День пятый

Кончился четвертый день Декамерона, начинается пятый
В день правления Фьямметты предлагаются вниманию рассказы о том, как влюбленным после мытарств и злоключений в конце концов улыбалось счастье

Восток побелел и первые лучи восходящего солнца озарили все наше полушарие, когда Фьямметта, пробужденная приятным для слуха пением птичек, в шесть часов утра уже весело щебетавших в кустах, встала с постели и велела позвать девушек и трех молодых людей. Неспешным шагом спустившись в долину, она пошла по росистой траве широкого луга, беседуя с друзьями о том, о сем, и так они гуляли, пока солнце было еще низко. Когда же Фьямметта ощутила жгучесть его лучей, то повернула обратно. Придя домой, она отдала распоряжение подкрепиться после прогулки добрым вином и сластями, а затем до самого обеда все общество развлекалось в приютном саду. Как же скоро пришло время обеда и распорядительный дворецкий все уже приготовил, девушки и молодые люди спели несколько песенок, а затем, согласно тому, как изволила приказать королева, с веселым видом заняли места за столом. Обед прошел оживленно, с соблюдением чина; не был нарушен и обычай потанцевать после обеда: под аккомпанемент музыкальных инструментов было исполнено несколько танцев с пением. Затем королева отпустила всех отдохнуть. Некоторые пошли спать, другие предпочли остаться в чудном саду. Но вначале четвертого часа все, исполняя желание королевы, собрались, как того требовал заведенный порядок, у фонтана. Заняв председательское место и с улыбкой взглянув на Панфило, королева объявила, что ему первому повелевает она рассказать повесть с благополучным концом.

1

Чимоне, умудренный любовью, похищает в море любимую свою Ифигению; в Родосе его заключают в темницу; Лизимах выпускает его на волю, и они оба умыкают Ифигению и Кассандру во время свадебного их торжества; они бегут с ними на остров Крит, женятся на них, а затем все получают приглашение вернуться домой 

— В начале столь веселого дня, каким обещает быть сегодняшний день, я бы мог рассказать вам, прелестные дамы, немало повестей, но одна из них представляется мне наиболее уместной, ибо это не только повесть с благополучным концом, ради которого мы, собственно, и намерены рассказывать, — из нее вам станет ясно, сколь священна, сколь могущественна и сколь благодетельна сила Амура, которого многие, сами не зная — за что, в высшей степени несправедливо, клянут и порочат. Так как вы все влюблены, то надеюсь, что подобного рода повесть может быть вам только приятной1.

Итак, нам приходилось читать в летописях Кипра, что там некогда жил знатный человек по имени Аристипп, оделенный житейскими благами больше, чем кто-либо из его земляков, так что, когда бы судьбина не обделила его в другом, он мог бы почитать себя за счастливейшего человека в мире. Дело состояло в том, что один из его сыновей, самый рослый и статный юноша на всем Кипре, был глуп, и притом — безнадежно; как ни бился с ним учитель, как ни старался пронять его лаской и таской отец, на какие только ухищрения ни пускались другие — учение так ему и не далось, он так и не пообтесался, голос у него был грубый и для ушей несносный; вообще это был не человек, а животное, — вот почему, хотя настоящее имя его было Галезо, все в насмешку называли его «Чимоне», что на их языке означает «скот». Неудачный сын доставлял отцу немало огорчений, и в конце концов отец махнул на него рукой, и, чтобы не видеть больше перед собой этот свой крест, сослал сына в деревню: пусть, мол, живет там вместе с простыми земледельцами, а Чимоне тому и рад, ибо нрав и обычай простолюдинов был ему во много раз милее городских нравов.

И вот случилось так, что когда Чимоне уже перебрался на жительство в деревню и занялся полевыми работами, однажды, в полуденный час, с посохом на плече идя из одного именья в другое, он вошел в самую красивую из всех окрестных рощ, одетую густою листвой, ибо дело было в мае. Сама судьба вывела его на поляну, окруженную высокими деревьями, на краю поляны бил чудесный, холодный ключ, а подле ключа на зеленой луговине почивала красавица девушка, коей прозрачная одежда почти не утаивала белого ее тела; от пояса же до ступней ее прикрывал легкий белоснежный покров; у ног девушки спали две ее служанки и один слуга. Узрев ее, Чимоне оперся на посох и молча, с неизъяснимым восторгом, как будто впервые видел женщину, устремил на нее пристальный взор. И тут в его грубой душе, которой, как ни пытались облагородить ее, нежность чувствований дотоле была не сродна, возникло ощущение, внушившее низменному и незрелому его уму, что пред ним прекраснейшее создание из всех, какие когда-либо созерцал смертный. Рассматривая ее тело, Чимоне пришел в восхищение от ее волос, которые он уподобил золоту, ото лба, носа, рта, шеи, рук, в особенности же — от груди, еще не высокой, и, внезапно превратившись из хлебопашца в ценителя прекрасного, почувствовал неодолимое желание увидеть ее глаза, которые смежил ей глубокий сон, — чтобы увидеть их, он несколько раз порывался ее разбудить. Но так как она показалась ему неизмеримо прекраснее всех женщин, которых он видел прежде, то ему пришла в голову мысль: уж не богиня ли это? Однако ж у него все-таки достало ума, чтобы сообразить, что божества подобает чтить больше, нежели существа земнородные, — вот почему он себя сдержал и вознамерился подождать, пока она проснется сама, и хотя время тянулось долго, со всем тем уходить ему не хотелось — так сильно было впервые испытываемое им наслаждение.

В конце концов девушка, — ее звали Ифигения, — пробудилась прежде слуг своих и, подняв голову и раскрыв глаза, увидела, что перед ней, опершись на посох, стоит Чимоне. «Это ты, Чимоне? — в крайнем изумлении спросила она. — Что ты в лесу делаешь?»

Надобно заметить, что Чимоне был известен на всю округу как своим пригожеством, так и своею придурковатостью; знали также, что отец его — человек именитый и состоятельный. Чимоне ничего не ответил Ифигении, — увидев раскрытые ее глаза, он приковал к ним взгляд, и почудилось ему, будто нега ее очей вливает ему в душу не изведанную им доселе отраду.

Как скоро девушка это заметила, у нее мелькнула мысль, не предвещает ли пристальный взгляд этого мужлана чего-либо порочащего ее честь, а потому она разбудила служанок и, став на ноги, сказала: «Иди себе с богом, Чимоне!»

А Чимоне ей на это: «Я с тобой пойду».

Сколько девушка ни отнекивалась, все еще боясь каких-либо выходок с его стороны, но так и не сумела от него отделаться, и он проводил ее до самого дома, а затем пошел к отцу и объявил, что больше жить в деревне не желает. И хотя отцу и другим его родным это было не по сердцу, они все же не прогнали Чимоне: дай, думают, поглядим, что это вдруг ему вздумалось переменить образ жизни.

Между тем в душу Чимоне, куда бессильна была проникнуть любая наука, благодаря красоте Ифигении проникла стрела Амура, и он, поразив отца, а равно и всех своих родных и знакомых, в кратчайший срок привел в исполнение множество родившихся у него в голове замыслов. Прежде всего он обратился к отцу с просьбой выдать ему такое же точно одеяние и убранство, как у его, Чимоне, братьев, каковую просьбу отец с превеликим удовольствием исполнил. Далее, начав водиться с достойными молодыми людьми и узнав, каким требованиям долженствует удовлетворять молодой человек благородного происхождения, да к тому же еще влюбленный, он, вызвав всеобщее и чрезвычайное изумление, за короткое время не только выучился грамоте, но и стал одним из великих любомудров. Затем, — и все ради Ифигении, — он сумел изменить свой голос: прежде голос у него был грубый, как у деревенского малого, а теперь он стал у него благозвучным, каким надлежит быть голосу человека светского; этого мало: Чимоне хорошо разбирался и в пении и в музыке, сделался искусным и смелым наездником, оказал успехи и в ратном деле — как на море, так и на суше. Чтобы особенно не распространяться об его подвигах, скажу лишь, что не прошло и четырех лет с тех пор, как Чимоне влюбился, а он уже стал привлекательнейшим, благовоспитаннейшим и достойнейшим юношей на всем Кипре.

Так что же все-таки, очаровательные дамы, произошло с Чимоне? А вот что: те совершенства, коими небо наделило его благородную душу, завистливый рок заточил в крохотном уголке его сердца и крепким вервием их привязал, Амур же оказался неизмеримо сильнее рока, и он это вервие распутал и, распутав, порвал. Обладая способностью пробуждать дремлющие умы, Амур, употребляя для таковой цели свою мощь, возносит их из злобной тьмы к яркому свету, наглядно показывая, откуда вызволяет он подвластный ему дух и куда, озаряя своими лучами, ведет.

Так вот, хотя влюбленный в Ифигению Чимоне и развлекался кое-когда на стороне, как то обыкновенно водится за влюбленными юношами, со всем тем Аристипп, приняв в уважение, что Амур превратил его сына из барана в человека, не только терпел его развлечения, но еще и внушал ему, что стеснять себя не следует. Однако же Чимоне, который, кстати сказать, просил, чтобы его не называли Галезо, — он помнил, что Ифигения называла его Чимоне, — имел насчет нее самые честные намерения и неоднократно делал попытки разведать, согласится ли отец Ифигении Чипсео отдать за него дочь, Чипсео же неизменно отвечал, что он просватал ее за Пазимунда, знатного родосского юношу, и хочет быть верен своему слову.

Когда время Ифигениевой свадьбы приблизилось и жених уже прислал за невестой, Чимоне сказал себе: «Теперь мне надлежит доказать тебе, Ифигения, как я тебя люблю. Только благодаря тебе я стал человеком, и я не сомневаюсь, что когда ты будешь моей, я стану счастливее всех богов. Что-нибудь одно: или ты будешь принадлежать мне, или я погибну». Он тут же вступил в заговор со своими друзьями, знатными юношами, и, отдав тайное распоряжение снабдить корабль всем, что потребно для морского сражения, вышел в море и стал поджидать корабль, на котором должны были доставить Ифигению к ее жениху в Родос. Отец Ифигении оказал друзьям ее жениха великие почести, а затем они вышли в море и взяли курс на Родос. Чимоне тем временем не дремал: на другой же день он их настиг и, стоя на носу своего корабля, громким голосом крикнул: «Уберите паруса, а не то мы вас одолеем и потопим в море!» Противники Чимоне взялись за оружие и изготовились к обороне. Тогда Чимоне схватил длинный железный абордажный крюк и, ухитрившись зацепить за корму быстро уходивший родосский корабль, притянул его к борту своего судна и, исполненный львиной отваги, не долго думая и ни во что врагов своих не ставя, перепрыгнул на их корабль. Воодушевляемый Амуром, он с кинжалом в руке ринулся в самую гущу врагов и, одного за другим, принялся резать их, как овец. Родосцы мигом побросали оружие и почти все сдались в плен.

