Вы здесь

Франсиско Лопес де Вильялобос. Из «Записей беседы…»

«Записи беседы…» Франсиско Лопеса де Вильялобоса (ок. 1473–1549 гг.) были напечатаны в «Сочинениях Вильялобоса» (Сарагоса, 1544). Новые издания — «Библиотека испанских авторов» (ниже: ВАЕ), т. 46 (Мадрид, 1855) и «Старинные предания старой Испании». Составление Ф.-К. Саинс де Роблеса, Мадрид, 1949 (ниже CV). Перевод «Записей беседы…» сделан специально для данного издания по книге:. «Старинные предания старой Испании». Мадрид, 1949.

Н. Балашов

Перевод П. Поляк

***

 

Ниже следует запись беседы между грандом королевства Кастилии, хворавшим желтой лихорадкой, и доктором Вильялобосом, находившимся у ложа больного, в присутствии его сыновей и знатных юношей из свиты

Герцог. Доктор.

Герцог. Вот уже две недели я жалуюсь на горечь во рту и не получаю от вас никакой помощи. А между тем вас считают лучшим медиком во всей Кастилии.

Доктор. С позволения вашей милости, я действительно изрядный медик; а уж чего не умею — тому не вразумил господь.

Герцог. Вы меня не поняли. Я не это хотел сказать.

Доктор. Что же вы хотели сказать, ваша милость?

Герцог. Медицина — это озорство; вы лучший озорник в Кастилии, следовательно — лучший лекарь.

Доктор. Чем не силлогизм? Я и то удивился, что столь горькие уста произносят столь сладкие речи. Вот где разрешение загадки Самсона, нашедшего медовые соты в пасти убитого им льва[295].

Герцог. Именно; поистине, я убит, и после господа бога — вы мой главный убийца.

Доктор. Вы меня тоже не поняли, ваша милость. Я не это хотел сказать.

Герцог. Что же?

Доктор. Вы не лев, а я не Самсон. Просто я подумал, что стоит вам чуточку прихворнуть, как вы преисполняетесь горечи, и ничего от вас не услышишь, кроме горьких жалоб да горьких истин. Спросите вашего майордома и всех слуг.

Герцог. Если бы я в свое время кромсал и пожирал живьем ваших собратьев[296], вы бы не сомневались, что я лев; но я сижу тут с вами, точно ручной, и поэтому вам кажется, что я ягненок?

Доктор. Это как будет угодно вашей милости. Его преосвященство кардинал Толедский дозволил не отвечать на такие вопросы.

Герцог. Не понял. Но вернемся к моей разлившейся желчи. Она отравляет горечью мой рот, проступает желтизной на моем лице, а вы не делаете ровным счетом ничего, чтобы выгнать ее вон.

Доктор. Какой смысл опорожнять мех, если его тотчас наполняют вновь?

Герцог. Вы считаете меня горьким пьяницей?

Доктор. О, что вы, сеньор. Во всей Кастилии не найдешь такого врага излишних возлияний.

Герцог. В чем же дело?

Доктор. Ваша милость, сами знаете, что мы уже совсем было вылечили вас от всех недугов, как вдруг вы устроили невиданный карнавальный пир; все, что хранилось в ваших погребах, и все, что имеется на белом свете, появилось к вашему столу — за исключением медиков. В тот вечер было съедено и выпито столько, что ночью вы едва не отправились к праотцам. Если бы ваш домашний врач и я не ухитрились вызвать у вас рвоту и из вашей опочивальни не вынесли бы четыре полных лохани всякой всячины — дичи, форели и прочей снеди, вы бы и двух часов не протянули. И все равно, когда сеньор заболел — врачи виноваты, а когда выздоровел, врачей не благодарят: ведь бог помог.

Герцог. А вы, стало быть, это отрицаете?

Доктор. Разумеется, нет. Всякому известно: бог ниспосылает здоровье и жизнь, а также болезнь и смерть. Недаром сказано: «Ego occidam, et ego vivere faciam; percutiam et ego sanabo»[297]. Но если вы возлагаете на врачей вину за болезни, коими господь карает вас за грехи, то почему не хотите благодарить врачей за исцеление, которое господь дает через их посредство? И зачем же в таком случае ищете от короля награды за одержанную на войне победу? Ведь победу даровал бог!

Герцог. Признаюсь, в этом есть доля истины. Но вы, значит, полагаете, что тот ночной припадок случился со мной из-за обильного ужина?

