Мария де Сайяс-и-Сотомайор. Из книги «Назидательные и любовные новеллы».

МАРИЯ ДЕ САЙЯС-И-СОТОМАЙОР (1590—1661?)

О жизни писательницы не сохранилось почти никаких сведений. Неизвестно, была ли она замужем, да и дата ее смерти лишь предположительная. В молодости она, видимо, жила в Мадриде, но уже с середины тридцатых годов обосновалась в Сарагосе. Сохранился принадлежащий Марии Сайяс-и-Сотомайор драматургический опыт — комедия «Дружба, которую предали», весьма, впрочем, посредственная,— славой своей она обязана сборнику новелл. В 1637 г. вышла первая его часть под названием «Добропорядочное и занимательное собрание», двенадцать лет спустя в Барселоне появилась «Вторая часть собрания и добропорядочных развлечений». Только в последующих изданиях обе части, опубликованные вместе, получили название «Назидательные и любовные новеллы», которое за ними и утвердилось.

Новеллы в этой книге имеют сюжетное обрамление: компания дам и кавалеров промозглым декабрьским вечером собралась у заболевшей Дисис и для того, чтобы развлечь ее, поочередно рассказывают новеллы. Их в обеих частях всего двадцать. Создавая свою книгу, Мария де Сайяс-и-Сотомайор ориентировалась на новеллистику Сервантеса и многому у него научилась, но как далека писательница от оптимистического миросозерцания своего учителя! Посвятив большую часть своих новелл теме любви, Мария де Сайяс-и-Сотомайор как будто задалась целью опровергнуть веру ренессансных художников во всемогущество этого чувства, его способность разрушать преграды на своем пути. Даже тогда, когда любовные перипетии ее героев завершаются благополучно, это оказывается нередко следствием непредсказуемого, почти мистически таинственного поворота судьбы. Ренессансная игра любви и случая трансформируется в игру случая любовью. Чаще же в новеллах Сайяс-и-Сотомайор торжествует трагическое мироощущение. Недаром все новеллы второй части сборника включают в название популярное в испанском барокко слово desengano, которое осмыслялось не только в прямом значении («разочарование»), но и как «крах иллюзий». Вместе с тем новеллы сборника отличаются глубоким психологизмом, особенно в анализе любовных переживаний.

Несколько новелл Марии де Сайяс-и-Сотомайор обладают отчетливо сатирической направленностью. Среди них особую известность приобрела публикуемая ныне новелла «Наказание за скаредность», карикатурная фигура героя которой напоминает сервантесовского «Ревнивого эстремадурца», хотя непосредственным источником сюжета новеллы послужила одна из комедий Плавта. Современник писательницы, драматург Хуан де ла Ос-и-Мота переработал этот рассказ в комедию под тем же названием.

Новеллистика Марии де Сайяс-и-Сотомайор пользовалась в XVII—XVIII веках большим успехом: за это время она переиздавалась около пятнадцати раз. Дважды, в 1656 и 1680 гг., «Назидательные и любовные новеллы» переводились на французский язык, а известный французский прозаик Поль Скаррон включил переложение трех новелл, в том числе «Наказание за скаредность», в свои «Трагикомические новеллы» (1636).

Своим успехом новеллы испанской писательницы во многом обязаны и тщательно отшлифованной стилистике повествования: жизненная достоверность описаний здесь соседствует со смелой метафоричностью, замысловатой игрой слов и т, д. Вместе с тем иногда в стиле писательницы явственно ощущается перенапряжение, перенасыщенность тропами — искусство барокко уже начинает клониться к упадку.1

Перевод А. Косе

 

Наказание за скаредность

На службу к столичному вельможе прибыл из одного селения Наварры некий юный идальго, каковой был наделен честолюбивыми помыслами в той же степени, в коей обделен был дарами Фортуны, ибо сия мачеха живущих не одарила его никакими достояниями, кроме жалкого ложа — на оном располагался он ко сну и присаживался, дабы вкушать пищу. У этого юнца — назовем его доном Маркосом — был отец, человек уже старый, и настолько, что годы были ему источником пропитания, ибо вызывали сострадание в самых черствых сердцах.

Когда дон Маркос приступил к почетной своей службе, было ему двенадцать лет, и почти столько же лет минуло с тех пор, как лишился он своей матушки, скончавшейся от внезапного колотья в боку. В дому у своего принципала дон Маркос удостоился звания пажа и с оным обрел все атрибуты, обычно к сему прилежащие, а именно: чесотку, неопрятность, склонность к плутовству и жалкой скаредности. И хотя во всех этих качествах дон Маркос понаторел, и превесьма, в последнем превзошел все вероятия, ибо по собственной воле обрек себя на жизнь, столь воздержанную, что мог бы служить образцом иному отцу-пустыннику. Восемнадцать куарто, составлявшие его жалование, тратил он с такой осмотрительностью, что, если мог, стремился, хотя бы даже за счет своего желудка либо за счет пищи своих сотоварищей, сохранять эти деньги в целости, а уж если расходовать, то столько, чтобы расход был почти неприметен.

Дон Маркос был среднего роста и от скудной кормежки стал в конце концов походить более на побег спаржи, чем на человека. Утробу свою он баловал лишь в те дни, когда подходил его черед прислуживать за столом у хозяина, ибо он избавлял от работы буфетчиков, коим приносил блюда, вылизанные так, что они были чище, чем тогда, когда ставили их на стол; карманы же набивал себе всем, что можно было без опасности приберечь на завтра.

В такой нищенской скаредности провел он детство, следуя повсюду за своим господином, каковой много разъезжал и по Испании, и за ее пределами, где занимал наиглавнейшие должности. Дон Маркос из пажей дослужился до благородного звания свитского дворянина, так что господин пожаловал ему благородство, в коем небо дону Маркосу отказало. И вот вместо восемнадцати куарто сподобился он пяти реалов да такого же количества мараведи, но ни образа жизни не изменил, ни рациона для поддержания сил телесных не увеличил; напротив того, поскольку обязательств у него прибавилось, он стал завязывать мошну свою потуже. Никогда у него в доме не зажигались свечи, а если иногда и устраивал он подобные празднества, то лишь в тех случаях, когда собственное его проворство и невнимательность дворецкого позволяли ему прибрать к рукам какой-нибудь огарочек; но и его дон Маркос жег так благоразумно, что разоблачаться начинал еще на улице, а войдя в дом, скидывал одежду и тотчас же задувал огонек. Утром, проснувшись, брал он кувшин без ручки и, выйдя на улицу, останавливался у двери дома; и к первому же водоносу обращался он с просьбой снизойти к его бедности; воды этой хватало ему на два-три дня, ибо расходовал он ее с величайшей бережливостью. Затем шел он туда, где играли ребятишки, и за один куарто нанимал кого-нибудь из них, дабы тот постелил ему постель; если же был у него слуга, договаривался он, что будет платить ему два куарто кормовых да выдаст циновку для спанья, а то нанимал поваренка, дабы тот исполнял всю работу по дому и опоражнивал сосуд, в который дон Маркос справлял нужду. Сосуд этот был; весьма примечательный, по виду напоминал небольшую короткую трубу и некогда служил для хранения меда: дон Маркос соблюдал бережливость, даже испражняясь.

Обед его составляли хлебец ценою в один куарто, полфунта говядины да на куарто требухи; еще один куарто давал он повару, чтоб тот все это приготовил пристойным образом. А то взойдет он в горницу, где обедают другие свитские, подойдет к первому попавшемуся и скажет:

— А олья, пожалуй, недурна: запах такой, что душа радуется, надо бы отведать.

От слов к делу, и таким манером одно за другим испробует все кушанья. Случалось, завидев его, кто-то из трапезовавших поскорее глотал то, что было у него в миске, а кто-то прикрывал свою миску рукой. Дон Маркос состоял в дружбе с одним из свитских дворян и выжидал, когда тот отправится обедать либо ужинать, входил следом с ломтем хлеба и куском сыра в руке и говорил:

— Я не ужинать пришел, а побеседовать, уж простите за докуку.

С этими словами садился он за стол и хватал все, до чего мог дотянуться.

Вина он ни разу в жизни не купил, но пивать пивал, для чего поступал следующим образом: становился у дверей своего дома, и когда проходили мимо парни либо молодки с бурдюками, просил со всей учтивостью, чтоб дали ему глотнуть для пробы да и сами угостились бы. Если парень либо молодка держались приветливо, просил разрешения выпить еще глоточек. Как-то раз ехал он в Мадрид на муле и был при нем малый, который направлялся туда же и взялся ему прислуживать, чтобы не нести путевых расходов. В одном селенье дон Маркос послал его купить на один куарто вина, а сам сел на мула и уехал, так что пришлось малому добираться до Мадрида, прося подаяния. Когда попадал дон Маркос на постоялый двор, он безотменно отыскивал родственника, садился ему на шею и таким образом получал даровую кормежку. Как-то раз он мула своего накормил соломой, которую повыдергивал из собственного тюфяка — все ради того, чтобы не тратить лишнего. Немало историй ходило про дона Маркоса, так что вельможа, его господин, и друзья этого вельможи ими потешались, ибо дон Маркос приобрел в столице известность как самый изощренный на свете любитель дармовщины.

Таким вот манером к тридцати годам сподобился дон Маркос прозвания и славы богатея, и небезосновательно, ибо, жертвуя своим добрым именем и истязая свое тело, прикопил он шесть тысяч дукатов, каковые всегда держал при себе, ибо опасался генуэзцев с их хитрыми штучками; ведь стоит человеку зазеваться, они мигом приберут его к рукам. А поскольку не слыл дон Маркос ни бабником, ни игроком, ему что ни день представлялось немало возможностей вступить в брак, хоть он и выказывал крайнюю разборчивость, опасаясь, не вышло бы какого худа. Дон Маркос был весьма по сердцу дамам, облюбовавшим его себе в мужья, хоть они и предпочли бы обнаружить в нем скорее склонность к мотовству, нежели к бережливости; последним словом обозначали они его скаредность.

Среди множества сеньор, домогавшихся его благосклонности, была одна особа, каковая никогда не состояла в браке, хоть и слыла вдовою; была она обладательницей отменного вкуса и солидного возраста, каковой скрывала с помощью нарядов, украшений и ухищрений: вдова-щеголиха, рядилась она в платья хоть и монашеского покроя, но атласные, головные уборы носила самые богатые, из тех, что зовутся королевины чепцы, и на макушке у нее красовался шиньон, хоть и небольшой. Добрая сия сеньора, звавшаяся доньей Исидорою, обладала изрядным достатком, коли верить словам ее знакомых и судить по ее образу жизни. Но тут люди всегда наскажут больше, чем есть на деле.

Вот этот-то брак и предложили дону Маркосу, расписав невесту как само совершенство и убедив его, что у нее не то четырнадцать, не то пятнадцать тысяч дукатов, если не больше, и что покойный ее супруг был одним из знатнейших андалузских кабальеро, да и супруга, по ее словам, не уступает ему в знатности, а родом, согласно собственным ее утверждениям, из преславного града Севильи; и тут наш дон Маркос решил, что уже женат. Тот, кто его сватал, был продувной плут, посредничавший не только при заключении браков, но и всех прочих сделок, сбывавший оптом и в розницу смазливые личики и тугие кошельки, ибо он знал столицу как свои пять пальцев; а в этом случае ему посулили немалый куртаж, так что он распорядился отвести дона Маркоса на смотрины; и смотрины были назначены на послеполуденную пору того самого дня, когда он предложил ему этот брак, чтобы от промедления не воспоследовало какой-нибудь опасности.

Вступил дон Маркос в дом доньи Исидоры и чуть не оторопел от восхищения тем, что увидал: так все красиво, добротно сработано, столько картин. Он разглядывал дом очень внимательно, ибо ему сказали, что владеет домом та, кому предстоит завладеть его душою. Ее же самое застал он в покое, увешанном парчовыми занавесями и заставленном ларчиками и шкатулками, похожем более на обиталище титулованной дамы, а не обычной горожанки; и в доме было так опрятно, чисто и благоуханно, что казался он жилищем небесным, а не земным, сама же сеньора была так опрятна и такая чистюля, что, как говорит один поэт, мой приятель, можно подумать, что в честь нее завели обычай называть людей опрятных чистюлями.

При ней были две служанки, одна состояла в горничных, другая — в прислугах за все и на все случаи жизни; и если бы наш идальго не придерживался столь суровых нравов и не был бы столь истощен воздержанием от пищи, он мог бы жениться на хозяйке ради обеих служанок, ибо они были столь же миловидны, сколь бойки, особливо же судомойка, которая могла бы стать королевою, если бы за красоту жаловали королевством. На дона Маркоса произвели наилучшее впечатление и привлекательность доньи Исидоры, и ее обходительность, она казалась воплощением изящного ума и по шутливой остроте речей, и по их любезности, и наговорила дону Маркосу такое множество разных разностей, что не только приглянулась ему, но он в нее влюбился и в ответ в благодарственных словах выказал ей свою душу, а душою наш добрый сеньор был прост и бесхитростен.

Донья Исидора поблагодарила свата за милость, которую тот ей оказал, предложив столь отменную партию, и ошеломила дона Маркоса приглашением угоститься богатыми и чисто приготовленными яствами; при этом она выставила напоказ дорогую посуду и благоуханное столовое белье со всеми прочими принадлежностями, естественными в столь зажиточном доме. За столом оказался еще пригожий малый, развязный и такой лихой, что, казалось, можно было ожидать от него всяческого лиха; донья Исидора представила его как своего племянника и всячески привечала. Звался он Агустинико — так, во всяком случае, называла его сеньора тетушка.

Прислуживала за столом Инес, ибо Марсела — таково было имя горничной — по приказу своей госпожи уже взяла гитару, а музыкантша она была столь искусная, что ей мог позавидовать и лучший из столичных игрецов; голос же у нее был скорее как у ангела, чем как у женщины; впрочем, Марсела была и тем и другим. Не дожидаясь, пока ее начнут упрашивать, ибо была она уверена в своем мастерстве, она запела романс, выбранный то ли с намерением, то ли наугад:

Прозрачные воды,
Все шепчетесь вы,
Шепните ж Нарциссу,
Что чужд он любви.

Шепните, что вольно.
Не зная забот,
Счастливчик живет;
Мне грустно и больно,
А он, предовольный,
Стенаний не слышит;
Знать, пламень не пышет
В спокойной крови.
Шепните Нарциссу,
Что чужд он любви.

Шепните, что в лед
Он грудь заковал.
Что он не знавал
Любовных невзгод;
Он мне не дает
Надежд и пощады;
Молю — полон хлада.
Бесчувствен, увы!
Шепните Нарциссу.
Что чужд он любви.

Шепните, что хвалит
Он очи другой,
Но хладен и к той:
Он рад, коль печалит
Мне душу, коль жалит
Меня подозренье;
Дарит мне презренье
За муки мои.
Шепните Нарциссу,
Что чужд он любви.

Не берусь определить, что больше пришлось по вкусу нашему дону Маркосу: сладостный голос Марселы или пироги с мясом и прекрасные пирожные — те пряные, эти сладкие — не говоря уж об окороке и свежих лакомых фруктах, причем все орошалось тою влагой, которую народ прозвал святым подспорьем бедняков и которая, изливаясь из пузатого глиняного сосуда, словно лед, холодит уста, а сама словно огонь, не зря один любитель именовал такие сосуды хранилищами огня; ибо под пенье Марселы дон Маркос беспрерывно насыщался, а донья Исидора и Агустинико потчевали его, словно самого короля, так что если пенье тешило ему слух, то угощенье ублажало утробу, мало привыкшую не то чтобы к лакомствам — к самому насущному. Донья Исидора подкладывала дону Агустину кусочки повкуснее, но дон Маркос, человек не очень приглядчивый, замечал лишь одно — еду и помышлял лишь о том, как ублажить свой желудок; и полагаю, хоть свидетельских показаний с него не брал, что угощенье доньи Исидоры сэкономило бы ему расходы на пропитание чуть не за неделю: лакомые кусочки, коими донья Исидора и ее племянник наполняли и набивали пустое брюхо доброго идальго, были бы ему припасом надолго.

И угощенье, и день одновременно пришли к концу, но тут были зажжены четыре свечи, заблаговременно вставленные в прекрасные подсвечники, и при этом освещении и под сладостные звуки гитары, на которой прежде играла горничная, а теперь Агустинико, Марсела с Инес сплясали растреадо и сольтильо, не забыв и про капону[117], да с таким изяществом и лихостью, что и очи, и души зрителей были прикованы к их башмачкам.

Затем по просьбе дона Маркоса, каковой насытился, а потому требовал увеселений, Марсела завершила празднество следующим романсом:

С Менгою Брас распрощался,
Вернется ли? Долог сказ:
Ведь так постоянна Менга
И так переменчив Брас.

Не знает он постоянства,
Напуган свойством таким:
Кто сам любить не умеет.
Не ценит, когда любим.

Не научилась Менгилья
Ревность дружка вызывать:
Небось узнал бы ей цену,
Коль начал бы ревновать.

Изменчивый нрав у Браса,
Не хочет он верным быть
И, видя, что любит Менга,
Сумел ее позабыть.

Ему закон — его прихоть,
Ни об одной не смолчит:
Хочет набить себе цену
За счет измен и обид.

По милкам чужим вздыхая,
Не чувствует ничего:
Брас — мастер страдать притворно.
Лишь бы достичь своего.

Не ведать счастья горянке,
Коль Браса любит она:
Сколько б ни угождала,
А горя хлебнет сполна.

Но хоть понимает Менга —
Потеря не велика,
Но хоть говорит, что рада,
Горюет наверняка.

Когда Марсела допела романс, посредник-бедокур встал из-за стола и сказал дону Маркосу, что донье Исидоре пора на покой; оба попрощались с нею, с Агустинико и с обеими девицами и пошли по домам. На улице, сообщив, как понравилась ему донья Исидора, дон Маркос, влюбленный в денежки дамы еще более, чем в нее самое, признался, что жаждет стать ее супругом, и сказал посреднику, что отдал бы палец за то, чтобы дело уже было сделано, ибо, вне сомнения, она подходит ему как нельзя лучше, хоть он не собирается после женитьбы жить так по-княжески и на такую широкую ногу, это хорошо для вельможи, а не для скромного идальго, ибо на повседневные расходы довольно его жалованья, если чуть приложить своего. У него есть шесть тысяч дукатов, да в такую же сумму можно обратить все лишние вещи, что есть у доньи Исидоры: ведь когда человек состоит на службе в звании эскудеро[118] довольно, если у него есть две-три ложки, кувшин, поднос да удобная постель, а все прочее — бесполезности, которые следует обратить в деньги, на проценты же они заживут в свое удовольствие и смогут оставить деткам, если Бог им их пошлет, на что жить вполне безбедно, а не будет деток, так у доньи Исидоры есть этот самый племянник, все ему и достанется. Лишь бы оказался послушлив и чтил его как отца.

В заключение же разумных своих речей дон Маркос объявил, что готов вступить в брак, а сват ответствовал, что завтра же переговорит с доньей Исидорой и сделка будет заключена, ибо в брачных делах промедление — такая же помеха, как и смерть.