Чимоне же им сказал: «Выслушайте меня, юноши: не корысть и не злоба принудили меня оставить Кипр и в открытом море подъять против вас вооруженную длань. То, из-за чего я на это решился, составит для меня драгоценнейшую добычу, вы же не потерпите ни малейшего урона, если отдадите мне это добром: я разумею Ифигению, — я люблю ее больше всего на свете, но отец не пожелал выдать ее за меня добром, полюбовно, — тогда Амур подстрекнул меня действовать враждебно и с оружием в руках отбить ее у вас. Словом, я намерен заменить ей Пазимунда. Отдайте мне ее, и да хранит вас господь!»

Молодые люди, движимые не столько великодушием, сколько страхом, уступили Чимоне плачущую Ифигению. Видя, что она плачет, Чимоне обратился к ней с такими словами: «Утешься, высокородная дева! Я — твой Чимоне, я люблю тебя с давних пор и потому более достоин быть твоим мужем, нежели Пазимунд, у которого, кроме обещания, данного ему твоим отцом, нет никаких прав на тебя».

Тут Чимоне велел перевести Ифигению на свой корабль и, ничего больше не взяв у родосцев, возвратился к своим товарищам, родосцев же отпустил с миром. В восторге от того, что ему столь драгоценная досталась добыча, Чимоне постарался успокоить плачущую Ифигению, а затем стал держать совет со своими товарищами, и на этом совете было решено, что сейчас не стоит возвращаться на Кипр; Чимоне и его товарищи единодушно остановили свой выбор на Крите, исходили же они из того, что благодаря своим старинным и недавним родственным связям, а также благодаря множеству друзей, какие у них там были, все они, в особенности же Чимоне и Ифигения, будут чувствовать себя там в безопасности, — туда они и направили свой корабль.

Однако ж изменчивый рок, дозволивший Чимоне почти беспрепятственно взять в добычу любимую девушку, претворил неизъяснимый восторг влюбленного юноши в лютую и горькую муку. Спустя всего каких-нибудь четыре часа после того, как Чимоне расстался с родосцами, спустилась ночь, от коей Чимоне ожидал больших приятств, нежели от какой-либо еще в своей жизни, но с наступлением ночи вдруг поднялась страшнейшая буря, небо заволокло тучами, на море заходил буйный ветер, все растерялись и не знали, в каком направлении двигаться, корабль швыряло так, что моряки не могли удержаться на ногах, а уж об исполнении обязанностей и думать было нечего. Легко себе представить, в каком отчаянии пребывал Чимоне. Ему казалось, что боги исполнили его желание лишь для того, чтобы тем горше было ему умирать, тогда как, не будь с ним Ифигении, он встретил бы смерть спокойно. Пали духом и его товарищи, но всех более — Ифигения: она плакала навзрыд и пугалась каждой новой волны, ударявшейся о борт корабля. Рыдая, Ифигения осыпала страшными проклятьями Чимоне с его любовью, возмущалась его удальством и уверяла, что свирепую эту бурю наслали на них боги: они воспрепятствовали тому, чтобы он, посмевший взять ее, Ифигению, за себя наперекор их воле, осуществил дерзостное свое намерение, — они обрекли его на то, чтобы он сначала явился свидетелем ее гибели, а затем и сам бесславно погиб. Все громче и громче стеная, не зная, что предпринять, ибо ветер усиливался, моряки, ничего не видя и не представляя себе, куда они идут, приблизились к острову Родосу. Не поняв, что это Родос, они напрягли нечеловеческие усилия, дабы высадиться и спастись. Судьба им благоприятствовала: она привела их в небольшой залив, куда незадолго до них вошли на своем корабле отпущенные Чимоне родосцы. Не успели они сообразить, что это остров Родос, как занялась заря, небо прояснело, и они увидели, что находятся на расстоянии выстрела из лука от корабля, который они за день до того отпустили. Удрученный этим обстоятельством, опасаясь как раз того, что потом с ними и случилось, Чимоне приказал во что бы то ни стало отсюда выбраться, а там, мол, будь что будет: все равно хуже того, что с ними приключилось, быть уже не может. Сверхъестественные усилия моряков оказались, однако ж, тщетными: крепчайший ветер, дувший в противную сторону, не только не дал им выйти из заливчика, но, вопреки их стараниям, пригнал их обратно к берегу. Как скоро они причалили, их узнали сошедшие со своего корабля родосцы. Один из них помчался в ближайшую деревню, куда пошли знатные родосские юноши, и сообщил им, что судьба забросила сюда и Чимоне с Ифигенией. Те, взыграв духом, взяли с собой множество поселян, поспешили к морю, и Чимоне, вместе со своими спутниками ступивший на сушу и надеявшийся укрыться в ближнем лесу, был ими схвачен вместе с товарищами, с Ифигенией и приведен в деревню, С целым отрядом вооруженных людей прибыл сюда из города правивший тогда Родосом Лизимах и препроводил Чимоне и его товарищей в тюрьму, чего как раз и добивался Пазимунд, узнавший о происшедшем и подавший жалобу в родосский сенат.

Так несчастный влюбленный Чимоне, только успев похитить Ифигению и сорвать с ее уст поцелуй, принужден был с нею расстаться. Родосские знатные дамы приютили Ифигению и пытались приободрить ее, так как она все еще не могла опомниться после похищения и после всего, что она натерпелась в бурю; они предложили ей до свадьбы пожить у них. Чимоне и его сообщникам в награду за то, что они отпустили родосских юношей, была дарована жизнь, хотя Пазимунд добивался для них смертной казни, — они были приговорены к пожизненному заключению. Нетрудно вообразить, что отчаяние их было безысходно; что же касается Пазимунда, то он всячески старался приблизить день свадьбы.

Но вот тут-то судьба, раскаявшись, как видно, в том, что обошлась с Чимоне столь круто и столь несправедливо, отыскала для него путь к спасению. У Пазимунда был брат по имени Ормизд, хоть и моложе его, но нисколько не хуже, и вот этот-то самый Ормизд давно уже искал руки родовитой и красивой девушки, местной жительницы по имени Кассандра, которую страстно любил Лизимах, однако же свадьба по разным причинам неоднократно расстраивалась. И вот Пазимунд в преддверии высокоторжественного своего бракосочетания, дабы избежать лишних расходов, сопряженных с празднеством, рассудил за благо отпраздновать заодно и свадьбу Ормизда. Того ради он вновь вступил в переговоры с родителями Кассандры, получил их согласие, и тогда оба брата вместе с родителями Кассандры порешили, что в один и тот же день Пазимунд женится на Ифигении, а Ормизд — на Кассандре. Лизимах пришел от того в великое отчаяние, ибо до сих пор у него все еще теплилась надежда, что если с Ормиздом у Кассандры дело разойдется, Кассандра непременно достанется ему. Но так как он был человек благоразумный, то горе свое затаил и, раздумывая о том, как бы это расстроить свадьбу, пришел к заключению, что самый верный способ — это похищение. Власть, которою он пользовался, облегчала ему осуществление его замысла, однако ж он полагал, что если б он не стоял у кормила власти, честь его пострадала бы меньше. В конце концов, после долгих колебаний, любовь осилила чувство чести, и он порешил во что бы то ни стало похитить Кассандру. Подумав же о сообщниках и о том, как это лучше всего привести в исполнение, он вспомнил о Чимоне и его товарищах, которых он содержал в тюрьме, и пришел к мысли, что лучше и надежнее сообщника для такого дела, чем Чимоне, ему не найти.

Того ради он велел тайно привести к нему ночью Чимоне и обратился к нему с такими словами: «Чимоне! Боги — всещедрые податели благ, они же суть мудрейшие испытатели человеческой доблести, и тех, что выказали стойкость и твердость во всех случаях жизни, они, как наиболее достойных, наивысшей отличают наградой. Так вот, они пожелали, чтобы ты повел себя еще достойнее, нежели в дому отца твоего, а я знаю твоего отца как обладателя несметных богатств. Я слыхал, что с помощью язвительных мук любви они прежде всего превратили тебя из неразумного животного в человека, а затем, подвергнув тяжкому испытанию и заключив в мрачное узилище, положили удостовериться, стал ли ты менее отважен после того, как тебе довелось недолго радоваться захваченной добыче. Если отвага твоя осталась прежней, то никогда еще их благостыня не была столь великой и щедрой, как та, которую они ныне восхотели уготовать тебе, а в чем она будет заключаться, это я тебе сейчас объясню, дабы ты оживился и воспрял духом. Пазимунд радуется твоему несчастью, ищет твоей погибели и делает все для того, чтобы ускорить свой брак с Ифигенией и воспользоваться добычей, которою благоприятствовавшая тебе судьба сначала тебя осчастливила, дабы потом, внезапно разгневавшись, ее у тебя отнять. Как ты сейчас должен страдать, — если только ты в самом деле любишь Ифигению, — это я знаю по себе: такую же точно рану в тот же день нанесет мне брат его Ормизд из-за Кассандры, которую я люблю больше всего на свете. Для того чтобы предотвратить эту напасть, эту несправедливость судьбы, у нас с тобой по воле все той же судьбы не остается иного средства, как бодрость нашего духа и крепость наших десниц, каковые должно вооружить мечами, дабы ты проложил себе путь к вторичному похищению своей любимой, мне же предстоит похитить мою любезную впервые. Так вот, если ты мечтаешь не о том, чтобы возвратить себе свободу, — сколько я могу судить, свобода без твоей любимой не представляет для тебя особой ценности, — а о том, чтобы воссоединиться с твоей любимой, то прими участие в моем начинании, и боги отдадут ее тебе».

Эти слова подняли упавший дух Чимоне, и он не замедлил на них ответить: «Лизимах! Для такого дела ты не сыщешь себе товарища более стойкого и более верного, чем я, если только я получу обещанную награду, а потому поручи мне то, что от меня требуется, и ты увидишь, на какие чудеса храбрости я способен».

Лизимах же ему сказал: «Послезавтра обе молодые впервые войдут в дом своих супругов; туда же к вечеру явимся и мы: ты — с вооруженными своими товарищами, я — с теми, на кого всецело полагаюсь, в разгар свадебного пира похитим их обеих и посадим на корабль, который, по моему тайному приказанию, уже готов к отплытию; тех же, кто вздумает оказать нам сопротивление, мы всех до одного перебьем».

Чимоне замысел сей одобрил и стал спокойно ждать в тюрьме условленного дня и часа.