Доктор. Не полагаю, а твердо знаю, ибо видел своими глазами. А о том, что человек сам видел, говорят: «он это знает», а не «он верит».

Герцог. Вот и попали пальцем в небо. Правильно сказывает пословица: «Больше понимает умный в своих делах, чем дурак в чужих». Да будет вам известно: тот приступ случился со мной из-за лунной четверти и ни от чего другого.

Доктор. В ту ночь не было лунной четверти, а был десятый день новолуния.

Герцог. Ну, значит, полторы лунных четверти.

Доктор. Коли на то пошло, незачем четвертовать луну, а лучше сразу разрезать ее на двадцать девять ломтей, по ломтю на каждый день. Тогда можно есть и пить, сколько душа просит, а схватит желудок, скажем: виноват не пир, а лунный ломоть. Нет, сеньор мой, я готов согласиться с чем угодно, но только не с этим. От ваших речей до истины слишком много миль перегону.

Герцог. Сколько же, к примеру?

Доктор. Сколько от луны до винного погреба.

Герцог. Да, расстояние немалое! Где имение, где вода. Но, черт вас побери, рассмешили вы меня. Значит, вы отрицаете, что лунные фазы оказывают на меня сильное действие?

Доктор. Я отрицаю, что они оказывают то действие, о котором вы говорите. Разве вы бы дожили до ваших лет, перенеся шесть тысяч лунных четвертей и восьмушек?

Герцог. Право, доктор, все вы хромаете в вопросах веры.

Доктор. За других не отвечаю; а за себя могу засвидетельствовать вашей милости, что отвергаю не веру, а ложные поверья, остатки язычества; господь бог не велел в них верить, а, напротив, говорил: «А signis coeli nolite timere quae gentes timent»[298]. Вот почему я не придаю значения подобным вздорным выдумкам, а твердо верю лишь тому, чему верить есть причина и основание. И если бы собственная ваша вера была достаточно тверда, вы бы чувствовали всю невозможность поверить в небылицы, ибо не может быть противоречия между истинной верой и здравым смыслом.

Герцог. Я верую во единого Бога и святую Троицу.

Доктор. Я тоже.

Герцог. Неправда.

Доктор. Почему?

Герцог. Не думаю, чтобы вы верили в три ипостаси Божий так же твердо, как я.

Доктор. Почему же вы так думаете?

Герцог. Одна из них сообщила мне об этом.

Доктор. Которая из трех?

Герцог. Дух святой.

Доктор. Когда?

Герцог. Когда явился в виде огненного столба над славным городом Кордовой.

Доктор. Отвечать опять же не велит упомянутое его преосвященство кардинал Толедский. Впрочем, могу передать ему ответ через вас, по секрету.

Герцог. Шепните мне на ухо.

Доктор. Охотно. (Шу-шу-шу.)

Герцог. Все понятно. Вы продолжаете упорствовать в своих заблуждениях?

Доктор. Нет, сеньор.

Герцог. Зачем же их повторять?

Доктор. Да к слову пришлось.

Герцог. Дайте же что-нибудь от горечи во рту! Убей вас господь! Вам бы только всех перезлословить да перебалагурить!

Доктор. Исполняйте мои предписания, ваша милость, и горечь во рту пройдет. А что касается балагурства, жаль, что я не могу сказать вам того же, что сказал доктору Торрельясу в присутствии его величества.

Герцог. Что же вы ему сказали?

Доктор. Не знаю, известно ли вашей милости, какой остолоп этот доктор и как завидует лейб-медику королевы?

Герцог. Это мне известно.

Доктор. Мне он тоже завидует, потому что король любит со мной поговорить. Однажды, когда я рассмешил короля своими рассказами о дамах, Торрельяс не стерпел и сказал следующее: «Я, сударь мой, врач и знаток своего дела; я размышляю о науках, а шутками и прибаутками пренебрегаю, ибо это занятие для балагуров». Король, всерьез обидевшись, — конечно, за меня, — мигнул мне. Я повернулся к Торрельясу и сказал: «Научите же меня, как стать дурнем, раз вы такой знаток этого дела, и я уже не смогу раздражать вас своим балагурством». Все так и покатились со смеху, а он до того сконфузился, что выбежал опрометью вон. Но, повторяю, вашей милости я не могу сказать ничего подобного, потому что вы умеете ответить шуткой на шутку; впрочем, замечу другое: хоть я и сам за словом в карман не полезу, а все же лучшие мои остроты почерпнул в вашем доме, от сыновей вашей милости, а также от их батюшки, ибо здесь можно пройти самую лучшую школу по этой части.