На этом они распрощались. Сват пошел к донье Исидоре — пересказать ей свой разговор с доном Маркосом, ибо алкал вознаграждения за добрую весть; а дон Маркос отправился к дому своего господина. Так как час был уже очень поздний, в доме стояла тишина, и дон Маркос, вынув из кармана огарок, приблизился к светильничку, который озарял крест, воздвигнутый на улице, и, наколов огарок на кончик шпаги, зажег его; затем коротко помолился о том, чтобы дело, которое он предпринял, удалось ему на благо, вошел к себе, лег в постель и стал нетерпеливо дожидаться утра в опасении, что все его счастье пойдет прахом.

Пусть себе спит, а мы последуем за сватом, каковой, возвратившись к донье Исидоре, рассказал ей о том, что случилось и как хорошо идет дело. Она, знавшая обо всем лучше, чем он, как станет ясно из дальнейшего, тотчас дала свое согласие на брак, вручила посреднику для начала четыре эскудо и попросила его поутру вернуться к дону Маркосу и сообщить, что она почитает за великое счастье принадлежать ему, и пусть-де сват не выпускает его из рук, а приведет откушать с ней и с ее племянником, дабы заключить брачный контракт и сделать оглашение.

Какие две вести для дона Маркоса: приглашен, и жених! И поскольку вести были такие отменные, сват появился спозаранку и приветствовал нашего идальго, какового застал, когда тот уже облачался (ибо, как поется в романсе, от любви к невинной деве очи он не мог сомкнуть). Дон Маркос раскрыл объятия своему доброму другу, как именовал он поставщика бед, и раскрыл душу известию о своем счастии. И вырядившись в самый дорогой наряд, какой допустила его скаредность, отправился он вместе с кормчим злополучий в дом к своей властительнице, к своей сеньоре, где был принят сей сиреной, каковая порадовала его слух сладкопевными приветствиями, и доном Агустином, каковой как раз кончал одеваться и рассыпался в поклонах и любезностях. Они приятно побеседовали; дон Маркос благодарил донью Исидору за свое счастье, осмотрительный юнец выказал послушливость и почтительность в благодарность за намерение доброго сеньора обращаться с ним, как с сыном; наконец настало время трапезы, и все из гостиной с помостом перешли в другую комнату в глубине дома; там был накрыт стол, да вдобавок красовался поставец, где было все потребное для питья и для омовения рук, как принято в домах у вельмож. Донье Исидоре не пришлось долго упрашивать дона Маркоса сесть за стол, ибо тот упредил ее, обратившись ко всем прочим с этим самым приглашением, и таким манером вывел всех из сего затруднения, а оно ведь нешуточное.

Сеньор гость утолил голод отменно приготовленными яствами, а жажду и потребность в опрятности — тем, что украшало поставец; и снова пришли ему на ум соображения в духе тех, что высказывал он накануне; и поскольку теперь он глядел на донью Исидору, такую гостеприимную и любезную, как на будущую свою собственность, ее великая щедрость казалась ему еще в большей степени неоправданным тщеславием и пустой тратой денег.

По окончании трапезы дона Маркоса спросили, не угодно ли ему сыграть в ломбер вместо того, чтобы лечь на покой, поскольку в доме нет кровати для гостей. На это дон Маркос ответствовал, что он-де служит господину столь добродетельному и богобоязненному, что прослышь сей вельможа об увлечении кого-то из домочадцев карточною игрою, хоть самой невинной, такой человек и часа не остался бы у него в доме; ему, дону Маркосу, было сие ведомо, и он поставил себе за правило угождать своему сеньору; и кроме того, что отвращение к картам — черта достойная и добродетельная, он не только не умеет играть в ломбер, но ни одной карты не знает и полагает, что воистину неумение играть в карты сберегает ему в год немало эскудо.

— Ну, раз уж дон Маркос, — сказала донья Исидора, — такой добродетельный, что не умеет играть в карты (вот и я сколько говорю Агустинильо, что оно и для души полезно, и для мошны!), поди, детка, скажи Марселе, пусть поскорее управится с едой и принесет свою гитару, а Инесита пусть принесет кастаньеты, и так проведем мы послеобеденную пору, покуда не пожалует нотариус, ведь сеньор Гамарра (так звался сват) его уведомил, чтоб он пришел составить брачный договор.

Агустинико пошел выполнять повеление сеньоры, а дон Маркос в его отсутствие продолжил свои рассуждения, вернувшись к тому, с чего начал:

— Так вот, по правде сказать, если Агустин и впрямь намерен угождать мне, пусть даже не помышляет о том, чтобы играть в карты и отлучаться по ночам, тогда мы будем друзьями; а не то пойдут у нас бесконечные раздоры, потому как я большой любитель ложиться рано, по ночам ведь делать нечего; а когда все соберутся в доме, двери будем закрывать не только на все ключи, но и на все щеколды. И не потому, что я из ревнивцев, ведь тот, кто женат на честной женщине и ревнует ее — чурбан неотесанный; но потому, что всегда зарятся воры на богатые хоромы, а я не хочу, чтобы они своими мытыми руками утащили то, что я нажил ценою таких трудов и лишений. Уж я отучу его от этого порока либо же пусть катится ко всем дьяволам.

Дон Маркос до такой степени разбушевался, что донье Исидоре потребовалось немало присущего ей ума, дабы привести нареченного в доброе настроение, и она стала упрашивать его не гневаться: юнец-де будет вести себя так, как благоугодно дону Маркосу, она-де в жизни не встречала паренька послушливей, тому время свидетель, ведь сколько лет она его знает.

— Это нужно ему же самому, — сказал в ответ дон Маркос, но тут разговор прервался, ибо появились дон Агустин и обе девицы, все пришли с музыкальными инструментами, и бойкая Марсела начала празднество, запев следующие десимы:

Дьего, сколько грустных дней
Все пыталась я напрасно
Встретить взгляд твой безучастный!
От жестокости твоей
Слезы я лила всечасно!
И сгорала я в огне
Без надежд на исцеленье;
Хлад твой был мне в оскорбленье,
Не хотел явить ты мне
И на миг благоволенья.

У небес просила я
Смерти, чтоб тебя не видеть,
Ибо нету мне житья,
И себя возненавидеть
Мне велит судьба моя.
А меня ведь ревновали,
Я внушать любовь могла!
Право, лучше б умерла;
Горше доля есть едва ли —
За добро дождаться зла!

Не сумею сказать, что больше пришлось по вкусу слушателям: нежный голос девицы или стихи, что она спела. Под конец расхвалили они и то и другое: хоть и не блистали десимы ни особой изысканностью слога, ни особой тонкостью смысла, горничная пропела их с таким непринужденным искусством, которое возместило бы и худшие изъяны. И когда донья Исидора велела Инес, чтобы та сплясала с Агустином, дон Маркос обратился к Марселе с предложением спеть еще что-нибудь по окончании танца, ибо у нее это получалось божественно, что Марсела и сделала с превеликим удовольствием, доставив таковое же сеньору дону Маркосу следующим романсом:

До самой горькой доли,
Знать, дожила я:
Другой — любовь и ласки,
Мне — ревность злая.

Не дождаться мне, Арденьо,
От тебя любви ответной,
Хоть и мерю холод твой
Меркой муки моей тщетной.

В пламени моем ты стынешь,
Я во льду твоем сгораю.
Не живут мои надежды,
Я в скорбях не умираю.

Не избыть, не излечить мне
Боль, которой нет названья,
Исцеленья не ищу я,
Не лелею упованья.

До самой горькой доли,
Знать, дожила я:
Другой — любовь и ласки.
Мне — ревность злая.

И на что мне уповать.
Как участье пробудить
В том, кто так неблагодарен.
Кто готов меня сгубить?

Нет моим трудам награды,
Нет конца моей обиде —
Так Сизиф по склону вверх
Катит камень свой в Аиде.

Что ж, пронзи мне сердце шпагой
И покончи, бессердечный,
С этой мукой, если только
Ей не суждено стать вечной.

До самой горькой доли.
Знать, дожила я;
Другой — любовь и ласки,
Мне — ревность злая.

Поскольку вкус у дона Маркоса был такой же неискушенный, как у кастильского ослика, а душою был он прост, как китайский пластырь, ему романс этот не показался длинноватым, напротив, он рад был бы слушать без конца, ибо складом ума — при всей скудости оного — был не то что столичные тонкие ценители, которые начинают скучать уже на седьмой строфе. Он поблагодарил Марселу и попросил бы ее спеть еще, если 6 в этот миг не вошел добрый Гамарра с человеком, коего представил как нотариуса, хоть тот более всего смахивал на лакея. Тут был составлен брачный договор, согласно коему приданое доньи Исидоры составляло двенадцать тысяч дукатов да сей дом со службами. И поскольку был дон Маркос бесхитростен, не потребовал он никаких подтверждений-обеспечений, и так был доволен добрый идальго, что, поступившись своим достоинством, пустился в пляс с дорогой своей супругой, как величал он донью Исидору.

В тот вечер отужинали они так же пышно и богато, как отобедали, хотя дон Маркос все раздумывал о своем — о том, как бы умерить расходы: уже чувствуя себя хозяином этого дома и всего имущества, он полагал, что, коли так и дальше пойдет, приданого ненадолго станет; но ему пришлось помолчать до более подходящего случая. Настало время удалиться на покой, и, дабы не утруждать себя возвращением домой, дон Маркос выразил желание остаться у своей сеньоры, но та с величайшей добропорядочностью и целомудренностью рекла, что мужская нога не коснется незапятнанного ложа ее покойного супруга, покуда не будет на то церковного благословения; так что дон Маркос почел за благо пойти спать домой (не знаю, впрочем, может, правильнее сказать «бодрствовать», ибо мысль о том, что нужно обратиться в церковь с просьбой об оглашении, заставила его одеться к пяти часам утра).

Наконец все было сделано, и за три праздничных дня, которые как раз подвернулись (по воле Фортуны, ибо стоял август, а в августе праздников хоть отбавляй) было сделано оглашение, обручение же и венчание были назначены на один и тот же день, как принято среди знати, и днем этим оказался понедельник (выдавшийся таким несчастливым, что куда там вторнику). Свадьба была весьма пышная и роскошная, и в отношении нарядов, и во всех прочих отношениях, ибо дон Маркос, пойдя наперекор собственному нраву и преодолев свою скаредность, взял напрокат (чтобы сохранить в целости кругленькую сумму в шесть тысяч дукатов) для своей супруги богатое платье и нижнюю юбку, рассудив, что такое платье да саван — вот все, что с него причитается; о саване же вспомнил он не потому, что помышлял о смерти доньи Исидоры, а потому, что подумал: «Если она будет надевать это платье лишь на Рождество, то его хватит до Судного дня». Он также привел шаферов из дома своего господина, и все хвалили его выбор и славословили его удачу, ибо им казалось, что он сподобился великого счастья, сыскав такую пригожую и состоятельную жену: ведь донья Исидора, хоть и была старше своего жениха, что не соответствует поучениям Аристотеля и прочих философов древности, но она скрывала сие обстоятельство столь умело, была столь искусно разубрана, что одно удовольствие было глядеть.

После трапезы, когда время было уже позднее и праздник весело завершился танцами, в коих особливо блистали Инес и дон Агустин, донья Исидора приказала Марселе доставить радость гостям своим божественным голосом, и та, не заставив себя упрашивать, запела столь же бойко, сколь искусно:

Коль впрямь заря смеется.
То надо мною:
Остывшему верна я —
Умру такою.

Утреннею зорькой
Вижу я в оконце:
Весело смеется
Над моею горькой
Кручиною солнце.
Что ж, дива тут нет —
Смеется рассвет
Не зря надо мною:
Остывшему верна я —
Умру такою.

Смеется, что плачу
И грустью томима,
И слез я не прячу,
Скорблю, нелюбима.
Как мало я значу
Для спящего рядом!
Мне ж ночь стала адом,
Ни сна, ни покою;
Остывшему верна я —
Умру такою!

В таких забавах наступила ночь, начало супружества дона Маркоса, но еще более — его несчастий. Фортуна принялась являть ему оные, не дожидаясь, пока он вступит в свои супружеские права, и для почина случилась неожиданная беда с доном Агустином. Не берусь утверждать, что причиною было замужество сеньоры его тетушки, скажу только, что он переполошил весь дом, ибо донья Исидора так разогорчилась, что сама принялась раздевать его с нежностью куда большей, чем приличествовало, и уложила спать с такими ласками и угождениями, что новобрачный чуть было не приревновал ее. Впрочем, увидев, что больному полегчало, а донья Исидора готовится ко сну, он рачительно проверил, заперты ли двери и задвинуты ли щеколды на окнах. Эта его рачительность вызвала у бойких служанок его обожаемой супруги такое смятение и негодование, что трудно и вообразить себе, ибо решили они, что это прихоть ревнивца; в действительности же дело было не в ревности, а в скупости, ибо добрый сеньор, поскольку он перевез в дом супруги свои одеяния и заодно шесть тысяч дукатов, каковые, с тех пор как к нему попали, света божьего не видели, хотел убедиться со всей надежностью, что сокровища его со всей надежностью хранятся.

Наконец лег он со своею супругой; служанки же, вместо того чтобы лечь, принялись шептаться и плакать, преувеличивая суровость своего рачительного и предусмотрительного хозяина.

— Как тебе нравится, Инес, — начала Марсела, — такой подарочек Фортуны? Мы ведь укладывались в три либо в четыре, всю ночь слушали музыку и речи ухажеров, то в дверях стоя, то у окошка, а деньгам в нашем доме и счета не велось, как в других домах — песчинкам[119]. И вот до чего дожили: в одиннадцать двери на запоре, окна на щеколдах, а у нас с тобой духу не хватает открыть?

— Куда там — открыть, — отвечала Инес, — Господь Бог свидетель, сдается мне, решил наш хозяин наложить на все двери и окна по семь замков, как на вход в Толедскую пещеру. Да уж, сестрица, конец нашим праздничкам, одно нам обеим осталось — вырядиться монашками, раз уж нашей госпоже захотелось замуж. И с чего надо было ей идти замуж, ведь ни в чем нужды не знала, а нам из-за нее жить такой жизнью! Не пойму, как она не смягчилась сердцем, когда увидела, как занемог лось дону Агустину нынче ночью. Чтоб мне пропасть, ежели он расхворался не от огорчения, что она вышла замуж. И не дивлюсь, он же приучен жить привольно и раздольно, а тут, как увидел, что угодил в клетку, словно тебе щегол, ясное дело, опечалился, как и я сама печалюсь. Ой, какое лихолетье для меня настало, лучше б меня шелковиночкой удавили!

— Тебе-то с чего плакаться, Инес, — возразила Марсела, — ты же выходишь в город покупать все, что надобно. Но горе той, кому приходится терпеть муки из-за прихотей ревнивца, он принимает мушек за слонов, а ты терпи, чтоб не потерять злосчастного звания горничной девушки, даже если твое девичество — одно только звание. Но я уж найду выход, как-нибудь сыщу себе пропитание, ловкости достанет. Разрази его гром, этого сеньора дона Маркоса, ежели буду терпеть такое!

— Мне-то, Марсела, придется терпеть, — молвила Инес, — ведь, правду сказать, я люблю дона Агустина больше всего на свете. До сей поры из-за хозяйки не было у меня возможности перемолвиться с ним словечком, но я знаю, он на меня заглядывается, и теперь дело пойдет по-другому, потому как ей придется тратить больше времени на своего супружника.

В таких разговорах коротали ночь служанки, а суть дела в том, что сеньор дон Агустин был любовником доньи Исидоры и, дабы кормиться, одеваться, тратить деньги на правах ее племянника, сносил не только тяготы любви со старухой, но и многие другие, а именно: вести беседы с дамами и кавалерами, играть в карты, плясать и прочее тому подобное. Мнил он, что вынесет и такую тяготу, как муж, хотя в ту ночь из-за дурной привычки спать не в одиночестве терпел он почти что крестную муку.

Однако же Инес его любила, и потому, когда Марсела стала раздеваться, Инес сказала, что пойдет поглядит, не надо ли ему чего. И так ей повезло, что, оказывается, дону Агустину было страшно одному, на то он и юнец, и потому он сказал ей:

— Заклинаю тебя твоей жизнью, Инес, ложись сюда ко мне, на меня такой страх напал, что коли останусь один, во всю ночь глаз не сомкну от ужаса.

Сердце у Инес было предобрейшее, и так ей стало жалко дона Агустина, что она тотчас повиновалась его воле, поблагодарив за то, что его приказ так ей по сердцу. Наступило утро, вторник, одним словом, и поскольку Инес опасалась, что сеньора проснется и застанет ее на месте преступления, то сама встала раньше обычного и отправилась к подруге, дабы поведать ей о своем счастии. Марселы, однако же, на месте не оказалось, и потому Инес бросилась искать ее по всему дому и тут обнаружила, что потайная дверца в одной пристройке, не очень-то бросавшаяся в глаза, открыта настежь. А суть дела в том, что у Марселы был некий ухажер, и дабы видеться с ним, раздобыла она ключ от этой дверцы, через нее и ушла вместе с ним и без всякого шума, а дверцу оставила открытой нарочно, чтобы посмеяться над доном Маркосом.

Обнаружив, что дверца открыта, Инес устремилась в дом с громкими воплями, каковые разбудили жалкого новобрачного. Полумертвый от ужаса, соскочил он с кровати, приказав донье Исидоре сделать то же самое и проверить, все ли на месте, а сам в это время открыл окно. И полагая, что узрит в постели свою жену, узрел не что иное, как призрак либо лик смерти, ибо добрая сеньора являла взорам все до единой морщины своего лица, каковые днем прятала под белилами, помогавшими ей скрыть годы, а насчитывалось оных скорее пятьдесят пять, нежели тридцать шесть, как значилось в описи приданого, поскольку волос у нее было немного, да и те белым-белы, ибо запорошило их снегом столько минувших зим и лет. Недостаток сей не был заметен благодаря волосяным накладкам и тому, кто их изобрел; но в этот миг оказалось, что во время беззаботного сна доньи Исидоры накладка повела себя столь непочтительно, что против воли хозяйки сползла с головы ее на подушку. Зубы доньи Исидоры рассыпались по всей постели, ибо, как сказал князь поэтов, она дарила перлы щедро; два-три по сей причине запутались в усах у дона Маркоса, так что усы смахивали на скаты крыши, хваченной инеем, а все потому, что нежно соприкоснулись с лицом его супруги.

Как почувствовал себя бедный идальго, пусть представит себе сам сердобольный читатель, чтобы нам не тратить лишних слов там, где довольно воображения; скажу только, что донья Исидора, пребывавшая в не меньшем смятении оттого, что прелести ее столь явно открылись взорам, схватила в спешке и тревоге накладку, каковой совершенно ни к чему было оповещать о себе в столь ранний час, и напялила ее себе на голову, отчего стала еще страшнее, чем прежде, ибо так торопилась, что не смогла поглядеть, как ее надевает, а потому надвинула на уши. О треклятая Марсела, виновница стольких несчастий, да не помилует тебя Бог, аминь!

В конце концов, чуть подбодрившись, хоть ничуть не подумав о том, не рано ли, собралась она было взять нижнюю юбку, дабы отправиться на поиски беглой служанки, но не обнаружила ни юбки, ни богатого платья, ни прочих уборов и драгоценностей; все это, да вдобавок и наряд дона Маркоса, и цепь ценою в двести эскудо, которую он надевал накануне и которую для пущего парада извлек из своей сокровищницы, прихватила с собою хитрая Марсела, ибо не пожелала она удалиться незаметно.