По случаю свадьбы было устроено великое и пышное торжество; каждый уголок в доме братьев был преисполнен праздничного веселья. В урочный час, когда похитители были наготове, Лизимах, дабы поднять сообщников на такое дело, обратился к ним с продолжительной речью, а затем разделил товарищей Чимоне, равно как и своих друзей, — все они прятали под платьем оружие, — на три отряда и один отряд тайком направил в гавань, чтобы в случае чего никто не помешал им сесть на корабль, другой поставил у входа в дом Пазимунда, чтобы никто не смог запереть двери изнутри или же еще как-либо заградить им выход, во главе же третьего отряда, вместе с Чимоне, поднялся по лестнице. Войдя в зал, где обе молодые, а равно и многие другие женщины, сидели за пиршественным столом на отведенных для них местах, Лизимах и Чимоне опрокинули столы, схватили своих возлюбленных, передали их с рук на руки сообщникам и приказали, нимало не медля, отнести на стоявший под парусами корабль. Молодые заплакали, закричали, заплакали гостьи, слуги, — словом, шум и крик поднялся во всем доме. Между тем Чимоне и Лизимах, а также их сообщники, с мечами наголо, не встретив сопротивления, достигли лестницы, ибо все перед ними расступались. Когда же они начали спускаться, то увидели Пазимунда, который, будучи привлечен шумом, с большой палкой в руке поднимался по лестнице, но тут Чимоне ударом меча рассек ему голову надвое, и тот пал бездыханный. Когда же на помощь брату прибежал злосчастный Ормизд, то Чимоне сразил и его, тех же, кто попытался броситься на незваных гостей, сообщники Лизимаха и Чимоне ранили или же отбросили. Покинув дом, где все было полно крови, слез, стонов и воплей, Лизимах и Чимоне, упоенные победой, беспрепятственно добрались до гавани, сели вместе со всеми своими сообщниками на корабль, где уже находились их возлюбленные, и, пока люди с оружием в руках сбегались на берег, чтобы отбить похищенных девушек, весело отчалили.

На острове Крит, где родные и знакомые очень им обрадовались, они женились на своих возлюбленных и, торжественно отпраздновав свадьбу, стали наслаждаться драгоценной своей добычей. После этого происшествия и Кипр и Родос долго не могли успокоиться и утихомириться. Наконец и с той и с другой стороны вмешались родные и знакомые и добились того, что, пробыв некоторое время в изгнании, Чимоне и Ифигения возвратились на Кипр, Лизимах же с Кассандрой — в Родос, и потом все четверо долго еще благоденствовали у себя на родине2.

2

Костанца любит Мартуччо Гомито; услышав, что он погиб, и впав в отчаяние, она одна садится в лодку, и ее ветром относит к Сузе; некоторое время спустя он предстает перед ней, живой и здоровый, в Тунисе, и узнает ее; за время их разлуки Мартуччо, подав королю мудрый совет, становится его приближенным; обручившись с Костанцей, Мартуччо богатым человеком возвращается на Липари 

Королева, поняв, что Панфило досказал свою повесть и весьма одобрив ее, велела рассказывать Эмилии, и та начала так:

— Мы все должны радоваться, когда истинное чувство получает достойное вознаграждение, а так как любовь — чувство скорее отрадное, нежели грустное, то я охотнее повинуюсь королеве, нежели вчерашнему нашему королю, ибо мне приятнее толковать о том предмете, который предложила она.

Итак, добросердечные дамы, вам должно быть известно, что близ острова Сицилия находится островок Липари, где еще недавно жила красотка, дочь благородных родителей, местных уроженцев, по имени Костанца, которую любил житель того же острова, молодой человек по имени Мартуччо Гомито3, пригожий, честных правил и в своем деле мастак. Она же отвечала ему взаимностью и только о нем и помышляла. Имея намерение жениться на Костанце, Мартуччо сказал ей, чтобы она попросила у отца благословения, однако ж отец из-за того, что Мартуччо был человек бедный, благословения своего не дал. Мартуччо, уязвленный тем, что его отвергли единственно потому, что он беден, снарядил вместе со своими родственниками и друзьями суденышко и поклялся, что если не разбогатеет, то на Липари не вернется никогда. Того ради он стал пиратом и, держась берегов Берберии, нападал на всех, кто был послабее. Судьба же благоприятствовала ему до тех пор, пока он не зарвался. Он и его товарищи в короткий срок сказочно разбогатели; тут бы им и остановиться, но им все было мало; дело кончилось тем, что на них напали сарацины и, сломив упорное их сопротивление, захватили их, ограбили, почти что всех побросали в море, судно потопили, а Мартуччо отвезли в Тунис и засадили в тюрьму, и здесь он долгое время томился.

На Липари не один и не двое, а многие и самые разные люди передавали за верное, что всех, кто был с Мартуччо на его суденышке, утопили. Когда Мартуччо оставил Липари, Костанца изнывала от тоски; как же скоро до нее дошла весть, что он погиб вместе с прочими, она долго плакала, а затем решилась покончить все счеты с жизнью, но так как у нее недостало мужества что-либо над собой учинить, то она задумала предпринять такой шаг, чтобы смерть была для нее неизбежной. И вот тайком, в ночную пору, уйдя из отчего дома, она добралась до гавани и случайно обнаружила на некотором расстоянии от судов рыбачью лодку с мачтой, парусом и веслами, — как видно, хозяева только что из нее вышли. Прыгнув в лодку и отгребясь от берега, — Костанца, подобно всем островитянкам, обладала моряцкой сноровкой, — она поставила парус и, не прикоснувшись ни к веслам, ни к рулю, отдалась на волю ветра в надежде на то, что ветер либо опрокинет пустую и никем не управляемую лодку, либо ударит и разобьет ее о скалу, — ни в том, ни в другом случае Костанца при всем желании ничего не могла бы поделать и, вне всякого сомнения, пошла бы ко дну. Завернувшись с головой в мантилью, она легла и заплакала.

Судьба, однако ж, распорядилась иначе: дула легкая трамонтана, море было тихое, лодку не качало, и к вечеру следующего дня ее отнесло миль на сто выше Туниса, туда, где расположен город Суза. Костанце не для чего было поднимать голову, да она и дала себе слово не подниматься, а потому и не поняла, что находится скорей на суше, чем на море. Когда же лодка врезалась в берег, там случайно оказалась одна бедная женщина, — она убирала сушившиеся на солнце рыбачьи сети. Ей показалось странным, что лодке с раздутым парусом дали врезаться в берег, и, решив, что рыбаки, уж верно, уснули, она приблизилась к лодке, но не обнаружила никого, кроме девушки, спавшей крепким сном; несколько раз она ее окликала, наконец добудилась и, догадавшись по одежде, что девушка — христианка, спросила ее по-итальянски, как это она одна отважилась пуститься в плаванье на этой лодке. Костанца, услыхав итальянскую речь и вообразив, что противным ветром ее пригнало обратно к Липари, живо вскочила и огляделась по сторонам, однако тут же уверилась, что хотя она и у самого берега, но местность ей не знакома, и спросила женщину, где она.

«Ты, дочка, находишься в Берберии, неподалеку от Сузы», — отвечала женщина.

Костанца, удрученная тем, что бог не послал ей смерть, боясь за свою девичью честь, совсем растерялась, села возле лодки и давай плакать. Добрая женщина сжалилась над нею, уговорила зайти к ней в лачужку, обласкала, и Костанца, доверившись ей, рассказала, какими судьбами она здесь очутилась. Узнав, что девушка ничего не ела, добрая женщина умолила ее съесть хоть немного черствого хлеба, рыбы и выпить воды. Костанца спросила, кто она и почему говорит по-итальянски. Та ответила, что она из Трапани, что зовут ее Карапрезой и что она прислуживает рыбакам-христианам4. Услыхав, что ее зовут Карапрезой, Костанца, хотя и скорбела душой, сочла это, сама не зная почему, добрым предзнаменованием, в ней зародилась неясная ей самой надежда, и теперь ей уже не так хотелось умереть. Не говоря, кто она и откуда, Костанца Христом-богом стала молить добрую женщину, чтобы та пожалела ее молодость и научила, как ей избежать обесчещенья.

Выслушав Костанцу, Карапреза по доброте душевной оставила ее у себя в лачуге, а сама побежала убирать сети, потом вернулась, набросила на нее свою накидку и повела в Сузу, а когда они вошли в город, она ей сказала: «Костанца! Я тут часто помогаю по хозяйству одной предоброй сарацинке, вот я тебя к ней и отведу: она — старушка душевная, я ее попрошу хорошенько, и ты можешь быть уверена: она тебя к себе пустит, и будешь ты у нее заместо родной дочери, только уж ты постарайся ей угодить и заслужить ее любовь, а господь тебя не оставит». И как она сказала, так и сделала.

Престарелая сарацинка, выслушав Карапрезу, пристально посмотрела на Костанцу, заплакала, потом обняла ее, поцеловала в лоб и провела к себе в дом, — здесь, помимо нее, проживало еще несколько женщин, мужчин же в доме не было; женщины рукодельничали и выделывали всевозможные вещицы из шелка, из пальмового дерева и из кожи. Спустя несколько дней Костанца кое-чему уже научилась, работала вместе со всеми и снискала такое благорасположение и любовь добросердечной хозяйки и мастериц, что нельзя было этому не подивиться. В короткий срок они обучили ее своему языку.

Итак, Костанца жила в Сузе, домашние, не имея от нее никаких вестей, решили, что она умерла, и оплакали ее, а в это время некий весьма знатный и могущественный юноша из Гранады, объявив, что королевство Тунисское принадлежит ему, двинул на короля тунисского Мариабдела5 многочисленное войско с целью отнять у него королевство.

Весть о том проникла и под своды темницы, а так как Мартуччо Гемито отлично знал берберский язык, то понял из разговоров, что король тунисский деятельно готовится к обороне, и сказал одному из тюремщиков: «Если б мне предоставили возможность поговорить с королем, я бы осмелился преподать ему один совет, и он бы в этой войне победил».

Тюремщик передал эти слова смотрителю тюрьмы, — тот не замедлил доложить королю. Король велел привести Мартуччо, и Мартуччо на вопрос о том, какого рода совет намерен он преподать, ответил так: «Государь! Мне приходилось бывать в ваших странах и наблюдать за тем, как вы сражаетесь, — если не ошибаюсь, главные силы вашего войска — это лучники; так вот, если б у неприятеля была нехватка стрел, а у вас их было бы предостаточно, то вы наверняка выиграли бы сражение».

«Если бы дело обстояло таким образом, я бы в победе не сомневался», — заметил король.

«Вам стоит только захотеть, государь, а добиться этого легко, и вот каким образом, — подхватил Мартуччо, — прикажите изготовить для ваших луков более тонкую тетиву, нежели та, какая обыкновенно применяется, а на стрелах сделать надрезы с таким расчетом, чтобы они как раз подошли к тонкой тетиве, но только это должно держать в строжайшей тайне, иначе неприятель проведает и что-нибудь да изобретет в противовес. А совет я вам даю такой вот почему: как скоро лучники из вражеского войска расстреляют все свои стрелы, а ваши лучники расстреляют свои, то, как это вы легко можете себе представить, лучники из вражеского войска вынуждены будут во время боя подбирать стрелы, выпущенные вашими лучниками, тогда как ваши лучники примутся подбирать выпущенные врагами, однако ж враги не сумеют воспользоваться стрелами, которые были расстреляны вашими воинами, оттого что толстая тетива к узкому надрезу не подойдет, а вот вражьи стрелы вашим воинам пригодятся: у врагов стрелы — с широким надрезом, и для них тонкая тетива — не помеха. И получится так, что стрел у ваших воинов будет сколько угодно, меж тем как вражеским лучникам придется туго».