Герцог. Вы прошли ее не в моем доме, а в преисподней у Сатаны.

Доктор. Если меня обучил зубоскальству сам Вельзевул, князь тьмы, то кто обучил ему ваших сыновей? Когда я впервые вошел в этот дом, я им и в подметки не годился.

Герцог. Все вы друг друга стоите. Но оставим это, и назначьте мне какое-нибудь средство от горечи; у меня во рту такой вкус, что полынная настойка, которой вы меня так усердно потчуете, кажется мне сладкой.

Доктор. Я сейчас же пойду к аптекарю и выпишу все лекарства, какие нужно.

Герцог. Только, пожалуйста, никаких микстур, слабительных и кровопусканий.

Доктор. Опять двадцать пять.

Герцог. Что вы сказали?

Доктор. Как же я вас вылечу, если мне запрещается применять лечение?

Герцог. Что?! Вы ничего не знаете, кроме микстур, слабительного и кровопусканий?

Доктор. Портной тоже ничего другого не знает, как только разрезать да сшивать. Пусть-ка сошьет вам камзол, ничего не разрезая и не сшивая. И золотых дел мастера, и все другие ремесленники делают одно и то же: что-то отделяют и что-то соединяют. Прикажите плотникам построить деревянный дом так, чтобы ничего не распиливать и ничего не сколачивать, — они вам в лицо засмеются. То же и медики: мы можем только удалять вредное и давать полезное. Если всем мастеровым это разрешается, почему же медикам нельзя?

Герцог. Так вот что я вам скажу: если в медицине нет ничего другого, то вы ловко устроились.

Доктор. Почему?

Герцог. Потому что вы умеете то же, что холодный сапожник, а беретесь ставить клистиры и давать рвотное, точно лейб-медик королевы. Чего вам не хватает, чтобы стать лейб-медиком королевы?

Доктор. Я не намерен сравнивать себя ни с кем другим; но есть большая разница — дать слабительное и рвотное в соответствии с предписанием науки или дать их некстати. Бывает нужно пустить больному кровь в первый же день болезни, чтобы воспаление не разошлось по всем венам: промедлишь неделю — и пациент либо умрет, либо потом четыре кровопускания не окажут такого действия, как одно, сделанное своевременно, а от этого болезнь загоняется внутрь, и бог не дает исцеления. В других же случаях нельзя пускать кровь раньше чем на восьмой или десятый день, потому что напор желчи слишком силен, и если мы выпустим хотя бы немного крови, желчь заполнит пустоты, и болезнь примет тяжелое течение со всеми печальными последствиями; а если воздержимся от кровопускания, то давление крови уравновесит напор желчи. В подобных положениях больному надо дать быстродействующее слабительное, а в случае воспаления желчного пузыря охлаждать кровь, ибо она разгорячена и может свернуться, наполнившись вредными соками. То же и с очищением кишечника; во всем нужно знать меру, всему свое время. Хороший врач и разумно выбранное слабительное помогут лучше, чем скверный врач и негодное слабительное; так хороший стрелок чаще попадает в мишень, чем плохой, даже если сделает меньше выстрелов.

Герцог. А вы, стало быть, считаете себя хорошим врачом?

Доктор. Из уважения к вашей милости следует ответить «да». А то люди скажут, что, заболев и ища исцеления, вы зовете скверного лекаря, а не зовете хорошего, чтобы не пришлось дорого платить.

Герцог. Все отлично знают, что я поступаю так не из скупости, а потому что не верю в медицину и считаю самого скверного лекаря меньшим злом, чем знаменитого; знаменитость является к вам с важным видом, распоряжается, командует и требует послушания. Когда же зовешь такого лекаря, как вы, всякий понимает, что его советы не стоит слушать, тем более исполнять, а это уже само по себе большое облегчение.

Доктор. Благодарение богу, наконец вы высказали свои заветные мысли. Умные речи и слушать приятно. А почему хихикают эти юнцы, чему радуются? Видно, батюшкины поучения пришлись им по вкусу?

Герцог. Однако довольно балагурства. Вернемся к моей болезни. Что нам делать с этой горечью во рту, но только чтобы без лекарств?

