего особняка, в который еще не вернулась его артистка, до самой ночи подозрительно поглядывал в сторону темных окон соседского дома. Моросило. И вот слова сурового предупреждения всем мужам мира пришли ему на ум. “Мужчины! Когда вечером идет дождь, особенно если дело происходит под мелким осенним дождиком, вам следует поторопиться на ту станцию, где жены дожидаются вас. Ибо я не могу дать вам никаких гарантий, что их сердца, подобно их зонтикам, не будут вручены другому”.

1928

ЛОШАДИНАЯ КРАСАВИЦА

“Во всем мире добрее меня никого нет. Я даже своего мужа людям отдала. Ха-ха-ха”.

Мамаша была весела, как весеннее небо, и живот ее, более всего походивший на бочку, сотрясался от смеха. Ее живот не знал, что такое грусть. Внутри него будто бы плавали славные парусные кораблики, на сердце у нее было всегда легко.

“Во всем мире добрее меня нет никого. Я отдал жене дочку, лошадь и дом”.

Возможно, что именно так и надлежало думать ее мужу. Он поселился вместе с любовницей в маленьком домике за околицей.

Дом мамаши возвышался над полем. На его задах в зарослях бамбука переливались солнечные волны. На застрехах висели початки кукурузы, подсвечивая старый дом желтыми огоньками. В саду цвели космеи. Белые петухи расхаживали среди них, приминая слабые стебли взмахами крыльев. А поверх цветов торчала морда лошади. Муж отдал жене даже лошадь. Поэтому деревенские парни окрестили ее дочку “Лошадиной Красавицей”. Вот так вот.

Лошадиная Красавица потеряла девственность, когда ей было шестнадцать лет.

Во всей деревне было только два таких живых глаза. И оба принадлежали Лошадиной Красавице. Оба глаза были абсолютно черны. Голос же красавицы был по-мужски низким. Он был хриплым, как у простуженного борца. И с годами становился только грубее. Но для Лошадиной Красавицы это равнялось приумножению женственности. Она ощущала это по щипкам деревенских парней.

В мае Лошадиная Красавица отправилась с матерью на поле. За плугом шла мать. Плуг не забирал глубоко, вспашка получалась мелкой. Дочь бросилась к матери, словно взбесившаяся кобыла, разбрызгивая грязь по спине.

“Дура, дура!” — закричала она и влепила матери пощечину. — “Что ты делаешь! Ты же плугом по воде плаваешь! А надо землю переворачивать!” Мать схватилась за щеку, а потом, пошатываясь, продолжила свой путь за плугом. Пузо ее сотрясалось, но смех был несколько более грустен, чем в то время, когда муж оставил ее. Она сказала соседу по полю: “У моей дочки женихов пруд пруди, но за жену она держит меня одну”.

Мать сказала, что уходит к отцу. Он не мог расплатиться с долгами, а потому дом с лошадью было решено продать. После этого муж расстался со своей любовницей.

С шумом пролился лунный свет и похоронил на своем бледном дне дом над полем. Живот матери больше не колыхался — мечта о завтрашнем переселении в мужнин дом обездвижила его. Дочь поднялась с постели и злобно плюнула в материнский живот. Потом вскочила на неоседланную лошадь и погнала ее топтать цветы, с шумом разбрасывая в стороны лунный свет. И, промелькнув черной кометой по белой дороге, исчезла за горами на юге.

Один человек из той деревни говорил: “В порту она продала лошадь и уплыла на корабле вместе с мужчиной”.

Мать говорила: “Я повиновалась дочке во всем, как мужу, а она погналась за мужчиной и исчезла”.

Муж говорил: “Ее называли Лошадиной Красавицей. А потому она вскочила на лошадь, которую я уже продал, и исчезла”.

Деревенский парень говорил: “Я все сам видел. С вершины горы она вместе с лошадью взлетела в небо — прямо к луне”.

1927

ЧЕРНЫЙ ПИОН

“Кличка — Черный Пион. Отец — Телий. Мать — Тин. Место рождения — город Токио, район Акасака-Аояма, квартал №5, дом №15, Ватанабэ Юкико”.

— Почему это белую собаку назвали Черным Пионом?

— Из-за ушей. Посмотри внимательно. Видишь? У него левое ухо похоже на черный пион.

— Ну-ка?

Художник приподнял собачью мордочку. Щенок стал карабкаться по груди. И вдруг стал лизать его в губы.

— Смотри-ка, какая умненькая. Первым делом до мужских губ добралась. Да ты прямо развратница какая-то.

— Это мальчик.

— Мальчик?

Юкико зарделась. Он вспомнил, как она целовала его. И теперь щенок, который своим шершавым языком прикоснулся к его губам, показался ему симпатичным.

“Я специально не стала писать, что это мальчик!” — сказала она, вновь доставая свидетельство о рождении из пакетика, привязанного к ошейнику. “У него прекрасная родословная”, — сказала она и осеклась. Потому что у сына, которого она родила от этого мужчины, такой родословной не было. “Какая разница — мальчик это или девочка? Пусть это будет просто счастливая собака. Поэтому я не стала указывать пол. Понимаешь, Пиончик?”

— Ухо у него, может, и правда на пион смахивает. Только у твоего Пиона всего один лепесток.

— Что же, тогда у него ушко на пион и не похоже вовсе?

— Да, имя у него славное. Только одним махом его не выговоришь. Черный Пион, Черный Пион... Не выговаривается. “Черный” здесь как-то ни к чему. Может, просто Пион?

— Пиончик, Пиончик!

— Да не Пиончик, а Пион-Пион!

— Ну что, возьмешь его?

— Возьму, что поделаешь. Мы ведь уже подобрали двух дворняг. Сейчас спят, наверное, под верандой. Недавно жена пошла в табачную лавку, ее еще такая чистенькая старушка держит. А собаки за женой тоже увязались. Старушка ей и скажи: какие симпатичные, вы уж, мол, обращайтесь с ними по-людски. А жена и говорит: я их каждый день кормлю. Старушка тогда ей поклонилась, спасибо, говорит. Тут и другая бабушка из-за прилавка вышла, стоят обе и кланяются. Оказывается, хозяин собак этих бросил, когда в Камакура переезжал. А они тут по помойкам слонялись. Грязные, худые, глаза злыми стали и жалкими. Их отовсюду гоняли. И другие бездомные собаки тоже их не жаловали. У них ведь в стае свои порядки. И все они на наших собак скалились. А когда мы их к себе взяли, то им на улицу уже и не выйти стало. Мальчишки стали в них камнями бросаться. С самыми отпетыми жена чуть не подралась. А та старушка из табачной лавки тоже жалела их, вот потому и растрогалась.

— Ладно, про тебя я знаю, что ты собак любишь. А жена-то твоя как?

— Да и она, вроде, тоже любит, только у нас дворняги, а не аристократы.

— А она поздно вернется?

— Кто, жена? Она сейчас должна в дансинге быть. Уговаривает одного старого клиента мою картину купить. Я ей сказал, что вы в Китай работать уезжаете, она и всполошилась — надо, говорит, долг отдать. Вообще-то и я целый день бегал, перед тобой вернулся.

— Она что, совсем не понимает, что происходит? Конечно, я к тебе сегодня в первый раз за два года пришла, когда ее дома нет. Причем ведь без всякого приглашения. Вот мы с тобой в мастерской и порисовали...

— Да ты знаешь, она ведь тогда и деньги на нашу свадьбу от тебя с радостью взяла. Хвалила тебя. Хоть и знала, что ты моей любовницей была. С тех пор ничего не изменилось.

— В любом случае времени забрать долг у меня уже нет. Я же завтра утром уезжаю. Если она щеночка возьмет — и на том спасибо.

Щенок спал у него на коленях. Он погладил его по голове. Щенок приоткрыл щелочки глаз, взглянул на него и недовольно тявкнул — не мешайте, мол, мне спать. От прикосновения к длинной шелковистой шерсти сердце его дрогнуло — любовь большого к маленькому. Наверное, Юкико принесла этого щенка, чтобы он помнил об их ребенке.

— Ладно, пошли в дансинг. Может, ей удалось хоть сколько-то денег раздобыть.

— Я совсем не против увидеть ее. Только мне о деньгах говорить не хочется.

— Понимаешь, она же сейчас себя ощущает бездомной собакой, которая к кухне подошла и хвостом виляет. Пойдем уж.

Художник поднялся. Достал из кармана целый ворох каких-то ненужных бумажек и положил их на птичью клетку. “На новый год обязательно куплю мусорную корзину”.

Сброшенный с коленей щенок спросонья пошатывался. Потом вдруг подпрыгнул и уцепился ему за рукав.

— А что с этим делать? Одного жалко оставить, а в электричку не пустят. Может, раскошелишься на такси?

В машине щенок занялся тем, что стал грызть сумку Юкико.

— Ты должен твердо сказать жене, что вы расстаетесь. И все будет хорошо. Такой исход все теперь считают за самый лучший.

— Все? И что значит “теперь”?

— Она же все время чувствует свою уязвимость, вот что я имею в виду. Когда мы с тобой жили, ты работал, а я дома сидела. Вот поэтому мы с тобой и расстались.