Король был человек мудрый, и он тотчас сообразил, что Мартуччо дает ему дельный совет. Он в точности исполнил все, что тот ему предлагал, и одержал победу, Мартуччо же через то вошел к нему в милость и стал человеком влиятельным и богатым.

Слух о том облетел страну, и тут Костанца узнала, что Мартуччо Гомито, которого она давным-давно мысленно похоронила, жив, вследствие чего ее любовь к нему, уже охладевшая, внезапно возгорелась с новою силой и, окрепнув, воскресила увядшую надежду. Тогда она поведала доброй своей хозяйке все, что с ней приключилось, и сказала, что ей хочется поехать в Тунис, дабы взор ее насытился лицезрением того, чем пленился ее слух, коего достигла радостная весть. Старушка вполне одобрила это ее намерение и, как бы поступила родная мать, села с ней в лодку, и обе отправились в Тунис, а в Тунисе их приютила родственница старушки. Их сопровождала Карапреза, и родственница старушки послала ее разузнать про Мартуччо, — та сообщила, что Мартуччо живи занимает высокий пост. Тогда добрая женщина возымела желание самолично довести до сведения Мартуччо, что его Костанца находится здесь.

Она пошла к нему и сказала: «Мартуччо! Из Липари приехал твой слуга и остановился у меня, — ему надобно поговорить с тобой без свидетелей. Впутывать сюда кого-либо еще он побоялся и сходить за тобой попросил меня». Мартуччо поблагодарил женщину и пошел к ней.

Костанца, увидев его, чуть не умерла от радости; не совладав с собой, она кинулась к нему, обвила его шею руками и, под наплывом воспоминаний о былых невзгодах и наступившего блаженства, тихо, безмолвно заплакала. Мартуччо первое время стоял как вкопанный — так он был поражен, затем, испустив вздох облегченья, воскликнул: «Так ты жива, моя Костанца? Я слышал, что ты исчезла, у нас на родине давно никто о тебе ничего не знает». И тут он прослезился от умиленья, обнял ее и поцеловал. Костанца рассказала ему о всех своих злоключениях, а также о том, как хорошо ей жилось у почтенной старушки.

Долго не мог Мартуччо наговориться со своею возлюбленной, наконец пошел к государю и поведал все, что ему и Костанце пришлось испытать, а затем попросил дозволения по христианскому закону с ней обвенчаться. Король, придя в изумление, послал за Костанцей и выяснил из ее слов, что Мартуччо говорил истинную правду. «Ты вполне заслужила себе такого мужа», — рассудил он. Вручив и ей и Мартуччо великие и богатые дары, он дозволив им устраивать свое счастье по их собственному благоусмотрению. Мартуччо, прощаясь с почтенной старушкой, пригревшей Костанцу, обратился к ней с прочувственными словами, изъявил ей свою признательность за все, что она сделала для Костанцы, одарил ее с той щедростью, какой она заслуживала, и, сказав ей: «Оставайтесь с богом», — вместе с Костанцей, которая не могла удержаться от слез, удалился. Затем, с дозволения короля, Мартуччо, Костанца и Карапреза, которую они взяли с собой, сели на быстроходный корабль, а так как ветер был попутный, то они скоро прибыли на Липари, где их ожидала несказанно торжественная встреча. Здесь Мартуччо женился на Костанце, справил пышную, великолепную свадьбу, и потом они еще долго в мире и согласии наслаждались своим счастьем.

3

Пьетро Боккамацца и Аньолелла совершают побег; на них нападают разбойники; Аньолелла скрывается в лесу, а затем ее отводят в замок; разбойники окружают Пьетро, но ему удается спастись; пройдя ряд испытаний, он попадает в замок, здесь встречается с Аньолеллой, женится на ней, а затем они вместе возвращаются в Рим 

Все единодушно одобрили повесть Эмилии. Уверившись в том, что повесть окончена, королева велела рассказывать Элиссе; покорная ее воле, Элисса начала так:

— Дражайшие дамы! Мне вспомнилось, какую страшную ночь пришлось однажды провести не весьма благоразумным влюбленным, но так как за этой ночью последовало много счастливых дней, то я полагаю, что мне можно об этом рассказать, коль скоро это подходит к сегодняшнему нашему предмету.

В Риме, который когда-то был главою целого мира, меж тем как в наши дни он являет собою не более, как его хвост,6 не так давно жил юноша по имени Пьетро Боккамацца7, из весьма почтенной римской семьи, и вот этот самый Пьетро влюбился в красивую, очаровательную девушку по имени Аньолелла, дочь некоего Джильоццо Саулло, человека низкого звания, снискавшего себе, однако, уважение римлян. Влюбившись в девушку, Пьетро достигнул того, что и она его полюбила не менее страстно. Палимый огнем своего чувства, не в силах долее терпеть тяжкую муку желаний, он к ней посватался. Проведав о том, его родственники, все, как один, напустились на него, и ему от них как следует влетело за этот его шаг, а кроме того, они велели передать Джильоццо Саулло, чтобы он не вздумал дать Пьетро согласие, — все равно, мол, они его ни за друга, ни за родственника почитать не станут. Убедившись, что единственный путь, каким он хотел прийти к пределу своих мечтаний, заказан, Пьетро чуть не умер от горя. Если бы Джильоццо благословил их, он бы женился на Аньолелле наперекор всей своей родне. Несмотря ни на что, он был полон решимости соединиться с нею, и теперь ему оставалось одно: заручиться ее согласием. Узнав через третье лицо, что она готова на побег, он сговорился с нею бежать из Рима. Все для этого приготовив, Пьетро однажды встал спозаранку, оба они сели на коней и направили путь в Аланью8, где у Пьетро были верные друзья. Дорогой им было не до сближения — они боялись погони, а потому довольствовались до времени тем, что изъяснялись друг дружке в любви и время от времени целовались.

На беду, Пьетро плохо знал дорогу, и когда они уже миль на восемь отъехали от Рима9, то, вместо того чтобы взять вправо, свернули налево. Не успели они проехать и двух миль, как впереди показался замок, — из замка их увидели, и оттуда с оружием в руках выбежало человек двенадцать. Увидев их, когда они были уже совсем близко, девушка крикнула: «Спасайся, Пьетро! На нас хотят напасть!» — и, держась за луку седла и пришпорив коня, погнала его к темному лесу, а конь, почувствовав шпоры, помчал ее во весь дух.

Пьетро смотрел не столько на дорогу, сколько на свою спутницу, — потому-то она раньше него и приметила вооруженных людей, и пока он, никого еще не видя, озирался, они успела на него напасть, окружили его, стащили с коня и спросили, кто он таков; когда же он им ответил, они посовещались между собой и сказали: «Он — друг недругов наших. Чего тут долго думать? Снять с него одежду, отнять коня, а самого, назло всем Орсини10, повесить на любом из этих дубов». Вынеся такой приговор, они велели Пьетро раздеться. Однако ж, в то время как он, понимая, что ему несдобровать, снимал с себя одежду, нежданно-негаданно выскочили из засады человек двадцать пять и с криком: «Смерть вам! Смерть вам!» — ударили на тех, кто чинил расправу над Пьетро. Застигнутые врасплох, они бросили Пьетро и начали было защищаться, однако, убедившись в превосходстве сил противника, пустились наутек, а те погнались за ними. Тут Пьетро схватил свои вещи, вскочил на коня и во весь его мах помчался по той дороге, по которой на его глазах умчалась Аньолелла. Когда же он уверился, что ему не грозит опасность вновь быть пойманным теми, кто на него напал, или же угодить в лапы к тем, кто устроил засаду им, то, оглядевшись, не различил в лесу ни дорог, ни троп, ни следов от конских копыт, — его возлюбленная исчезла, и он в лютой тоске стал кружить по лесу, звал ее и плакал. Ответом ему было молчание, и он не знал, что делать: повернуть назад страшно; ехать вперед — неизвестно, куда выедешь. Помимо всего прочего, он боялся и за себя и за Аньолеллу, как бы на них не напали дикие звери, и ему уже чудилось, будто ее задавил медведь или загрыз волк. Так бедный Пьетро целый день ехал лесом, кричал, звал, и когда ему казалось, что он заехал слишком далеко вперед, то поворачивал назад; в конце концов от крика, от слез, от страха и голода он до того обессилел, что уже не мог ехать дальше. Между тем наступила ночь, и, чтобы укрыться от зверей, Пьетро, приметив высоченный дуб, рассудил за благо спешиться, коня привязать, а самому влезть на дерево. Немного спустя взошла луна, в лесу посветлело, однако Пьетро из боязни свалиться с дерева так и не заснул; впрочем, если бы даже ему и не страшно было спать, черные думы об Аньолелле все равно отогнали бы от него сон, и он всю ночь бодрствовал, плача, стеная и проклиная судьбу.

А девушка, как я уже сказала, умчалась и, всецело положившись на своего коня, так углубилась в чащу леса, что потом уже не могла сообразить, с какой стороны она в него въехала. Потому-то и она, подобно Пьетро, день-деньской проплутала в лесной глуши, — шаг вперед, два назад, — сетовала, кричала и оплакивала горькую свою долю. Пьетро все не откликался; наконец, уже под вечер, конь ее набрел на тропинку и поехал по ней, а как проехал более двух миль, вдали показался домик и тут Аньолелла припустила коня и увидела возле дома мужчину в преклонных годах и его супругу, престарелую, как и он.

Увидев, что девушка едет одна, они ее окликнули: «Как это ты, дочка, очутилась одна в такой поздний час в этаких дебрях?»

Девушка, рыдая, ответила, что отстала в лесу от своих спутников, и спросила, как далеко отсюда до Аланьи. Добрый человек ей сказал: «Это, доченька, дорога не в Аланью, а до Аланьи отсюда двенадцать миль с лишком».

«А нет ли здесь поблизости селенья, где бы можно было переночевать?» — спросила девушка.

«От нас до ближайшего селенья за целый день не доедешь», — отвечал добрый человек.

«Раз мне до села не добраться, пустите меня, Христа ради, переночевать!» — взмолилась Аньолелла.

«Вот что, девушка, — молвил добрый человек. — Пустим мы тебя на ночь охотно, но почитаем за должное предупредить: по лесу и днем и ночью бродят шайки недобрых людей — и союзников и врагов, нам же от них одно беспокойство и немалый урон. Так вот, если, как на грех, лихие люди нагрянут к нам ночью и увидят тебя, такую молодую да пригожую, они над тобой надругаются, обесчестят, а мы тебе ничем помочь не сможем. Все это мы говорим к тому, чтобы в случае чего ты на нас не пеняла».

Аньолеллу слова старика напугали, но час был поздний, и она обратилась к старику с такою речью: «Если богу будет угодно, он и вас и меня избавит от этой напасти, но если даже так именно и случится, то пусть уж лучше меня замучают люди, нежели растерзают в лесу дикие звери».