Доктор. Это балагурство, вслед за господом богом, дарует вашей милости веселье и жизнь, ибо на нем вы вскормлены, это воздух родины. А что до горечи во рту, пусть вам дают каждое утро и каждый вечер по кисло-сладкому гранату, а перед едой — не очень кислый апельсин с сахаром; на ужин огородный цикорий и салат с уксусом и сахаром или латук с той же приправой. Главное же — не пейте вина, а то вы до него слишком уж охочи.

Герцог. Нашел-таки, чем уязвить! Но я вас прощаю за то, что вы выписали эти лекарства, приятные и разумные. Не удивлюсь, если мы тут сделаем из вас хорошего медика. Мой домашний врач узнал в нашем доме куда больше полезных сведений по медицине, чем в Саламанке[299], да еще обучился астрологии.

Доктор. А я от себя прибавлю, что и математике. Давеча он сетовал, что не может жить в Толедо и есть свежие сардины, потому что на сардины и на красноперку его тянет прямо-таки, как беременную бабу. Я ему и говорю: «Ради этого не стоит ездить в Толедо, путь неблизкий. А лучше съездить в Сьюдад-Реаль, где сколько угодно живой рыбы». Он спрашивает, когда там бывает сезон красноперки, а я ему: «С конца мая до дня святого Якова[300], потому что они охотницы до вишен, а как отойдут вишни, так и красноперки собираются восвояси». А он: «Значит, придется мне удрать от герцога, моего сеньора, на это время. Поем досыта красноперки в Сьюдад-Реале — и домой».

Герцог. И все это ваши выдумки.

Доктор. Если не верите, спросите вот у этих господ, они сами слышали.

Герцог. Какой только бес приносит вам на хвосте всю эту чепуху? Однако вот что: из какой посудины лучше пить? Я чувствую, что начинается жар.

Доктор. Из какой хотите. Пить вам, а не мне.

Герцог. Я хочу из того кувшина, потому что в нем как-то меньше пьется, а жажда утоляется лучше; но вы говорили, что из кувшинов пить вредно, потому что много лишнего воздуха попадает в желудок.

Доктор. Я этого не говорил; таково народное поверье, за которым многие медики плетутся, как стадо овец за бараном-вожаком — благо на шее бубенчик звенит.

Герцог. А вы что об этом думаете?

Доктор. Что кувшин не только не впускает воздух в рот, а, напротив, вбирает в себя воздух изо рта.

Герцог. Объясните. Хорошо, если бы это была правда.

Доктор. Это очень просто, даже видно на глаз: когда из сосуда выливается вода, в него должен войти воздух, чтобы заполнить пустоту, а так как встречное движение воды и воздуха проходит через узкое горлышко, то воздух пробивается через толщу воды, и мы слышим булькание. Когда ваша милость станете пить из стеклянного графина, приглядитесь — и вы увидите, что пузырьки воздуха занимают место воды; они окажутся внутри сосуда, и ни один не выйдет наружу; а поскольку отверстие графина находится у вас во рту, то ясно, что эти пузырьки воздуха берутся из вашей ротовой полости и из других полостей вашего тела, выходят оттуда и заполняют пустоты в сосуде; и поэтому, когда вы пьете из графина, вам иногда не хватает дыхания: ведь воздух выходит из легких и остается в графине.

Герцог. Право, вот гораздо более здравая философия, чем давешние россказни про красноперок.

Доктор. Эта философия вызывает кое у кого возражения. Говорят, что у человека, пьющего из кувшина или бочонка, после питья всегда бывает отрыжка, а это значит, что в желудок попал лишний воздух.

Герцог. И что же можно на это ответить?

Доктор. Я не обязан отвечать на всякие благоглупости, потому что мои утверждения основаны на наблюдениях и показаниях чувств, а отрицать видимое глазом — значит идти против истины. Особенно хорошо видно, как вода и воздух меняются местами, когда у стеклянного сосуда длинный носик, закрученный в основании спиралью. Тогда при вытекании воды воздух входит в сосуд в виде как бы пузыря, окруженного прозрачной пленкой, и мы видим, как этот пузырь занимает место, освободившееся от воды. А если у кого бывает отрыжка, пусть сам выясняет, какая тому причина; моих доводов этим поколебать нельзя.

Герцог. Вполне с вами согласен. Скажу больше: у меня никогда не бывает отрыжки после питья из моих любимых кувшинчиков. Но вы должны настаивать на своем мнении и спорить с теми, кто не желает исповедовать истину.