— Ты хочешь сказать, что лучше было бы, чтобы не работал я?

— Да нет. Мне с тобой хорошо было. Просто я чувствовала себя чересчур зависимой, потому и злилась. Я ведь собак в постель беру. Каждый вечер. И Пиончика, и его мать. Вот и я была как собаки, которых в постель берут.

— А как они у тебя на горшок ходят?

— Когда этому писать надо, Тин меня будит, за ночную рубашку зубами дергает.

— А с сыном нашим ты тоже навсегда рассталась?

— Нет.

— А мужу о нем рассказала?

— Нет. Он все обо мне знает, кроме этого.

— Да, у меня от жены тоже только этот секрет остался.

— Да, может, даже лучше, что он в деревне растет. Может, сильным станет. Давай мы с тобой уговоримся. Если кто-то из нас — ты или я — все-таки признается и его простят, тогда ты или я — неважно кто — усыновит его.

— Давай лучше пообещаем, что если один из нас не усыновит его, тогда другой не будет в обиде.

— А если ребенок станет потом упрекать меня? Если я сама себя стану упрекать? Что мне тогда делать?

К счастью, они уже подъехали к артистическому входу. Распахнули стеклянную дверь зала. Джаз-банд оглушил его. Он почувствовал робость перед бешеным танцем — различал только бьющий в глаза водоворот. Они уселись где-то сзади. Он сразу увидел жену — в толпе танцовщиц она одна была в белом. На ее юных партнершах были красные юбочки. Волосы были забраны в пучок на уровне худых плеч. Впрочем, он вскоре перестал ощущать неловкость, и какой-то покой лег ему на сердце.

Музыка смолкла. Танцовщицы и зрители разделились по двум проходам — красное и черное. И только его жена оказалась в черном потоке. Увидев мужа и Юкико, она покраснела до шеи.

— Ну что, испугались? А мне снова танцевать захотелось — прямо как раньше. А партнерша-то моя все меня за руку ухватить норовила — уймись, мол. Юкико, у тебя все в порядке? Что-то вид у тебя какой-то несчастный

— Юкико подарила нам щенка. Он достал Пиона из рукава кимоно.

— Симпатичный какой!

Жена взяла щенка на руки и, не обращая внимания на окружающих, стала тереться о него щекой. Тут заиграли вальс. Жена радостно предложила: “Ну что, Юкико, станцуем?”

Ответ Юкико удивил его: “Я вообще-то не танцую. Но я уезжаю, так что давай. Когда в следующий раз встретимся, может, уже бабками станем, тогда уж не до танцев будет”.

Юкико охотно встала. Жена приобняла Юкико за плечи и воскликнула: “Ох, и горячая я!” Потом передала щенка мужу и бросилась к танцорам, которые уже разбирали партнерш.

И в этот самый миг щенок спрыгнул с рук и вбежал в круг танцующих пар. Муж опустился на четвереньки и попытался схватить его, но запутался в чужих ногах и никак не мог добраться до Пиона. И тут, находясь в плотной толпе, Пион присел на задние лапы и сделал лужу. От неожиданности ближние к нему девушки заверещали и отпрянули. Мужчины же разразились хохотом. Щенок от испуга забрался на диван. В зале было четыре десятка пар. Почти все они остановились. Музыканты вытянули шеи, но продолжали играть. Жена опрометью бросилась к луже и стала вытирать ее рукавом платья. Смех стих. Танцовщицы окружили щенка венком своих нарядов. Жена выбежала через боковую дверь. Принесли воду и тряпки. Танцы продолжались. Покинули зал только трое — муж, жена и Юкико.

Когда они сели в машину, он рассмеялся.

“Извините, я поставила всех в такое неловкое положение. А ты, Пиончик, должен чувствовать свою вину”. Юкико тыкала щенка носом в испачканный рукав.

“Перестань, платье от этого только красивее стало”, — ответила жена, беря щенка на руки. “Но только из-за тебя мы ничего сегодня не заработали. Мне обещали некоторую сумму по окончании”.

Когда они высадили Юкико, жена стала тискать щенка уже без всякого стеснения. Она подставила ему шею. “Даже щенки — и то вон какие милые. А что уж про детей говорить. И почему мы с тобой ребеночка не родили? Все боялись чего-то”.

— Сравнила — собака и ребенок. Ответственность-то какая!

— Держу на руках щенка, а думаю-то про ребеночка.

— И Юкико подарила щенка, потому что о ребенке вспоминала.

— Хотела, чтобы мы с тобой тоже ребеночка сделали?

— Нет. Я давно хотел тебе сказать — у нас с ней есть сын. Мы его в деревню отправили. Четыре годика исполнилось.

— Ничего себе! Я готова его хоть сейчас усыновить. Правду говорю. И у меня, между прочим, тоже дочка есть.

— Ну, ты даешь! Они рассмеялись.

— Тогда с твоей и начнем. Твою дочку сначала взять — это даже как-то приятнее. Чужой ребенок дороже своего будет. Все равно, что вот этого щенка взяли.

— Ты скажешь! А как Юкико его назвала?

— Пиончик. Цветок такой есть, знаешь? Черный пион называется.

1929

АННА ЯПОНСКАЯ

У брата с сестрой был один кошелек на двоих. Если быть более точным, старший брат иногда одалживал кошелек у сестры. Это был черный кожаный кошелек, но красная окантовка выдавала его женскую принадлежность. Брата ничуть не заботило то, что у Анны был точно такой же кошелек. Ничего удивительного в том, что и Анна, эта милая русская девушка, не смогла воспротивиться поветрию, которое распространилось среди школьных подруг сестры.

* * *

А купили они кошелек так. Как-то по предложению сестры они отправились в универмаг. Остановившись перед прилавком с косметикой, они обнаружили на его стеклянной поверхности корзинку, на которую кивком указала ему сестра — любой предмет в ней стоил ровно пятьдесят сэн. “У нас все девчонки купили себе по такому кошельку”. Вот тогда они его и купили.

* * *

И у Анны был точно такой же кошелек. Он увидел его, когда она, разметав по прилавку свою черную шаль, столь походившую на летучую мышь, достала его, чтобы расплатиться за соленый горох. И, увидев у нее точно такой же кошелек, он сделал шаг вперед и окликнул ее. Своими черными крыльями Анна укрывала младшего брата — Израэля. Несмотря на холод, пальто на нем не было. Даниэль, который был еще меньше, непокрытой головой терся о карман какого-то старика.

* * *

Из крошечных театриков парка Асакуса на улицу вываливались артисты и билетерши, в этот час бродяги становились приметнее. Русские музыканты тащились поступью нищих по замерзшим теням облетевших деревьев. То перегоняя их, а то отставая, брат выследил их до дешевенькой гостиницы на задворках парка. Прислонившись к белому забору расположенной через дорогу желудочной клиники, он окаменело смотрел, как Анна идет по открытому коридору второго этажа.

* * *

И тут он увидел, как, вытягиваясь на цыпочках у белого забора, некий подросток, словно чересчур подозрительный домохозяин, ведет наблюдение за вторым этажом. Этот подросток тоже выследил Анну.

Наш старшеклассник и этот подросток стояли у белого забора, переминаясь на озябших ногах и старательно избегая своими посерьезневшими и готовыми заплакать глазами лицо соперника. Так прошло минут десять. Потом вдруг подросток пригнулся и бросился наутек — словно побитая собака. Тогда старшеклассник вошел в гостиницу и попросил комнату, расположенную рядом с номером Анны. На что дежурный сказал: “Прошу прощения, но у нас принято платить за номер вперед”. — “Сколько там? Одна йена и тридцать сэн?”

Старшеклассник полез в пиджак за деньгами, но кошелька там не оказалось. Он стал лихорадочно ощупывать все свои семь карманов — нигде нет.

Анна своровала его.

* * *

Старшеклассник стал припоминать: Анна с родственниками вышли из кинотеатра. Все они стояли перед балаганом, затеревшись в толпу желающих посмотреть представление артистов на роликовых коньках. Он встал позади Анны. И тут же почувствовал, как ее шаль коснулась рукава его пальто. Анна отшатнулась, повернулась назад и наступила ему на ногу.

Но не она, а он сказал: “Прошу прощения”. Анна покраснела и захихикала. У нее были тонкие черты. Кончики бровей и уголки губ чуть вздернуты. Улыбка — как у хищной птицы. Она посмотрела на него со злостью. Вот тогда он и решил выследить ее.

Тогда он еще не знал, что она украла его кошелек.

* * *

Держась за косяк, дежурный презрительно смотрел на него.

— Я где-то обронил кошелек. Могу я завтра утром послать за сестрой, чтобы она принесла деньги? Вот неудача. Можно позвонить в общежитие, но сестра придти уже вряд ли успеет.

— В смысле оплаты у нас не делается исключений.

— Получается, что я не могу здесь переночевать?

— Мне очень жаль. Последняя электричка еще не ушла. А до станции Хонго здесь недалеко.

Он шел по коридору, уставившись в пол. Он заметил туфельки Анны перед дверью ее комнаты. Напевая по-английски русскую песню, он отправился на станцию.

* * *

“Добро пожаловать!” — как ни в чем не бывало сказал ему дежурный на следующий вечер.