Тут она, сойдя с коня, вошла в дом бедняка, хозяева разделили с ней скудную свою трапезу, а затем она, как была, одетая, легла рядом с ними на убогое их ложе и всю ночь напролет вздыхала и оплакивала свою недолю, а также недолю Пьетро, ибо она склонялась к мысли, что его постиг печальный конец. Перед зарею внезапно послышался громкий топот; Аньолелла мигом вскочила и, выбежав на широкий двор за домиком, увидела стог сена — туда-то она и поспешила забраться, чтобы подъехавшим людям не так-то просто было ее найти. Только успела она схорониться, как подъехавшие люди — то была целая шайка злодеев, — приблизились к дверям домика, крикнули, чтобы им отворили, вошли и спросили, чей это нерасседланный конь.

Добрый человек, удостоверившись, что девушка спряталась, ответил: «Мы одни во всем доме. Этот конь, как видно, отбился от хозяина и вчера вечером прибежал к нам, — мы его спрятали от волков».

«Коли нет у него хозяина, стало быть, мы его возьмем себе», — рассудил главарь.

Тут разбойники разбрелись по всему домику, некоторые пошли во двор и сложили свои щиты и копья, один же из них от нечего делать метнул копье в стог и чуть не убил прятавшуюся там Аньолеллу, а она едва себя не выдала: копье пролетело так близко от левой ее груди, порвав на ней платье, что ей показалось, будто ее пронзило копьем, и она чуть было не вскрикнула, однако ж, вспомнив, где она, скрепилась. Разбойники, кто здесь, кто там, принялись за еду, запивая вином козлятину и другое мясо, а затем собрались и уехали, уведя с собой коня Аньолеллы.

Как скоро они удалились, добрый человек обратился к жене: «Где же наша вчерашняя гостья? Когда я встал, ее уже не было».

Жена ответила, что тоже не видела ее, и они отправились на поиски.

Услыхав, что разбойники уехали, девушка выбралась из стога, и добрый человек, увидев ее, очень обрадовался, что она не попала в руки разбойников, а так как уже занялся день, то он предложил ей: «Сейчас уже светло. Если хочешь, мы тебя проводим до замка, — это в пяти милях отсюда, — там ты будешь в безопасности, но только тебе придется идти пешком: коня твоего увели злодеи». Аньолелла с этим примирилась и сказала хозяевам: ради бога, мол, уведите меня в замок. Все трое направились к замку и в половине восьмого утра были уже там.

Замок принадлежал одному из Орсини, которого звали Льелло ди Кампо ди Фьоре11, и по счастливой случайности здесь тогда находилась его супруга — добрейшая, святая душа. Владелица замка тотчас узнала Аньолеллу, обрадовалась ей и попросила рассказать во всех подробностях, каким образом она здесь очутилась. Аньолелла поведала ей все без утайки. Пьетро был другом мужа владелицы замка, поэтому она знала и его и была крайне огорчена, услышав о том, что с ним приключилось. Она не сомневалась, что раз его схватили разбойники, значит, его уже нет в живых. И она сказала Аньолелле: «Раз ты ничего не знаешь о Пьетро, то поживи у меня — до тех пор, пока я не смогу с ручательством за твою безопасность доставить тебя в Рим».

Между тем Пьетро в неописуемом отчаянии сидел на дубу, как вдруг, в ту пору, когда добрые люди еще только первый сон видят, большущая стая волков окружила его коня. Почуяв волков, конь мотнул головой, порвал поводья и побежал, но тут волки приблизились к нему вплотную и, сколько он ни кусал их и ни лягал, в конце концов повалили, вцепились ему в горло, в брюхо, растерзали, сожрали и, оставив от него одни кости, ушли. Конь этот был верным товарищем Пьетро и опорой в беде, и теперь, утратив его, он окончательно пал духом и решил, что ему не выбраться из леса. Уже занималась заря, а он все еще трясся на дубу от холода, оглядывался по сторонам — вдруг на расстоянии примерно одной мили увидел яркий огонь. Когда окончательно рассвело, он с некоторым страхом спустился на землю и, пойдя прямо на огонь, вскоре увидел костер, а вокруг костра пастухов, сидевших за едой и балагуривших, — пастухи сжалились над ним и приняли в свою компанию. Пьетро сначала наелся, согрелся, а потом рассказал пастухам, какая с ним стряслась беда, как он оказался здесь в совершеннейшем одиночестве, и спросил, нет ли тут поблизости селения или замка, где бы он мог остановиться. Пастухи сказали, что милях в трех отсюда находится замок Льелло ди Кампо ди Фьоре и что там сейчас живет его супруга. Пьетро был очень рад этому обстоятельству и попросил проводить его до замка — два пастуха охотно согласились. В замке Пьетро встретил кое-кого из своих знакомых, и первою его мыслью было — как бы поскорей начать искать в лесу Аньолеллу, но тут его позвали к владелице замка, и когда он, нимало не медля, вошел к ней, то увидел Аньолеллу, и радости его не было границ. Он чуть было не обнял ее, но постеснялся хозяйки. И если был счастлив он, то не менее счастлива была Аньолелла.

Почтенная дама поздоровалась с Пьетро, приветствовала его, но когда он все рассказал ей о себе, она изъявила ему крайнее свое неудовольствие за то, что он не послушался родных. Видя, однако ж, что его упорство не сломишь, а что девушка его любит, она рассудила так: «Да мне-то что, в конце концов? Они друг друга любят, они друг друга знают, оба хороши с моим мужем, цель у них благая, и, должно полагать, так угодно богу, раз его он избавил от виселицы, ее — от копья и обоих — от диких зверей. Видно, так тому делу и быть». И тут она обратилась к ним: «Женитесь, я за вас, быть по сему. Свадьбу мы отпразднуем за счет Льелло, а уж я сумею помирить вас с родными».

Возликовавший Пьетро и еще сильнее, чем он, возвеселившаяся духом Аньолелла немедленно обручились. Почтенная дама устроила им пышное свадебное торжество, какое только можно было устроить в глухом лесу, и здесь они впервые вкусили от сладчайших плодов своей любви. А несколько дней спустя владелица замка, Пьетро и Аньолелла верхом на конях, под надежной охраной возвратились в Рим. Родственники Пьетро были на него очень злы, однако ж владелице замка удалось их всех помирить, и Пьетро с Аньолеллой счастливо и безмятежно дожили до старости.

4

Мессер Лицио да Вальбона застает Риччардо Манарди со своею дочерью; помирившись с мессером Лицио, Риччардо на ней женится 

Когда Элисса умолкла, королева, выслушав похвалы, коими осыпали повесть Элиссы подруги, велела рассказывать Филострато, и он, усмехнувшись, начал так:

— Многие из вас рассердились на меня за то, что я избрал предмет, вызывающий слезы и наводящий на грустные размышления, а потому я долгом своим почитаю хотя бы частично вознаградить вас за тоску, которую нагнали вчерашние рассказы, и немножко вас посмешить. Того ради я хочу рассказать короткую повесть о любви, в коей не будет прискорбных событий, а будут лишь воздыхания, кратковременный страх и стыд, — повесть со счастливым концом.

Словом сказать, достойные дамы, не так давно жил в Романье некий добропорядочный дворянин по имени Лицио да Вальбона12 со своей женой Джакоминой, и уже на закате их дней у них неожиданно родилась дочь, которая, войдя в возраст, превзошла красотою и очарованием всех девушек той округи, а так как это была единственная дочь, то родители души в ней не чаяли, холили ее, берегли пуще глаза и надеялись подыскать для нее наивыгоднейшую партию. У мессера Лицио часто бывал и сделался у него в доме своим человеком здоровый, пригожий юноша по имени Риччардо, из рода Манарди да Бреттиноро13; мессер Лицио и его жена так же мало остерегались Риччардо, как если б то был их родной сын, а Риччардо чуть не с первого взгляда без памяти влюбился в их дочь, прелестную, обворожительную девушку, прекрасно себя державшую, примерного поведения и уже на выданье, однако любовь свою тщательно скрывал. А девушка, уверившись в его любви к ней, и не подумала уклоняться от ее стрел, — напротив, она сама полюбила Риччардо, и Риччардо был от этого наверху блаженства.

Много раз порывался он с ней объясниться, но его удерживал страх; наконец однажды, улучив минутку и собравшись с духом, он ей сказал: «Катерина! Не дай мне умереть от любви!»

А девушка ему на это: «Дай бог, чтобы я-то не умерла от любви к тебе!»

Этот ее ответ очень обрадовал и ободрил Риччардо, и он сказал ей: «Ради тебя я готов на все, от тебя же зависит сохранить твою и мою жизнь».

Девушка ему на это сказала: «Ты сам знаешь, Риччардо, какой строгий за мной надзор, и как ты ко мне проникнешь — просто ума не приложу. Впрочем, если ты сыщешь способ, который честь мою не сгубит, то открой мне его, а за мной дело не станет».

Риччардо успел уже все обмозговать, а потому ответил не задумываясь: «Милая Катерина! Я знаю только один способ: что, если б ты легла спать на балконе, который выходит к вам в сад? Когда б я наверное знал, что ты там, я бы непременно ухитрился ночью туда залезть, хотя это и высоко».

А Катерина ему: «Смотри не сробей, а я уж как-нибудь сумею расположиться там на ночь».

Риччардо дал слово, после чего они поцеловались украдкой и разошлись.

На другой день, — а дело было уже в конце мая, — девушка пожаловалась матери, что она не спала всю ночь из-за дикой жары.

«Какая там жара, дочка? — возразила мать. — Ночью совсем не было жарко».

А Катерина ей: «Это вам, матушка, так показалось. Примите в соображение, насколько у девушек кровь горячее, нежели у пожилых женщин».

«Может, оно и так, — возразила мать, — а все-таки я не вольна в угоду тебе насылать то зной, то прохладу. Жара и холод зависят от времени года. Может, эта ночь будет прохладнее, и ты уснешь».

«Дай-то бог, — молвила Катерина, — но только так не бывает, чтобы ближе к лету ночи становились прохладнее».

«Да ты чего хочешь?» — спросила мать.

«Если бы вы с батюшкой позволили, — отвечала Катерина, — я бы поставила на ночь кровать на балкон, который выходит в сад, рядом с батюшкиной комнатой: я бы слушала соловья и не задыхалась бы от жары, — там мне было бы лучше, чем у вас в спальне».

«Ну хорошо, дочка, — сказала мать, — я поговорю с отцом: как он скажет, так мы и сделаем».

Мессер Лицио заупрямился, — несговорчивость, видимо, усиливалась в нем с годами. «Что это ей вздумалось спать под пенье соловья? — проворчал он. — Я ей такого соловья покажу — она у меня и под дневной треск цикад заснет как убитая!»