Доктор. Скажу одно: как бы мы ни пили, даже очень медленно всасывая воду, воздух из желудка все равно должен выйти; но это может происходить заметно, а может происходить незаметно. Причина в том, что когда мы пьем мелкими глотками, то вода поступает в желудок постепенно, и воздух, чье место она занимает, тоже выходит постепенно. Когда же мы разом опоражниваем сосуд и пьем большими глотками, то происходит иное: верхняя часть желудка узкая, у некоторых это совсем тонкая трубка, и, когда вода поступает сразу в большом количестве, ее не пускает внутрь воздух, заполняющий желудок, а воздух не может выйти в рот, так как его не пускает вода. И тогда желудок должен растянуться, чтобы вместить и воду и воздух, и остается на некоторое время в таком расширенном виде. Нечто сходное имеет место, когда вы хотите сразу влить в бочку много воды: вода не идет, ибо ее не пускает находящийся в бочке воздух, а воздух не выходит, ибо его не пускает вода, закрывающая ему выход. Но если лить воду в бочку тонкой струей, то воздуху оставляется отверстие для выхода, а воде для входа. То же и с желудком. Когда вода и воздух оказываются одновременно в желудке, то силой своего давления она выталкивает воздух, да и желудок, непомерно растянутый, выбрасывает его наружу, — и вот вам отрыжка. Если же пить маленькими глотками, то воздух выйдет тихо, без всякого шума.

Герцог. Прекрасное объяснение. Впрочем, и без него было очевидно, что вы совершенно правы. Я намерен вас наградить, как и прежде награждал, — больше за разумные мысли, чем за доброе врачеванье.

Доктор. Чтоб вы были так здоровы, как вы меня награждали в прошлом и наградите в будущем.

Герцог. Что это вы бормочете себе под нос?

Доктор. Я говорю: дай вам бог здоровья за прежние и будущие награды.

Герцог. Это можно было и вслух сказать.

Доктор. Я счел более приличным шепнуть свою благодарность богу на ухо, чтобы не вынуждать вас слушать льстивые благодарения нищих.

Герцог. А почему эта господа смеются?

Доктор. Сеньор, они молоды; что ни скажешь, им все смешно. Некоторые даже уговаривают меня хорошенько запоминать наши с вами беседы, а потом записывать и дарить им на память.

Герцог. Когда мне можно будет попить?

Доктор. Часа через три, когда жар достигнет наивысшей точки.

Герцог. Не лучше ли напиться сейчас, когда высшей точки достигла жажда?

Доктор. По мне, так хоть бы вы уже вчера выпили эту воду.

Герцог. Вот ваше милосердие! Ни капли любви ни к богу, ни к ближнему.

Доктор. Напротив. Я оставил обычное милосердие далеко позади.

Герцог. Как так?

Доктор. Мне уже мало любить ближнего, как самого себя; я люблю его, как он сам себя любит.

Герцог. Да, за словом в карман вы не полезете. Так чем же нам занять время, пока мне не позволят напиться?

Доктор. Чем угодно вашей милости; только спать вам нельзя.

Герцог. Расскажите, как вы ставили клистир графу Бенавенте.

Доктор. Дело было так. Граф страдал желтой лихорадкой в очень тяжелой форме, а при его крутом нраве к нему во время приступов лучше было и близко не подходить. У изголовья его кровати всегда стоял наготове арбалет, заряженный стрелой с круглой накладкой, и если, бывало, кто-нибудь из пажей ему не угодит, он приказывал мальчишке стать спиной к кровати и прикрыть задницу шелковой подушечкой, — графиня специально распорядилась поплотней набивать эти подушечки шерстью, а то многие пажи потерпели увечье от стрельбы; граф палил прямо в подушку, паж издавал вопль и подпрыгивал, точно олень. Графу эта забава так нравилась, что он досадовал, когда не случалось никаких провинностей. В один из таких грозных дней, находясь в опочивальне у графа в обществе его супруги и настоятеля монастыря святого Франциска, я собрался с духом и сказал: «Сеньор, уже шесть дней, как у вашей милости нет стула; в кишечнике у вас содержится двенадцать трапез, не считая ядовитых соков, коих тоже скопилось немало; жар с каждым часом сильней. Так продолжатся не может, это вредно и опасно для вашего здоровья». Он спрашивает: «Что же вам нужно?» Я отвечаю; «Мне нужно, чтобы ваша милость позволили поставить вам клистир». Он говорит: «Поставьте его себе за мое здоровье; я заплачу», — да таким тоном, что я почел за благо потихоньку уйти подальше от греха: с него станется, что он приведет угрозу в исполнение. Между тем графиня и монахи приступили к нему с мольбами и уговорами и так долго и горячо упрашивали, что он согласился, велел позвать меня и сказал: «Извольте, чтобы доставить удовольствие сеньору настоятелю и вам, я разрешаю поставить мне клистир. Но вот мои условия: во-первых, наконечник должен быть серебряный и совершенно новый; я человек чистоплотный и брезгаю наконечниками, бывшими в употреблении. Во-вторых, клистир мне будет ставить сеньора Мария Родригес, бывшая дуэнья Мартина Соуза; пусть надушится графиниными духами и наденет ее черный бархатный корсаж с желтыми лентами. В-третьих, я встану на четвереньки, по-собачьи, а в изножий кровати прошу поместить два факела на поставцах, чтобы означенная дама потом не говорила, что ей было плохо видно». Я ответил: «Все будет исполнено, как угодно вашей милости. Завтра с утра, в праздничный день, мы будем здесь со своим снаряжением».