И вот теперь сквозь щель между раздвижными перегородками он наблюдал за тем, что творится в комнате Анны. Неглаженое белье Анны и ее братьев, два обшарпанных чемодана, поверх них — кулек с горохом, старенькая гармоника, возле вешалки — запылившийся венок, детская деревянная лошадка... И больше ничего. На шее свалившейся набок лошадки — российский орден.

Вползла горничная. “Я постелю вам постель, господин”. В первый раз в жизни его назвали господином.

— Если вам понравилась эта русская девушка, я могу вам помочь.

— Каким образом?

— Это будет стоить двадцать йен.

— Но ведь ей всего тринадцать лет.

— Тринадцать, говорите?

Когда Анна с братьями вернулись в номер, они перекинулись несколькими словами. Потом заснули. Он же дрожал от возбуждения на своем жестком матрасе.

* * *

На третий вечер он явился с двадцатью йенами, которые он занял у друга. В комнату вползла другая горничная.

После того, как отец с братьями заснули, Анна стала негромко напевать. Он посмотрел в щель. Она сидела на постели, закрыв ноги одеялом. Юбка была аккуратно положена на циновки. На коленях у нее был целый ворох белья. Она штопала его своей японской иголкой.

Послышался гудок автомобиля. Он снова взглянул в щель. Анна спала в обнимку с братом Были видны только ее волосы. На другом матрасе спали отец с Даниэлем. Он приоткрыл перегородку, подполз к Анне и положил около подушки кошелек. Это был черный кожаный кошелек с красной окантовкой — сегодня он купил в универмаге точно такой же, как и в прошлый раз.

* * *

Когда он открыл опухшие от слез глаза, у перегородки лежало два одинаковых кошелька. В новом лежало двадцать йен. В старом — шестнадцать с небольшим. Анна вернула ему в точности ту сумму, которую она похитила у него. В соседней комнате валялся только запылившийся венок. Анна испарилась. Она испугалась его невинности. Он отломил от венка искусственную хризантему, положил ее в кошелек и бросился в кинотеатр. Там показывали уже другой фильм И имени Анны в программке не значилось.

* * *

Луповские были аристократами, революция выгнала их из России, и они превратились в бродяг. В перерывах между сеансами тринадцатилетняя Анна играла на пианино, девятилетний Израэль пиликал на виолончели, а Даниэль — ему было семь — пел колыбельные.

* * *

Старшеклассник пришел в общежитие и сказал сестре: “Кошелек вернули. Я обратился в полицию. Они сказали, что его принесла какая-то бедная русская девочка”.

— Это удача. Мы должны ее отблагодарить.

— Она бродяжка. Теперь ее уже не сыщешь — бесполезно. Но мы можем это дело как-то отметить. Давай купим какую-нибудь русскую вещь.

— После революции ничего русского в магазинах нет. Разве только что-то из кожи.

— И все-таки давай купим что-нибудь хорошее. Чтобы надолго осталось.

И в том же самом универмаге они купили сестре красную косметичку из тонкой ягнячьей кожи. Выходя через несколько лет замуж, сестра взяла ее с собой в свадебное путешествие.

* * *

Мартовским вечером по тротуару Гиндзы шла стайка подростков весьма подозрительного вида. Он уступил им дорогу возле одного из деревьев, посаженных вдоль улицы. Стайку замыкала красивая девушка — ее лицо было белым, как у восковой куклы. Платье в горошек, старая черная шляпа надвинута на глаза, студенческое пальтецо, ноги в сандалиях — ноги в которые хочется впиться...

Она чуть коснулась его плечом. Он крикнул ей вслед: “Анна, Анна!”

“Не Анна я, а японка”, — отчетливо выговорила она и исчезла — будто ветром сдуло.

Бубня про себя “Не Анна я”, он вдруг спохватился и полез в карман пиджака. Кошелька не было.

1928

ПОДЗОРНАЯ ТРУБА И ТЕЛЕФОН

1

Два ножных протеза месье Поля являются, в сущности, ненужными для моего повествования. Но они были очень нужны его ученикам.

Прежде всего потому, что в какое бы неурочное время мы ни заявлялись к нему, месье Поль был всегда дома. И по причине своего неподвижного образа жизни он всегда радовался приходу гостей.

“Он стал преподавать французский потому, что ему было грустно все время оставаться дома”.

Всякий так думал, хотя на поверку это оказалось вздорным слухом.

Сам же месье Поль частенько говорил: “От красивых людей исходит запах французской парфюмерии. Поэтому я и держусь французского языка здесь, в этой загадочной Японии”. Говорил, будто пел.

“Французский — это все равно, что загадочная Япония”, — подпевали и мы. Это была красивая песня. Особенно красиво она звучала для меня, его бедного ученика.

В те времена, когда месье Поль еще не лишился ног, он был секретарем французского посольства. И потому никто не удивлялся тому, что среди его учеников было столь много прекрасных дам и хорошеньких девушек. Они создавали вокруг него какой-то праздничный ореол — иностранной миссии, Рождества, набережной портового города Иокогамы... Когда у месье Поля выдавалась свободная минутка, а она у него выдавалась достаточно часто, он любил напевать вот эти слова из японской песни:

Платье новое, поясочек новый... Отчего невеста опечалилась?

Он выводил песню на какой-то чудесный французский манер, отчего она теряла свою вековую печаль. Грустная песня получалась по-французски светлой. И тогда я думал, что этот калека, которого судьба закинула в далекую Японию, больше напоминает какую-то добрую и любящую женщину.

Одна из его учениц, Б., хоть ей и было всего пятнадцать, однажды сказала мне: “Учитель Поль остался жить в Японии, потому что у здешних девушек глаза всегда на мокром месте. И они его жалеют. Я так полагаю, что когда он попал в катастрофу, кто-то так заливался слезами, что это заставило его позабыть обо всем на свете”.

2

Странный звук... Это голубь прогуливается по балкону номера, где живет обнищавший немецкий музыкант.

И вот голубь поднимается в вольное городское небо — вылетел из-за сохнущей на балконе куртки. А за городом уже пал предвечерний туман. И если бы не пароход, подернутое дымкой море слилось бы до неразличимости с далекими горами. Шестеро гостиничных голубей поднимаются в сероватое городское небо, вдыхая полной грудью июльскую жару.

Месье Поль сидит в кожаном кресле на японский манер. То есть он отстегнул свои протезы — будто бы коленки поджал. Я хочу сказать, что ему ничего не остается другого сделать, как усесться по-японски. И вот, будучи помещенным на кресло, как на подставку, он говорит мне: “Подвинь кресло поближе к окну”.

Возле окна стоит символ его жилья — огромная подзорная труба. Когда Поль потерял ноги и переместился в отель на вершине горы, друзья и знакомые подарили ему эту полезную штуку. Учитель любит прибор без памяти — он не разрешает нам даже слегка коснуться его. Смотреть в подзорную трубу было для учеников своего рода ритуалом, посредством которого ты проникался видениями учителя, открывал для себя закоулки его сердца... Словом, будто бы подсматривал за ним.

Сегодня учитель говорит мне: “А ты знаешь, какой представляется человеческая жизнь, если взглянуть на нее через подзорную трубу?”

— Что вы имеете в виду? Я, конечно, наблюдал в театральный бинокль за танцовщицами на сцене. Это было на представлении, приуроченном к цветению вишен. В театре “Синбаси”. Но это, пожалуй, и все.

Мне стоит больших усилий, чтобы сказать это по-французски.

— Ну и что, обнаружил ли ты что-нибудь интересное?

— Меня поразило, что теперь я стал видеть только танцовщиц. Они вдруг стали больше себя раза в полтора — будто их на меня волной бросило.

— А что видели вы, госпожа С?

— А я с башни видела город.

— Ну и каковы были ваши впечатления?

— Это давно было. Как это? Птицы полетели в небо, а я все думала, отчего они быстрее не полетят.

— Птицы? Ты имеешь в виду голубей?

— Ну да, голуби. Я просто забыла, как по-французски “голубь”. И еще мне казалось, что это они внутри бинокля крыльями машут.

“Ну ладно, сейчас посмотрим”. Наведя на резкость, Поль приблизил ко мне свой острый нос и сказал: “Смотри!”

Я отпрянул. Потому что перед моими глазами стояла целующаяся парочка. Я снова взглянул — точно, целуются.

Женщина была не накрашена. И вдруг к ее до неприятности белым щекам прилила кровь. Наверное, она нездорова. Мужчина целовал ее, а она вся дрожала. Ее волосы упали на спину. Она смотрела на мужчину снизу вверх. Наверное, она болела, а сегодня первый раз помыла голову. А причесалась неаккуратно. Вот волосы у нее и рассыпались.

Увидев мое побледневшее лицо, С. тоже захотела приобщиться к людским тайнам. “Дай теперь мне!” Я преградил ей путь к подзорной трубе. Если бы ее здесь не было, я бы сказал учителю: “Страсть, словно волна, бросилась с разбегу в мое сердце”.

Оставаясь устрашающе серьезным, учитель улыбнулся: “Когда Бог давал вещам имена, он смотрел на мир несколько по-иному, чем это делает человек”.

— Да-да, вот и художник тоже...