Чей язык выразит, чье перо опишет, как повел себя дон Маркос в сем случае? Лишь памятуя о том, что нажил он все это добро за счет своего же тела, можно понять, какую душевную боль вызвала у него утрата нажитого, да к тому же он не мог сыскать утешение в красоте своей жены, ибо своим видом она привела бы в безутешность самих дьяволов ада. Если взор дона Маркоса обращался к ней, он видел страшилище, когда же отводил он взор, то не видел ни своей одежды, ни цепи, и, удрученный, очень быстрым шагом расхаживал он в одной сорочке по опочивальне, всплескивая руками и вздыхая.

Покуда он так разгуливал, донья Исидора отправилась к источнику вечной молодости и к ларчику с побрякушками в свою туалетную. Тут встал дон Агустин; Инес успела рассказать ему о случившемся, и оба посмеялись и тому, как смошенничала Марсела, и тому, как выглядела донья Исидора. Полуодетый, дон Агустин пошел утешать своего дядюшку и наплел ему с три короба притворных утешений, свидетельствовавших, что он не столько простак, сколько зубоскал. Он придал духу нашему идальго обещанием разыскать похитительницу и призвал к терпению обычными разговорами о дарах, которые Фортуна то подносит, то отбирает. Под эти разговоры дон Маркос обрел силы, чтобы прийти в себя и одеться: тут появилась донья Исидора, нисколько не похожая на ту, которую узрел он при пробуждении, и дон Маркос почти уверился, что ошибся и ему померещилось.

Дон Маркос и дон Агустин отправились вместе на поиски Марселы (Инес сказала им, где та может прятаться), и, по правде сказать, если 6 не пошли они, я был бы более высокого мнения об уме обоих, по крайней мере об уме дона Маркоса, ибо дон Агустин, по-моему, смахивал больше на пройдоху, чем на глупца, и само собой, не повел дядюшку туда, где они смогли бы сыскать злодейку. Убедившись, что горю не поможешь, вернулись они домой, поскольку смирились с волею Всевышнего как люди богобоязненные и с волею Марселы как люди, у которых другого выхода не оставалось; и наш жалкий скаред с крайней неохотой принужден был подчиниться обычаю и отпраздновать первый послесвадебный день, хоть и был он мрачнее тучи, ибо утрата цепи пронзила ему сердце.

Но Фортуна, тем не довольствуясь, решила приумножить ему кары за скаредность. И вот, когда все сели за стол, пожаловали к ним двое слуг сеньора адмирала и молвили, что их господин целует руки донье Исидоре, и да соблаговолит она вернуть столовое серебро, целый месяц продержала, и будет, а коли откажется, другой пойдет разговор. Выслушала сеньора сие требование, на каковое мог быть лишь один ответ, а именно: вручить слугам всю столовую посуду, блюда, миски и прочее, что было в доме и преисполнило такими надеждами сердце дона Маркоса. Хотел было он выказать характер и стал говорить, что это его добро, что он не позволит его уносить и прочее в том же духе, так что один из слуг был вынужден пойти за дворецким, а второй остался сторожить серебро. В конце концов серебро унесли, так что дон Маркос зря лез из кожи; ополоумев от горя и гнева, раскричался он и разбушевался, как человек, вышедший из себя; жаловался, что его обманули, и грозился, что потребует развода. На все это донья Исидора отвечала с величайшим смирением, дабы укротить его гнев, что она заслуживает скорее благодарности, чем кары, что все средства, даже если и смахивают на обман, хороши и разумны, дабы обзавестись таким мужем, как он, что сделанного не воротишь, нечего и думать, а потому самое лучшее — запастись терпением. Пришлось доброму дону Маркосу так и поступить, но с того дня не знали супруги ни минуты мира и покоя и куска не съедали с удовольствием. При всем том дон Агустин уплетал себе да помалкивал, ибо, когда появлялся он в доме, всякий раз восстанавливался там покой; а ночи наш молодчик проводил весьма приятно с Инес, смеясь вместе с нею над прелестями доньи Исидоры и злоключениями дона Маркоса.

При всех этих бедах, когда бы Фортуна не донимала более дона Маркоса, на то, что у него оставалось, он мог бы жить безбедно и пребывал бы довольнешенек. Но поскольку в Мадриде стало известно о замужестве доньи Исидоры, явился к ней в дом ловкач, промышлявший тем, что сдавал напрокат одежду и мягкую рухлядь, владелец скатертей, ковров и занавесей, и потребовал все это вернуть да еще уплатить за три месяца пользования, поскольку, как он рассуждал, женщина, столь удачно вышедшая замуж, могла это добро купить и приобрести в полную собственность.

Хлебнув из сей чаши, дон Маркос совсем света не взвидел: ринулся на свою сеньору с кулаками так, что накладка и зубы полетели, куда придется, к немалой боли (душевной) их владелицы, каковая без них страдала так, словно с нее кожу содрали. Уязвленная этим обстоятельством и оскорбленная тем, что она, столь недавно вышедшая замуж, уже терпит такие обиды, стала она плакать и корить дона Маркоса за то, что он обращается подобным образом с такою женщиною, как она, и из-за чего — из-за даров Фортуны. Фортуна ведь то приносит их, то отнимает, а подобное наказание оказалось бы чрезмерным, даже будь затронута честь. На это дон Маркос ответствовал, что его деньги — это его честь, но проку от сих слов никакого не было, ибо владелец занавесей и ковров все равно забрал свое добро, а с ним и все, что ему причиталось, до последнего реала, причем расплачиваться пришлось дону Маркосу своими кровными: сеньора-то давным-давно забыла, какого деньги цвета, поскольку давным-давно не могла промышлять тем, чем всю жизнь промышляла.

На шум и крик появился хозяин дома, а дом наш идальго почитал своей собственностью, ибо жена сказала ему, что человек этот — постоялец, на год снявший верхнее жилье. Хозяин объявил, что если каждый день придется ему слушать вопли, пускай подыщут себе другой дом и убираются подобру-поздорову, потому как он любитель покоя.

— Как это — убираться? — отвечал дон Маркос. — Сами и убирайтесь — дом-то мой.

— Как это — ваш? — сказал хозяин. — Вас, видно, из сумасшедшего дома выпустили! Убирайтесь же подобру-поздорову, клянусь, кабы не жалел я вас за ваше помешательство, вы у меня в окошко бы вылетели.

Дон Маркос пришел в ярость и набросился бы на него, если бы в дело не вмешались донья Исидора и дон Агустин. Они вывели из заблуждения дона Маркоса и утихомирили домовладельца, пообещав, что завтра же съедут. Что тут мог поделать дон Маркос? Либо смолчать, либо повеситься, ибо ни на что иное у него духу не хватило бы, да к тому же он совсем растерялся и был вне себя. Так что взял он плащ и вышел из дому, а с ним дон Агустин, который по приказу тетушки должен был его урезонить.

В конце концов сыскали они вдвоем пару комнат неподалеку от королевского дворца, поскольку дом вельможи, у коего на службе состоял дон Маркос, также находился по соседству. Оставив задаток, они договорились, что завтра же переедут, и дон Маркос сказал дону Агустину, чтобы тот шел обедать домой один, ибо сам он сейчас не в состоянии видеть эту обманщицу, его тетку. Молодчик так и поступил: вернулся домой, рассказал обо всем донье Исидоре, и они вдвоем договорились о том, как будут переезжать.

Жалкий скаред вернулся и лег спать, полумертвый от голода и с перекошенным лицом, а утром донья Исидора сказала ему, чтоб отправился в новое жилище, дабы принять одежду и белье. Инес же тем временем пойдет за повозкой. Так И было сделано, и едва лишь добрый дурень успел выйти, как предательница донья Исидора, ее племянник и служанка собрали все пожитки, погрузили на повозку и отбыли из Мадрида в Барселону, оставив в доме только то, что не смогли увезти: блюда, миски и прочий хлам.

Дон Маркос прождал почти до полудня и, видя, что те всё не появляются, вернулся в прежний свой дом; никого там не застав, он спросил у одной соседки, не уехала ли его супруга и прочие. Та отвечала, что все давно уехали. Дон Маркос подумал, что они уже, наверное, на новом месте, и поспешил туда, дабы не пришлось им долго ждать. Пришел он потный и усталый и, никого не найдя, чуть не отдал Богу душу, ибо стал опасаться того, что и произошло на самом деле. Не передохнув, помчался он туда, откуда пришел, пинком вышиб запертую дверь, вошел и, увидев, что ничего, кроме жалкого хлама, не осталось, убедился, что сомневаться нечего и несчастье его свершилось. Стал он вопить и метаться по комнатам, колотясь то и дело о стены головою и твердя: «Несчастный я, вот беда так беда, в недобрый час согласился я на злополучную эту женитьбу, за которую расплачиваюсь такой дорогой ценой. Где вы сейчас, лживая сирена и похитительница моего добра и всего, что я скопил за счет самого же себя, чтобы зажить мало-мальски безбедно?»

Так сетовал дон Маркос, присовокупляя и другие причитания, и на вопли его сбежались все обитатели дома, и один из слуг, знавший о происшедшем, сказал, что тут сомневаться нечего: они все выехали из столицы, потому что повозка, на коей отбыли жена дона Маркоса, ее племянник и служанка со всеми пожитками, была из тех, что предназначены для дальней дороги, а не для городских перевозок, и когда он спросил, где нашли они новое жилье, они отвечали, что за пределами Мадрида.

Это добило дона Маркоса; но поскольку надежды придают людям духу и среди бед, решил он обойти все извозчичьи дворы и разузнать, в какую сторону отправилась повозка, на которой увезли его сердце купно с шестью тысячами дукатов. Так он и поступил. Но беглецы наняли повозку не на извозчичьем дворе, а у одного мадридского огородника, им ведь хитрости было не занимать, а потому дон Маркос не смог ничего выведать. Продолжать поиски было делом гиблым, поскольку он не знал, по какой дороге они отправились, и не было у него ни медяка, разве что взять взаймы, а вдобавок висел на нем долг за платье и драгоценности жены, и он не представлял себе, как его заплатить и из каких денег.

Поникший и терзаемый множеством горьких мыслей, повернул дон Маркос к дому своего господина. И вот, когда шел он по Калье-Майор, нежданно-негаданно повстречался с осмотрительной Марселой, да настолько носом к носу, что хоть и попыталась она было прикрыть лицо мантильей, не успела, ибо дон Маркос узнал ее, схватил за руку, забыв о своем достоинстве, и вскричал:

— Попалась, воровка! Теперь отдашь мне все, что украла в ту ночь, когда сбежала из моего дома!

— Ох, сеньор мой, — отвечала Марсела плача, — так я и знала, что мне придется за все держать ответ, знала с той минуты, когда моя сеньора заставила меня пойти на такое. Не спешите меня опозорить, а прежде выслушайте, у меня ведь слава добрая, и я уже просватана, большая будет беда, коли пойдут обо мне худые слухи, тем более что я как есть ни в чем не виновата. Зайдемте в эту подворотню и наберитесь терпения, выслушайте меня, тогда узнаете, у кого ваша цепь и одежда. Я так и думала, что вы будете подозревать меня, и сеньору о том предупредила, но вы — господа, а я — служанка! Горе тому, кто состоит в услужении, в каких трудах зарабатываешь свой кус хлеба!

Дон Маркос, как я уже говорил, большой хитростью не отличался; и вот, поверив слезам Марселы, остановился он вместе с ней в подворотне одного большого дома, и там Марсела рассказала ему, кто такая донья Исидора, каковы ее нравы и обычаи и с каким намерением пошла она за него замуж, а именно с намерением обмануть его, в чем наш бедный идальго успел убедиться на горьком опыте. Рассказала она также, что дон Агустин вовсе не племянник доньи Исидоры, а ее любовник; что он бездомный плут и сожительствует с женщиной таких нравов и таких лет ради сытного стола и праздного житья. Еще она рассказала, что цепь дона Маркоса и его одежду она спрятала по приказу доньи Исидоры, а потом отдала сеньоре вместе с ее платьем и всеми уборами и драгоценностями, и донья Исидора велела ей исчезнуть и скрыться с глаз, чтобы подкрепить успех своей плутни тем, что подозрения падут на горничную.

Марсела решила заморочить голову дону Маркосу этими россказнями, не побоявшись возможных последствий, то ли потому, что он показался ей человеком не очень задиристым, то ли чтобы выскользнуть у него из рук, а там будь что будет, то ли по злокозненности, свойственной служанкам, — это, пожалуй, самое верное. Свой рассказ мошенница завершила предостережением, посоветовав дону Маркосу жить с оглядкою, ибо в самый неожиданный миг его могут лишить всего достояния.

— Я вам рассказала все, что могла и как мне совесть велела, а теперь, — твердила она, — поступайте, как вам лучше, я же готова на все, чтобы вам услужить.

— Вовремя, нечего сказать, — ответствовал дон Маркос, — когда горю уже не поможешь, потому что предательница и неблагодарный ублюдок скрылись, забрав с собою все, что у меня было.

И он тут же рассказал Марселе обо всем, что произошло с того дня, когда она покинула дом.

— Подумать только! — воскликнула Марсела. — Ох, злодейство какое! Ох, сеньор мой ненаглядный! Не Зря я вас жалела, только говорить не осмеливалась. Ведь в ту ночь, когда сеньора услала меня из дому, хотела я упредить вас о том, что делается, да побоялась. Я же тогда еще заикнулась, что не надо бы прятать цепь, да сеньора такую волю дала и языку, и рукам, что я света Божьего не взвидела.

— Все, о чем вы говорите, я уже изведал на опыте, — молвил дон Маркос, — но хуже всего то, что мне ничего не поделать, даже не узнать, где и как могу я напасть на их след.

— Об этом не печальтесь, сеньор мой, — сказала притворщица Марсела, — я знаю одного человека — думаю даже, коли будет угодно Богу, станет он моим мужем, — так вот, он скажет вам, где вы их найдете так же наверняка, как если 6 увидел их своими глазами, потому как он умеет заклинать дьяволов и делать разные другие диковинные вещи.

— Ох, Марсела! Кабы сделала ты это для меня, уж как бы я тебя благодарил, как бы тебе отплатил! Раз можешь ты это сделать, сжалься над моими бедами!

Злые люди весьма склонны при виде падающего подтолкнуть его, чтобы поскорее расшибся; добрые же люди легковерны. И вот дон Маркос поверил Марселе; она же задумала обмануть его и вытянуть из него, сколько удастся; и с таким намерением ответила, что можно пойти к заклинателю сейчас, он живет неподалеку.

По дороге дон Маркос встретил одного знакомца, состоявшего в услужении у того же вельможи, что и он сам, и попросил его ссудить четыре реала, дабы вручить их астрологу — не как задаток, а как плату. Тут подошли они к дому самой Марселы, где жила она вместе с одним человеком, тем самым, кого выдавала за мудреца; на самом деле он был ее любовником.

Дон Маркос поговорил с ним, и тот назначил цену — сто пятьдесят реалов и время — ровно через неделю, пообещав, что дьявол сообщит дону Маркосу, где скрываются беглецы, и тот их найдет. Но, присовокупил он, пусть дон Маркос памятует: если не хватит у него духу, ничего не получится, лучше и не затевать дела; и если он не решится узреть дьявола в натуральном его обличье, пусть поразмыслит, в каком образе предпочитает его узреть. Дону Маркосу так хотелось разузнать, где его достояние, что для него узреть дьявола было все равно что узреть блюдо с бланманже, А потому он отвечал астрологу, пусть-де явит ему дьявола в том самом виде, в коем тот обретается в аду: хоть и видит астролог, что дон Маркос оплакивает свое достояние, словно женщина, во всех остальных случаях он мужчина каких поискать. С этими словами отдал он астрологу четыре реала и, простившись с Марселою, отправился к одному своему другу, если только бывают друзья у скаредов или несчастливцев, дабы оплакивать свое несчастие или свою скаредность.

Оставим его там и последуем за чародеем (назовем дружка Марселы так), каковой, дабы выполнить обещание и вволю подшутить над скаредом, ибо от Марселы узнал он историю во всех подробностях, сделал следующее. Поймал он кота и запер в каморочке, вернее сказать, это был чулан, сообщавшийся с комнатушкой в одно окно на уровне человеческого роста и величиною в лист бумаги; окно это он затянул прочной веревочной сетью, а в нижней части двери, что вела из чуланчика, наш чародей прорезал кошачий лаз. Входил он в чуланчик к коту, стегал его бичом, держа лаз прикрытым, а когда кот разъярится, чародей открывал лаз, и кот проскакивал в соседнюю комнату, прыгал в окно, но, застряв в сетке, возвращался обратно. Чародей столько раз это проделал, что как только лаз открывали, кот, не дожидаясь побоев, мчался прямо к оконцу. Добившись сей цели, чародей известил злополучного скареда, что нынче в ночь, когда пробьет одиннадцать, он явит его очам то, что тот желает узреть.

Наш бедный обманутый идальго раздобыл взаймы (победив свою скаредность) столько, сколько недоставало до ста пятидесяти реалов, с деньгами явился в дом чародея и сунул ему деньги в руку, дабы тот набрался духу для самых могучих заклинаний. Чародей, призвав дона Маркоса вооружиться мужеством и бесстрашием, и тот пристроился на стуле под оконцем, с коего предварительно маг снял сеть. Шел, как уже сказано, двенадцатый час, и в комнатушке было столько света, сколько мог дать единственный светильничек, горевший в углу, а чулан был битком набит шутихами, и там сидел подручный чародея, каковой должен был по условленному сигналу запалить шутихи и выпустить кота.

Марсела вышла на улицу, ибо у нее не хватало духу знаться с привидениями. А хитрец маг напялил одеяние из черной дерюги и такой же колпак, взял в руки книгу, отпечатанную готическим шрифтом на старом пергаменте, дабы внушить больше веры тому, кого дурачил, очертил на полу круг и, став в средоточии оного с книгою в одной руке и жезлом в другой, начал читать вслух унылым и жутковатым тоном, бормоча сквозь зубы и время от времени произнося странные и диковинные имена, каковых дон Маркос доселе не слыхивал. Глаза наш идальго так пялил, что они у него, как говорится, из глазниц вылезали, и при каждом шорохе переводил взгляд, чтобы рассмотреть беса, который скажет ему, где беглецы. Чародей же ударял жезлом в пол, сыпал на раскаленную жаровню, стоявшую подле него, соль, серу и перец, и возвысив голос, произносил:

— Ко мне, бес Калькиморро, ибо твое дело следовать за путниками по дорогам, и тебе ведомы умыслы их и укрытья, так предстань пред доном Маркосом и предо мной и скажи, где и как сможет он их найти, каким путем следуют эти люди; живо выходи, либо берегись моего наказания; бунтуешь, оказываешь неповиновение — погоди же, вот задам тебе жару, так выскочишь мигом.

И он снова ударял жезлом в пол и снова сыпал заклинания, а заодно и соль, серу и перец на жаровню, так что бедный дон Маркос уже задыхался. Чародей, видя, что бесу уже пора явиться, произнес:

— О ключарь и преддверник ада, повели Церберу, чтоб выпустил Калькиморро, беса дорог, пусть скажет нам, где беглецы, либо ждет его жестокая кара.