На следующее утро, сеньор, являемся мы к нему со всей артиллерией. Предстояло ставить клистир небывалого объема, учитывая, что больше он не дастся. Увидя нас, граф сказал: «Входите, входите, разрази вас всех гром, вместе с отцом настоятелем и его бабушкой. Подойдите поближе, свет моих очей, сеньора Мария Родригес». И он становится на четвереньки, как обещал, — зрелище, словами не описуемое, ибо это надо было видеть, — а позади него зажигают факелы. Многие поскорее выскочили в приемную, чтобы не лопнуть от смеха. Граф же говорит: «Всмотритесь получше, Мария. Все ли видно, что надо?» Она отвечает: «Да, сеньор, и даже то, чего не надо». И вот она начинает вводить наконечник, а так как серебро обладает свойством быстро нагреваться и сильно обжигает, то граф подпрыгивает на всех четырех ногах с криком: «О-о, чтоб тебя, старая ведьма! Сует мне в зад раскаленный вертел! Ослепла, чертова кукла? Или я тебе куропатка?!» Она запричитала: «Ах, сеньор, какое несчастье! Простите меня, ваша милость, я не ожидала, что наконечник так нагреется; вода в самый раз». А граф говорит: «Ну, ладно, суйте опять, пусть доктор не говорит, что я сам виноват». Сиделка опять взялась за дело, но не успела надавить на пузырь, как он прорвался, и грязная жидкость залила графу и ноги, и все вокруг. Кровать обратилась в зловонную лужу, так что и вспомнить противно. Мария Родригес, видя такую беду, втянула голову в плечи и обратилась в бегство, сама не своя. Я ждал в приемной и, увидя ее, спросил, все ли сделано, но она пробежала мимо, рвя на себе волосы. «Тут оставаться нельзя», — подумал я и пошел на чердак, что на самом верху дозорной башни. Было мне там не лучше, чем в аду: тьма кромешная, смрад и угрызения совести: ведь я не знал, что случилось. А если граф почему-либо скончался и меня обвинят в отравительстве? И пажи, и первый лакей — все разбежались кто куда. Графиня, услышав набат, собрала приближенных дам, удалилась в свои покои и стала на молитву. Все это совершилось в мгновение окна. Граф даже не знал, что остался один. Он спросил сиделку, кончила ли она свое дело. Она же была в это время в городе, в подвале, и прибежала туда такая обезумевшая и растрепанная, что люди думали — с ума сошла.

Не получив ответа, граф протянул назад руку, чтобы обтереться простыней, и угодил пальцами в лужу, так что чуть не умер от отвращения, и, чтобы не коснуться чего-нибудь запачканной рукой, поднял ее вверх и оказался на трех ногах.