— В общем, приходите ко мне завтра в это же самое время, то есть в три часа дня. А я разыграю перед вами некую пьеску. И вы почувствуете себя богами.

3

На следующий день С. явилась на пять минут раньше меня. На ней было новое платье из светло-голубого крепа. От нее пахло другими духами. Над морем встали облака, яркие паруса яхт... Газгольдер на берегу сиял металлом. Во всем городе белыми были лишь дым над новой баней да стена огромной больницы.

Поль придвинул к С. стоявший на столе телефон. “Набери 57. Это номер больницы. Позови пациентку из третьей палаты, скажи, что это из дома звонят”.

Я же в это время смотрел в подзорную трубу. И снова перед моими глазами выросла вчерашняя парочка. Они снова целовались. К ним на плоскую крышу больницы, где был устроен сад, поднялась медсестра. Она слегка поклонилась женщине. Потом они стали спускаться вниз.

Б изумлении С. отняла трубку от уха и произнесла по-японски: “Сказали, что она на минутку вышла”.

Учитель повернулся ко мне: “Бери трубку. Будешь говорить ей то, что я тебе скажу. А ее слова передавать мне”.

Женский голос: “Кто это? Кто? Это ты, что ли?”

Учитель: “Да, это я. И я знаю, что ты целовалась на крыше с сыном директора больницы”.

Я: “Да, это твой муж. И я знаю, что ты целовалась на крыше с сыном директора больницы”.

Молчание.

— Ты с ним в первый раз поцеловалась позавчера. А вчера и сегодня ровно в три часа вы являлись к одной и той же скамеечке.

— Ты с ним целовалась в первый раз позавчера...

— Это и вправду ты, что ли? Пожалуйста, не пугай меня. Ты где, на работе? Дома? Что-то у тебя голос какой-то не такой. Где ты находишься?

— Она отпирается. Похоже, не верит, что это и правда муж.

— Ты что ж, меня не узнаешь, мужа своего? Я все знаю, потому что после того, как я приходил к тебе в палату утром, вернулся домой и обнаружил, что забыл там свою трость...

— Что же ты хочешь? Чтобы у меня после таких дел голос нормальный был? А я, между прочим, трость свою сегодня у тебя в палате забыл.

— Трость, трость... И за тростью сюда вернулся? Где ты сейчас?

(Слова, сказанные по-французски, далее опускаются).

— Мне ни в какую больницу и возвращаться не надо. Я все и так вижу. Ты забыла, что жена принадлежит мужу, ты оскорбила меня. И я видел, как после моего ухода ты сидела на кровати, стригла ногти, кушала апельсин, примеряла носки, на свои ноги все глядела, а потом губы накрасила и перед зеркалом вертелась.

— Подожди, подожди...

— Знай — у меня глаза, как у самого Бога!

— Да подожди ты, не о тебе разговариваем!

— Тогда знай, что этот самый мужчина на той же самой скамеечке целовался с девчонкой, которая находилась в той же самой палате до тебя. И с молоденькой медсестричкой тоже целовался. Ей, бедняге, пришлось из больницы потом уволиться. Я все знаю, я все видел! И вот ты, дура, на ту же самую скамейку уселась.

— Ох, ах, прости меня!

Голос в трубке задрожал. Месье Поль чуть сместил подзорную трубу, и я увидел, как эта мертвенно бледная женщина бежит к больничным воротам, будто сам дьявол гонится за ней. Потом она стала оглядываться по сторонам и грохнулась наземь.

Учитель зло рассмеялся. “Первый акт разыгран успешно. Мы сделали из нее супругу такую добродетельную, какой еще не видывал мир”.

4

Из подзорной трубы месье Поля можно было в подробностях наблюдать, что творится у больничных ворот, в аптеке, ординаторской, на кухне, в палатах северного крыла, в саду на крыше. Из соседних с больницей домов ничего этого видно не было. Никто, разумеется, и не мог подумать, что творящееся в больнице можно наблюдать с вершины горы.

“Ног у меня нет, но я видел столько секретов, что не достается на долю обычного человека. У меня две жизни — вы, мои ученики, и те люди в больнице. Ученики до сих пор почитают меня за дипломата. А потому радоваться и плакать мне пришлось больше с моими больничными друзьями. Через этот прибор их добродетели и грехи являются в преувеличенном размере. Ты знаешь все — как Бог, но ты и одинок, как Бог. Но с вашей помощью я теперь могу выносить и вердикты. Переходим ко второму акту”.

Второй акт не имел с трагедией ничего общего. В ординаторской находился врач, который был всегда озабочен тем, что рассматривал что-то в микроскоп.

“Микроскоп — это ведь тоже орудие не человеческое, но божественное. В нем тоже заключена любовь к трансформациям”, — сказал месье Поль и щеки его заалели.

А на лице у этого врача, между тем, красовался шрам — от правого уха до щеки. Результат какого-то неудачного опыта. Одна из сестер была в него влюблена. Однако он считал себя уродом и потому не обращал на нее никакого внимания.

План учителя заключался в том, чтобы С. вызвала по телефону этого доктора влюбленным голосом медсестры.

“Дело в том, что я здесь на работе недавно, а потому...” — только и смогла выжать из себя С.

“Ну что ж, продолжение второго акта назначается на завтра”.

Выпив в кафе гостиницы чаю, мы снова поднялись к учителю. Он жестко приказал С: “Убедительная просьба. Скажи по телефону, что ты намереваешься выйти замуж за студента”. С. покраснела, но выражение лица у учителя было самое решительное.

— У меня важное сообщение. Дело в том, что я решила выйти замуж за одного студента.

Потом С. вдруг сделала шаг назад и сказала во весь голос — так что ее собеседника на том конце провода перестало быть слышно: “Это мама!”

На том конце провода была мать С. Учитель соединил ее не с больницей, а с домом. Месье Поль сузил глаза и рассмеялся: “Завтра тебе предстоит играть роль влюбленной женщины. Поэтому я решил, что тебе нужно влюбиться уже сегодня”.

Мы тут же ушли. Камфарные деревья горели под закатным солнцем. Откуда-то сверху доносилась песенка месье Поля:

Платье новое, поясочек новый...

Отчего невеста опечалилась?

— Что мне делать? Как я домой вернусь?

— Пошли к морю.

По широкой мостовой мимо нас пронесся автомобиль. В автомобиле была та самая женщина со скамеечки на больничной крыше. При этом она сидела, тесно прижавшись к своему любовнику. Выходило, что учитель просчитался. Видно, они поверили, что мужу стало все известно. И им стало все равно. Интересно, видит ли сейчас их и нас наш безногий француз? Я чуть прижался к С. Страсть, исходившая от пронесшегося автомобиля, передалась и мне. И здесь подзорная труба с телефоном осечки не дали. Теперь и у меня появилась любовь. Я обернулся. Над гостиницей кружила тройка голубей.

1930

СОРТИРНЫЙ БУДДА

Давным-давно, Арасияма, Киото, весна...

Дамы из знатных домов, их дочери, гейши из веселых кварталов и проститутки прибыли полюбоваться пышным цветением сакуры.

“Прошу прощения, но не могли бы мы воспользоваться вашей уборной?” — с поклоном спросили зардевшиеся женщины возле обшарпанного деревенского дома. Они зашли внутрь и — о ужас! — обнаружили это, занавешенное старыми циновками. При каждом порыве весеннего ветерка циновки колебались, отчего по коже столичных дам пробегал холодок. Слышался детский плач.

Видя то неудобство, которое испытывают столичные штучки, крестьянин построил небольшую уборную и повесил вывеску с надписью тушью: “Платный туалет. Вход — три монеты”. Во время цветения сакуры эта уборная пользовалась невероятным успехом, и хозяин сколотил приличное состояние.

Один деревенский завистник сказал своей жене так: “Хатихэй разбогател на своей уборной. Этой весной я тоже отгрохаю уборную и переплюну его”. Жена отвечала: “Твой план никуда не годится. Ты, конечно, можешь открыть новое заведение, но преимущество соседа в том, что у него есть старая клиентура. А потому мы станем только еще беднее”.

— Нет, это ты неправа. Ведь наша уборная — это не то, что его грязный сортир. Ты же знаешь, что у них там в столице все с ума сходят от чайной церемонии. Вот я возведу уборную в архитектурном стиле чайного павильона. Столбы закажем не в Ёсино — они слишком дрянные, а в Китаяма. Гвоздочки — фигурные, к потолку чайник на цепке подвесим. Здорово придумано, а? Окошки понизу пустим, половые досточки — струганные. Дерево на стены из Сацума завезем, “очко” — с инкрустацией сделаем. Дверь — из кипариса, крыша — из кедровой дранки, ступенечки — гранит из Курама. Вокруг — забор из бамбука, около умывальника — сосну посажу. И тогда и Сэнкэ, и Энею, и и Ураку, и Хаями — всех чайных мастеров переплюнем.

Жена слушала с тягостным видом. Потом спросила: “А сколько за вход брать будем?”

Крестьянин расстарался и ко времени цветения сакуры воздвиг свой дворец. Одного монаха он попросил начертать на вывеске образцовым почерком: “Платный туалет. Вход — восемь монет”.