В это мгновение молодчик, стороживший кота, поджег шутихи и открыл лаз. Шерсть кота вспыхнула, и он метнулся в лаз с мяуканьем и оглушительным визгом и прыжками понесся к оконцу, как был приучен; не оказав никакого почтения дону Маркосу, который сидел на стуле, он опалил ему на лету волосы, бороду и часть лица и выскочил на улицу. Дону Маркосу померещилось, что узрел он не одного дьявола, а всех, сколько их есть в аду, и с пронзительным воплем он рухнул наземь в беспамятстве, не расслышав голоса, который произнес: «Ты найдешь их в Гранаде!»

На вопль дона Маркоса и мяуканье и визг кота, который, пылая, метался по улице, сбежались люди, и среди них слуги правосудия. Постучав, они вошли в дом, где обнаружили Марселу с ее любовником, которые, не жалея воды, поливали дона Маркоса, дабы привести его в чувство (что удалось лишь наутро). Альгвасил стал выяснять, что случилось, и, не удовольствовавшись объяснением, хоть ему и рассказали, в чем состояла проделка, распорядился положить дона Маркоса, который казался мертвым, на кровать, а плута и его подручного, обнаруженного в чуланчике, препроводили в тюрьму, где на обоих надели наручники, поскольку в доме у них было найдено мертвое тело.

Наутро о случившемся известили сеньоров алькальдов, и те приказали отвести обоих задержанных в дом, дабы выяснить, пришел ли человек в себя или скончался. К тому времени дон Маркос уже пришел в себя, узнал от Марселы о положении вещей и вел себя так, что не оставалось сомнений: человека трусливее нет на свете.

Альгвасил препроводил всю компанию в зал суда, и когда сеньоры алькальды принялись расспрашивать дона Маркоса, он рассказал всю правду, поведав судьям о своей женитьбе и о том, как эта девица привела его в дом к чародею, сказав, что там он узнает, где похитители его достояния, а больше он ничего не знает, кроме того, что после долгих заклинаний, которые человек этот читал по книге, из-под двери появился дьявол, такой ужасный и безобразный, что у него, дона Маркоса, не хватило духу слушать то, что произносил он сквозь зубы с громкими завываньями. Мало того, дьявол на него набросился и привел в то состояние, в коем господа судьи его видят, а что было дальше, он не знает, ибо сердце его не выдержало, и он до утра не приходил в себя.

Алькальды весьма дивились, но тут чародей развеял чары, объяснив, как все было на самом деле; рассказ его подтвердили подручный и Марсела; как вещественное доказательство был представлен обгоревший труп кота. Из дома чародея были принесены две-три книги, которые там нашлись, и дона Маркоса попросили опознать ту, по коей чародей читал заклинания, Дон Маркос выбрал эту книгу и подал судьям; открыв ее, они увидели, что это «Амадис Галльский» очень старый и отпечатанный по старинке, а потому он без труда сошел за волшебную книгу.

Когда все это выяснилось, присутствовавшие расхохотались так, что зал заседаний долго не мог успокоиться. Дон Маркос пришел в такое неистовство, что хотел лишить жизни чародея, а потом самого себя, и неистовство его лишь усугубилось, когда алькальды сказали ему, что нельзя быть таким легковерным и поддаваться обману на каждом шагу, и они велели всем троим разойтись по домам, и наш злополучный скаред вышел в таком состоянии, что казался не тем, кем был прежде, а помешанным. Пошел он в дом своего господина, где его разыскивал почтарь, чтобы вручить письмо. Вскрыл дон Маркос письмо и прочел следующее:

«Дону Маркосу Скареду поклон. Человек, который отказывает себе в пище, чтобы скопить деньги, лишая тело необходимой поддержки, и женится лишь ради выгоды, позаботившись узнать о невесте лишь одно — каково ее достояние, вполне заслужил и того наказания, которое на вас уже обрушилось, и того, которое ждет впереди. Продолжайте, ваша милость сеньор дон Маркос, кормиться так, как кормились до женитьбы, и содержать слугу, как прежде, а именно покупать себе полфунта говядины да на куарто хлеба, да платить два куарто слуге, который вам прислуживает и моет узехонький сосуд для отправления ваших нужд; таким манером вы снова скопите шесть тысяч дукатов. Тогда, не тратя времени, уведомьте меня, и я с превеликим удовольствием вернусь, дабы зажить с вами супружеской жизнью, ибо столь рачительный муж вполне того заслуживает.

Донья Исидора Мстительница».

Такую крестную муку претерпел дон Маркос при чтении этого письма, что на него напала жестокая горячка, которая свела его в гроб, так что дни его жизни завершились самым жалким образом за скаредно отсчитанные дни болезни.

Что касается доньи Исидоры, то вся компания дожидалась в Барселоне галер, чтобы перебраться в Неаполь; и однажды ночью, когда сеньора спала, дон Агустин и его Инес бежали, прихватив с собою шесть тысяч дукатов дона Маркоса и все прочее. По прибытии в Неаполь дон Агустин записался в солдаты, а красавица Инес, разряженная в пух и прах, стала куртизанкой высокого полета и с помощью этого ремесла одевала и баловала своего дона Агустина. Донья Исидора вернулась в Мадрид, где, отказавшись от пышных нарядов и волосяной накладки, ходит побираться; от нее и услышал я эту историю и решил записать, дабы все скареды знали, как кончил сей скаред, и, узнав, не повторили его судьбы, а извлекли бы урок из чужого опыта.

 

Раба своего возлюбленного

— Приказали вы мне, моя сеньора, рассказать нынче вечером историю о разочаровании, дабы узнали дамы об обманах и хитростях мужчин и дабы пеклись они о доброй своей славе, ибо в нынешние времена она совсем загублена, и мужчины всегда и всюду говорят о них плохо, а думают и того хуже. Величайшее их развлечение — злословить о женщинах: дается ли комедия на театре, выходит ли книга в свет — везде одна лишь хула на женщин, и ни единой нет пощады; и в том мужчины не совсем виновны: ведь в поисках наслаждений знаются они с дурными женщинами, а те могут дать лишь то, чем владеют. Когда бы искали они женщин добродетельных, дабы признать их достоинства и восхвалить оные, то нашли бы и таких, которые честны, разумны, стойки и правдивы; но таково злосчастье наше, и так плохи нынешние времена, что с добродетельными обходятся еще хуже, а так как дурным женщинам мужчины потребны лишь на время, то подобные женщины прогоняют их с позором прежде, чем те успеют их обидеть.

Я могла бы рассказать немало историй разочарования в подтверждение того, сколько бед и встарь, и ныне терпели и терпят женщины от мужчин, но предпочитаю обойти их молчанием и поведать вам историю собственных злоключений, дабы извлекли вы из нее урок, ибо много есть погубленных женщин и мало таких, которым пошел впрок чужой опыт. И говорю я так потому, что сама история моя покажет, какою ценой приходится за этот опыт платить.

Имя мое — донья Исабель Фахардо, а не Селима, как вы полагаете, и я не мавританка, а христианка, дочь родителей-католиков, и принадлежали они к высшей знати города Мурсии; а эти клейма у меня на щеках — лишь тени тех, которые напечатлела на моей чести и добром имени неблагодарность мужчины; дабы вы мне поверили, взгляните — вот я снимаю их. О, когда бы могла я подобным же образом снять те клейма, что запечатлелись у меня на душе из-за моего злополучия и неблагоразумия.

С этими словами она сняла клейма и отбросила далеко в сторону, и божественный лик ее засиял во всей чистоте, ничем не запятнанный и не омраченный, равный красою солнцу в безоблачную пору; и все, кто неотрывно внимали тому, что произносили прекрасные уста, почти не дышали и не сводили с нее глаз, ибо казалось им, что перед ними ангел и что виденье вот-вот скроется из глаз. И все — самые влюбчивые кавалеры и самые завистливые дамы — мысленно сравнивали, в каком обличье она прельстительнее, с клеймами или без оных, и чуть ли не были склонны сожалеть о клеймах, поскольку с ними была она более легкой добычею; а Лисис, нежно любившая свою рабыню, уронила несколько слезинок, но, дабы не смущать ту, что прежде звалась Селимою, отерла их прекрасными своими перстами. Увидев, что все молчат, приметив, что и все вместе и всяк в отдельности напряженно ждут, прекрасная донья Исабель продолжала свое повествование:

— Была я единственным отпрыском в доме своих родителей и вот стала единственною причиной погибели оного: достались мне в удел красота — о ней вы можете судить сами, знатность — об этом я уже сказала, и богатство, коего, будь я благоразумна, довольно было бы, чтобы я сыскала себе благородного супруга. До двенадцати лет росла я у моих родителей в неге и холе, ибо, поскольку не было у них других детей, не скупились они на ласки и на подарки, а меж тем обучали меня всему, что надобно знать девице моего положения. Разумеется, входят сюда и добродетели, кои украшают истинно христианскую душу, и такие честные занятия, как чтение, письмо, умение играть на разных инструментах и танцевать и прочие искусства, подобающие девице с моими достоинствами, и такие, коими жаждут украсить своих дочерей все родители, а тем паче мои, ибо, поскольку не было у них других детей, они особливо усердствовали по сей части; и когда выросла я, не было мне равных во всем этом — уж простите, что хвалю себя сама, но, поскольку нет у меня свидетелей, несправедливо было бы мне умалчивать; хорошо отплатила я за все это своим родителям, но еще того лучше отплатила себе самой.

Во всем достигла я совершенства, но в сочинении стихов снискала восхищение всего королевства и зависть многих мужчин, не столь искусных в этом деле, ибо немало есть невежественных мужчин, которым жизнь не в жизнь от женских успехов, словно женщины, обладающие разумением, отнимают оное у них самих. Варвар, невежда, коли умеешь слагать стихи, так слагай же, ведь никто у тебя твоих богатств не похитит; а если хороши стихи, писанные кем-то другим, особливо же дамою, люби их и восхваляй; если же дурны они, извини женщину, их сложившую, подумай, что нету у нее большого дарования, но они все же достойней одобрения, если хоть и дурно, но писаны не мужчиною, а женщиной, пусть она украсила их не столь искусно.

Когда исполнилось мне четырнадцать лет, моих родителей уже осаждали весьма многочисленные искатели руки моей, коим они не без гнева отвечали, что надобно дать мне созреть; но те, поскольку они, по их словам, боготворили мою красоту, все же не давали им покою. К числу самых влюбленных принадлежал один кабальеро, выказывавший величайшую страсть; звался он дон Фелипе, был немногими годами старше меня и наделен привлекательностью и благородством в той же мере, в коей обделен был благами Фортуны, каковая, словно бы позавидовав милостям, подаренным ему небом, отказала ему в своих дарах. Словом, был он беден, и настолько, что в городе никто его не знал, — несчастье, выпадающее на долю многим. Он усерднее прочих пытался снискать мое благоволение слезами и вздохами, но я следовала общему мнению, и поскольку слуги нашего дома заметили, что я не очень-то его жалую, никто из них не согласился замолвить мне за него словечко, а я на него не глядела, и потому при других обстоятельствах оказалось, что я плохо его знаю. О, если б небу угодно было, чтобы я вовремя разглядела его достоинства, не пришлось бы мне сейчас оплакивать беды, что со мной приключились, и многих из них удалось бы мне избежать; но он был беден, как могла я разглядеть его в своем тщеславном высокомерии? А ведь моего состояния хватило бы и на него, и на меня, но была я с ним так презрительна, что не смел он показываться мне на глаза до той поры, покуда не затянуло меня в омут моих злоключений.

В те поры случился мятеж в Каталонии в наказание за грехи наши, а верней сказать, за мои, ибо хоть велики были потери, моя потеря горше всех: погибшие при тех обстоятельствах стяжали себе вечную славу, я же осталась жить, к вящему своему бесславию.

Стало известно в Мурсии, что его величество король (да хранит его Бог) направляется в славное и верное королевство Арагонское, дабы собственной персоной принять участие в гражданской распре; и отец мой, который лучшие годы младости провел на королевской службе, проведав, что его величеству требуются отважные мужи, решил отправиться к нему и определиться на службу, дабы король вознаградил его и за прошлую службу, и за нынешнюю, как подобает благодарному католическому монарху; и стал мой отец собираться в путь-дорогу. И мать моя, и сама я очень горевали при мысли о разлуке, да и отец мой тоже; так что внял он в конце концов моим и матушкиным настояниям и согласился взять нас с собою; и тут печаль наша обратилась в радость, особливо же возрадовалась я, ибо по молодости лет хотелось мне мир посмотреть, либо же подстрекала меня злополучная моя судьба, направлявшая меня к погибели. Был назначен день отъезда; и собрались мы в путь с немалой пышностью, дабы хоть отчасти показать, кто таков мой отец, потомок знатного рода Фахардо, славного в этих краях.

Выехали мы из Мурсии, и отъезд мой опечалил всех и каждого в нашем городе, и самые блистательные умы запечатлели в стихах и прозе грусть, вызванную тем, что покинула я сии места. Мы же прибыли в благороднейший и благолепнейший град Сарагосу; там остановились в одном из лучших домов; и я, отдохнув с дороги, вышла оглядеться — и сама нагляделась, и на меня поглядывали. Но не в том была моя погибель, ибо в доме суждено было вспыхнуть пожару, и горе мое углядело меня прежде, чем успела я выйти. И хотя немало красавиц в этом славном городе, так что поэты еле успевают воздавать им хвалы, на зависть всем прочим городам и весям мою красоту стали так преувеличивать, словно доселе подобной не видывали; не знаю, такова ли она, как говорили люди, только достаточной оказалась, чтобы сгубить меня. Правы простолюдины со своей поговоркою «Что внове, то мило»: когда бы не обладала я красотою, избежала бы множества злоключений!

Отец мой предстал пред его величеством, и государь, наслышанный о том, сколь славным воином явил он себя встарь, и видя, что рвение, мужество и здравомыслие, благодаря коим отец всегда справлялся со своими обязанностями, отнюдь не пошли на убыль, поставил его во главе конного полка, дал ему чин главнокомандующего и пожаловал облачение рыцаря ордена Калатравы; и поскольку отец должен был состоять при государе, пришлось ему послать в Мурсию за той частью своих богатств, каковую возможно было сюда доставить, остальное же вверил он управлению благородных сородичей, там остававшихся.

Владелицею дома, где мы жили, была одна вдова, знатная и богатая; было у нее двое детей — сын и дочь; сын был молод, хорош собою и красноречив; когда бы не был он притом двоедушным предателем! Звался он дон Мануэль; фамилии называть не буду, лучше умолчу, ибо не сумел он доставить ей ту честь, коей фамилия сия заслуживала. Увы, убедиться во всем этом пришлось мне на собственном опыте! О податливые женщины! Когда бы ведали вы — и все вместе, и каждая в отдельности, — какие опасности навлекаете вы на себя в тот миг, когда сдаетесь на лживые улещиванья мужчин! Да вы предпочли бы уродиться глухими и безглазыми! О, когда бы опыт мой научил вас, что теряете вы куда больше, чем обретаете!

Дочь также была молода и недурна собою; ее просватали за кузена, в те поры пребывавшего в Индиях; кузен этот должен был возвратиться с первым же флотом и вступить в брак с нею сразу же по возвращении. Звалась она донья Эуфрасия; мы с нею тотчас же подружились самым нежным образом, равно как и наши матери, и разлучались для того лишь, чтобы смежить очи сном; в остальное же время либо я сидела у нее, либо она у меня; словом, весь город уже звал нас двумя подругами. Вот тогда-то дону Мануэлю и вздумалось полюбить меня, а верней сказать, погубить, ибо это одно и то же. Вначале его притязания и настояния вызывали у меня удивление и отпор, ибо я видела в них дерзновенное посягательство на мое достоинство и честь; и в такой мере, что с целью пресечь оные поступалась и жертвовала дружбою сестры его, уклоняясь от посещений доньи Эуфрасии всякий раз, когда могла сделать это незаметно. Дон Мануэль весьма сокрушался по этому поводу и всячески выставлял напоказ свою грусть и отчаяние — возможно, с тем, чтобы вынудить меня к состраданию при виде того, что моя суровость сказывается уже и на его здравии.

Впрочем, когда представлялся мне случай взглянуть на дона Мануэля незаметно для него самого, я поглядывала на него без вражды; и поскольку девице надобно замуж, мне было бы по сердцу, чтобы досталась я именно ему. Но увы! Он питал совсем иные намерения, поскольку, при том, что руки моей домогались многие, он никогда не оспаривал таких домогательств; а мой отец настолько был тщеславен в своей любви ко мне, что даже пытайся дон Мануэль искать моей руки, отец отверг бы его притязания, ибо у других было больше преимуществ; я же, при всех многочисленных достоинствах дона Мануэля, ни за какие блага в мире не пошла бы против воли отца. В те поры любовь еще не посягала на мою свободу, и полагаю, что, оскорбясь сим обстоятельством, крылатый божок и загубил ее таким манером, причинив мне столько горестей.

Дону Мануэлю удавалось выражать свои чувства ко мне лишь с помощью взглядов, ибо других возможностей я ему не давала; но вот как-то под вечер, когда сидела я у его сестры, он вышел из своих покоев, находившихся по соседству, с лютней в руках, сел он на тот же помост, на котором сидели мы, и донья Эуфрасия принялась его упрашивать, чтобы он спел нам что-нибудь; он отказывался, и я, чтобы не показаться неучтивой, присоединила мои просьбы к просьбам доньи Эуфрасии; только того он и ждал и пропел один сонет, каковой, если моя длинная история вам не наскучила, я могу прочесть, равно как и другие стихи, сложенные по тому же поводу.

Лисис от лица всех стала просить донью Исабель прочесть этот сонет и промолвила:

— Сеньора донья Исабель, да можете ли вы сказать что-то, что не пришлось бы по сердцу тем, кто внимает вам? И потому от имени этих дам и кабальеро молю вас не умалчивать ни об одном из случившихся с вами удивительных событий, ибо это нас весьма опечалило бы.

— Тогда, с вашего изволения, — отвечала донья Исабель, — я прочту сей сонет; уведомлю вас только, что дон Мануэль именовал меня Белисою, а я его — Салисио.

Нет счету гневным молниям каленым,
Нет ливню ни преграды, ни предела;
Река, из русла вырвавшись, вскипела,
А тучи стали морем разъяренным;

Не слышно певчих птиц в лесу зеленом,
Приют в испуге ищет Филомела:
Она всегда во славу солнца пела,
Она скорбит под темным небосклоном.

Смолк соловей, увидеть день не чая;
Цветы лишились красок, аромата;
И все в природе мрачно и уныло;

Но, свет на зависть солнцу излучая.
Красой, умом, изяществом богата,
Белиса снова землю озарила.

Допев, он швырнул лютню на помост и промолвил:

— Пусть Белиса, как солнце, освещает восток, одним своим появлением даруя радость всем, кто ее видит, мне-то что за дело, коль со мною она всегда неприветна, словно закат!

