Глава третья

Была как раз «чесночная среда»1 на неделе перед Троицей, когда я впервые оказался в море. Я полагал, что корабли, на которых обычно катаются в Гамбурге вдоль Юнгфернштиг, считаются большими, однако возле Альтоны, на море, они наверно, черт возьми, в тысячу раз больше, и их называют грузовыми судами. На одно из таких судов я и сел и, простившись с земляком, отплыл. Чуть ли не через полчаса плаванья мне стало плохо, и я заболел морской болезнью. О проклятье! Как меня начало рвать, казалось, черт возьми, что вывалятся все мои потроха, и я беспрерывно перегибался три дня и три ночи за борт судна. Все удивлялись, откуда все это берется. На четвертый день, когда мне стало немного легче, я попросил у капитана добрый стакан водки, примерно на 12 мер, залпом выпил его и надеялся, что это мне вылечит желудок. Тьфу, проклятье! Едва я эту штуку выпил, как мне опять стало плохо, и если до этого меня уже не рвало, то теперь меня стало рвать водкой на протяжении четырех дней, а на пятый, черт побери, из меня потекло чистое козье молоко, которое я поглощал в детстве до двенадцати лет и которое так долго оставалось где-то в моем брюхе. Когда и оно из меня вышло и даже на рвоту уже не хватало, капитан велел мне выпить добрый стакан оливкового масла, чтобы размягчить желудок, что я и сделал, опрокинув в себя, черт меня подери, свыше пятнадцати жбанов этого масла разом.

Едва только я влил эту штуку в живот, мне сразу же стало легче. На тринадцатый день плавания, около десяти часов утра, так адски стемнело, что не видно было ни зги, и капитану пришлось повесить огромную лампу перед кораблем, чтобы видеть, куда он плывет; своему компасу он не доверял – его стрелку все время заедало. Когда наступил вечер, – проклятье! – какой шторм поднялся на море! Черт меня побери, мы думали, что все мы подохнем. Я могу определенно сказать, что нас качало, как малое дитя в люльке, и капитан охотно бросил бы якорь, но не находил дна и должен был, таким образом, лишь следить, как бы наш корабль не наскочил на риф. На девятнадцатый день небо начало вновь проясняться, и буря так быстро улеглась, что на двадцатый день море опять успокоилось и установилась хорошая погода, лучше, чем мы могли надеяться. Морская вода после этого шторма стала такой чистой, что в ней, черт возьми, можно было видеть снующих туда и сюда рыб! Ну и дела! Какие там были колюшки! Каждая из них была, черт возьми, величиной с лосося или щуку в наших реках; язык свисал у них из их рыл, как у крупных польских быков. Среди прочих рыб можно было видеть и таких, у которых были отвратительные огромные красные глаза, и, побьюсь об заклад, один глаз такой рыбы был больше днища бочек, в которых у нас варят густое пиво. Я спросил капитана, что это за рыбы, он ответил, что они называются «большеглазки». К исходу этого месяца мы почуяли землю, а в следующем месяце уже увидели вершины прекрасных башен Стокгольма, куда мы и направлялись. Примерно с милю от города мы плыли очень медленно вдоль берегов. Сто тысяч чертей! Что за прекрасные луга вокруг Стокгольма! Как раз в это время косили сено, и трава доходила косцам по плечи, так что приятно было глядеть на это. На одном лугу было сметано, наверно, свыше 6 тысяч стогов сена. Когда мы подъехали к самому городу, капитан остановил судно, попросил с нас плату за проезд и велел сойти на берег, что мы и сделали. Высадившись, мы разошлись в разные стороны, и я тоже пошел в город. И так как мне не хотелось поселяться в простой гостинице, то я остался в пригороде и остановился у одного садовода, который, черт меня побери, был чрезвычайно добрым человеком. Стоило мне только заявиться у него и спросить о квартире, как он сразу же согласился. Затем я мигом рассказал ему о моем рождении и об истории с крысой. Ей-ей, клянусь! Как развеселился он, слушая про эти дела! И, черт возьми, он был так почтителен со мной, что, разговаривая, постоянно держал свою шапчонку под мышкой и называл меня только «Ваша милость!» Он, как видно, заметил, что я парень не промах и во мне есть что-то значительное.

У него был превосходный сад, и сюда почти ежедневно приезжали гулять благороднейшие люди города. Я, правда, хотел сохранить инкогнито и не признавался, кто я и какого звания, тем не менее меня вскоре выдали. Тьфу, проклятье! Сколько визитов начали наносить мне знатнейшие дамы Стокгольма; ежедневно приезжало в сад, черт возьми, до тридцати карет, набитых битком, и все хотели поглядеть на меня; садовод расписал, какой я молодец.