Но даже столичные дамы не решались за эти деньги посетить уборную, хотя и говорили, что она изумительна.

Жена от злости застучала кулаками по полу: “Что я тебе говорила? Ты сюда вбухал все наши деньги! Как теперь жить будем?”

— Ты только не кипятись! Завтра я все устрою как надо — они у меня муравьями в очередь встанут! Ты тоже поднимайся пораньше, собери мне в дорогу поесть. А когда я в свое паломничество отправлюсь, людей набежит, как на ярмарку.

Хозяин был доволен своей придумкой. Следующим утром он поднялся позже обычного — около восьми. Повесил на шею коробочку с едой, грустно посмотрел на жену. “Послушай, дорогая, ты всю жизнь мне талдычила, что я круглый идиот и планы у меня дурацкие. Сегодня я тебе покажу — я уйду, а от клиентов отбоя не будет. Когда яма заполнится, повесь табличку, чтобы подождали, а сама скажи соседушке Дзирохэю, чтобы вычерпал”.

Жена была несказанно удивлена. Куда это он уйдет? В город, что ли? Будет там по улицам ходить и вопить: “Платный туалет! Посетите мой туалет!”?

Пока она так размышляла, пришла девица и, бросив восемь монет в ящик для денег, прошла в уборную. А потом народ повалил валом, так что жена только глаза на деньги таращила. Вскоре ей пришлось закрыть уборную и вызвать на подмогу соседа. За день она получила восемьсот монет, а соседа ей пришлось призывать аж пять раз.

“Ну и дела! В первый раз по задуманному вышло. У меня не муж, а Будда чудотворный!”

Обрадованная женщина купила сакэ и стала дожидаться мужа. И тут — о несчастье! — на носилках доставили его бездыханное тело.

“Его нашли в платном туалете Хатихэя. Он умер от подагры”.

Оказалось, что покойник отправился утром со своими тремя монетами прямиком в соседское заведение и закрылся там. Когда кто-то подходил к двери, он начинал покашливать. За целый день такого покашливания он совершенно охрип, а на закате не смог разогнуться.

Прознавшие про случившиеся столичные жители переговаривались:

— Как жаль, что жизнь столь изысканного человека прервалась так рано!

— Такого мастера по части чайных чудес больше не сыщешь!

— О таком красивом самоубийстве в Японии еще не слыхали!

— Он достиг просветления в сортире!

И не было никого, кто бы не присоединился к гимнам в его честь.

1929

ЗОНТИК

Весенний дождичек, больше похожий на туман... Он не промочит тебя насквозь, но кожа от него все равно становится влажной.

Увидев юношу, девушка выбежала из лавки на улицу. Юноша держал над собой раскрытый зонтик. “Что, дождик идет?”

Юноша стоял под зонтом не потому, что боялся промокнуть. Просто он стеснялся того, что их увидят из лавки, где работала девушка.

Юноша молча держал зонтик над девушкой. Но все равно одним плечом она шла под дождем. Юноша начинал промокать, но никак не мог отважиться сказать ей: “Прижмись ко мне”. Ей же хотелось взяться за ручку зонта вместе с ним, но она отодвигалась от нее все дальше.

Они зашли в фотостудию. Отца юноши перевели на работу в другой город. Так что юноша с девушкой решили сфотографироваться на прощанье.

“Садитесь сюда”, — сказал фотограф, указывая на диван. Но юноша слишком стеснялся. Поэтому он встал позади девушки, но чтобы их тела стали хоть чуть ближе, слегка оттопыренным пальцем той руки, которой он держался за спинку дивана, он коснулся ее платья. Теперь он впервые дотронулся до нее. Слабое тепло, которое передалось его пальцам, заставило подумать о жаре ее нагого тела. Глядя на фотографию, он до самой смерти будет вспоминать это тепло.

— Хотите, еще один кадр сделаю? Крупным планом? Только тогда вам нужно встать поближе.

Юноша кивнул.

“Что с твоей прической?” — шепнул он девушке. Она посмотрела на него и покраснела. Глаза ее засветились радостью. По-детски послушно она побежала к зеркалу. Дело в том, что когда она увидела юношу из окна лавки, она тут же выскочила к нему, не успев причесаться. Всю дорогу она корила себя, поскольку выглядела так, будто только что сняла купальную шапочку. Но девушка была столь застенчивой, что никогда не позволяла себе в присутствии мужчин даже подправить упавшую прядку. Мальчик же не чувствовал себя вправе сказать ей, чтобы она привела себя в порядок.

Когда девушка бросилась к зеркалу, у нее был такой радостный вид, что и юноша тоже просветлел. Теперь они спокойно уселись на диван, как если бы это было для них делом привычным.

Покидая студию, юноша стал искать глазами свой зонт. И тут он увидел, что девушка стоит с ним на улице. Она поймала его взгляд и поняла, что вышла на улицу с его зонтом. Она удивилась тому, что, сама того не желая, повела себя так, как если бы уже принадлежала ему.

Юноша не просил отдать ему зонт обратно. Она же не решалась вернуть его. Что-то случилось с тех пор, как они отправились к фотографу, Они уже стали взрослыми, и обратный путь был дорогой супругов.

А вы говорите — зонтик, зонтик...

1932

ЦВЕЛИ КАМЕЛИИ...

На вторую осень после окончания войны сразу в четырех семьях нашей десятидворки родились дети. Самая старшая из матерей родила двойню. Одна из ее девочек прожила только две недели. Молока у матери было много, она подкармливала им соседских детишек. В этой семье уже было двое сыновей, а теперь у них родилась и девочка. По моей просьбе ее назвали Кадзуко — “Дитя мира”.

А вообще-то среди пяти новорожденных оказалось четыре девочки. Люди смеялись: война закончилась — вот и солдаты больше не нужны. Нет, столько девочек родилось, конечно, случайно, но целых пять младенцев на десять семей... Этой осенью, куда ни посмотри, очень много детей народилось. Так что мы шли в ногу со страной. Мирное время настало. В войну рожали мало. А теперь совсем другое дело — солдаты к своим женам вернулись. Дело понятное. Но только дети рождались во всех семьях, не только там, куда мужья с фронта вернулись. Не все же мужчины воевали. У людей в годах тоже вдруг дети стали рождаться. Мир, да и только.

Вот и получается, что дети — это и вправду мир. И люди не обращали внимания на то, что Япония проиграла войну, что жить трудно, что лишние рты еды требуют. Здесь инстинкт размножения заработал. Самый сильный инстинкт. Будто вдруг источник забил. Или будто высохшая трава зазеленела и в рост пошла. Словом, общее оживление жизни произошло. И освобождение. Счастье, да и только. Человек ведь — не просто скотина, он еще и человек тоже.

Ну и еще, конечно, дети — они родителей от мыслей о войне отвлекают.

Мне — пятьдесят лет. И хоть война закончилась, а детей у меня не народилось. Пожилые семьи во время войны вкус к жизни совсем потеряли. И тут уж ничего не исправишь. Вот война кончилась, а нам всем конец пришел. Вроде и не должно так быть, а то, что войну проиграли — очень на нас сказалось. И страна, и время, в котором мы жили — все прахом пошло. Я чувствовал себя таким одиноким, что соседские дети казались мне светлячками из какого-то другого мира.

Из всех младенцев мальчик народился последним. Мать его была толстушкой, но таз у нее оказался узковат. Трудные были роды. Потом у нее случился какой-то спазм, даже помочиться не могла. Потом на второй день помочилась — мы тут все и обрадовались. Первые роды у нее были. Раньше, правда, выкидыш у нее случился.

Моей дочке шестнадцать лет. Очень она малышом заинтересовалась, запросто к соседям заходила. Все об этом знали. Сидит себе сидит, да вдруг с места сорвется, к соседям бежит на младенца посмотреть. Как накатывало на нее.

И вот как-то пришла с улицы, села передо мной и говорит: “Папа, а правда, что к Симамура их прежний ребеночек вернулся?”

— Не может быть! — выпалил я.

— Ты так думаешь?

Ее глаза как-то потускнели. Но она еще не отчаялась. Запыхалась, бежала во весь дух. Я не знал, что ей и сказать. Может, и не нужно было так ее охолаживать?

“Что, снова к Симамура ходила на ребеночка поглядеть?” — ласково спросил я. Дочь кивнула. “И что, он правда такой красивенький?”

— Пока непонятно. Родился ведь только.

— Ну и что ты там интересного услышала?

— Да вот смотрю, смотрю я на мальчика, а тут тетенька Симамура и говорит — а ты знаешь, Ёсико, что к нам наш прежний ребеночек вернулся? Тетенька Симамура ведь и раньше рожала, правда? Вот я и подумала, что это она о нем говорит.

— Вот оно что... — сказал я, затрудняясь с ответом. Так странно мне это показалось. — Наверное, ты не расслышала. Она хотела сказать, что как было бы хорошо, если бы он вернулся. Да и как про него узнаешь? Мы ведь даже не знаем, был ли это мальчик или девочка. Ведь тетенька Симамура не по-настоящему тогда родила.

— Да, ты прав.