И с этими словами он словно бы лишился сознания; матушка его, сестра и служанки всполошились, пришлось унести его и уложить в постель, а я удалилась к себе; не помню, печалилась я или нет, могу сказать только, что на душе у меня было смутно, и я порешила не давать ему больше случаев докучать мне дерзостями. Останься я верна этому решению, мне было бы лучше; но любовь уже завладела моим сердцем, и я сама себя корила за неблагодарность, тем паче, что два дня спустя я узнала, что лекари весьма озабочены состоянием дона Мануэля. Со всем тем я не видалась с доньей Эуфрасией три дня кряду, делая вид, что ничего не знаю и очень занята, ибо принимаю вестника из моих краев, пока наконец донья Эуфрасия, которая проводила все время у братнина изголовья, не уверилась, что он спит покойным сном, и не наведалась ко мне; и она стала прегорько жаловаться на мое невнимание и ненадежность моей дружбы, а я просила у нее прощения, выспрашивала новости и сокрушалась всею душой по поводу ее огорчений.

В конце концов пришлось мне в тот же день, ближе к вечеру, сопровождать матушку, которая решила проведать дона Мануэля; и так как я была уверена, что недуг его — следствие моей суровости, то постаралась держаться с ним приветливее и ласковее, дабы вернуть ему здравие, утраченное по моей вине; а потому я говорила с ним весело и шутила, что действовало на дона Мануэля по-разному: он становился то радостен, то печален, а я все примечала старательнее, чем прежде, хоть из осторожности не подавала вида. Настало время прощаться, и когда матушка моя в соответствии с правилами учтивости обратилась к нему с пожеланиями доброго здравия, с коими всегда обращаются к больным, он неожиданно сунул мне в руку листок бумаги, а я то ли смутилась от этакой дерзости, то ли побоялась привлечь внимание моей матери, да и его мать была тут же, и потому я ничего иного не могла сделать, как только все скрыть.

Придя к себе в опочивальню, я села на постель и вынула лживую бумажку; я собиралась изорвать ее в клочки, не читая, но тут как раз меня позвали, потому что отец пришел меня проведать, и мне пришлось на время отложить расправу; а больше мне не представилось для этого дела никакого удобного мгновения до той поры, покуда не пришло мне время готовиться ко сну. Раздевала меня одна моя служанка, она всегда одевала меня и раздевала, и я ее очень любила, потому что мы росли вместе с самого детства; тут я вспомнила про бумажку и попросила служанку подать мне свечу, собираясь сжечь листок. И тут лукавая Клаудия — так звалась служанка, а лукавой я вправе именовать ее, ибо она также умышляла против меня и в пользу дона Мануэля, неблагодарного и не знавшего добрых чувств, — промолвила:

— Моя сеньора, разве содержит это несчастное письмецо какое-то преступление против веры, что хочешь ты предать его столь жестокой казни? Даже если и согрешило оно, то лишь по неведению, а не из злого умысла, ибо чувствует мое сердце, что веры и правды в нем скорее избыток, чем нехватка.

— Письмецо это посягает на честь мою, — возразила я, — и надобно казнить его, покуда не появились у него соучастники.

— Но разве выносят смертный приговор, не дав обвиняемому слова сказать? — промолвила Клаудия. — А я вижу, письмецо-то неразвернуто и целехонько; послушай, что говорит оно, заклинаю тебя твоей жизнью, а затем можешь предать его казни, если оно заслуживает, особливо если оно так же неудачливо, как тот, кто писал.

— А знаешь ты, кто писал? — осведомилась я.

— Если ты и читать не хочешь, стало быть, кто же мог написать, как не дон Мануэль, что любит тебя безответно и по твоей милости живет так, как живет, лишенный и здравия, и радости, а это две беды, которые довели бы его до смерти, не будь он так несчастлив, ведь несчастливых и смерть обходит стороной.

— Сдается мне, ты подкуплена, что с таким состраданием за него заступаешься!

— Вовсе я не подкуплена, — возразила Клаудия, — просто он меня растрогал, а вернее сказать, разжалобил.

— Но откуда тебе известно, что муки эти, так тебя разжалобившие, он терпит из-за меня?

— Изволь, слушай, — промолвила хитрая Клаудия. — Нынче утром твоя матушка послала меня узнать, как он себя чувствует, и печальный кабальеро обрадовался мне, как ясному солнышку; он рассказал мне про свои горести, обвинив во всем твою суровость, а рассказывал с такими слезами и вздохами, что я поневоле ощутила горести эти как свои собственные, ибо он возвысил слезы свои вздохами и увлажнил вздохи слезами.

— Уж очень мягкое у тебя сердце, Клаудия, — заметила я, — легко же ты веришь мужчинам; влюбись он в тебя, ты его быстро утешила бы.

— Так быстро, — отвечала Клаудия, — что он был бы уже здоров и счастлив. Еще он сказал мне, что как только встанет на ноги, уедет туда, откуда не будет от него вестей ни жестоким очам твоим, ни слуху неблагодарному.

— Скорей бы выздоровел и привел свое намерение в исполнение, — сказала я.

— Ах, моя сеньора, — промолвила Клаудия, — может ли быть, чтобы в столь прекрасном теле, как у тебя, жила столь жестокая душа? Не будь такою ради самого Господа Бога, миновали времена странствующих дам, которые безжалостно обрекали рыцарей на смерть и ничто не могло смягчить их алмазные сердца. Тебе суждено выйти замуж, ибо родителями уготована тебе эта участь, а раз так, чем не хорош дон Мануэль, коли не хочешь ты выбрать его своим супругом?

— Клаудия, — сказала я, — если 6 дон Мануэль был так влюблен, как ты говоришь, и питал бы столь чистые намерения, он уже попросил бы у моих родителей моей руки; а он не руки моей домогается, но лишь взаимности, то ли чтобы обольстить меня, то ли чтобы убедиться в моей слабости, а потому не говори мне больше о нем, не то очень рассержусь.

— Я сама сказала ему то, что ты говоришь, — не отступалась Клаудия, — а он отвечал, как-де он осмелится просить руки твоей у твоего отца, если не уверен в твоем благоволении; ведь может быть и так, что отец твой даст согласие, а тебе он не по сердцу.

— Кто по сердцу моему отцу, тот по сердцу и мне, — отвечала я.

— Тогда, сеньора, — вновь принялась за свое Клаудия, — прочтем письмецо, — тебя от того не убудет, а все прочее свершится, как будет угодно небу.

Сердце мое уже было мягче воска, ибо покуда Клаудия держала свои речи, я мысленно толковала сама с собою, и все в поддержку того, что говорила служанка, и в пользу дона Мануэля; но все же, чтобы не давать ей слишком много воли, ибо я уже понимала, что стоит она не столько за меня, сколько за моего преследователя, я велела ей прекратить эти разговоры и больше не наведываться к дону Мануэлю, сама же выказала упорное намерение сжечь листок, но она давай его защищать, и в конце концов, поскольку я и сама хотела того, чего она добивалась, я развернула листок, но прежде строго-настрого наказала ей передать дону Мануэлю, что я разорвала его, так и не прочитав; она пообещала. И вот что я прочла:

«Не знаю, неблагодарная моя сеньора, из чего сделано твое сердце: будь оно даже алмазным, его уже смягчили бы мои слезы; но ты ожесточаешь его все сильнее со дня на день, не заботясь о том, что жизнь моя под угрозой; когда бы я любил тебя не настолько, чтобы отдать во власть тебе и самого себя, и все свое достояние, я нашел бы оправдание твоей жестокости; но поскольку тебе в радость, что я обречен умереть, обещаю порадовать тебя и удалиться от людей и от тебя, неблагодарной, как только окажусь в силах встать с постели, и тогда, быть может, ты пожалеешь, что отвергла мою любовь».

Только это и сказало письмецо; но требовалось ли что-то еще? Храни нас, Господи, от письмеца, писанного ко времени: оно приносит плоды там, где ничто их не обещало, и пробуждает благоволение, даже если мы не видели писавшего; подумайте же, что стало со мною, ведь я уже восхищалась достоинствами дона Мануэля — и всеми вместе, и каждым в отдельности. О неверный возлюбленный, о лживый рыцарь, о губитель моей невинности! О женщины, легковерные и доступные, как сдаетесь вы под действием красиво разубранной лжи, а ведь золото, коим она изукрашена, держится ровно столько времени, сколько длится прихоть вожделеющего! О разочарование, когда бы можно было провидеть тебя, ни одна не поддалась бы обманному очарованию! О мужчины, вы ведь из того же теста и той же закваски, что и мы, и душа наша такова же, как ваша, а меж тем обращаетесь вы с нами так, словно мы совсем другой породы, и все благодеяния, что мы вам оказываем от рождения до смерти, не налагают на вас никаких обязательств! Когда бы испытывали вы признательность за те благодеяния, что видите от матерей ваших, то в память о них уважали и почитали бы всех прочих женщин; дорогой ценой заплатила я за то, чтобы узнать правду: одна у вас забота — преследовать нашу невинность, смущать наш разум низкими помыслами, подтачивать силу нашего духа и, превращая нас в низменные и заурядные создания, превозносить самих себя, ибо вы — властители, повелевающие бессмертной молвою. Да разверзнутся у дам очи разума, да не дадут они победить себя тем, кто, как можно опасаться, отплатит им дурною монетой, как случилось со мною; для того и рассказываю я ныне о своих разочарованиях, ведь, может статься, услышав рассказ мой, женщины одумаются вовремя и не будут подавать мужчинам поводы похваляться победами, и издеваться над обольщенными, и порицать женские слабости и проклятое корыстолюбие, из-за чего многие женщины вместо любви вызывают ненависть, презрение и осуждение.

Я снова позвала Клаудию, дала ей какое-то поручение, а заодно попросила не говорить дону Мануэлю, что я прочла письмецо, и не пересказывать ему нашего разговора; Клаудия обещала. Затем она удалилась, оставив меня в смятении от множества неясных дум, так что я сама себя ненавидела за то, что приходят они мне в голову; и то я испытывала любовь, то раскаяние, то снова ощущала жалость к нему, то чувствовала, что я лучше, чем он. Под конец я в досаде решила, что не буду поощрять дона Мануэля, дабы не давать ему повода к новым дерзостям, но не буду и выказывать презрение, дабы не вынуждать его к каким-то отчаянным поступкам. В этом намерении я восстановила дружбу, связывавшую меня с доньей Эуфрасией, и мы снова стали встречаться так же часто, как прежде, к обоюдному удовольствию; она звала меня невестушкой, и мне это было не в докуку; я выслушивала спокойнее речи дона Мануэля; и хотя они не вполне отвечали моим желаниям, в его пользу говорило хотя бы то, что он открыто признавался мне в любви; поощряла же я его лишь тем, что говорила, чтобы руки моей он просил у моего отца, а в моей взаимности может не сомневаться, но поскольку он, предатель, вынашивал совсем другие намерения, то так никогда этого и не сделал.

Тем временем подоспела веселая пора масленичных карнавалов, а сарагосские карнавалы знамениты, недаром же говорится: весело, как на карнавале в Сарагосе. Все мы радовались и развлекались, никто никого не порицал, никто никому не завидовал.

И вот случилось однажды, что вечером в поздний час я шла к донье Эуфрасии переодеться в карнавальный костюм для представления, которое мы затеяли; сама она, служанки ее и наши подруги хлопотали, готовя все необходимое, у нее в покоях. И тут ее предатель-братец, который, верно, дожидался такого случая, остановил меня у своих дверей, которые, как я говорила, были возле двери, ведущей в покои его матушки, и поклонился мне с обычной учтивостью, как всегда; а я ничуть не обеспокоилась, вернее сказать, не заподозрила, что дерзости его станет на худшее, хоть ему удалось схватить меня за руку; и видя, что я принимаю все за шутку, он потянул меня к себе, и не успела я собраться с силами, как он втащил меня в свою комнату и запер дверь на ключ; не знаю, что случилось со мною затем, ибо от страха потеряла я сознание и была словно мертвая.

О прирожденная слабость женщин, сызмалу привыкающих к трусости, слабосильных оттого, что учат их владеть не столько оружием, сколько иголкою да коклюшками! О, если б не пришла я в сознание и из объятий коварного кабальеро попала бы прямо в могилу! Но злая моя участь берегла меня для худших несчастий, если возможны несчастья хуже этого.

Через полчаса или немногим более того сознание вернулось ко мне и я пришла в себя, хотя что я говорю — в себя, я уже не была собою, ибо утратила то, чего мне никогда, никак и никакою ценой не вернуть. Оскорбление это, которое у другой женщины могло бы вызвать слезы и отчаяние, вселило мне в душу смертоносную ярость, дьявольский гнев и, вырвавшись из низких его объятий, я метнулась к шпаге, висевшей в головах его кровати, выхватила ее из ножен и хотела было вонзить ему в грудь; но он увернулся, и чуда тут никакого не было, ибо он горазд был на увертки, и, обняв меня, вырвал у меня из рук шпагу, которую я хотела вонзить в грудь себе самой, раз уж промахнулась и не попала ему в грудь; и я говорила: «Предатель, я отомщу себе самой, раз не смогла отомстить тебе, ибо такою монетой платят за оскорбление женщины, подобные мне».

Боясь, что я покончу с собой, коварный любовник попытался улестить меня и успокоить. Оправдывая свой дерзостный поступок, говорил он, что поступил так, дабы заручиться моею верностью; чередуя ласки с речами то гневными, то льстивыми, дал он мне слово стать моим супругом. Наконец, когда представилось ему, что я поуспокоилась, хоть сама я чувствовала себя так, как, верно, чувствует себя змея под сапогом, он отпустил меня, и я вернулась к себе, заливаясь такими горькими слезами, что едва могла дышать. Из-за всего случившегося слегла я в постель в тяжком недуге, который, усугубившись из-за моих терзаний и горестей, чуть не свел меня в могилу; и видя меня в этом состоянии, родители мои так печалились, что никто не мог взирать на них без сострадания.

Единственное, чего добился дон Мануэль предерзостным своим поступком, было то, что если прежде вызывал он у меня некоторую приязнь, теперь я ненавидела даже тень его; и хотя Клаудия настойчиво старалась вызнать у меня причину моего горя, у нее ничего не вышло, и я так и не захотела выслушать ни слова из того, что дон Мануэль пытался передать мне; а всякий раз, когда ко мне являлась сестра его, приход ее был для меня равнозначен смерти. Словом, жизнь была для меня настолько отравлена ненавистью, что если не рассталась я со своей душой по собственной воле, то лишь потому, что не хотела совсем ее загубить. Клаудия же распознала мое несчастье по чувствам, мною владевшим, а для пущей верности переговорила с доном Мануэлем, от которого и узнала обо всем происшедшем; уговорил он ее успокоить меня и отвлечь от гневных мыслей, обещая, как и мне обещал, что будет моим супругом. По воле небес я выздоровела, ибо ждали меня худшие несчастия; и вот однажды, когда мы с Клаудией остались наедине, ибо матушка моя с остальными прислужницами удалились из дому, повела она такие речи:

— Не дивлюсь я, моя сеньора, что страдания твои так сильны, как ты показывала и показываешь; но не след принимать так близко к сердцу то, что случается с нами по прихоти судеб и с соизволения небес, коим все тайны ведомы, а нам их знать не дано; ведь от эдаких страдании недолго и жизнь свою сгубить, а с нею и душу. Согласна, великую дерзость учинил дон Мануэль, дерзновенней не измыслить; но ты превзошла его в дерзновенности, а ведь при всем, что случилось, ты хоть и многое поставила на карту, но ничего не проиграла, ибо когда станет он твоим супругом, все будет исправлено. Когда бы ты могла вернуть утраченное с помощью страданий и отчаяния, был бы смысл страдать и отчаиваться; теперь, когда честь твоя в руках и во власти дона Мануэля, нет тебе никакого проку от того, что ты его отвергаешь, ведь по этой причине ты даешь ему повод бросить тебя, обесчещенную, если прискучит ему твое жестокосердие. У твоего оскорбителя немало достоинств, так что он без труда завоюет любую красавицу из своих родных мест. Сама знаешь, лучше прибегнуть к лекарству, пока оно есть, а то потом ищи-свищи; и вот нынче он попросил меня смягчить твое сердце и сказать тебе, как дурно поступаешь ты и с ним, и с самой собою, и передать тебе, что он скорбит о твоем недуге, что ты должна взбодриться и постараться выздороветь; твоя воля — его воля, и он на том стоит и исполнит все, что будет тебе угодно повелеть ему. Подумай же, сеньора, все это тебе во благо; и во благо тебе то, что он начнет переговоры с твоими родителями, дабы стать твоим супругом; и тогда урон, что понесла твоя честь, будет возмещен и исправлен; а все прочее — чистейшее безумие и окончательная твоя погибель.

Я хорошо понимала, что советы Клаудии верны, ибо никаких других средств измыслить не могла; но я так ненавидела дона Мануэля, что много дней не могла сказать ей никаких добрых слов для него; и хотя я уже начала вставать с постели, я более двух месяцев не пускала к себе на глаза предерзостного любовника, отсылала обратно его дары, а любое письмо его, попавшее мне в руки, рвала в клочья. В конце концов дон Мануэль — то ли потому, что все же питал ко мне какую-то склонность, то ли потому, что был уязвлен моей суровостью и хотел в отместку обойтись со мною еще более предательски, — открылся своей сестре и рассказал ей обо всем, что у нас с ним произошло. Донья Эуфрасия подивилась, посетовала и, попеняв брату за то, что поступил он столь грубо и дурно, взялась сделать так, чтобы сменила я гнев на милость.

Одним словом, и донья Эуфрасия, и Клаудия потрудились не зря и вынудили меня сдаться; и так как между влюбленными пережитые горести усиливают чувства, то ненависть, которую питала я к дону Мануэлю, превратилась в любовь, его же любовь превратилась в ненависть, ведь после того как мужчина добьется обладания, чувство его улетучивается, как дым. Целый год прожила я в этих мытарствах, так и не дождавшись, чтобы дон Мануэль заслал сватов к моему отцу и была назначена свадьба; а многочисленные искатели моей руки, которые вступали в переговоры с отцом, цели не достигали, ибо известно было, что я не склонна идти замуж. Мой возлюбленный отвлекал меня обещаниями: мол, едва государь, удовлетворив его прошение, пожалует ему облачение рыцаря ордена святого Иакова, дабы отец мой по всей справедливости мог принять его в сыновья, — и тотчас же исполнятся его и мои желания; и хотя промедления эти причиняли мне великую печаль и даже опасение, как бы не воспоследствовало из-за них какой беды, я не торопила дона Мануэля, чтобы не вызывать в нем недобрых чувств.

В те поры отец мой уволил одного прислужника, и на его место поступил некий молодой человек; и был он, как я узнала позже, тем самым бедным кабальеро, на которого я никогда не обращала внимания (да и кто обращает внимание на бедняка?). Он не мог жить вдали от меня, а потому, сменив одежду и имя, превратился в слугу. Когда я увидела его в первый раз, мне почудилось, что это тот самый юноша, который некогда любил меня, но я не придала этому обстоятельству значения, ибо казалось мне, что подобная вещь невозможна, Луис (таким именем он назвался) вскорости распознал, что нас с доном Мануэлем связывает обоюдная склонность; но, зная твердость моего характера, не допускал и мысли, что склонность эта может выйти за пределы честных и добродетельных желаний, устремленных к супружеству. Не сомневался он, что от меня ему на долю — даже будь он известен как дон Фелипе — может выпасть лишь небрежение, которое всегда сносил он молча; и вот, дабы не лишиться возможности видеть меня, он терзался муками непризнанного и отвергнутого влюбленного, и единственною наградой было ему то, что он может видеть меня и говорить со мною в любое время.