Узнав, что сказал отец, Катерина не столько от жары, сколько с досады сама потом всю ночь глаз не сомкнула и матери спать не дала, — ей, дескать, душно невмоготу. Наутро мать пошла к мессеру Лицио и сказала: «Вижу я, государь мой, как вы любите свою дочку! Да пусть себе поспит на балконе — вам-то что? Ведь она всю ночь места себе не находила от жары. И почему вас удивляет, что ей нравится соловьиное пение? Наша девчушка еще так молода! А молодые девушки любят все, что говорит им о юности».

«Ну ладно, — рассудил мессер Лицио, — выбери для нее кровать, чтобы она уставилась на балконе, повесь полог, и пусть себе спит и слушает соловья, сколько душе угодно».

Узнав об этом разговоре, девушка тотчас же велела постелить ей на балконе, дождалась Риччардо, подала условный знак, как ему надлежит действовать, а вечером вышла на балкон. Мессер Лицио, услышав, что дочка отправилась на покой, запер у себя в комнате балконную дверь и лег спать. Как скоро все в доме затихло, Риччардо влез по лестнице на стену, с нее, держась за выступы, перелез на другую и в конце концов, с величайшим трудом и, в случае, если б он сорвался, с опасностью для жизни, очутился на балконе, и тут его в безмолвном и упоительном восторге встретила девушка. Вдоволь нацеловавшись, они легли и почти всю ночь ублажали и услаждали друг дружку, и соловей у них пел песню за песней. Удовольствие оба получили великое, да ночи-то в мае короткие, но они про это забыли; уже светало, а они, изнемогшие и от жары, и от любовных игр, ничем не прикрывшись, уснули, причем Катерина правой рукой обняла Риччардо за шею, а левой держала его за тот предмет, который вы особенно стесняетесь называть при мужчинах.

Так они безмятежным сном и проспали до рассвета, а на рассвете мессер Лицио встал и, вспомнив, что дочка спит на балконе, подумал: «Дай-ка я погляжу, каково нынче Катерине спится под пенье соловья», — и тихохонько отворил дверь. Выйдя на балкон, мессер Лицио осторожно приподнял полог и увидел, что Риччардо и его дочь, ничем не прикрытые, голые, спят, описанным мною способом обнявшись. Тотчас узнав Риччардо, мессер Лицио пошел к жене и давай будить ее: «Вставай, вставай, жена! Пойди-ка погляди: твоей дочке так полюбился соловей, что она его поймала и держит в руке».

«Статочное ли это дело?» — воскликнула жена.

«Коли не замешкаешься, так сама увидишь», — молвил мессер Лицио.

Жена второпях оделась и на цыпочках проследовала за супругом. Когда же они оба приблизились к ложу и подняли полог, то донна Джакомина получила возможность увидеть воочию, как ее дочка держала в руке пойманного соловья, пенье которого она так мечтала послушать.

Признав Риччардо за великого обманщика, мать хотела было крикнуть и отругать его на чем свет стоит, однако ж мессер Лицио сказал ей на ухо: «Жена! Если ты не хочешь, чтобы мы с тобой поссорились, то придержи язык — коли она его словила, так пусть уж не отпускает. Риччардо — юноша знатный и богатый, более выгодной партии не сыщешь. Если он предпочтет, чтобы мы с ним покончили дело миром, то пусть наперед обручится с нею, и тогда, значит, выйдет так, что соловья-то он в свою клетку посадил, а не в чужую». Видя, что муж не злобствует, и помыслив о том, что дочка славно провела ночь, хорошо отдохнула и поймала соловья, мать успокоилась и как воды в рот набрала.

Малое время спустя пробудился Риччардо. Увидев, что уже рассвело, он пришел в ужас и, разбудив Катерину, сказал: «Ах, моя радость! Как быть? На дворе белый день — что ж теперь со мной будет?»

Тут мессер Лицио шагнул и, подняв полог, сказал: «Все будет хорошо».

Когда Риччардо увидел мессера Лицио, сердце у него точно оборвалось. Приподнявшись и сев на кровати, он обратился к нему с такими словами: «Государь мой! Пожалейте меня, ради Христа! Я сознаю, что я злодей и обманщик, я повинен смерти и все же молю вас: поступайте со мной, как вам будет угодно, только сделайте милость — сохраните мне жизнь, не убивайте меня!»

На это ему мессер Лицио ответил так: «Риччардо! Я тебя любил, я тебе доверял, а ты вот как мне отплатил! Но раз уж так случилось, раз ты по молодости лет увлекся, то себя не губи и меня не позорь, а сочетайся с Катериной узами законного брака: ночью она уже была твоею — так пусть она будет твоею до конца своих дней. Тогда я тебя прощу — и ты спасен, а иначе молись о душе».

Во время этого разговора Катерина выпустила соловья и прикрылась, а затем начала горько плакать и умолять отца, чтобы он простил Риччардо, Риччардо же она умоляла, чтобы он исполнил волю мессера Лицио, и тогда, мол, впереди у них будет много уже бестревожных ночей. Собственно говоря, Риччардо и не нужно было умолять: во-первых, ему было стыдно того, что он натворил, и проступок свой он рад был бы загладить; во-вторых, он боялся, что его убьют, а ему хотелось жить; наконец, он горячо любил девушку и жаждал обладать ею — все это, вместе взятое, побудило Риччардо по собственному желанию и не колеблясь объявить, что он готов исполнить все, чего мессер Лицио ни потребует. Тогда мессер Лицио взял на время у донны Джакомины одно из ее колец, и Риччардо тут же, на балконе, в их присутствии обручился с Катериной. Прежде чем направиться в выходу, мессер Лицио и его жена сказали обрученным: «Ну, а теперь лягте. Уж верно, вам больше хочется лечь, нежели встать». Едва родители невесты ушли к себе, Риччардо и Катерина, за ночь отмахав миль этак шесть, снова обнялись, отмахали еще две и, только после этого встав с постели, на том окончили первый свой день. Покинув ложе, Риччардо уже вполне разумно заговорил с мессером Лицио о делах, а несколько дней спустя, как того требовал обычай, в присутствии родных и друзей обвенчался с Катериной, затем торжественно привел ее домой и отпраздновал роскошную и великолепную свадьбу, после же свадьбы он долго еще, в ладу со своею супругой и себе на радость, и днем и ночью вовсю охотился сообща за соловьями.

5

Гвидотто из Кремоны оставляет на попечение Джакомино из Павии приемную свою дочь и умирает; в Фаэнце в нее влюбляются Джанноле ди Северино и Мингино ди Минголе и вступают из-за нее в борьбу; впоследствии выясняется, что девушка — сестра Джанноле, и ее выдают замуж за Мингино 

Слушая рассказ про соловья, все дамы смеялись до упаду; уж Филострато давно кончил рассказывать, а они все еще не могли удержаться от смеха. Когда же они нахохотались досыта, королева сказала Филострато:

— Вчера ты на нас тоску нагнал, зато уж сегодня так развеселил, что после этого никто не вправе на тебя сердиться.

Тут она обратилась к Нейфиле и напомнила, что теперь ее очередь; Нейфила с игривым видом начала так:

— Рассказ Филострато перенес нас в Романью, ну и я не прочь прогуляться по ней в моей повести.

Итак, да будет вам известно, что в городе Фано жили-были два ломбардца, Гвидотто из Кремоны и Джакомино из Павии; оба они были уже в преклонном возрасте, оба почти всю свою молодость провоевали. У Гвидотто не было ни сына, ни родственника, ни приятеля, которому он доверял бы больше, чем Джакомино, а потому, умирая, он поручил его заботам приемную свою дочку лет десяти, равно как и все, что было у него из имущества, и, подробно обсудив с ним состояние дел своих, скончался. Тут как раз город Фаэнца, долгое время служивший ареной военных действий и находившийся в бедственном положении, оправился от потрясений14, и в него был разрешен свободный въезд для всех, кто бы ни пожелал туда возвратиться, а Джакомино жил там когда-то, у него остались об этом городе приятные воспоминания, и по сему обстоятельству он переехал туда, захватив все свое достояние и взяв с собой дочь Гвидотто, которую он любил и лелеял, как родную. Войдя в возраст, она стала первою красавицею во всем городе, красоте же соответствовали скромность ее и добронравие. Благодаря этому у нее оказалось много поклонников, но всех более ее обожали два молодых человека приятной наружности и безукоризненного поведения и из ревности возненавидели друг друга; одного из них звали Джанноле ди Северино, другого — Мингино ди Минголе. Оба они счастливы были бы на ней жениться, тем паче что ей уже минуло пятнадцать лет, лишь бы только согласились ее родные, однако им обоим под благовидным предлогом было отказано, и по сему обстоятельству и тот и другой замыслили ее умыкнуть, избрав для того средства, которые каждому из них представлялись наиболее верными.

У Джакомино жили старая служанка и слуга по имени Кривелло, забавник и услужник, и вот с этим-то самым Кривелло свел близкое знакомство Джанноле и, дождавшись благоприятного случая, поверил ему тайну своей любви и обратился с просьбой способствовать ему в достижении его цели, обещав за то немалую мзду. Кривелло же сказал: «Видите ли, я могу помочь вам в этом предприятии разве только вот чем: когда Джакомино пойдет куда-либо ужинать, я сведу вас с ней; если же я попытался бы замолвить за вас словечко, она и слушать бы меня не стала. Так вот, если хотите, я вам это обещаю и обещанное исполню, а дальше действуйте сами, как вам заблагорассудится».

Джанноле объявил, что большего ему и не требуется, и на том они и уговорились.

Тем временем Мингино познакомился со служанкой и так сумел ее задобрить, что она не раз служила посредницею между ним и девушкой и сумела заронить в ее сердце искру любви к нему. Она даже обещала свести его с нею, когда Джакомино почему-либо отлучится вечером из дому.

И вот, вскоре после этих переговоров, Кривелло подстроил так, что Джакомино пошел ужинать к одному своему приятелю. Сообщив о том Джанноле, Кривелло с ним условился, что по данному знаку Джанноле в ту же минуту явится, а дверь будет не заперта. Тем временем ничего не подозревавшая служанка уведомила Мингино, что нынче Джакомино ужинает не дома, и сказала, чтобы он находился неподалеку: она, мол, подаст ему знак — тогда он приблизится и войдет. Вечером двое влюбленных, ничего друг о друге не ведая и во всем друг друга подозревая, взяли с собой вооруженных сообщников и отправились на добычу. Мингино со своими людьми спрятался в соседнем доме у одного своего приятеля, Джанноле со своими людьми схоронился немного дальше.

Когда Джакомино ушел из дому, Кривелло и служанка попытались как-нибудь спровадить друг друга.

Кривелло говорил служанке: «Шла бы ты спать, чего слоняешься по дому?» А служанка ему: «Ты-то чего не пошел с хозяином? Ведь ты поужинал — ну и шел бы со двора». Так никому из них и не удалось выпроводить другого.