Мне показалось, что я убедил ее. У меня самого осталось чувство какой-то недоговоренности, но Ёсико успокоилась. Поэтому я и не стал продолжать разговор. На самом-то деле выкидыш у Симамура случился на шестом месяце, так что вряд ли осталось секретом, кто это был. Но я не стал этого говорить.

Слух о том, что супруги Симамура твердят о том, что к ним вернулся их прежний ребенок, распространился среди всех наших. Дошел он и до моих ушей.

В разговоре с дочерью я воскликнул “Не может быть!”, полагая что разговор о возвратившемся ребенке — глупость. Однако по размышлении я решил, что это, может быть, tie совсем так. В давние времена подобные разговоры никто не счел бы бреднями. Да и сейчас такие люди тоже еще остались. Сами Симамура были, наверное, твердо уверены в том, что их неудавшийся ребенок переродился в нынешнего сына. Даже если считать их соображения за чрезмерную чувствительность, эта уверенность служила им утешением и подпорой.

Прошлый ребенок был зачат в те три дня, на которые вернулся отец во время передислокации его части. Выкидыш случился, когда он был на фронте. Сын родился через год с небольшим после демобилизации. Вполне можно представить, что они испытали после потери первого ребенка.

Ёсико всегда говорила о нем, как о живом. Она называла его “этот малыш”. Однако никто из деревни не держал его за живого. И только сами Симамура говорили о нем, как о народившемся. Я не хочу сказать, что этот малыш был человеком в полном смысле этого слова. Ведь он прожил свою жизнь в утробе. Он не видел солнечного света. Может, и души у него еще не было. Но люди все равно окружали его. И, быть может, его жизнь была безоблачной и счастливой. В любом случае он хотел жить.

Конечно, я не могу утверждать, что сын Симамура был точно таким же созданием, что и их первый ребенок. Но мы не знаем, какая биологическая и душевная связь между ними. Не знаем мы, как, когда и откуда берутся те силы, благодаря которым зарождается жизнь. Жизнь первого ребенка и второго — это разные жизни? Или же обе они составляют часть чего-то более общего? Поэтому голословное утверждение о невозможности перерождения, перерождения покойника в живого, является не более, чем предположением. Твердо заявлять о возможности перерождения или же его невозможности мы не имеем никаких оснований.

По размышлении я могу теперь в точности сказать, что раньше вся эта история с выкидышем была мне в общем-то безразлична. Однако теперь все изменилось. Я ощущал настоящее сочувствие. И стал думать об этом малыше, как о живом.

Когда стало известно, что жена Симамура избавилась от своих спазмов, дочка отправилась к ней посоветоваться насчет домашнего задания по труду. Помимо прочего, ею двигало еще и любопытство. Поскольку тетушка Симамура прожила какое-то время вместе с матерью в Токио у родственников, особой стеснительностью она не отличалась. Вернулись они потому, что дом во время бомбардировки сгорел. Я же был ответственным в нашей десятидворке за противопожарную безопасность и потому временами посещал эту семью, состоявшую из беременной дочери и старенькой матери.

Меня назначили на эту должность, поскольку я был единственным мужчиной, кто не ходил на работу. К тому же от природы я робок и потому чрезмерными придирками людям не надоедал. Ночному дежурному я рекомендовал приносить с собой книжку подлиннее — чтобы до рассвета хватило, старался поменьше тревожить сон людей. Обходы на своей одной ноге делал, за затемнением следил. Но это все. Хорошо, что в Камакура за всю войну ничего такого не случилось.

В начале весны, когда уже зацвела слива, во время ночного обхода я заметил, что с кухни Симамура пробивается свет. Я зацепил палкой за калитку, но как-то неловко — она выпала у меня из руки и свалилась за забор. На следующий день я хотел было пойти забрать ее, но постеснялся. Что я скажу? Вот, ходил тут ночью и палку обронил. А днем пришла беременная Симамура, стоя у ворот, позвала Ёсико.

— Это, наверное, твой отец во время обхода палочку обронил.

— А где вы ее нашли?

— Да вон, у калитки.

— И как это его угораздило?

— Так ведь темно же было.

Мы все жили в узком даже по Камакурским меркам ущелье. Во время воздушной тревоги я первым бросался к пещере на горе. Оттуда были видны все дома моей десятидворки.

В тот день был налет. Слышались взрывы. Уже добравшись до входа в бомбоубежище, я увидел, что Симамура стоит на тропинке. Сделав несколько шагов вниз, я закричал: “Скорее, скорее!”

— Вы только посмотрите на этих птичек!

И действительно — на старой сливе я увидел нескольких птах. Они отчаянно взмахивали крылышками, но взлететь не могли. Это были какие-то конвульсии в закрытом пространстве, где стенами служили зеленые ветки. Когда какой-то из птичек удавалось подлететь к ветке, она все равно не могла усесться на нее. То лапки разъедутся, то назад опрокинет...

Симамура добралась до пещеры, но и оттуда она продолжала наблюдать за сливой. Она сидела на корточках, плотно обхватив руками колени и смотрела на сливу.

В бамбуковую рощицу со страшным скрежетом врезался осколок.

Когда я размышляю обо всех этих разговорах про перерождения, я всегда вспоминаю тех птичек. Симамура была тогда беременна в первый раз. Это уже потом она родила без происшествий.

Вообще-то выкидыши во время войны случались часто. Зато беременели мало. У женщин как-то все в организме разладилось. А вот этой осенью — сразу в четырех семьях дети народились.

Вместе с дочерью мы проходили мимо живой изгороди у дома Симамура. Цвели камелии. Я их очень люблю. Мне осень вообще нравится.

Я шел и горевал о тех детях, которым из-за войны не удалось увидеть этот свет, о себе самом — война лишила меня жизни, думал о том, кем мне суждено переродиться.

1947

СОСЕДИ

“Старики вам обрадуются, — сказал Мурано молодоженам — Китиро и Юкико. — Отец с матерью почти ничего не слышат, так что не обращайте внимания, если что не так”.

В связи со служебными обстоятельствами Мурано был вынужден переехать в Токио. Его престарелые родители остались в Камакура. Жили они в домике, расположенном в некотором отдалении от основного строения. Поэтому Мурано и решил сдавать его. Чем стоять дому пустым, а самим им пребывать в полном одиночестве, лучше пустить кого-нибудь, решил он. Поэтому и плату назначил чисто символическую.

Сват Китиро и Юкико был знакомым Мурано. Он предварительно навел мосты, и когда молодожены пришли к Мурано, их ждал весьма сердечный прием.

“Под самым боком у стариков словно цветок распустится! Я вовсе не искал именно молодоженов, но сейчас прямо вижу, как и наш старый дом, и старики будут купаться в лучах света, которые исходят от вашей молодости”, — говорил Мурано.

В Камакура много межгорных долин. Вот в такой долине и стоял этот дом. Шестикомнатный, он был великоват для молодоженов. В первый вечер после того, как они перебрались туда, от непривычки к дому и здешней тишине они включили свет во всех шести комнатах, в кухне и прихожей. Сами же при этом находились в гостиной. Эта комната была самой большой, но когда туда втащили платяной шкаф Юкико, ее зеркало, матрасы и остальное приданое, оказалось, что сесть супругам теперь уже некуда. И тогда они успокоились.

Юкико нанизывала стеклянные бусинки, называемые за их точечный узор “стрекозиным глазом”, то так, то эдак, пытаясь соединить их в ожерелье. За те несколько лет, что ее отец провел на Тайване, он приобрел у туземцев две или три сотни таких бусинок старой выделки. Перед свадьбой он подарил дочери пару десятков из числа тех, что нравились ей больше всего. Она нанизала их на нитку и отправилась с ожерельем в свадебное путешествие. Эти “стрекозиные глаза” были любимой вещью отца. Для Юкико они означали прощание с родительским домом.

После первой брачной ночи Юкико надела ожерелье. Увидев его блеск, муж с силой привлек ее к себе, прижался лицом к груди. Юкико стало щекотно, она вскрикнула и отпрянула — нитка порвалась, бусины покатились по полу.

Китиро пришлось оставить жену в покое. Сидя на корточках, они подбирали раскатившиеся бусинки. Юкико наблюдала, как муж неуклюже ползает по полу на коленях в поисках этих стекляшек и не могла удержаться от смеха. И вдруг какой-то покой разлился в ее теле.

Переехав в Камакура, Юкико решила составить из бусинок новое ожерелье. Бусинки были разными по цвету, рисунку и форме. Были круглые, были квадратные, были продолговатые. Они были когда-то ярко-красными, синими, фиолетовыми, желтыми, но время состарило их и приглушило цвета. Узор же был красив той красотой, секретом которой обладают “первобытные” народы. Малейшее изменение в расположении бусинок меняло и общее настроение. Поскольку эти стекляшки предназначались для бус изначально, в каждой из них имелось отверстие.

Юкико соединяла бусинки в разном порядке. Китиро спросил: “Никак не можешь сделать так, как было вначале?”

“В прошлый раз мы вместе с папой этим занимались. Оттого и вспомнить никак не могу. А сейчас давай сделаем, как ты хочешь. Попробуем?”

Они склонились над ожерельем, забыв про время. Сгустилась ночь.

“Там возле дома кто-то ходит?” — встрепенулась Юкико.

Падали листья. Сухие листья падали на крышу домика стариков. Дул ветер.