Так прожила я несколько месяцев, ибо хотя любовь дона Мануэля не была истинной, он в величайшей степени владел искусством притворяться, а потому я полагала, что могу быть довольна и пользуюсь взаимностью; о, когда бы продлилось мое самообольщение! Но ложь, даже если долгое время удается ей выдавать себя за правду, не может в конце концов не раскрыться.

Помню, как-то под вечер сидели мы на помосте в покоях его сестры, перешучиваясь и перекидываясь острыми и забавными словечками, как бывало и прежде, и тут его позвали; вставая с подушки, он уронил мне на подол кинжал, который отстегнул, потому что тот помешал ему, когда он садился на такое низкое сиденье; и по этому поводу я сложила следующий сонет:

Спрячь эту сталь разящую, ведь с нею
Сыщу я выход в доле, мне сужденной;
Салисьо, знай: смогу я стать Дидоной,
Коль сам ты уподобишься Энею.

Я гневом и обидой пламенею:
Снискав взаимность, охладел влюбленный.
Чем жить покинутой и оскорбленной,
Я в грудь себе вонзить клинок сумею.

Встречая твой суровый взгляд, я плачу —
Страшусь принять элиссины страданья;
Беды твоя да не допустит воля.

Коль хочешь ты того, я жизнь утрачу.
Возьми клинок, верни мне упованья:
Вся честь — тебе, а мне благая доля.

Донья Эуфрасия и ее братец похвалили не столько сам сонет, сколько то, как быстро я его сочинила; хотя дон Мануэль хвалил вяло, ибо, казалось, склонность его ко мне весьма ослабела. Мою же склонность к нему омрачал страх, ибо я опасалась родительского гнева; и когда оставалась я в одиночестве, глаза мои изливали сии опасения в горьких слезах, и я сетовала на неблагодарность возлюбленного и слала к небесам пени на свое злосчастие. Но когда, видя мое печальное лицо и следы слез, свидетельствовавшие о том, что я подвергала глаза свои каре, которой они не заслуживали, ибо не были повинны в моей трагедии, дон Мануэль вопрошал меня, в чем причина моей грусти, я, дабы не нанести урона своему достоинству, в беседах с ним отрицала чувства, о которых свидетельствовали мои глаза и которые были так сильны, что мне стоило труда скрывать их.

Случись бы так: влюбилась, призналась, сдалась — что ж, дорогу горестям, пусть обгоняют друг дружку. Но стать жертвою стольких несчастий из-за насилия — подобное произошло со мною одной! О прекрасные и рассудительные дамы, судите же, какое разочарование я познала! О мужчины, полюбуйтесь, какое оскорбление нанес мне один из вас, обманщиков! Кто бы мог подумать, что дон Мануэль сыграет подобную шутку с такой женщиной, как я: ведь хоть и был он богат и знатен, мои родители не взяли бы его к нам в дом и оруженосцем, и это до сих пор мучит меня сильнее всего: я не сомневалась, что он меня не заслуживает, — и знала, что он мною пренебрегает.

Было же все дело в том, что уже более десяти лет дон Мануэль ухаживал за одною сарагосской дамою, каковая не была ни самой красивой, ни самой добродетельной и хотя состояла в замужестве, не пренебрегала никакими поклонниками: муж ее был нрава покладистого, ибо кормился не от своих трудов и, когда требовалось, уходил из дому; и такое поведение для мужчины настолько предосудительно, что низких мерзавцев, живущих подобным ремеслом, и мужчинами не назовешь, это сущие скоты. Когда эта самая Алехандра — так ее звали — всецело предалась дружбе с доном Мануэлем, по воле неба, то ли ей в наказание, то ли мне на погибель, занемогла она опасной болезнью и, почувствовав близость смерти, дала богу обет прекратить столь недозволенную связь; и, обретя желанное здравие, она полтора года блюла сие богоугодное обещание. Вот как раз в эту-то пору дон Мануэль и успел меня погубить, будучи отлучен от ложа Алехандры; хотя, как я позже дозналась, он навещал ее из учтивости и подносил ей дары в знак признательности за прежние милости. Будь они прокляты, эти знаки учтивости, которые так дорого обходятся многим женщинам!

Поглощенный ухаживаньем за мною, он перестал бывать у Алехандры, ибо знал, что от нее ему проку мало; а эта женщина, заметив, что неблагодарный мой властелин перестал показываться у нее в доме вопреки своему обыкновению, догадалась, что причиной тому какое-то новое увлечение, и, начав доискиваться, вызнала — то ли через подкупленных прислужниц из дома дона Мануэля, то ли нашептало ей мое злосчастье, — что дон Мануэль собирается на мне жениться: напели ей тут и про мою красоту, и про его преданность, и про то, что он неизменно чтит меня, поклоняясь мне, словно божеству, ведь люди в россказнях не знают удержу, особливо же если эти россказни кому-то во вред.

В конце концов Алехандру обуяла такая ревность и такая зависть к моему счастью, что она пренебрегла данным Господу обетом, дабы усугубить мои горести; и уж коль скоро она нанесла подобное оскорбление Господу, с какой стати было ей щадить меня? Она обладала нравом дерзким и решительным и, не долго думая, решилась первым делом повидаться со мною. Но не будем об этом, не то я никогда не доскажу до конца историю своего разочарования, а мука, которую испытываю я, повествуя о нем, настолько сильна, что не дает мне медлить, смакуя воспоминания. Итак, приласкала она дона Мануэля, добилась, что вернулся он к прежней дружбе, достигла своей цели и стала снова жить во грехе, и думать забыв про то, что обещала Господу.

Вам, наверное, покажется, сеньоры, что я упиваюсь, повторяя столь часто имя этого неблагодарного; но это не так: для меня оно — яд, и хотела бы я, чтобы яд этот, не покидающий моих уст, в конце концов лишил меня жизни. Итак, он, как прежде, стал находить восторги и забвение в обманчивых чарах сей Цирцеи[120] и поскольку разлука распаляет желания в любящих, он наведывался к ней с неукоснительностью, равной небрежению, которое выказывал тем самым по отношению ко мне. И выказывал столь явно, что ни в тягостные летние дни, ни в скучные зимние ночи не находилось у него для меня ни часа, и тогда начала я испытывать все печали, выпадающие на долю беспомощной и покинутой женщины; ибо если и уделял он мне мгновение, поддавшись моим сетованиям и жалобам, то был со мною так холоден и равнодушен, что холод этот остужал ярое пламя моего сердечного влечения — не настолько, чтобы изгнать его у меня из сердца, но настолько, чтобы омрачить мое чувство, как оно того и заслуживало. В конце концов начала я испытывать страх, страх порождает ревность, а ревность побуждает нас искать себе злополучий и находить оные.

Нет для любящего сердца худшей погибели, чем внезапно споткнуться о чувство ревности, и воистину после такого падения уже не подняться, ибо если ревность безмолвна и не вопиет об оскорблениях, то оскорбители, полагая, что об оскорблениях не ведают, не боятся наносить их; а если ревность подает голос, то они теряют всякое уважение к тем, кого оскорбляют. Так случилось и со мною: я не могла мириться с ветреностью дона Мануэля, стала досадовать на него, выговаривать ему, затем начались ссоры, так что он объявил меня неуживчивой и злонравной, и вскоре поняла я, что ему ненавистна. Мне приходит на память один сонет, который сочинила я как-то раз, когда страсть ревности особенно меня мучила; и хоть, возможно, сонет покажется вам скучен, я его прочту:

Счастливица, не думай, что всегда
Любимой будешь, избранной, всевластной:
Придет пора, исчезнет сон прекрасный,
На смену счастию придет беда.

И я была любима и горда —
Так погляди, как ныне я несчастна:
Тот, кто к любви склонял меня так страстно,
С тобой — огонь, со мной — хладнее льда.

Счастливица, одно мне утешенье;
Тот, кто со мной неблагодарным был.
Тебе готовит эти же лишенья.

Не радуйся, что он ко мне остыл:
Заплатишь ты за все мои мученья,
И ревности моей опасен пыл.

Дон Мануэль принимал эти излияния так, словно они уже утратили для него всякую цену, а подозрения мои норовил развеять гневными речами, утверждая, что подозрения эти ложны. Оба мы вели себя изо дня в день все опрометчивее, и в конце концов пошли между нами такие раздоры и распри, что отношения наши стали более похожи на смертельную вражду, чем на любовь. Тогда решила я вызнать всю правду, чтобы не смог он отпереться, и вот, словно можно было найти выход в столь очевидной беде, велела я Клаудии неотступно следить за ним и тем окончательно все сгубила.

Как-то под вечер заметила я, что дон Мануэль чем-то обеспокоен; ни мои мольбы и слезы, ни просьбы сестры не помешали ему выйти из дому, и тогда я приказала Клаудии поглядеть, куда он направился. Клаудия пошла следом за ним и заметила, что он вошел в дом Алехандры; она стала ждать, что будет дальше, и увидела, что Алехандра с товарками и дон Мануэль сели в экипаж и поехали в один сад. Верная Клаудия не могла смириться с подобным беспутством, столь для меня оскорбительным; она последовала за ними, и когда все вошли в сад, открыто перед ними предстала и сказала дону Мануэлю то, что по справедливости следовало сказать. Сказано было хорошо, когда бы выслушано было так же, ибо дон Мануэль, раздосадованный тем, что его застигли с поличным, напустился на Клаудию и разбранил ее и обращался он с нею так, словно был не моим возлюбленным, а ее господином. Предерзостная же Алехандра, зная, что она-то в фаворе, такую дала себе волю, что нанесла Клаудии обиды и словесно, и действием, и оказалось тут, что знает она, и кто я такая, и как меня зовут, и даже все, что произошло, и вперемешку с бранью грозилась, что об всем сообщит моему отцу. И хотя этого она не сделала, но совершила поступки не менее — а то и более — дерзкие: в любое время наведывалась в дом к дону Мануэлю, причем вела себя до крайности вызывающе, а в речах позволяла себе всяческие вольности, так что Клаудия не раз подвергалась по ее милости многим опасностям.

Короче, дабы не утомлять вас, скажу все до конца. Не страшилась эта женщина ни Бога, ни собственного мужа, и дошла до того ее предерзость, что пыталась она своими руками лишить меня жизни. Во всех предерзостных поступках Алехандры дон Мануэль винил не ее, а меня и был прав, ибо я заслуживала еще худших страданий и опасностей; ревность моя была так безудержна, что не замечала я никаких препон и преград и летела навстречу погибели очертя голову и забыв про страх. Я только и делала, что скорбела, и лила слезы, и пеняла дону Мануэлю; то выказывала к нему нежность, то неприязнь, ибо решила порвать с ним и больше с ним не знаться, хотя и понимала, что в этом случае погибла безнадежно; а то упрашивала я его поговорить с моими родителями, чтобы я стала его женой и кончились мои мытарства; но поскольку он этого уже не хотел, то все горести и страхи приходились на долю доньи Эуфрасии, ибо она вынуждена была делить со своим братом все опасности; и сколько ни искала она выхода, найти не могла. По поводу всех этих злополучий сложила я десимы, каковые хочу вам прочесть, ибо в них мои чувства изображены лучше и краски подобраны тоньше; вот как они звучат:

Уже сдалась печали я,
Покоя сердце восхотело,
И только рвется вон из тела
Душа усталая моя:
Навек охотно б отлетела.
И жизнь уже — как огонек
Над грустным фитилем огарка:
Хоть миг кончины недалек,
Он в страхе смерти вспыхнет жарко.
Чтоб оттянуть желанный срок.

Кляну я свой удел земной
И горько плачу дни и ночи.
Карая собственные очи,
Как будто лишь они виной
Печали, что владеет мной.
Сокрылось вдруг, исчезло с глаз
Все то, чем сердце дорожило,
О, где вы, радости, сейчас?
Увы, утратила я вас
За то, что вас не заслужила.

Меня звал солнцем тот, кто был
Мне небом, тот, кто стал мне ныне
Погибелью, кто прежний пыл
В жестокий хлад преобразил.
Меня ж — в луну, что меркнет в стыни.
Идя на убыль непрестанно
Среди печалей и невзгод.
Но все ж любовь моя живет,
Она верна и постоянна,
Она на убыль не пойдет.

В те поры государь назначил вице-королем Сицилии сеньора верховного адмирала, и дон Мануэль, который не знал, как выпутаться из нашего с Алехандрой соперничества и, что самое правдоподобное, не очень-то хотел на мне жениться и притом понимал, что ему отовсюду грозят опасности, без ведома сестры и матери выхлопотал через адмиральского мажордома, ближайшего своего друга, место свитского дворянина при адмирале. Все это он держал в тайне от всех и рассказал об этом одному только слуге, который состоял при нем и должен был сопровождать его, когда сеньор адмирал двинется в путь. За два-три дня до отъезда дон Мануэль распорядился приготовить ему в дорогу одежду, а всех нас уведомил, что собирается на неделю или чуть подольше съездить в одно свое имение; за то время, что я его знала, он уже не раз проделывал это путешествие.

Наступил день отъезда, и, простившись со всеми домашними, пришел он попрощаться со мною, а я, не ведая об обмане, хоть и опечалилась, но не до такой крайности, как если бы узнала правду; и в тот раз я увидала у него в глазах больше нежности, чем раньше, а когда он меня обнял, он слова не смог вымолвить, и глаза его увлажнились, так что после его ухода напали на меня и растерянность, и нежность, и подозрения; и все же в конце концов пришло мне на ум, что любовь содеяла какое-то чудо и с ним, и со мною. Так и провела я этот день: все время плакала — то на радостях, при мысли, что он меня любит, то от печали, при мысли, что он в отлучке.

И вот, когда совсем стемнело, а я сидела у себя, опершись щекой на руку, в ожидании матушки, ушедшей в гости, и было у меня на душе неспокойно и грустно, вошел ко мне Луис, что служил у нас в доме, а вернее сказать, дон Фелипе, тот бедный кабальеро, на которого именно из-за бедности его я смотрела некогда столь неблагосклонно — и у нас, в Мурсии, и здесь, в Сарагосе, — что и лица его толком не запомнила; а он служил мне лишь ради служения. И когда увидел он, как я сижу, промолвил:

— Ах, моя сеньора! Знай ты, подобно мне, какое содеялось несчастье, твоя печаль и растерянность превратились бы в смертную муку!

Услышав такие слова, я испугалась, но промолчала, чтобы он смог без помехи разъяснить смутные эти слова, а он продолжал:

— Сеньора, незачем более таиться предо мною, ибо уже много дней подозревал я истину, но теперь другое дело, теперь я знаю все доподлинно.

— Ты повредился в уме, Луис? — сказала я.

— Нет, я не повредился в уме, — отвечал он, — хоть и мог бы, ибо любви, которую питаю я к тебе, моя сеньора, довольно, чтобы лишился я рассудка, а то и жизни, узнав то, что узнал сегодня.

И поскольку нечестно скрывать это долее от тебя, знай, что изменник дон Мануэль отправляется в Сицилию вместе с адмиралом, ибо состоит у него в свите. И я не только узнал от слуги его, что он совершил этот нечестный поступок, дабы уклониться от исполнения обязательств, которыми связан с тобою, я собственными глазами видел, как отбыл он нынче после обеда. Подумай же, на что ты решишься при сих обстоятельствах; я же клянусь честью человека моего звания, — а мое звание выше, чем ты полагаешь, сеньора, — что поступлю по твоей воле, как только узнаю, какова она, и сдержу обещание даже ценою собственной жизни, либо мы с ним погибнем оба.

Я постаралась не выказать скорби и спросила:

— Но кто же ты такой, что хватило бы у тебя мужества поступить так, как ты говоришь, если все это правда?

— Уволь покуда от объяснений, — отвечал Луис, — когда дело свершится, ты все узнаешь.

Все это подтвердило мое подозрение (возникшее, как сказала я, с самого начала), что передо мною дон Фелипе, о чем я догадывалась уже по его внешности. Я хотела было ответить ему, но тут вошла матушка, и беседа наша закончилась.

Поговорив со мной, матушка вышла, а я, задыхаясь от слез, устремилась к себе в опочивальню, упала на постель, и незачем рассказывать, как я сетовала, как плакала, как меняла решения, то собираясь лишить жизни себя, то собираясь лишить жизни того, кто лишал меня оной, и под конец приняла я самое худшее из решений, о котором вы сейчас услышите: предыдущие все же делали мне честь, то же, на котором я остановила выбор, окончательно погубило меня. Встала я с постели куда проворнее, чем предвещало мое горе; взяла свои драгоценности, матушкины и много денег серебром и золотом, ибо все это было доверено мне, и стала дожидаться, когда отец мой придет к ужину. Когда пришел он, меня позвали к столу, но я отвечала, что мне нездоровится, и я попозже подкреплюсь водою с вареньем. Сели они за стол, и сочла я, что наступил подходящий миг, дабы осуществить мое безумное решение, ибо слуги и служанки были все при деле, хлопотали вокруг стола, а прожди я дольше, мне не удалось бы выполнить задуманное, поскольку Луис обычно запирал входные двери, а ключи хранил при себе. И вот, не сказавшись никому, даже Клаудии, хоть была она моей поверенной, я вышла из своей опочивальни в коридор, а оттуда — на улицу.

Неподалеку от дома, где я жила, проживал тот самый слуга, которого отец мой уволил и на его место взял Луиса; я знала, где он живет, поскольку оказывала ему помощь; он был уже стар, и я его жалела и даже навещала, когда выходила из дому без матушки. Отправилась я к нему, и добрый старик принял меня с великим состраданием к моему горю, о коем он уже имел некоторое понятие, ибо в свое время я обещала ему, что после свадьбы возьму его на службу к себе в дом. Октавио — так звался старик — порицал мое решение, но сделанного не воротишь, а потому пришлось ему молчать и повиноваться; вдобавок он узнал, что я при деньгах, коими я с ним поделилась.

У него в доме провела я ту ночь, терзаясь печалями и опасениями, наутро же велела ему пойти к нам и, сделав вид, что он ничего не знает, отыскать Клаудию и сказать, что он пришел ко мне, как хаживал и раньше, а сам чтобы поглядел, что происходит и не ищут ли меня. Отправился Октавио и нашел он там… Что нашел? Довершение моего несчастья. Когда я вспоминаю об этом, не знаю, как только сердце у меня не разрывается. Пришел Октавио в мой несчастный дом и увидел, что возле дома собрались чуть ли не все горожане: одни входили, другие выходили, и он тоже вошел вместе с прочими, стал разыскивать Клаудию и наконец нашел ее, грустную и заплаканную. Она рассказала, что, отужинав, матушка пришла ко мне в опочивальню, чтобы узнать, какой недуг на меня напал, и, не найдя меня, стала спрашивать слуг, где я. Все отвечали, что, когда ушли прислуживать за столом, я лежала в постели; стали искать меня по всему дому и поблизости, и тут обнаружилось, что ключи от всех ларцов лежат у меня на кровати, а дверь, которая ведет в коридор и всегда была заперта, распахнута настежь. Заглянули в ларцы — и недосчитались денег и драгоценностей; тут сообразили, что это неспроста, и матушка моя подняла крик; услышал ее мой отец и поспешил к ней; и так как был он уже в преклонных годах, от ужаса и горя рухнул навзничь, лишившись чувств; и то ли из-за падения, то ли обморок был настолько глубок, но он так и не пришел в себя. Всему тому было причиною мое безрассудство. Еще Клаудия сказала Октавио, что лекари распорядились не предавать тело земле, покуда не истечет установленный законом срок, но в смерти сомневаться невозможно и уже делаются приготовления к похоронам. Еще сказала она, что матушка моя тоже чуть ли не при смерти, и среди всех этих бед про мою беду если и вспоминали, то лишь затем, чтобы осудить мое безрассудство; матушка узнала обо всем, что было у меня с доном Мануэлем, ибо как только я исчезла с глаз долой, слуги доложили ей обо всем, что знали, и она не захотела искать меня, сказав, что, коль скоро выбрала я супруга по собственному вкусу, желает она, чтобы Господь послал мне с ним больше счастья, чем принесла я своему семейству.