Когда настало время подать знак Джанноле, Кривелло подумал: «А, да пусть ее! Не будет сидеть смирно — ей же хуже будет», — и, подав знак, только успел отворить дверь, как в дом ворвался Джанноле с двумя товарищами и, застав девушку в зале, схватил ее и потащил к выходу. Девушка отбивалась, кричала, подняла крик и служанка. На шум прибежали Мингино и его товарищи и, увидев, что девушку вот-вот вытащат за порог, тотчас обнажили шпаги. «Смерть вам, злодеи! — вскричали они. — Отпустите ее! Мы вам не позволим чинить насилие!» С этими словами они бросились на своих недругов. Заслышав шум, сбежались со светильниками и оружием в руках соседи и, возмутившись действиями Джанноле, стали на сторону Мингино, благодаря чему после упорной борьбы Мингино удалось отбить девушку у Джанноле, и он провел ее в покои. Стычка продолжалась до тех пор, пока не нагрянули стражники — они многих схватили, в частности Мингино, Джанноле и Кривелло, и отвели в тюрьму. Джакомино возвратился домой, когда все уже утихомирилось, и, узнав о случившемся, сначала очень огорчился, но, расспросив, как было дело, и убедившись, что девушка ни в чем не виновата, успокоился, дав себе, однако же, слово как можно скорее выдать ее замуж, чтобы больше подобных случаев не повторялось.

Утром родные заключенных юношей, получив доскональные сведения о ночном происшествии и представив себе, что может грозить обоим в случае, если Джакомино на законном основании подаст жалобу, пришли к нему, в самых трогательных выражениях попросили его принять в рассуждение не обиду, нанесенную ему безрассудными юнцами, а любовь и благорасположение, которые он, как они полагают, питает к ним, его просителям, и поручились и за себя и за юношей, что все они готовы дать ему какое угодно удовлетворение.

Джакомино, человек многоопытный и незлобивый, ответил им в немногих словах: «Синьоры! Если бы даже я жил у себя на родине, а не в вашем родном городе, то и тогда я пошел бы вам навстречу — столь сильны во мне дружеские чувства к вам. Сверх того, меня побуждает исполнить вашу просьбу следующее обстоятельство: ведь вы же сами себя оскорбили — девушка-то родом не из Кремоны и не из Павии, как многие, кажется, думают; она — фаэнтинка, хотя должен вам сказать, что ни я, ни тот человек, который отдал мне ее на воспитание, не знали, чья она дочь. Словом, я сделаю все, как вы хотите».

Подивились почтенные горожане, услышав, что девушка — уроженка Фаэнцы, и, поблагодарив Джакомино за его великодушие, попросили его о любезности рассказать им, как она к нему попала и как он узнал, что она — фаэнтинка. Джакомино им на это сказал: «У меня был однополчанин и друг Гвидотто из Кремоны, и перед смертью он мне поведал, что, когда Фаэнцу взял император Фридрих15 и в городе шел повальный грабеж, Гвидотто с товарищами зашел в один дом и увидел, что здесь полно всякого добра, а хозяев нет, и только маленькая девочка лет двух встретилась ему на лестнице и назвала его отцом. Ему стало жалко девочку, и он взял ее к себе в Фано, захватив и весь скарб, а когда пришел его конец, он поручил девочку моим заботам и передал мне все свое имущество с тем, чтобы оно, когда я буду выдавать ее замуж, пошло ей в приданое. Теперь она уже на выданье, а подходящего жениха я пока не нашел. Между тем, во избежание повторений вчерашнего происшествия, я с удовольствием выдал бы ее замуж».

Среди просителей находился некто Гвильельмино да Медичина16, который был тогда вместе с Гвидотто и прекрасно помнил, чей дом Гвидотто очистил. Увидев, что вместе с другими пришел к Джакомино и хозяин того дома, он подошел к нему и спросил: «Бернабуччо! Ты слышал, что сказал Джакомино?»

«Слышал, — отвечал Бернабуччо. — Я как раз сейчас об этом думаю — я вспомнил, что во время всей этой сумятицы я потерял дочурку именно в том возрасте, в каком была та девочка, о которой вел речь Джакомино».

«Уж верно, это она, — заметил Гвильельмино. — Гвидотто как-то при мне рассказывал, где он попользовался чужим добром, и я сейчас догадался, что это он твой дом ограбил. Постарайся припомнить, нет ли у твоей дочки особой приметы, и если найдешь ее у этой девушки, тогда уж ты будешь знать наверное, что это твоя дочь».

Бернабуччо подумал, подумал и вспомнил, что у девочки над левым ухом должен быть рубчик в виде крестика на месте нарыва, который он велел разрезать незадолго до всех этих событий. В ту же минуту он подошел к Джакомино и попросил показать ему девушку. Джакомино охотно согласился исполнить его просьбу и позвал девушку. Когда Бернабуччо ее увидел, ему показалось, что он видит перед собой ее мать, еще не утратившую своей красоты. Не удовольствовавшись, однако ж, этим обстоятельством, он попросил у Джакомино дозволения приподнять девушке волосы над левым ухом — Джакомино этому не воспротивился. Приблизившись к застыдившейся девушке, Бернабуччо приподнял ей правой рукой волосы и обнаружил крестик. Тут он совершенно уверился, что это его дочь, заплакал от радости, и, хотя девушка пыталась сопротивляться, обнял ее.

Затем он обратился к Джакомино: «Дружище! Это моя дочь. Гвидотто разграбил мой дом, а моя жена — ее мать — с перепугу про нее забыла. Дом наш в тот же день сгорел, и мы были уверены, что сгорела и девочка».

Услышав все это и приняв в соображение, что перед ней — старик, девушка ему поверила; повинуясь какому-то ей самой непонятному чувству, она уже не противилась его объятиям и, глядя на него, тоже заплакала от радости. Бернабуччо немедленно послал за ее матерью, за сестрами, братьями и другими родственниками, всем ее показал, поведал, как было дело, и, когда все родственники ее перецеловали, к великой радости Джакомино, торжественно повел ее в свой дом.

Правитель того города был человек хороший; узнав, что Джанноле, которого он взял под стражу, — сын Бернабуччо и, следственно, родной брат той девушки, он порешил оказать ему снисхождение; при посредничестве Бернабуччо и Джакомино он помирил Мингино с Джанноле и, к общему удовольствию родственников Мингино, выдал за него девушку, которую звали Агнесой; что же касается Кривелло и других, в этом деле замешанных, то он их всех из-под стражи освободил. А Мингино на радостях отпраздновал пышную и богатую свадьбу и, введя Агнесу в свой дом, долго еще жил с нею счастливо и мирно.

6

Девушку, которую отдали во власть королю Федериго, застают с Джанни, жителем острова Прочида; их обоих привязывают к колу и собираются сжечь на костре; но тут Руджери де Лориа, узнав Джанни, освобождает его, и Джанни женится на девушке 

Как скоро Нейфила досказала свою повесть, которая всем дамам очень понравилась, королева велела приготовиться Пампинее, и Пампинея, ясным своим взглядом обведя слушателей, начала так:

— Очаровательные дамы! Силы любви безграничны: любовь вдохновляет любящих на смелые подвиги и помогает им выдерживать испытания чрезвычайные и неожиданные, как это мы могли заключить из многого, о чем шла у нас речь и сегодня, и в предыдущие дни. И все же я не могу лишить себя удовольствия еще раз показать это на примере одного влюбленного юноши17.

На Искии, острове, находящемся близ Неаполя, жила-была красивая и пребойкая девушка по имени Реститута, дочь одного знатного островитянина по имени Марино Болгаро18, девушку же эту любил больше собственной жизни юноша Джанни, проживавший на соседнем островке, который носит название Прочида, а девушка любила его. Днем Джанни приезжал с Прочиды на Искию повидаться со своею возлюбленною, но этого ему было мало: ночью, за неимением лодки, он переплывал разделявшее эти два острова расстояние единственно для того, чтобы поглядеть хоть на стены ее дома19. И вот в пору столь бурного течения их страсти в один прекрасный летний день девушка гуляла одна на берегу моря, меж скал, отделяя ножом ракушки от камней, и набрела на ущелье; здесь было тенисто, по дну ущелья студеный протекал ключ, и это, видимо, соблазнило ехавших из Неаполя на фрегате юных сицилийцев расположиться здесь на отдых. Девушка их не приметила, они же, сойдясь во мнении, что она — красотка, и уверившись, что никто ее не сопровождает, решились похитить ее и увезти и мигом перешли от слов к делу. Как девушка ни кричала, они схватили ее, посадили на фрегат и отчалили. В Калабрии они заспорили, кому достанется девушка, — каждый из них на нее зарился. Так они ни к чему и не пришли и в конце концов уговорились, — а то, мол, долго ли до греха, как бы не перессориться, — что они отдадут ее в распоряжение короля сицилийского Федериго20, который был тогда еще молодым человеком и охотником до любовных похождений. Прибыв в Палермо, они именно так и поступили. Король нашел, что она хороша собой, и влюбился в нее, но так как он был человек болезненный, то велел, до тех пор, пока не окрепнет, поместить ее в великолепном дворце, который стоял в глубине сада, носящего название Куба21, и окружить заботливым уходом, что и было исполнено.

Похищение девушки наделало много шуму на Искии; в особенности всех угнетало то обстоятельство, что похитители так и остались неизвестными. Джанни, принимавший это событие к сердцу ближе, чем кто-либо другой, не стал дожидаться, пока что-нибудь узнают на Искии, разведал, в каком направлении отбыл фрегат, сел на свой корабль и с наивозможной для него скоростью проехал вдоль побережья от Минервы до Скалеи22, что в Калабрии, всюду расспрашивая о девушке, и в Скалее ему сообщили, что девушку сицилийские моряки увезли в Палермо. Джанни полетел туда на всех парусах и, после продолжительных поисков дознавшись, что девушку отдали королю и что ее держат в Кубе, пришел в отчаяние и почти утратил надежду не только вызволить, но хотя бы увидеть ее. Любовь, однако ж, его удержала; он отпустил фрегат и решился остаться в Палермо, где никто его не знал. Он стал часто ходить в Кубу и как-то раз случайно увидел девушку у окна, а девушка увидела его, и оба друг другу страх как обрадовались. Оглядевшись, нет ли кого вокруг, Джанни подошел поближе к девушке, поговорил с ней, а затем, получив от нее наставления, как им встретиться без преград, и внимательно изучив местоположение дворца, удалился. В полночь он опять сюда пришел и, цепляясь за сучки, на которых не могли бы удержаться и дятлы, проник в сад, а затем, увидев шест, приставил его к тому окну, которое ему указала девушка, и мигом вскарабкался. В былое время девушка, блюдя свою честь, дичилась его, но теперь, полагая, что честь ее все равно уже загублена и что он наиболее достоин обладать ею, порешила отдаться ему в надежде на то, что это его подвигнет увезти ее, и оставила окно незапертым, чтобы он мог беспрепятственно проникнуть к ней в комнату. Итак, обнаружив, что окно не заперто, Джанни бесшумно влез в него и лег рядом с девушкой, которая не спала. Девушка, прежде чем приступить к делу, поведала ему свой замысел и обратилась к нему с жаркой мольбой вызволить ее отсюда и увезти. Джанни ей ответил, что он об этом и сам мечтает и что, уйдя от нее, немедленно все наладит и в следующий раз придет уже прямо за ней. Тут они с превеликим удовольствием обнялись, а затем познали наивысшее из всех любовных услаждений, и, повторив это удовольствие несколько раз, незаметно для себя уснули в объятиях друг у дружки.