На следующее утро Юкико разбудила мужа криками: “Скорее, смотри скорее, старики кормят коршунов! Они завтракают вместе с ними!”

Китиро поднялся с постели и увидел, что двери отворены навстречу осеннему погожему дню, увидел освещенных утренним солнцем стариков. Их жилище располагалось несколько выше садика, прилегающего к основному дому, и было отделено от него низенькой живой изгородью из камелий. Кусты — в полном белом цвету, дом стариков будто бы плыл по волнам. С трех остальных сторон над ним нависали холмы, покрытые осенним лесом. На цветы и деревья падал осенний глубокий свет, который сообщал тепло всему находящемуся под ним.

Приблизившись к столу, оба коршуна подняли головы. Старики же, разжевав свою яичницу с ветчиной, брали ее изо рта палочками и подавали птицам. При этом каждый раз коршуны слегка распускали крылья и чуть отпрыгивали.

“Они друг к другу привыкли. Пойдем-ка поздороваемся. Неважно, что они завтракают. Да и на птиц посмотреть хочется”, — сказал Китиро.

Юкико зашла в дом, переоделась, вышла в ожерелье, которое они составили вчерашним вечером.

Когда Китиро с Юкико подошли к живой изгороди, коршуны расправили крылья и улетели. Хлопанье крыльев напугало молодоженов. Юкико вскрикнула и увидела, как они поднимаются все выше и выше. Коршуны прилетали не к ним.

Юкико поблагодарила стариков за то, что они позволили им жить в их доме. Потом сказала: “Извините, что мы вспугнули ваших коршунов. Похоже, вы с ними подружились”.

Но старики ничего не слышали. Они даже не делали никакого усилия, чтобы что-то расслышать. С совершенно отсутствующим видом они смотрели на молодых людей. Юкико повернулась к мужу, одними глазами спросила — что делать?

“Мать, посмотри-ка, какие у нас теперь красивые соседи”, — вдруг сказал старик. Он сказал это так, как будто бы разговаривал сам с собой. Но старуха ничего не слышала. “Мы старые и глухие, можете думать, что нас и нет вовсе. Но нам хорошо на вас смотреть, поэтому прятаться мы не станем”.

Китиро с Юкико послушно кивнули.

Услышав родной голос, коршуны закружили над крышей. Их крики были нежны.

Китиро встал. “Они еще не поели. Поэтому и вернулись. Пойдем отсюда, не станем мешать”.

1962

НА ДЕРЕВЕ

Дом Кэйсукэ стоял возле впадающей в море широкой реки. Она протекала сразу за садом, но из окон дома ее видно не было — река была скрыта невысокой насыпью, сооруженной вдоль берегов. Насыпь скрывала и поросший старыми соснами берег, так что их верхушки казались частью сада.

Митико продралась через живую изгородь. Она хотела поиграть с Кэйсукэ. Даже не поиграть — скорее, она хотела побыть с ним. Митико и Кэйсукэ учились в четвертом классе. На свои свидания они приходили не через ворота и не через садовую калитку. Путешествия сквозь изгородь были их секретом.

Прижав голову к груди и закрыв лицо руками, Мити ко продиралась сквозь густую растительность. Для девочки это была непростая задача. Зато когда она оказывалась в саду Кэйсукэ, она часто попадала прямо в его объятия.

Кэйсукэ стеснялся того, что Митико приходит к нему каждый день, и потому подучил свою подружку пробираться сквозь заросли. “Хорошо-то как! Настоящее приключение!” — говорила Митико.

Однажды Кэйсукэ забрался на сосну, росшую на берегу реки и увидел Митико: не оглядываясь по сторонам, она добежала до того места, где обычно продиралась сквозь изгородь. Оглядевшись, она перебросила через голову три свои косички, закусила их посередине. Решительно наклонившись вперед, полезла сквозь изгородь. Кэйсукэ затаил дыхание. Добравшись до сада, Митико не обнаружила там Кэйсукэ. Она испуганно отпрянула к изгороди и спряталась в ее тени. Теперь Кэйсукэ не видел ее.

“Митико! Митико!” — закричал мальчик. Митико отделилась от изгороди и оглядела сад. “Митико! Посмотри наверх! Я на дереве!”. Митико подняла голову, увидела Кэйсукэ, но ничего не сказала. “Давай скорее сюда!” — поманил ее Кэйсукэ.

Пробравшись сквозь изгородь обратно, Митико встала под сосной и сказала: “Спускайся!” Но Кэйсукэ ответил: “Лезь сюда, знаешь, как здесь здорово!”

— Нет, брось свои мальчишеские штучки. Не умею я по деревьям лазать. Лучше ты спускайся.

— Нет, это ты лезь. Здесь ветки знаешь как удобно растут, даже девчонка заберется!

Митико изучающе оглядела расположение ветвей. “Если я свалюсь, это все из-за тебя будет. Если упаду и расшибусь насмерть, я не виновата”, — сказала Митико и схватилась за нижнюю ветку.

Когда она добралась до Кэйсукэ, сердечко ее билось, глаза сияли. “Ух, забралась! Только мне страшно. Обними меня”.

Кэйсукэ крепко обнял ее. Обхватив его за плечи, Митико сказала: “Здорово-то как! И море видно!”

— Отсюда что хочешь видно. И речку всю, и другой берег. Хорошо, что мы сюда залезли.

— Давай и завтра полезем!

— Давай!

Кэйсукэ задумался, потом сказал: “Только ты никому не говори. Я часто сюда лазаю. Никто про это не знает. Я тут и книжки читаю и уроки делаю. Смотри, никому не говори”.

— Не бойся, не скажу, — кивнула Митико. — А чего это тебе захотелось птичкой стать?

— Ладно, тебе я расскажу. Отец с матерью ужасно поругались, мать хотела меня к деду с бабкой отвезти. Мне это не понравилось, вот я и забрался на сосну, здесь и спрятался. Они меня искали-искали, только не нашли. А отец к морю ходил меня искать, я сам с дерева видел. Прошлой весной дело было.

— А чего это они поругались?

— У этих взрослых все одно и то же. Отец себе бабу завел... С тех пор я и стал сюда лазать. Родители ничего не знают. Никому не говори, — с нажимом проговорил Кэйсукэ. — Вот что. Приноси-ка ты завтра сюда учебники. Будем на дереве уроки делать. Сразу начнем хорошие отметки получать. В саду листва густая, никто нас не заметит.

Они хранили свой секрет целых два года. Им было удобно в развилке старой сосны. Митико прислонялась спиной к одной ветке, клала ноги на другую. Прилетали птицы, ветер шумел в ветвях. На самом-то деле до земли было совсем близко, но маленькие влюбленные ощущали себя живущими в мире, который не имеет ничего общего с тем, что творится на земле.

1962

БЕССМЕРТИЕ

Старик и девушка шли рядом. Разница в возрасте составляла лет шестьдесят. Они должны были быть совсем чужими друг другу, но, тем не менее, походили на влюбленных — так близко клонились они друг к другу. Старик был туг на ухо. Он почти не слышал того, что говорила ему девушка. На девушке было лиловое кимоно с узором в виде разбросанных белых стрел и штаны такого же цвета, но с красноватым оттенком. Рукава кимоно были чуть длинноваты. На старике был такой наряд, в какой обычно облачаются женщины, выходя в поле на прополку — из коротких штанин и рукавов торчали лодыжки и запястья. Узкие рукава и торчащее из них белье делали старика еще больше похожим на женщину. Он был таким тощим, что и эта одежда висела на нем мешком.

Они сделали несколько шагов по лужайке — перед ними выросла высокая железная сетка. Казалось, еще немного — и они упрутся в нее, однако ни он, ни она не обратили внимания на преграду. Они прошли сквозь сетку, даже не замедлив шага — как весеннее дуновение...

Очутившись по ту сторону преграды, девушка вдруг опомнилась и с некоторым подозрением посмотрела на старика. “Синтаро, ты тоже сквозь сетку прошел?”

Тот ничего не услышал. Он просунул пальцы в ячейки, затрясся и сказал: “Какие сволочи, какие сволочи!” Его хватка была чересчур крепкой — сетка отъехала, и он упал на нее.

— Осторожнее, что с тобой?

Девушка еле успела обхватить старика за плечи и поддержать его.

— Отпусти сетку! Ой, да какой же ты стал легкий! Старик медленно выпрямился и тяжело вздохнул.

— Спасибо.

Старик еще держался за сетку, но уже осторожно, одной рукой. Затем произнес громким голосом глухого:

— Семнадцать лет изо дня в день я подбирал мячи с той стороны этой проклятой сетки! Семнадцать лет! Целая вечность...

— Да разве семнадцать лет — это долго? По-моему, это совсем не так...

— Приезжают тут всякие — мячи как попало летят. Как мяч в сетку ударится, так шея сама в плечи втягивается. “Ба-бах!” — от этого проклятого звука я и оглох! Сволочи!

Металлическая сетка предназначалась для обслуживающего персонала гольф-клуба. К ней были приделаны колесики, так что служащим было легко передвигаться по всему полю, прячась за ней от тяжелых мячей из литой резины. Между лужаек для игры росло несколько деревьев. Раньше здесь была целая роща, но потом ее вырубили — осталась только неровная шеренга одиноких деревьев.