Воротился Октавио с этими вестями, которые весьма огорчили меня и опечалили, особливо же когда сказал он, что по всему городу толкуют только о моей истории. Разбушевались мои страсти, и я чуть было не лишилась жизни; но поскольку небо еще недостаточно покарало меня за то, что принесла я своим столько несчастий, угодно ему было сохранить мне жизнь, дабы испытала я все те, которые мне были уготованы. Я немного приободрилась, узнав, что меня не разыскивают; зашила я все свои драгоценности и дублоны в одежду, чтобы провезти их с собою незаметно, и, собравшись должным образом в дорогу, дней через шесть мы с Октавио покинули Сарагосу и направились в Аликанте, откуда мой неблагодарный возлюбленный должен был отплыть в Сицилию.

Добрались мы до цели и, убедившись, что галеры еще не прибыли, остановились на постоялом дворе и стали обдумывать, как бы устроить так, чтобы я попалась на глаза дону Мануэлю. Октавио каждодневно наведывался в дом, где остановился сеньор адмирал; он видел, случалось, моего предателя-супруга (если я могу так его назвать) и по возвращении рассказывал мне, что там происходит. И вот как-то раз он среди прочего рассказал мне, что мажордом подыскивает себе рабыню, и хоть к нему уже приводили нескольких, ни одна ему не понравилась. Услышав это, решилась я на хитрость, а вернее, на безумие почище всех тех, которые уже совершила, и сделала как задумала: я приладила к щекам поддельные клейма, свидетельствовавшие, что я рабыня, облеклась в мавританские одежды, назвалась Селимою и велела Октавио отвести меня к мажордому, выдать за рабыню и, если я придусь по нраву, продать за любую цену.

Октавио весьма огорчился моему решению и пролил из-за меня немало слез, но я утешила его, сказав, что затеяла весь этот маскарад лишь для того, чтобы привести в исполнение мой замысел и добиться, чтобы дон Мануэль поступил по моей воле; а когда, сам того не ведая, неблагодарный будет все время у меня на глазах, мне откроются его намерения. Октавио утешился, услышав мои доводы, а еще больше — услышав от меня обещание отдать ему деньги, которые он за меня выручит; вести о моей матушке я попросила посылать мне в Сицилию.

В конце концов все устроилось настолько к моему удовольствию, что не прошло и недели, как я была продана за сотню дукатов и стала рабыней — не хозяев, что купили меня и отдали за меня названную сумму, но моего неблагодарного и коварного возлюбленного, ради которого обрекла я себя на столь низкую долю. Я ублажила Октавио деньгами, отданными за меня, да прибавила еще кое-что из своего достояния, и он так расчувствовался при прощании со мною, что, не желая видеть горьких его слез, я безмолвно отошла от него. И стала я служить моим новым господам; сама не знаю, грустила или радовалась я на первых порах, но они явили себя людьми хорошими, и в этом смысле оказалась я удачливее, чем была прежде; к тому же я сумела снискать приязнь их и благоволение и в скором времени уже властвовала у них и в доме, и в душах.

Сеньора моя была молода и доброго нрава, и с нею, а также с двумя прислужницами, состоявшими при доме, я была в таких добрых отношениях, словно каждой из них доводилась дочерью, а всем вместе — сестрой; особливо же сдружилась я с одной из прислужниц по имени Леониса, она так меня любила, что делили мы и стол, и постель. Леониса все уговаривала меня принять христианство, а я, чтобы угодить ей, отвечала, что дожидаюсь лишь подходящего случая, а желаю этого еще пуще, чем она сама.

Дон Мануэль увидел меня в первый раз, когда пришел на обед к моим хозяевам; и хоть обедал он у них часто, ибо был с ними в дружбе, мне не выпадало случая его увидеть, ибо я не выходила из кухни до того дня, о котором речь; а в тот день я принесла из кухни одно блюдо. Устремил на меня коварный взгляды и признал меня, но замутили ему зрение клейма рабыни у меня на лице: они были подделаны с таким совершенством, что никому и в голову не пришло бы, что это подделка. Одолели его сомнения, да такие, что он куска до рта не мог донести, все думал, кто же перед ним, ибо, с одной стороны, он понимал, что это я, а с другой — не мог поверить, чтобы я пошла на подобное преступление: он ведь не знал, какие несчастья произошли по его вине в моем злополучном доме.

У меня же не меньшее удивление вызвала одна новость, которую узнала я вот каким образом: заметив, что дон Мануэль пристально ко мне приглядывается, я отвела глаза, чтобы не вывести его из заблуждения слишком рано, и устремила их на слуг, хлопотавших вокруг стола. Слуг было трое, и среди них увидела я Луиса, того самого, что служил у нас в доме; и еще я увидела, что Луис дивится не меньше, чем дон Мануэль, тому, что на мне такое одеяние; но у него в памяти запечатлелась я лучше, чем в памяти у дона Мануэля, а потому он узнал меня сразу, несмотря на поддельные клейма.

Когда повернулась я, чтобы уйти в кухню, я услышала, что дон Мануэль спросил у моих хозяев, не это ли рабыня, что они купили.

— Да, — отвечала моя госпожа, — и она так хороша собой и добронравна, что я безутешно горюю при мысли, что она мусульманка, и дала бы вдвое больше, чем за нее заплатила, лишь бы приняла она христианство; и когда вижу я на столь красивом лице клейма рабыни, я еле сдерживаю слезы и осыпаю проклятьями того, кто мог содеять подобное.

На это отвечала Леониса, бывшая тут же:

— Она говорит, что сама наложила себе на лицо клейма в знак скорби, ибо из-за своей красоты стала жертвою обмана; и она уже обещала мне принять христианство.

— Да уж, если бы не клейма, поверил бы я, что это одна красавица, которую знавал я на родине, — промолвил дон Мануэль. — Но, может статься, природа сотворила эту мавританку по тому же самому образцу.

Я, как уже говорила вам, была озадачена тем, что увидела Луиса, и, вернувшись в помещение для слуг, подозвала одного из мажордомовых домочадцев и спросила, что это за малый прислуживает за столом вместе с прочими.

— Это, — отвечал он, — новый слуга сеньора дона Мануэля, сегодня только нанят, потому что прежний его слуга убил человека и скрывается.

— Мне он знаком, — сказала я, — по дому, где я пробыла какое-то время, и, само собой, я не прочь поговорить с ним: мне в радость встречать людей из тех мест, где я росла.

— Он потом придет сюда обедать, и ты сможешь поговорить с ним, — сказал тот.

Кончился обед, вернулись все слуги, и Луис вместе с ними; сели они за стол, и, по правде сказать, я при всех своих горестях не могла удержаться от смеха, видя, что Луис чем больше глядит на меня, тем больше дивится, особливо же тому, что именуют меня Селимой; и не потому, что не узнал меня, а потому, что убедился, до какого низкого положения довела меня любовь. Так вот, когда слуги отобедали, я отозвала Луиса в сторону и сказала:

— Что за счастливая случайность привела тебя, Луис, туда, где оказалась я?

— Та же самая, что привела сюда тебя, моя сеньора: великая и безответная любовь, а еще желание найти тебя и отомстить за тебя, как только представится случай и возможность.

— Не подавай виду и называй меня Селимой и не иначе, это важно для моих замыслов, сейчас не время мстить, хотя мне-то самой любовь мстит вседневно. Я тут сказала, что ты служил в том доме, где я росла, потому и знаю тебя. И своему хозяину не говори, что знаешь меня и говорил со мною, тебе я доверяю больше, чем ему.

— И у тебя есть на то все основания, — отвечал Луис, — когда бы он любил и почитал тебя, как я, не дошла бы ты до такой крайности и не была бы причиною стольких несчастий.

— Думаю, ты прав, — отвечала я, — но скажи, как ты сюда попал.

— В поисках тебя и в решимости лишить жизни того, кто вынудил тебя пойти на такое; с этим намерением я и поступил сюда ради служения тебе.

— О мести и не помышляй, это навек погубило бы меня: хоть дон Мануэль — двоедушный изменник, моя жизнь — в его жизни; не говорю уж о том, что хочу вернуть себе доброе имя, которое он погубил. Его смерть повлечет за собою лишь одно — мою собственную смерть; ведь соверши ты задуманное, я тотчас покончила бы с собою (это я ему сказала, чтобы он не привел свое намерение в исполнение). А что ты скажешь о моей матушке, Луис?

— Что мне сказать? — отвечал он. — Лишь то, что, видно, она тверже алмаза, раз скорби еще не свели ее в могилу. Когда я уезжал из Сарагосы, она готовилась возвращаться в Мурсию; она везет с собою тело твоего отца и моего господина, дабы ни на миг не забывать о своих горестях.

— А что там толкуют о моей беде? — сказала я.

— Говорят, что тебя увез дон Мануэль, — отвечал Луис, — потому что Клаудия рассказала все, как было; и это немного утешило твою мать, ибо она полагает, что ты уехала с мужем, а потому жалеть тебя нечего, другое дело она, везущая домой бездыханного супруга. Меня же твое исчезновение опечалило более, чем кого бы то ни было, к тому же я-то знал, что дон Мануэль не увез тебя, а, напротив, пытался бежать от тебя; поэтому я не захотел поехать с твоей матерью и вот прибыл сюда, где ты меня видишь, и с тем намерением, в котором тебе открылся. Я повременю с исполнением, покуда не увижу, что он поступает так, как должен поступать кабальеро; если же он так не поступит, уж ты прости меня, но я, пусть и тебе на погибель, отомщу ему за оскорбление, которое нанес он и тебе, и мне; и поверь, я почитаю себя великим счастливцем, что разыскал тебя и заслужил, чтобы ты открыла мне свою тайну раньше, чем ему.

— Признательна тебе за это, — отвечала я, — но чтобы столь долгая наша беседа не вызвала кривотолков, ступай себе с Богом, а нам еще представится случай свидеться. И если тебе что-нибудь понадобится, скажи мне, ибо Фортуна еще не все у меня отняла и есть у меня чем поделиться с тобою, хоть это и малость в сравнении с тем, чего ты заслуживаешь и чем я тебе обязана.

С этими словами вручила я ему золотой дублон и простилась с ним; и, сказать правду, никогда не был Луис мне так приятен, как в этом случае: во-первых, потому, что теперь мне было все-таки на кого опереться; а во-вторых, потому, что питал он такие честные и отважные намерения.

Галеры задержались с прибытием в порт на несколько дней, и в один из этих дней, когда госпожа моя с прислужницами отлучилась и в доме была лишь я одна, дон Мануэль, желая, как видно, проверить свои подозрения, явился к моему господину, а вернее сказать, ко мне и, войдя, при виде меня молвил с величайшей сухостью:

— Что означает сей маскарад, донья Исабель? Как могла дойти до подобного унижения женщина твоего ранга, да еще желавшая и помышлявшая стать моею? При таком положении вещей, если прежде и питал я в какой-то степени намерение сделать тебя своей супругою, то ныне утратил его начисто, поскольку и в моих глазах, и в глазах всех, кто узнал бы о случившемся, ты запятнала свое имя!

— Ах, лживый предатель и моя погибель! Как у тебя язык поворачивается произносить мое имя, когда ты и есть причина унижения, которым меня попрекаешь? Ведь довели меня до такого унижения твои измены и злые дела! И не только в этом ты повинен, но и в смерти моего отца, человека чести, ибо умер он от горя из-за того, что меня утратил, и лишь поэтому за свои предательства поплатишься ты от рук Провидения, а не от его рук! Я не донья Исабель, я Селима. Не госпожа я — рабыня. Мавританка я, раз приютила в сердце тебя, а ты мавр-вероотступник, ибо тот, кто дал перед лицом Господа слово, что станет мне мужем, а потом от своего слова отступился, — не христианин и не дворянин, он — низкий и подлый кабальеро! Эти клейма и клеймо оскорбления — ты напечатлел их не только на лице моем, но и на добром имени. Поступай, как тебе угодно, ибо если ты не хочешь больше сделать меня супругой, то на небе есть Бог, а на земле король, а коли они мне не помогут, то есть на свете кинжалы, у меня же есть руки и решимость, дабы лишить тебя жизни. Пусть научатся на моем примере и благородные женщины карать лживых и неблагодарных мужчин, и убирайся с глаз моих, если не хочешь, чтобы я привела свое намерение в исполнение.

Видя, что я в таком гневе и ожесточении, дон Мануэль — то ли для того, чтобы не совершила я какого-нибудь отчаянного деяния, то ли потому, что ему мало было оскорблений и обманов, которые он учинил, и собирался он добавить к ним новые, — начал укрощать меня ласками и лестью, которые я долго не хотела принимать; и обещал он, что все исправит. Я очень любила его и поверила ему (простите, что позволю себе сознаться в этом, и поверьте, что двигало мною стремление восстановить свою честь, а вовсе не порыв ветрености). Наконец, когда мы с ним помирились и я рассказала обо всем, что приключилось со мною, он сказал, что поскольку уж сложилось такое положение вещей, то пусть так оно и длится, пока мы не приедем в Сицилию, а там он найдет средство привести все к счастливому завершению согласно своим и моим желаниям, и на этом мы расстались. Я была довольна, хоть и не очень верила в то, что он меня не обманет; но для первого раза провела я переговоры не так уж плохо.

Прибыли галеры, и отплыли мы на них к великому моему удовольствию, ибо дон Мануэль плыл на той же галере, что мои господа, и я могла видеться и говорить с ним в любое время, что весьма огорчало Луиса, который, замечая, что дела мои идут на лад, пребывал в крайнем унынии, и это подтверждало мое предположение, что на самом деле он — дон Фелипе; но я не показала виду, что догадываюсь, дабы он не набрался чрезмерной смелости.

Прибыли мы в Сицилию и поселились все во дворце. Несколько месяцев ушло на знакомство с этими краями, и в конце концов они нам полюбились; но когда я решила, что дон Мануэль готов освободить меня от неволи и исполнить свое обещание, он снова стал держаться со мною так холодно и оскорбительно, что я жить не могла: он и смотреть на меня не хотел, снова стал предаваться игре и шашням с другими женщинами, и явно было, что он меня не любит. Муки мои и терзания до того усугубились, что ни днем ни ночью не осушала я глаз, и не было никакой возможности скрыть это от Леонисы, той прислужницы, которая так подружилась со мною; и когда она под секретом узнала, кто я и какие трагедии со мною приключились, пришла она в величайшее смятение.

Госпожа моя так меня любила, что, какой бы милости я у нее ни испрашивала, она любую мне оказывала; и вот, чтобы получить возможность без помех переговорить с доном Мануэлем и высказать ему все, что наболело, попросила я у нее как-то разрешения отпустить нас с Леонисой на прогулку по морю. Она разрешила, и я попросила Луиса передать его хозяину, что некие дамы приглашают его совершить вместе с ними прогулку по морю; но велела не говорить, что там буду я, ибо боялась, что в таком случае дон Мануэль не явится. Отправились мы с Леонисой на берег и договорились с лодочниками, что те перевезут нас на один прибрежный островок, лежавший в трех-четырех милях от берега и с виду весьма уютный и приветный. Тут пришли Луис и дон Мануэль; узнав нас с Леонисой, дон Мануэль скрыл досаду и объявил, что шутка превосходна.

Сели мы вчетвером в лодку, а с нами два лодочника-гребца. Мы четверо вышли на сушу, а лодочники обещали вернуться за нами в назначенный час (и тут им повезло куда больше, чем нам).

Расположились мы под сенью дерев и повели разговор о том, из-за чего затеяла я эту прогулку: я сетовала, а дон Мануэль, как всегда, отбивался лживыми и обманными отговорками. Между тем у противоположного берега островка, где была заводь или, вернее, бухточка, стал на якорь галиот, принадлежавший алжирским корсарам. Завидев нас издали, арраэс и прочие мавры подкрались сзади и захватили нас врасплох, так что дон Мануэль и Луис не успели занять оборонительную позицию, а мы с Леонисой — бежать. И вот взяли нас в плен, препроводили на галиот и тут же вывели его в открытое море. Не удовольствовалась Фортуна тем, что сделала меня рабыней моего возлюбленного, и отдала она меня в неволю маврам; но дон Мануэль был со мною, а потому неволя казалась мне не так тяжела.

Когда лодочники увидели, что с нами произошло, пустились они в обратный путь, гребя, как говорится, что есть мочи и увозя с собою весть о нашем злоключении.

Мавританские корсары навострились вести дела и переговоры с христианами, а потому кое-как объясняются на нашем языке; и вот арраэс, заметив мои клейма, спросил, кто я такая. Я отвечала, что я мавританка и зовусь Селимою, что христиане взяли меня в плен шесть лет назад, а родом я из Феса; что этот кабальеро — сын моего господина, а второй — его слуга, девица же — прислужница из того же дома. Я попросила его хорошо с ним обращаться и назначить выкуп, ибо родители кабальеро, как только проведают о случившемся, сразу же вышлют требуемое, а сказала я так, памятуя о деньгах и драгоценностях, которые были при мне. Все это я проговорила громко, дабы остальные трое слышали и не уличили ненароком меня во лжи.

Арраэс очень обрадовался и выгодной добыче, и тому, что, по его мнению, весьма угодил своему Магомету, вызволив меня, мавританку, из христианского плена; он дал это понять тем, что мне оказывал всяческие милости, а с остальными хорошо обращался.

Так прибыли мы в Алжир, где он передал нас одной из своих дочерей. Она была очень молода и прекрасна собою, а звалась Заидою. И я, и дон Мануэль очень пришлись ей по душе: я — потому, что она считала меня мавританкою, а дон Мануэль — потому, что она в него влюбилась. Она сразу же поднесла мне богатые одежды, которые вы на мне видите, и распорядилась, чтобы искусники, обученные этому, вывели мои клейма: не потому, что у них клейма не в ходу, они даже почитают их своего рода украшением, но потому, что клейма были те, коими метят мавров-неволь-ников христиане; однако ж я тому воспротивилась, сказав, что клейма эти поставлены по собственной моей воле, и я не хочу их сводить.

Заида привязалась ко мне самым нежным образом — то ли из-за моей приветливости, то ли в надежде, что я смогу быть посредницей между нею и моим господином, дабы он ее полюбил. Как бы то ни было, я хозяйничала у нее в доме, словно в своем собственном, и из почтения ко мне с доном Мануэлем, Леонисою и Луисом обращались очень хорошо и позволяли им свободно разгуливать по городу и хлопотать о выкупе. Я договорилась с доном Мануэлем, что он заплатит выкуп за них троих, а я отдам на это мои драгоценности, за что он выказал мне признательность; оставалась одна загвоздка — как вызволить меня: тут уж ни о каком выкупе не могло быть и речи; а потому стали мы дожидаться монахов из известного ордена в надежде, что они все уладят.