Вообразите, ваша милость, какой вид он имел — с задранной рубахой, весь в грязи, на трех конечностях и с поднятой ввысь четвертой, точно рыцарь с переломанным копьем, а рядом два горящих факела. Бедняга начинает звать на помощь, кличет всех пажей поименно, вознося клятвенные обещания, что не причинит им больше никакого зла; все тщетно, ибо дом обратился в пустыню. Граф потом рассказывал, что в этот тяжелый час на него нашло раздумье о прежних грехах и лютованиях, и он понял, что покинут всеми за злой и тяжелый нрав. С полчаса он горько плакал, обещая быть впредь милостивым и снисходительным. Наконец старый ключник заглянул к нему в дверь из передней. С этим ключником граф любил поговорить, забавляясь его грубой деревенской речью. Старик, испуганный видом опустевшего дома, пробрался в покои графа и заглянул в опочивальню. Волосы у него, как он потом рассказывал, встали дыбом на голове, когда он увидел это привидение с двумя факелами, и в великом страхе он пустился наутек. Но граф, не сводивший глаз с двери, заметил его и стал громко звать; насилу остановил старика. Повинуясь барскому голосу, тот вошел в опочивальню, а граф, плача, сказал: «Ключник, видишь, что со мной случилось!» На что ключник ответил: «Да уж чего хуже, ваша милость! Стыдобушка; тьфу». Смех разобрал графа, и он попросил: «Иди сюда и вытри мне руку краем простыни», — да, словно невзначай, мазнул его этой рукой по губам. Старика затошнило, он стал тереть рот простыней, бормоча: «С неумытой бабой целоваться и то лучше». Пока он вытирал графу руку, тот спросил: «Почему ты пустился бежать? Что такое тебе померещилось?» Ключник говорит: «Мне померещилось, что бесы тащат вашу милость в преисподнюю, а на вашу задницу подумал — это самая преисподняя и есть, точно как показывали в день тела господня[301]; да еще факелы слепят, — ну, думаю, это из пекла пламень бьет». Граф говорит: «Да я же тебя звал. Почему ты не шел?» — а он говорит: «Я думал, это воют дедушка вашей милости, дон Алонсо: один здешний парень как-то ночью видел, как покойный сеньор жарились на костре в башне с цепями и выли дурным голосом. Да ты, ваша милость, срам-то прикрой, что так стоять?» Граф приказал: «Вытри мне руку, старый мошенник, а потом и все остальное, чтобы я мог хоть боком прилечь на кровать». Ключник снял простыни, накрыл графа краем одеяла, подошел было к нему поближе, но тут же отвернулся и зашагал прочь. «Куда, старый плут?!» — прикрикнул граф, а тот: «Пойду покличу баб со свинарника, тут самая ихняя работа, а мне невмоготу, не знаю, как и подступиться». — «Старый ты негодяй! — закричал граф. — Делай, что тебе велят, и не умничай!» Тот стоит, смотрит на него и давится от смеха. «Что, я опять на что-то похож?» — сердито спрашивает граф. Ключник в ответ: «Да, порука в том святая Катерина, — на опоросившуюся свинью».

Граф мне затем подробно пересказал разговор со стариком, но я всего не запомнил.

Герцог. Право, доктор, никогда еще меня так не трясло от лихорадки, как теперь протрясло от смеха. Чем же все это кончилось?

Доктор. Граф велел ключнику звать на подмогу, клялся и божился, что впредь будет терпеливым и покладистым со своими слугами, и обещание исполнил. Все мы пришли на зов, и вы не поверите, сколько тут было принесено и вынесено чистых и грязных тазов, сколько вылито розовой воды, лаванды и мускуса. Кровать со всем убранством была пожалована Марии Родригес в награду за быстрый бег от дворца до того подвала у рехидора, где она отсиживалась до самого вечера. Потом появилась и сама графиня; много тут было смеха и веселых рассказов. Ночью у графа сильно схватило живот. Думали, он простудился, пока стоял на трех ногах, ничем не прикрытый. Затем его многократно прослабило, и с тех пор лихорадку как рукой сняло.

Герцог. Эти господа просили вас записывать для них ваши беседы со мной, а я попрошу записать сегодняшний рассказ: отошлю его королю, пусть почитают вслух в присутствии графа. Вот будет комедия!

Доктор. Боюсь, в письменном виде эта история потеряет всю свою прелесть. Уже и слышать ее — совсем не то, что видеть. Но если вашей милости угодно, я попробую.

Герцог. Доктор, поступайте ко мне на службу. Я назначу вам ту же плату, что король, а у меня вам будет куда спокойней, чем при дворе.

Доктор. Я, сеньор, служу его величеству не ради жалованья, а ради того, что исходит от короля и помимо казны. Но пока я состою при дворе, вы можете располагать мною безвозмездно; ведь ничто не удалит вас от особы короля, кроме смерти.