Среди них постоянно приезжала в сад одна женщина, ее отец был самым знатным человеком в городе; ее называли не иначе, как фрейлейн Лизетта. Это была, черт возьми, удивительно красивая бабенка, и она влюбилась в меня до смерти и добивалась также по всем правилам, чтобы я на ней женился. Но я ответил ей весьма учтиво, что поскольку я порядочный молодой человек, в глазах которого светится что-то благородное, то на сей раз я не могу дать ей определенный ответ. Проклятье! Эта бабенка начала так вопить и реветь из-за моего отказа, что я прямо-таки не знал, что мне с ней делать. Наконец, я сказал ей, что в Гамбурге я уже с одной наполовину обручился, но не имею от нее известий, жива ли она или умерла, пусть пока будет довольна тем, что через несколько дней я дам ей ответ, женюсь ли я на ней или нет. После этого она успокоилась и бросилась мне на шею и так нежно, черт подери, ко мне отнеслась, что я окончательно решил покинуть Шармант и связать себя с фрейлейн Лизеттой. Затем она со слезами простилась со мной, сказав, что рано утром на следующий день посетит меня вновь, и отправилась в город к своим родителям.

И что бы вы подумали произошло? Наступил следующий день, я приказал приготовить чудесного свежего молока и хотел им угостить в саду фрейлейн Лизетту; но прошло утро, прошло время до обеда, а я все напрасно ждал в саду, с молоком, фрейлейн Лизетту и так, черт меня побери, взбесился, что, не имея возможности отомстить, накинулся на молоко и в ярости полностью его выдул. Когда я уже допивал последний глоток, сын садовода бегом примчался в сад и спросил, слыхал ли я новость. И так как я охотно желал узнать, что слышно, он сообщил, что фрейлейн Лизетта, которая пробыла так долго вчера вечером у меня в саду, умерла внезапно этой ночью.

Сто тысяч чертей!

Меня так испугала эта весть, что последний глоток молока застрял у меня в глотке. Да, и доктор сказал, продолжал мальчик, что она, по-видимому, была чем-то сильно опечалена, иначе бы она не умерла, ведь она ничем не болела. Ну и проклятие! Как мне жалко стало эту бабенку – ведь никто, кроме меня, черт возьми, не был виноват в ее смерти, потому что я не хотел на ней жениться. Жалел я эту бабенку, черт меня подери, очень долго, пока, наконец, мне не удалось ее забыть.

Я заказал поэту следующие строки в ее честь и велел их высечь на ее надгробном камне.

Еще и сейчас можно прочесть над ее могилой:

Путник случайный, у этого камня постой,
Подумай, кто скрыт под могильной плитой.
От любовной тоски Лизок почила на ложе.
Поди, угадай! Это наша Лизетта, а кто же.