Оставив позади сетку, старик и девушка отправились дальше.

— Слышишь, как шумит море?

Девушке хотелось, чтобы ее, наконец, услышали, и она почти коснулась губами уха старика. “Слышишь? Море шумит, то самое море!”

“Что?” — старик прикрыл глаза. “Послушай, Мисако, а ведь ты пахнешь точно так же”.

— Наше любимое море шумит! Слышишь?

— Море? Море... любимое? Да разве море, в котором ты утонула, можно любить?

— Да, можно! Когда я через пятьдесят пять лет вернулась в родные места, ты ведь тоже пришел сюда. Это наше любимое море!

Старик опять ничего не расслышал, но девушка продолжала:

“Это хорошо, что я утонула. Сколько бы ни прошло с тех пор времени, я люблю тебя таким, каким ты тогда был... Я ведь помню только то, что было со мной до восемнадцати лет, поэтому ты всегда будешь молод, а я... я тоже всегда буду молодой — для тебя. Если бы я не утонула тогда, то сейчас ты встретил бы старуху. Это ужасно, я ни за что не решилась бы придти к тебе!

Старик разговаривал сам с собой и ничего не слышал.

— Я отправился в Токио, но у меня ничего не вышло. Никаких сил не осталось, вернулся домой. Нанялся подбирать мячи на этой площадке, потому что рядом — море. То самое море, в которое бросилась любимая, потому что нас разлучили. Я молил их о том, чтобы они взяли меня на работу. Хотя бы из жалости.

— Здесь, где мы сейчас гуляем, была когда-то твоя земля.

— Я только и мог, что подбирать мячи. Спина у меня не разгибалась. А та девушка бросилась из-за меня в море. Тот обрыв совсем недалеко. Хоть я и старый, но туда дойти сумею. Вот и брошусь вниз. Так я думаю.

— Нет, нет! Если ты умрешь, на земле не останется ни одного человека, который бы помнил обо мне! Ведь тогда я умру по-настоящему!

Девушка прильнула к нему. Старик опять ничего не услышал. Но он обнял ее.

— Да, да. Умереть вместе. Ведь сегодня... ты пришла, чтобы увидеть меня?

— Умереть вместе? Нет! Синтаро, пожалуйста, не умирай, живи хотя бы ради меня!

Потом взор ее скользнул поверх его плеча, и она радостно воскликнула: “Ой, смотри! Те большие деревья все еще стоят! Все три — совсем как тогда!”

Старик посмотрел туда, куда указывал палец Мисако.

— Клиенты боялись этих деревьев, просили срубить. Они говорили, будто деревья притягивают мячи своей колдовской силой, и потому, мол, мячи отклоняются вправо.

— Игроки скоро умрут. Намного раньше, чем эти деревья. Эти люди рассуждают так, как если бы они не знали, сколько живет человек.

— Я был вынужден продать свою землю, но поставил условие: не губить эти деревья. Ведь мои предки берегли их сотни лет!

“Пойдем!” — Мисако нетерпеливо потянула старика за руку, и тот заковылял вслед за ней. Они подошли к деревьям.

Мисако прошла сквозь ствол. Старик последовал за ней. Исчезнув на мгновение, они снова вышли на свет.

Мисако с изумлением смотрела на Синтаро: “Так ты тоже умер? Когда тебе это удалось?”

Старик промолчал.

— Умер! В самом деле... Как странно, что мы не встретились на том свете... Попробуй еще раз пройти сквозь дерево. Если ты и вправду умер, тогда мы сможем вместе поселиться в этом стволе!

Они снова скрылись внутри ствола, но на этот раз никто из них не вышел наружу.

Мелкая поросль позади трех старых деревьев задрожала закатным отблеском. С той стороны, откуда доносился рокот волн, небо окрасилось багрянцем.

1963

СНЕГ

В последние годы Нода Санкити взял за обыкновение проводить в полном одиночестве в одном шикарном токийском отеле время с вечера первого дня нового года и до утра третьего января. Название отеля вызывало уважение, но сам Санкити именовал его так: отель “Видение”.

“Отец отправился в свое “Видение” — так ответствовали его сын с дочерью тем визитерам, которые приходили поздравить его с новым годом. Визитеры воспринимали это как некую шутку, призванную скрыть местонахождение Санкити. Некоторые же говорили: “Это чудесное место. Там очень славно проводить праздники”.

Но даже домашние Санкити не предполагали, что в этом отеле его действительно посещают видения.

Каждый год Санкити останавливался в одном и том же номере — “Снежная комната”. На самом деле эта комната имела порядковый номер, и только Санкити называл ее “Снежной”.

Сразу по прибытии в гостиницу Санкити задергивал шторы, ложился в постель и закрывал глаза. Так проводил он часа два или три. Могло показаться, что он избавляется от усталости и раздражительности, которые скопились за весь трудный год. Но после того, как раздражение улегалось, какая-то новая усталость заполняла тело.

Санкити знал, как это происходит, и потому ждал, когда усталость достигнет своего пика. Когда немела шея, когда он не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, — тогда видения посещали его.

В темноте за его закрытыми веками появлялись пляшущие зернышки света — размером с просо. Зернышки были прозрачными, их оболочка отсвечивала тусклым золотом. По мере того, как золото переливалось в белизну, направление полета световых зернышек замедлялось и приобретало упорядоченность — начинался снегопад. Снежинки падали где-то вдалеке.

“Вот и в этом году снова пошел снег”.

Это был снег, который принадлежал Санкити. Он падал, потому что Санкити хотел этого.

Снегопад приближался — в кромешной темноте закрытых глаз. Потом снежинки разбухали и становились похожи на пионы. Снежинки становились больше и падали медленнее. Санкити растворялся в этом безмолвном пионовом снегопада

Теперь можно было открыть глаза

Когда Санкити открыл глаза, стена комнаты была покрыта снегом. За сомкнутыми веками он видел только снег; теперь там, где была стена, перед ним открывался снежный пейзаж.

Крупный снег падал в широкое поле, на котором росли пять или шесть сбросивших листву деревьев. Снег падал и падал, он скрыл и землю, и траву. Ни домов, ни деревьев. На этом поле было холодно и одиноко, но в своей теплой постели Санкити не чувствовал этого. Был только зимний пейзаж, самого Санкити не было. “Куда пойти, кого увидеть?” — спрашивал себя Санкити, и вопрос этот возникал по велению снега.

Недвижное поле — только снег падает с небес. И вдруг это поле растворилось и перетекло в горы. Пики гор вставали перед глазами, речушка текла у их подножия. Объятая снегом река вроде бы застыла на месте, но на самом деле воды продолжали безмолвно струиться. Подтверждением этому был свалившийся со скалы в воду комок снега — он плыл. Комок зацепился за камень у берега и растаял.

На хрустальной вершине скалы появился отец Санкити. На руках у него был Санкити. Ему было три или четыре года.

“Папа, будь осторожен — скала такая высокая, камни — острые. Ты, наверное, все ноги сбил?”

Санкити было пятьдесят четыре года. Из постели гостиничного номера он разговаривал с отцом. Шел снег.

Скала вздымалась в небо острыми кристаллами хрусталя, они ранили ступни. Услышав предупреждение Санкити, отец попытался встать поудобнее и тут еще один ком упал со скалы в реку. Отец обхватил Санкити еще крепче.

“Странно, что даже такой снегопад не может засыпать речушку”, — сказал отец. Голову и плечи отца, руки, которыми он обнимал Санкити, припорошил снег.

Тут снег на стене стал сдвигаться вверх по реке. Теперь он падал над озером Озерцо в горах. И все-таки оно было слишком большим для того ручейка, который вытекал из него. Белые снежные пионы приобретали сероватый оттенок по мере удаления от берега, сгущаясь в какое-то облако. Противоположный берег едва виднелся.

Какое-то время Санкити наблюдал за тем, как снежинки достигают воды и растворяются в ней. Он видел и какое-то движение на другом берегу. Нечто плыло по серому небу в направлении к Санкити. Это была птичья стая. У птиц были огромные белоснежные крылья. Казалось, что крылья вырастали из снега. Птицы пролетели перед самыми глазами Санкити, но хлопанья крыльев слышно не было. Крылья расправлены, но никаких звуков не слышно. Или это снег несет птиц?

Санкити попытался сосчитать птиц. Сколько их? Семь? Одиннадцать? Санкити не смущало то, что он никак не может сосчитать их. Наоборот — ему стало радостно. “Что это за птицы? Сколько их?”

“Я вовсе не птица. Разве ты не видишь, что у меня на крыле?”

“Теперь понятно”, — ответил Санкити.

На крыльях птиц, вылетевших из снега, были женщины, которые любили Санкити. Которая из них говорила с Санкити?

Снежное видение позволяло Санкити вызывать по своей воле тех, кто любил его.

С вечера первого дня нового года и до утра третьего января Санкити находился в “Снежной комнате” отеля “Видение”. Занавески — задернуты, еду приносили в номер. Все это время он не вылезал из постели. Он пришел повидаться с теми людьми, которые любили его.

1964

(На сенсорных экранах страницы можно листать)