Герцог. А я как раз думаю удалиться в свои земли, ибо знаю на опыте, что при дворе нельзя избежать пристрастий, зависти, треволнений, обманов и разочарований, а каждого из этих грехов в отдельности довольно, чтобы угодить в лапы к нечистому. И раз бог послал мне эту болезнь, чтобы я позаботился о себе, то не лучше ли мне замкнуться в четырех стенах и в уединении подумать о своей грешной душе и о своем больном теле. Нет короля лучше Бога; с ним ничто не разлучит, ниже смерть.

Доктор. Вот поистине речь, достойная такого человека, как вы, ваша милость. Дай бог, чтобы я научился так говорить и так поступать.

Герцог. Кого же из врачей мне пригласить с собой? Нужно такого, чтобы ему можно было доверять.

Доктор. Надо сообразить. Я уведомлю вашу милость, когда найду кого-нибудь подходящего.

Герцог. Один ваш коллега не прочь поступить ко мне на службу; все говорят, что это прекрасный медик; к сожалению, он ужасно глуп и ни о чем, кроме медицины, не может говорить.

Доктор. Это две вещи несовместимые. Если он хороший врач, то не может быть глупым человеком, а если глуп, то не может быть хорошим врачом.

Герцог. Люди обычно держатся иного мнения и считают: раз один медик глуп, вся медицина — дело тупоумное.

Доктор. Всякое дело, даже самое простое, требует разума и соображения. Пол подметать или печку топить — и то нельзя без разума. Возьмите портного или серебряных дел мастера, — разве вам все равно, кому вы отдаете исполнить заказ, умному человеку или олуху? Что же говорить о враче, все искусство коего не в книгах, а в умении здраво рассуждать. Если человек туп и не разбирается в том, чему учился с пеленок и на родном языке, где же ему уразуметь науки, которым его начинают обучать только с юности, да еще на латыни? Если бы вы могли вообразить, ваша милость, сколь бесконечно разнообразие организмов у людей и как различно действуют на них несчетные особенности воздуха, пищи, целебных трав, и корешков, и всего прочего, чего медицинская наука не может предусмотреть, а может только подсказать ясному уму, способному отбросить вредное и выбрать полезное, вы бы сами поняли, что глупый человек ни за что, даже по счастливой случайности, не угадает верное средство. Вы скажете, что у глупого человека бывает хорошая память и он может вызубрить много текстов. Это верно; но от этого не станешь хорошим врачом. Ваша милость помнит множество молитв и может повторить их наизусть без участия разума; но если вас перебьют, вы потеряете нить и не сможете продолжать. Отсюда вывод: хотя память и помощница разуму, но бывает и чистая память, без разума. Немало таких лекарей, которые повторят вам наизусть целые страницы, а как дойдет до дела, не сумеют правильно назначить больному настой ячменя или настой чечевицы. Так что уж поверьте мне, ваша милость, не приглашайте в домашние врачи глупого человека, потому что глупый человек запустит болезнь, а в момент кризиса совершит ошибку и убьет.

Герцог. Верю вам, доктор, и последую вашему совету. А теперь, если время принимать лекарство, то пусть оно вгонит меня в жар, пусть убьет меня — я все равно обещаю слушаться.

295

…медовые соты в пасти убитого им льва. — По Библии (Книга Судей Израилевых, 14,5 и далее), богатырь Самсон растерзал льва, как козленка, а затем нашел рой пчел в трупе львином и мед.

Н. Балашов

296

…пожирал живьем ваших собратьев… — Герцог Альба, дескать, мог бы еще энергичнее преследовать сторонников иудаистской религии, чем он это делал: Вильялобос был крещеным евреем — «выкрестом».

Н. Балашов

297

Аз убью, и Аз дам жизнь; поражу ударом и Сам исцелю (лат).

298

Вы не должны страшиться знамений неба, которых страшатся иноплеменные (лат.).

299

Саламанка. — В этом городе находится самый древний и самый знаменитый испанский университет.

Н. Балашов

300

…до дня святого Якова… — то есть до 25 июля. Апостол Иаков, Сант-Яго, согласно легенде VII в., почитался христианским просветителем и покровителем Испании.

Н. Балашов

301

День тела господня — поздний католический праздник в честь святого причастия, установленный в XIII в. и отмечающийся с большой пышностью в четверг после троицы. Здесь все это, как и легенда о муках покойного графа, подано в остро сатирическом и гротескном плане.

Н. Балашов