В те поры Заида открылась мне в любовной склонности к дону Мануэлю и попросила переговорить с ним и сказать, что, коли согласен он перейти в мусульманство, она выйдет за него замуж и сделает его владельцем огромных богатств, принадлежащих отцу ее. Поручение это повергло меня в такие заботы и такое отчаяние, что я чуть не покончила с собою. Теперь у меня была возможность беседовать с доном Мануэлем обстоятельно; долгое время я не говорила ему ни слова про страсть мавританки, ибо страшилась неверного его нрава, ей же передавала вымышленные его ответы, то неблагосклонные, то наоборот. Однако ж, хоть я и не рассказывала неблагодарному о влюбленности Заиды, но с ревностью совладать не могла, и глаза мои выдавали все, что я хотела утаить, так что изменник вынудил меня все ему поведать.

Осыпав меня укорами за бредни, рожденные моей подозрительностью, он сказал, что, по его мнению, самое разумное — обмануть мавританку: я должна сказать ей, что он, дон Мануэль, ни за что не отречется от своей веры, даже если это будет стоить ему не одной, а тысячи жизней; но если Заида пожелает уехать с ним в страну христиан и стать христианкой, то он дает обещание жениться на ней; и напоследок наказал он мне разохотить ее, чтобы поступила она согласно нашим намерениям, а я-де могу не сомневаться, что, как только мы отсюда выберемся, он исполнит свой долг. О, двоедушный, как обманул он меня и на этот раз!

Чтобы не докучать вам подробностями, скажу только, что в конце концов Заида со всем согласилась с великим удовольствием, особливо же когда узнала, что с нею поеду и я; было решено отправиться в путь через два месяца, ибо отец Заиды собирался отбыть в одно место, где был у него еще один дом и семейство: мавры ведь заводят жен и детей во всех краях, куда заносят их дела. Нужно полагать, небу угодно было, чтобы я отомстила дону Мануэлю, и оно послало мне возможность свершить месть, ибо после отъезда отца Заида подделала письмо, в котором он звал ее к себе, поскольку тяжко занемог: это нужно было, чтобы их правитель разрешил ей отправиться в путь, ибо мавры не могут никуда поехать без его разрешения.

Получив оное, снарядила она галиот, в гребцы же взяла пленников-христиан, предупредив их под величайшим секретом об истинном нашем замысле.

Набрала она с собою столько богатств в золоте, серебре и одеяниях, сколько могла увезти, не поднимая шуму; и вот мы с нею, Леониса, еще две ее прислужницы-христианки (из мавританок она никого не взяла), дон Мануэль и Луис пустились в морское путешествие. Галиот наш держал путь в Картахену либо Аликанте, в зависимости от того, где встретится меньше опасностей.

Тут усилились мои муки, тут несравненно усугубились терзания, ибо, не видя ниоткуда никаких помех и в уверенности, что дон Мануэль станет ей мужем, Заида не отказывала ему ни в каких милостях. То несчастные глаза мои видели, что дон Мануэль держит Зайду за руки, то — что сжимает ее в объятиях, то даже — что коралловые врата приникают друг к другу, сливаясь дыханием. Ибо изменчивый обманщик любил ее, а потому искал таких случаев; и если не зашел он дальше, то оттого лишь, что я все время была начеку и лишала их возможности предаваться большим наслаждениям. Я хорошо знала, что обоим моя рачительность не по нраву, но оба не изъявляли досады; и если порою бросала я полумавру какое-то слово, он говорил в ответ, глядя мне в глаза, что вправе поступать подобным образом и довольно того, что из-за моих безумств и безрассудств мы подверглись такому множеству опасностей, незачем из-за них же подвергаться еще пущим; я должна потерпеть, пока доберемся мы до Сарагосы, а там все будет исправлено.

Наконец мы благополучно доплыли до Картахены и, сойдя на берег, предоставили свободу гребцам-христианам, дабы вернулись они по домам. Приведя в порядок одежду, направились мы в Сарагосу, хоть Заида и была недовольна, ибо желала принять крещение и выйти замуж сразу же по прибытии в страну христиан — так влюблена была она в своего будущего мужа; и если не поступила она таким образом, то лишь потому, что я мешала, а не потому, что он не желал того же самого.

Вернулись мы в Сарагосу, откуда отбыли шесть лет назад, и направились в дом дона Мануэля. Мать его умерла, а сестра, донья Эуфрасия, овдовела: муж ее, тот самый кузен, которого она в то далекое время ждала из Индий, погиб на войне от пули, когда она только-только успела разрешиться от бремени сыном. Донья Эуфрасия приняла нас очень радушно, с восторгом и радостью, которые легко себе вообразить. Три дня мы отдыхали, рассказывая друг другу все, что случилось за это время. Подивилась донья Эуфрасия при виде невольничьих клейм у меня на лице (я не сняла их из-за Заиды), но я успокоила ее, объяснив, что они поддельные, а снимать их покуда не время.

Заида, которой не терпелось выйти замуж, так торопилась принять христианство, что пришлось мне как-то под вечер позвать дона Мануэля, и вот в присутствии Заиды, доньи Эуфрасии и домочадцев — причем был тут и Луис, который последние дни казался еще более удрученным, чем обычно, — обратилась я к неверному с такими словами:

— Сеньор дон Мануэль, небеса вняли моим беспрестанным пеням и ниспослали нашим злоключениям счастливый конец, приведя вас свободным под ваш родной кров: Богу угодно было, чтобы я оставалась при вас и в пору бед, для того, может статься, чтобы вы, увидев собственными глазами, с каким постоянством и терпением сопровождаю я вас во всех случаях, заплатили мне столь великие долги. Да наступит конец всем обманам и уверткам, и да узнают Заида и все на свете, что долг свой вы можете мне оплатить лишь самим собою и что клейма с лица моего можете снять только вы один в тот день, когда я буду вознаграждена за все злосчастия и обиды, что претерпела по вашей вине. Раз уж счастия мне отпущено столько, что на рассказ о нем много слов не понадобилось бы, необходимо, чтобы те, кто знал о моих злоключениях и обидах, узнали бы и о моих удачах и радостях. Не раз обещали вы мне стать моим, и несправедливо, что, в то время как то одна, то другая женщина считает, что вы принадлежите ей, я страшусь, что вы мне чужой, и плачу, что вы меня чураетесь. Род мой, вам известно, весьма знатен; состояние у меня немалое; красота моя такова, что сами вы избрали ее и домогались; о любви моей к вам вы ведаете; доказательства ее переходят в безрассудства; ни в чем вы не теряете, скорее приобретаете; ибо если раньше была я вашей рабыней с поддельными клеймами, то теперь без них стану рабыней в истинном смысле слова. Скажите же, молю, как будет вам угодно распорядиться, дабы мне обрести долгожданное счастие, и не держите более меня в страхе, ибо я по справедливости заслужила награду, ради которой претерпела столько бед.

Но тут вероломный, прервав меня, заговорил с издевательской улыбкой:

— С какой стати вообразили вы, сеньора донья Исабель, что сам я не знаю наизусть все, что вы мне тут поведали? Знаю, и преотлично, и как раз по сей причине все, чем вы думаете обратить к себе мое расположение, так усиливает мое к вам нерасположение, что если прежде и питал я к вам некоторую склонность, то теперь и думать забыл, что когда-то ее питал! Вашей родовитости я не оспариваю, доказательств любви ко мне не отрицаю, но когда нет сердечной склонности, все это ни к чему. В тот день, когда я покинул этот город, вы могли бы понять, что, коль скоро я бежал от вас, стало быть, не хочу брака с вами; и если в ту пору этот брак ничуть не привлекал меня, то насколько нежеланнее стал он теперь, когда выказали вы столь изощренную изобретательность, неотступно преследуя меня, как пристало лишь женщине самого низкого пошиба! Вы давным-давно могли бы догадаться, каково мое решение, о котором ныне говорю открыто; а что касается обещания, которое я, по вашим словам, вам дал, такие обещания мы, мужчины, всегда даем, чтобы добиться исполнения наших желаний, и женщинам уже пора бы знать эту уловку, а не попадаться на нее, когда им служит предупреждением пример такого множества товарок. В этом отношении я всего менее чувствую себя вашим должником: если мне и случалось давать вам подобное обещание, то у меня не было ни малейшего желания его исполнить, и обещал я лишь для того, чтобы умерить ваш гнев: я никогда вас не обманывал, вы и сами могли бы додуматься, что если я медлю с исполнением обещанного, то не потому, что не представляется случая, а потому, что у меня нет и не было такого намерения. Вы сами и по собственной воле себя обманывали, неотступно за мною следуя. Пора вам выйти из заблуждения и прекратить погоню за мной: поймите, вы домогаетесь невозможного. Успокойтесь же на сем и перестаньте возлагать на меня упованья, возвращайтесь к вашей матушке и ищите себе среди ваших земляков мужа, менее дорожащего честью, чем я, ибо я никогда не смогу доверять женщине, способной на подобные хитрости и маскарады. Заида хороша собой, и богатства ей не занимать; ее любовь ко мне не уступит вашей, я же полюбил ее с первого взгляда; как только она перейдет в христианство, а ждать осталось недолго, я возьму ее в супруги. И на сем давайте положим конец вашим преследованиям и докукам, которые вы мне причиняете.

От низких слов и подлых дел вероломного дона Мануэля почувствовала я себя так, как, верно, чувствует себя змея под сапогом, но ответить ему поспешил Луис; с того момента, как дон Мануэль начал речь, Луис перешел поближе к нему, заняв позицию поудобнее, и когда тот кончил, Луис обнажил шпагу со словами:

— Вероломный и лживый кабальеро, так-то платишь ты свой долг той, что чиста, как ангел, и представила тебе столько доказательств любви!

И едва только успел дон Мануэль в ответ на эти слова вскочить и схватиться за шпагу, Луис нанес ему такой удар, что, то ли потому, что нападение было внезапным, то ли потому, что небо послало дону Мануэлю заслуженную кару от руки противника, а мне долгожданное отмщение, но шпага пронзила грудь насквозь мгновенно, с первым же криком боли душа дона Мануэля рассталась с телом, да и моя была близка к тому же. Его противник в два прыжка оказался у двери; он крикнул:

— Прекрасная донья Исабель, вот как дон Фелипе отомстил за оскорбленья, что нанес тебе дон Мануэль! Оставайся с богом! Если выйду жив из этой переделки, найду тебя!

И в одно мгновенье он очутился на улице.

Невозможно рассказать, какой переполох последовал за этой катастрофой. Из прислужниц одни бросились к окнам и стали кричать и сзывать народ, другие поспешили к донье Эуфрасии, упавшей в обморок, и в суете все позабыли про Зайду. А мавританка не очень плохо говорила на нашем языке и кое-что понимала, потому что у нее всегда были невольницы-христианки, но во всем случившемся она толком не разобралась, и вот, увидев, что дон Мануэль убит, она с плачем приникла к мертвому и в порыве мучительной скорби от потери возлюбленного выхватила у него из-за пояса кинжал, и прежде чем кто-либо успел помешать ей среди всеобщего смятения, она вонзила кинжал себе в грудь и упала бездыханной на тело несчастного дона Мануэля.

Я среди всех обладала самой большою опытностью в несчастьях, а потому единственная не утратила самообладания; случившееся вызвало во мне боль, но месть принесла удовлетворение; и вот среди всеобщей растерянности и видя, что в доме уже собирается народ, я удалилась к себе и, взяв из вверенных мне драгоценностей Заиды те, которые представляли наибольшую ценность и которые легче было спрятать, поспешила на улицу, во-первых, для того, чтобы не оказаться во власти служителей правосудия, которые стали бы выпытывать у меня, кто такой дон Фелипе, а во-вторых, я попыталась разыскать его, чтобы вдвоем укрыться в безопасном месте, но не нашла.

В конце концов, хотя нога моя много лет как не ступала по улицам Сарагосы, я все же набрела на дом Октавио, и старый слуга принял меня куда радостнее, чем в первый раз. Рассказав ему обо всем, что со мною случилось, я в ту ночь легла на покой у него под кровом (если может надеяться на покой женщина, на долю которой выпало столько испытаний, а конца им не видно); и, по правде сказать, сама не знаю, печалилась я или радовалась, ибо, с одной стороны, горестный конец дона Мануэля, которого я тогда еще не успела разлюбить, причинял боль моему сердцу, а с другой стороны, при мысли о его вероломствах и издевательствах и о том, что принадлежал он уже не мне, а Заиде, я приходила в такой гнев, что смерть его и моя месть были мне утешением; к тому же думала я и о том, в какой опасности оказался дон Фелипе, которому была я стольким обязана, ибо он свершил то, что надлежало бы свершить мне самой, дабы вернуть себе доброе имя. Все эти думы вызывали у меня мучительные терзания и тревоги.

На другой день Октавио отправился в город повыведать, что слышно, и узнал, как похоронили дона Мануэля и Зайду: его как христианина, а ее как мавританку, сгубившую свою душу; еще узнал он, что нас с доном Фелипе разыскивает правосудие и глашатай грозит суровыми карами всякому, кто приютит нас и укроет, так что пришлось мне поневоле просидеть в четырех стенах с полмесяца в ожидании, пока не стихнет шум, вызванный столь удивительными происшествиями; а по истечении этого срока я уговорила Октавио поехать со мною в Валенсию, ибо там мы будем чувствовать себя в большей безопасности и там я скажу ему, какое приняла решение. Все, что со мною случалось, было верному Октавио отнюдь не во вред, ибо доставляло средства к существованию, а потому он согласился с моим замыслом.

Первые три-четыре дня по приезде в Валенсию я провела в нерешительности, не зная, как собою распорядиться. Временами я склонялась к мысли пожить в каком-нибудь монастыре и дождаться там вестей от дона Фелипе, перед которым, бесспорно, была в долгу; продав драгоценности, выкупить его из опасного положения, в котором он оказался, совершив убийство, и расплатиться с ним собственной особой и собственным достоянием, избрав его супругом; но от этого замысла отвращало меня опасение, что женщине, которая уже познала несчастье, счастливой не бывать. Временами помышляла я вернуться в Мурсию к матушке; и отступалась от этой мысли, стоило мне вообразить, как предстану я перед нею, будучи причиною смерти отца и стольких горестей ее и страданий. В конце концов остановилась я на том решении, с которого начала свои приключения, а именно остаться навсегда клейменой рабыней, ибо клеймом мечена моя душа. И вот, спрятав свои драгоценности таким образом, чтобы никогда с ними не расставаться, а этот наряд увязав в узелок так, чтобы казался он жалким достоянием рабыни, я, вознаградив Октавио за труды, которые брал он на себя ради меня, велела, чтобы вывел он меня на площадь и продал через глашатая с публичных торгов за любую цену, хоть высокую, хоть низкую.

Октавио с великим жаром принялся было отговаривать меня от моего намерения, напоминая о том, кто я такая и как это для меня дурно; и если раньше я пошла на это, дабы последовать за доном Мануэлем и добиться своего, то теперь мне уже незачем жить в такой низкой доле; но видя, что все уговоры бесполезны, он, быть может, с изволения неба, которому угодно было уготовить мне нынешний счастливый случай, вывел меня на площадь, и средь первых покупщиков оказался дядюшка моей сеньоры Лисис; я ему приглянулась, а верней сказать, он в меня влюбился, как выяснилось позже; и вот он купил меня, уплатив сотню дукатов. Отдав их Октавио, я распрощалась с ним, и он ушел, заливаясь слезами, ибо видел, что мне суждено не знать покоя, коль скоро я сама себе ищу тягот.

Мой господин привел меня к себе домой и препоручил моей сеньоре донье Леонор, каковая весьма мало мне обрадовалась, ибо знала, как охоч ее муж до женщин, и, может статься, опасалась, как бы со мной не вышло того же, что уже было с другими прислужницами, а потому встретила она меня неприветливо. Но по прошествии нескольких дней, когда она получше меня узнала, ей пришлась по нраву моя добропорядочность, и я полюбилась ей за то, что держалась строго и выказывала к ней уважение; и еще больше я полюбилась ей, когда муж ее стал преследовать меня домогательствами, а я ее о том оповестила, прося найти какой-нибудь способ помочь мне, и самым уместным способом показалось ей удалить меня. По сей причине распорядилась она отправить меня в Мадрид к моей сеньоре Лисис, и поскольку она описала мне любезный нрав своей племянницы, я приехала с величайшим удовольствием, оттого что будет у меня госпожа лучше прежних моих господ, и эти мои слова заслуживают полнейшей веры. И так как я очень полюбила новую свою госпожу, а она, не раз заставая меня в слезах, все допытывалась, по какой причине я их проливаю, и я обещала рассказать о том в свое время, то нынче я так и сделала; и уж если рассказывать о разочаровании, то сыщется ли горше, чем то, о котором я поведала вам в моей длинной и печальной истории?

И вот, сеньоры, — продолжала прекрасная донья Исабель, — раз уж, поведав о том, как я подпала под обманные чары, отвратила я многих дам от этих чар, было бы неразумно с моей стороны всю жизнь жить у них в плену и уповать, что доживу когда-нибудь до того мгновения, когда Фортуна повернет свое колесо мне во благо. Дону Мануэлю уже не воскреснуть» да и случись такое чудо, я больше не доверилась бы ни ему, ни другому мужчине, ибо для меня он олицетворяет их всех, лживых и коварных по отношению к женщинам. И больше всего изумляет меня то, что любой из них, будь он благородный человек и доброчестный, и человек долга, и человек, гордящийся своим разумом, обходится с женщинами хуже, чем неотесанный мужлан и простолюдин, ибо все мужчины почитают истинно мужским делом говорить о женщинах дурно, относиться к ним без уважения и обманывать их. Кажется им, что они от этого ничего не теряют; а когда бы подумали, то поняли бы, что теряют, и очень много: ведь чем слабее и беспомощнее женщины, тем больше поддержки и опоры должны бы получать они от мужских доблестей. Но довольно об этом, и я в их доблестях более не нуждаюсь, потому что не хочу в них нуждаться, и мне все равно, истинные ли это доблести или притворные, ибо я избрала себе возлюбленного, который меня не забудет, и супруга, который меня не отринет с презрением, и вижу я, что он распростер мне объятия и готов принять меня.

И вот, божественная Лисис, — промолвила она, упав на колени, — умоляю тебя как твоя рабыня, позволь мне отдаться божественному моему Супругу и принять пострижение вместе с моей сеньорой доньей Эстефанией, ибо, став монахиней, смогу я уведомить о себе несчастную мою матушку, и она возрадуется, обретя меня в обществе такого Супруга, и не будет мне стыдно предстать перед нею; и раз уж омрачила я ей годы зрелости, то хотя бы подарю покойную старость. Думаю, драгоценностей моих будет довольно на приданое, которое надлежит внести, и на прочие расходы. Молю, не отказывайте мне; и если уж претерпела я столько бед ради неблагодарного и неверного возлюбленного, да притом с клеймами и в звании рабыни, не лучше ли принадлежать Господу и предложить ему себя под тем же именем Рабы своего возлюбленного?

  • 1. 3. И. Плавскин // Испанская новелла Золотого века. Л.: Худож. Лит., 1989
Источник: 

Испанская новелла Золотого века. Л.: Худож. Лит., 1989