* * *

После этой Лизетты в меня влюбилась дочь одного благородного вельможи, ее звали Дамиген,2 и она сваталась ко мне. Она была, черт меня побери, тоже несравненная баба. Мне приходилось с ней ежедневно выезжать прогуливаться и постоянно всюду таскаться за ней. Хотя я был очень расположен к дочке вельможи и даже обнадежил ее, что женюсь на ней, я тем не менее еще не дал окончательного слова. Однако уличные мальчишки уже распустили слухи, что девица Дамиген – невеста и как-де этой бабенке. посчастливилось, что такой благородный молодой человек достался ей в мужья – стоит на него только взглянуть и у всех сердце радуется. Подобные толки ходили по всему городу. И я уже совершенно решился на ней жениться и женился бы, если бы не сударь отец, который без моего и ее согласия не пообещал бы ее другому дворянину. И что же, вы думаете, случилось? Однажды Дамиген попросила меня прогуляться с ней в воскресенье по городу, чтобы я показал себя людям: они слыхали от садовода, какой я порядочный и прелестный молодой человек, в глазах которого светится что-то необыкновенное, и поэтому все желали взглянуть на меня. Было нетрудно доставить ей удовольствие. Я вышел с Дамиген прогуляться под ручку по Стокгольму в праздник, который как раз выпал тогда на воскресенье. Завидев, что я со своей Дамиген уже тут как тут, о проклятие, как все стали выглядывать из окон! Они тайком перешептывались между собой, и, насколько я мог уловить, то один говорил: «Да это ведь красавчик!»; то из другого дома второй: «Подобного молодца я не встречал за всю свою жизнь!» То несколько мальчишек, стоявших тут же, вели такой разговор: «Гляди, вот идет бабенка, которая выходит замуж за благородного богатого дворянина, что живет у садовода». На углу несколько служанок болтали между собой: «Ах, люди, только подумать, как повезло девице Дамиген! Она выходит за парня, с которым идет под руку, а бабенка эта даже и не стоит его!» Подобными речами втихомолку перебрасывались прохожие между собой и смотрели нам вслед так, что я, черт меня побери, и передать этого не могу! Когда мы, наконец, пришли на рынок и немного здесь побыли, чтобы поглазеть на народ, нас, как видно, заметил тот самый дворянин, который хотел жениться на Дамиген, но я никогда бы не подумал, что этот малый может выкинуть такую дурацкую штуку. В то время, как люди с удивлением смотрели на меня и на мою Дамиген, он зашел с тыла и трахнул меня, черт возьми, так, что у меня с головы скатилась шляпа, а сам он мигом вбежал в соседний дом. Проклятие! Как заскрежетал я зубами от того, что этот парень осмелился так поступить и, если бы он не удрал, я бы, черт возьми, всадил бы ему шпагу ударом ложной квинты в сердце так, что он бы и не встал. Я бы его догнал, если б только Дамиген не удержала меня. Она сказала, что это может наделать большого шума, а я рано или поздно могу встретиться с ним. После этого возражения Дамиген, я вновь надел свою шляпу так изящно, что все люди, видавшие, как меня трахнули сзади, начали потихоньку говорить между собой, что во мне действительно чувствуется нечто благородное. Хотя я и вел себя в присутствии Дамиген так, словно ничего не случилось, однако был не в силах удержаться и не скрежетать зубами – настолько я был разъярен. Наконец, я предложил Дамиген, если ей угодно, вернуться в загородный сад и еще немного там поразвлечься. Дамиген во всем слушалась меня, мы направились учтивой походкой обратно к домику садовода, где вместе с Дамиген сели на траву, и я обсудил с ней, как мне отомстить дворянину; затем Дамиген в своей карете поехала обратно в город, домой.

На следующий день, узнав, где проживает тот малый, что залепил мне оплеуху, я послал к нему сына садовода и велел передать, что буду считать его не храбрецом, а самым жалким трусом на свете, если он в такое-то время не прибудет на большой луг с парой добрых пистолетов, а там я ему докажу, что я человек смелый. Ну и проклятье! Что тут произошло, едва сынишка садовода утер нос дворянину этими словами и начал выкладывать о пистолетах, как перепугался этот парень! Он не знал, что ответить мальчишке! И когда тот спросил, какой ответ он должен принести своему благородному господину, он, наконец, признался, что, действительно, сбил у меня шляпу с головы – его очень раздосадовало, почему я вел девицу Дамиген под руку, а ведь она – его будущая жена, и он этого совершенно стерпеть не может. Но, чтобы из-за оплеухи я вызвал его драться на пистолетах, этого он вовсе не ожидал, ведь выстрел – дело особое, он, пожалуй, может угодить в него или в меня, а какая нам от этого польза? Нет, на это он не пойдет, а вот если я пожелаю с ним драться на кулачках, то он сначала попросит разрешения у своей мамаши. Но коли она этого ему не позволит, то никакого иного реванша за оплеуху он предложить мне не может. Ох и проклятье! Когда мальчуган принес мне ответ дворянина, я, черт возьми, хотел было тотчас же его испотрошить. Я готов был это исполнить и начал снова размышлять над тем, как мне его отделать. Во-первых, я намеревался сбить его с ног на улице и пойти своей дорогой, но, подумал я, где же найдет меня моя Дамиген? Наконец, я решил отплатить ему двойной оплеухой и излупить его тростью при всем обществе. И я бы это обязательно выполнил, если б только этот парень не наделал такого большого шума из-за моего вызова, что меня от имени одной высокопоставленной особы попросили забыть все это дело, ведь достаточно и того, что я уже всем показал, какой я редкий храбрец. Узнав, что меня от имени одной высокопоставленной особы просят оставить его в покое, и все меня и без того считают храбрейшим малым на свете, я бросил о нем и думать. Но своей Дамиген я тоже не добился: ее отец, правда, сказал мне, что ему хорошо известно, какой я редкий храбрец, но ofi обещал свою дочь дворянину, а недворянину нечего и надеяться ее получить. На это я ему учтиво заметил, что он прав, считая меня человеком редкой храбрости, но я никогда не домогался его дочери, наоборот, она хотела меня заполучить. Когда старый вельможа упрекнул в этом свою дочь, она сказала, да, это так, она не выйдет за того, кого ей навязывают, а если она не может выйти за меня, то не выйдет замуж совсем. После этих слов отец Дамиген страшно вспылил и, пригрозив ей самым суровым наказанием, запретил ей приезжать ко мне и приказал, чтобы никто не выпускал ее за городские ворота. И так как я теперь не имел возможности по-прежнему видеться с Дамиген, то добрая бабенка почувствовала себя очень худо, и все упрекали сурового отца за то, что он отказал мне в ее руке.

После этого я окончательно решил покинуть Стокгольм, я и так пробыл здесь два года. За день до посадки на корабль я еще раз отправился в сад, взглянуть, скоро ли созреют сливы. В то время, как я осматривал одно дерево за другим, ко мне примчался во весь дух сынишка садовода и сообщил, что кто-то в санях с колокольчиками ожидает меня у ворот и очень хочет со мной переговорить, на нем большая зеленая шуба, подбитая лисой. Но я не сразу вспомнил, кто бы это мог быть. Но, наконец, вспомнил о брате моем господине графе, – не он ли это? – и вместе с мальчуганом стремглав выбежал из сада. У ворот я, действительно, черт меня подери, встретил брата моего господина графа, брошенного мной в Гамбурге на произвол судьбы. О будь я проклят! Как мы оба обрадовались нашей встрече! Я тотчас же направился с ним в комнату садовода и распорядился, чтобы ему дали что-нибудь поесть и выпить, ибо он, черт возьми, совершенно изголодался, а его лошадь выглядела совсем тощей – мальчишка садовода вынужден был оседлать ее и погнать подкормиться на луг. Между тем граф рассказал мне обо всем, что случилось с ним тогда в Гамбурге, и как сожалела обо мне мадам Шармант, когда я вынужден был спасаться бегством, столь неожиданно покинув ее. Он привез мне от нее послание, которое она написала наугад и поручила его передать мне, так как я не сообщил ей, где нахожусь, то она уже считала меня умершим. Содержание письма, и притом в стихах, было таково:3

Жив ли ты? Иль уж сокрыт в могиле
Не шлешь ни письма, ни привета ты. Ах!
Увы мне, то что в памяти верно хранила
И во снах целовала, давно обратилось во прах.
Если жив ты, прочти, что смогла я доверить бумаге,
Знай, что Шармант безутешна теперь,
Когда город покинул ты в безумной отваге
И бежал от него, точно загнанный зверь.
Но, красавец, как путь твой опасен бы ни был,
Если жив, напиши, где тебя отыскать,
Мы увидимся с тобой, нам поможет небо,
Стоит лишь твоей Шармант слово написать.

Прочитав письмо, я так затосковал о Шармант, что не мог удержаться от рыданий, велел брату моему, господину графу, поесть, а сам вышел за дверь и ревел, черт возьми, как маленький мальчишка; наревевшись, я попросил садовода дать мне перо и чернила, мне-де надо сразу ответить на письмо. Садовод сказал, что все это находится наверху в летней комнате и, если я желаю, то он прикажет принести все это сюда вниз, но, если мне угодно писать наверху, где никто не помешает мне разговорами, то, пожалуйста, я могу заняться и там. Мне это понравилось, и я попросил брата моего, господина графа, извинить, что я на некоторое время оставляю его в одиночестве, я только намерен написать ответ на письмо Шармант. Брат мой, господин граф, на это сказал, чтобы я с ним не церемонился и писал столько времени, сколько мне захочется, он меня не будет беспокоить. С тем я и вышел из комнаты и собирался быстро взбежать по лестнице наверх, но, не заметив, что одна ступенька выломана, я попадаю правой ногой в дыру и мигом, черт меня побери, ломаю ногу. О проклятье! Как я заорал! Все сбежались, в том числе и господин граф, начали спрашивать, что со мной, но никто мне не мог помочь, раз уж нога разлетелась на кусочки. Садовод быстро послал за костоправом, чтобы тот пришел и перевязал меня, ибо, черт возьми, он был мастер чинить переломы. Он мне умело привел ногу в порядок, хотя и возился с ней целых двенадцать недель. Начав понемногу ходить, я прежде всего послал ответ Шармант, который гласил следующее и был также искусно составлен в стихах:

Любезной Шармант, дела отложив,
Шельмуфский спешит сообщить, что жив.
Правда, 12 недель, как сломал он правую ногу,
Но в этой беде костоправы ему помогут.
Господин брат мой граф в неизменных санях
Прибыл ко мне и привез мне письмо на днях,
Из которого видно, что Шармант хочет знать, жив я или нет.
Да, черт возьми, я и не собираюсь на тот свет.
А живу я сейчас в земле шведов,
Если хочешь, дитя, меня проведать,
Под Стокгольмом у садовода я снимаю квартиру покуда,
Но торопись, ибо там не долго пробуду.
Приезжай скорей, если хочешь меня встретить,
Это все, что я хотел тебе ответить.
Засим будь здорова и не знай тоски,
Навсегда твой прелестный юноша Шельмуфский.

Хотя я и не очень настропалился в стихотворстве, но это стихотворное послание, черт меня подери, мне весьма удалось. Я послал его с мальчишкой на стокгольмскую почту, с тем чтобы оно «спешно» было доставлено в Гамбург. Не прошло и четырех недель, как появилась собственной персоной и моя возлюбленная Шармант. Едва увидев меня, эта бабенка, будь я проклят, не просто бросилась мне на шею и расцеловала, а чуть всю мою морду, черт возьми, из любви не откусила. Затем она поведала также, как гамбургская стража трижды искала меня в ее постели, потому что я перекалечил столько людей, и как все в танцевальном зале сожалели, что лишились моего общества, ибо я был превосходным прыгуном. Пришлось и мне рассказать ей, что приключилось со мной с тех пор, как я удрал из Гамбурга. Я рассказал ей все, и о шторме на море, и о том, каких разных рыб я перевидал, но об оплеухе в Стокгольме из-за девицы Дамиген я не обмолвился, черт возьми, и словечком. Хотя я собирался вновь сесть на корабль и продолжать свое знакомство с миром (ибо нога моя уже совсем зажила), я все же согласился на просьбу Шармант, что останусь в Стокгольме еще с полгода и покажу ей то, да се, наиболее примечательное. Но только как раз в Стокгольме ничего особенно и не увидишь, кроме того, что город – славный, расположен очень живописно, а вокруг красивые сады, луга и превосходные виноградники, где выделывают, черт побери, лучший рейнвейн. Рыбы и всего такого прочего здесь так же мало, как и в Гамбурге. Форелей, правда, предостаточно, но кому же не надоест питаться всегда только одной и той же породой рыб; зато скотоводство там из-за богатых пастбищ невиданное, и есть коровы, которые, черт возьми, дают, наверное, до 40–50 кувшинов молока. А зимой эти же коровы сразу дают масло, напоминающее, черт меня побери, прекраснейший воск, застывший извилистой струей.

Побывав, наконец, всюду со своей Шармант и показав ей в Стокгольме то, да се, наиболее примечательное, я собрался с ней и братом моим господином графом вновь в путь, расплатился с садоводом, и мы договорились с капитаном корабля, который должен был захватить нас в Голландию. После того как с кораблем дело было улажено, господин граф погрузил на него также и свои сани с бубенцами и лошадь, дабы по прибытии в страну вновь разъезжать в санях. Перед отплытием мы попрощались с садоводом и еще раз поблагодарили за оказанный нам добрый прием. И тут, черт возьми, он начал реветь, как малый ребенок, – так опечалила его разлука с нами. Напоследок он преподнес мне чудесный цветок, и хотя у него были черные, как смоль, лепестки, аромат он издавал, черт меня побери, на целую милю вокруг. Он называл его Виола кольраби,4 и я захватил его с собой. Затем, наконец, мы отправились в гавань, на корабль. Добравшись туда, мы встретили, проклятье, уйму народу, желавшего ехать в Голландию, там было, черт их возьми, тысяч шесть, и все они сели с нами на судно и были намерены посмотреть на Голландию. О том, как худо нам на этот раз пришлось на море, вы прочтете в нижеследующей главе, и у вас станут волосы дыбом.

  • 1. В округе Галле (Заале) по старинному обычаю в среду перед Троицей ели чеснок, чтобы целый год быть здоровым.
  • 2. Дамиген (верхнесакс. Damigen) – «дамочка». В XVII в слово это имело значения: 1) юная госпожа, девушка; 2) проститутка, развратница.
  • 3. Стихотворное послание Шармант – пародия на избитые мотивы любовно-элегической лирики прециозных поэтов.
  • 4. Виола кольраби – т. е. попросту капуста.
(На сенсорных экранах страницы можно листать)