Король, которому девушка с первого взгляда очень понравилась, вспомнил о ней и, почувствовав себя лучше, решился, хотя дело уже шло к рассвету, посетить ее и провести с нею время.

Тайно прибыв со слугами в Кубу, он вошел во дворец, велел тихонько отворить дверь в комнату, где, сколько было ему известно, спала девушка, пропустил вперед слугу с большим светильником в руке и, едва переступив порог, бросил взгляд на кровать и увидел девушку и Джанни, спавших нагишом и в обнимку. Он не сказал ни слова, но это так его возмутило и пробудило в нем такую бешеную злобу, что он еле удержался, чтобы не пронзить обоих кинжалом. И только помыслив о том, что убивать спящих — это дело, недостойное не только короля, но и простого смертного, он все же взял себя в руки и порешил сжечь их обоих на костре при народе. Обратясь к единственному своему спутнику, он спросил: «Какого ты мнения об этой презренной женщине — бывшем предмете моих мечтаний?» — а потом задал ему вопрос, знает ли он этого мальчишку, у которого хватило наглости проникнуть во дворец и нанести ему, королю, такое оскорбление и так его огорчить.

Слуга ему на это ответил, что не помнит, чтобы он когда-нибудь этого юношу видел.

Король в гневе вышел из комнаты и повелел схватить любовников, связать и белым днем в голом виде отвести в Палермо, а там, на площади, привязать, спина к спине, к колу, продержать их так до девяти часов утра, чтобы кто угодно мог на них поглядеть, а там и сжечь, как они того заслуживают. Отдав приказ, король в сильнейшем раздражении возвратился к себе в Палермо.

Как скоро король удалился, слуги бросились на любовников, растолкали их, схватили, связали. Нетрудно вообразить, как испугались молодые люди, в каком они были отчаянии, как кричали и рыдали. По приказу короля их отвели в Палермо, на площадь, привязали к колу и на их глазах стали готовить костер, дабы сжечь их в час, назначенный королем. Все палермитане, и мужчины и женщины, высыпали на площадь поглазеть на любовников: мужчинам любопытно было посмотреть на девушку, и они восхищались безупречной ее красотою и стройностью, женщины сбежались посмотреть на юношу и восторгались статностью его и пригожеством. А несчастные любовники, готовые сквозь землю провалиться от стыда, стояли, понурив головы, и, ожидая с часу на час лютой смерти на костре, оплакивали свое злополучие. Словом, их все еще держали у костра, меж тем как глашатаи всех оповещали о совершенном ими преступлении, и наконец слух о том дошел до генерал-адмирала Руджери де Лориа23, доблестнейшего мужа, и он пошел на площадь посмотреть на преступников. Прежде всего он окинул взглядом девушку и был поражен ее красотой, потом взглянул на юношу и, сейчас узнав его, приблизился и спросил, не Джанни ли он с острова Прочида.

Джанни вскинул голову и, узнав адмирала, ответил: «Так, государь мой, это я и есть, но только скоро меня не станет».

Адмирал задал ему вопрос, что его довело до такой крайности. «Во-первых, любовь, а во-вторых, гнев короля», — отвечал Джанни.

Тогда адмирал велел рассказать ему все до мельчайших подробностей и, выслушав его со вниманием, собрался было уходить, но Джанни остановил его. «Государь мой! — сказал он. — Если можно, испросите мне одну милость у того, по чьему приказу я здесь стою».

Руджери спросил, что это за милость, а Джанни ему ответил: «Я знаю, что я умру, и умру скоро. Я боготворю эту девушку, а она меня, мы стоим друг к другу спиной, я же прошу как об особой милости, чтобы нас поставили друг к другу лицом, — я буду смотреть на нее, и мне легче будет умирать».

Руджери засмеялся и сказал: «Да я добьюсь того, что тебе еще надоест на нее смотреть!»

Отойдя, он приказал тем, кому было поручено привести королевский приговор в исполнение, впредь до нового королевского приказа ничего больше не предпринимать, потом, нимало не медля, отправился к королю и, хотя тот был в гневе, обратился к нему с вопросом: «Государь! Чем тебя так оскорбили юноша и девушка, которых ты повелел сжечь на площади?»

Король ему объяснил. Тогда Руджери сказал: «Не тебе бы их наказывать. Преступления заслуживают кары, а благодеяния — награды, не говоря уже о милости и сострадании. Известно ли тебе, кого ты собираешься сжечь?»

Король ответил, что нет. Тогда Руджери сказал: «Вот я и хочу, чтобы тебе это стало известно, дабы ты постиг, благоразумно ли поддаваться порывам ярости. Этот юноша — сын Ландольфо с острова Прочиды, родного брата мессера Джанни, благодаря которому ты стал королем и правителем этого острова, а девушка — дочь Марино Болгаро, коего могуществу ты обязан тем, что остров Иския все еще тебе подвластен24. Юноша и девушка давно любят друг друга, и любовь, а вовсе нежелание оскорбить твое величество, ввела их во грех, если только можно назвать грехом то, к чему молодых людей побуждает любовь. Тебе надлежало выказать им необыкновенное радушие и осыпать их милостями, а ты что? К смертной казни их присудил?»

Король понял, что Руджери прав, и не только отменил свой приговор, но и раскаялся в уже содеянном. Он тут же велел развязать юношу и девушку и привести их к нему, что и было исполнено. Выслушав обстоятельный их рассказ, он порешил вознаградить их за учиненную им обиду почестями и дарами. По его повелению юноша и девушка были облачены в драгоценный наряд, а затем, зная взаимную их склонность, король женил Джанни на девушке и, щедро одарив, отпустил счастливую чету домой, где их ожидала торжественнейшая встреча, и потом они долго еще благоденствовали и наслаждались жизнью.

7

Теодоро любит Виоланту, дочь своего господина, мессера Америго; Виоланта зачала от Теодоро; Теодоро хотят повесить и плетьми гонят на место казни, но тут его узнает отец; Теодоро освобождают, и он женится на Виоланте 

Дамы, с ужасом ожидавшие, что любовников сожгут на костре, услыхав, что оба спасены, возрадовались и возблагодарили бога, королева же, дослушав повесть до конца, велела рассказывать Лауретте, и та бойко повела свой рассказ.

— Прекрасные дамы! В те времена, когда в Сицилии царствовал добрый король Вильгельм25, жил-был на острове дворянин, мессер Америго Аббате да Трапани26, у которого было много земных благ и много детей. По сему обстоятельству он нуждался в слугах и, воспользовавшись тем, что с Востока прибыли галеры генуэзских корсаров, которые, идя вдоль берегов Армении27, захватили много мальчиков, и полагая, что это турки, кое-кого из них купил, и все они оказались пастухами, но был среди них один, по имени Теодоро, отличавшийся от всех благородством и красотою черт лица. Обходились с ним, как с рабом, однако же рос он в доме мессера Америго вместе с его детьми, но безупречным поведением и учтивостью он лишь в малой мере обязан был своей переимчивости, — таким уж он уродился, и до того мессер Америго возлюбил его, что дал ему вольную, велел окрестить его и дать ему имя Пьетро, — ведь он принимал его за турка, — и, питая к нему доверие чрезвычайное, сделал его своим управляющим.

Подрастали все дети мессера Америго, подрастала и дочка его Виоланта, красивая, стройная девушка, отец не спешил выдавать ее замуж, а она тем временем влюбилась в Пьетро, но как она ни любила его, как ни ценила нрав его и обычай, а все же излить ему свои чувства ей мешал девичий стыд. Амур, однако ж, избавил ее от этой заботы: Пьетро, украдкой бросавший на нее взгляды, влюбился в нее без памяти и только о ней и думал. Пьетро боялся одного: как бы кто этого не заметил, ибо в глубине души он себя осуждал. Девушка всегда была ему рада, а теперь, угадав, что творится у него в душе, она, чтобы его ободрить, дала понять, что она в восторге, и так оно и было на самом деле. Долго у них это длилось, долго не решались они открыться друг дружке, хотя оба к тому стремились.

Итак, сердца их продолжали гореть одинаково ярким пламенем, пока наконец Фортуна, явно о них позаботившись, не подвигнула их сбросить с себя сковывавшую их робкую стеснительность. У мессера Америго примерно в одной миле от Трапани было живописнейшее имение, куда его жена с дочерью, с приятельницами и служанками частенько хаживала ради приятного времяпрепровождения. И вот однажды, в сильную жару, они отправились туда вместе с Пьетро, погуляли, но вдруг, как это часто бывает летом, небо внезапно затянулось темными тучами, и тогда госпожа и ее спутницы, боясь, как бы их здесь не застала гроза, быстрым шагом пошли обратно в Трапани. У Пьетро и у девушки ноги были молодые, и они, подгоняемые, по всей вероятности, не столько переменой погоды, сколько любовью, ушли далеко вперед. Когда же они ушли так далеко, что их почти не было видно, то после многократных ударов грома посыпался крупный и частый град, и мать со всей компанией укрылась от непогоды в доме у одного поселянина. А Пьетро и девушка, за неимением другого пристанища, зашли в нежилую развалюшку и стали под крышу, а так как уцелела лишь небольшая ее часть, то им поневоле пришлось друг к дружке прижаться. От этой близости оба осмелели, и она вдохновила их на сердечные излияния28.

Первым заговорил Пьетро. «Дай бог, чтобы град не переставал!» — воскликнул он.

«Как бы это было хорошо!» — воскликнула девушка.

От слов они перешли к делу: пожали друг дружке руку, потом обнялись, затем поцеловались, а град все не переставал. Коротко говоря, разъяснилось не прежде, чем они познали наивысшие восторги страсти и уговорились, как им тайком услаждать друг дружку. Гроза между тем утихла, и они, приблизившись к городу, до которого было недалеко, здесь дождались мать и вместе с нею возвратились домой. После этого у них было много тайных свиданий, ради которых они принимали все меры предосторожности и которые доставляли им обоим живейшую отраду. И дело у них так далеко зашло, что девушка забеременела, и это крайне их огорчило. На что они только не пускались, чтобы, наперекор природе, вытравить плод, но у них так ничего и не вышло.

Пьетро, в страхе за свою жизнь, решился бежать и сказал об этом девушке, а девушка ему: «Если ты убежишь, я тут же покончу с собой».

Пьетро горячо любил ее, но вот что он ей сказал: «Родная моя! Подумай сама: могу ли я тут остаться? Твоя беременность изобличит наш грех — тебя-то скоро простят, а вот мне, горемычному, придется держать ответ и за твою и за мою вину».

Девушка же ему на это сказала так: «Моя вина, конечно, узнается, а твоя — можешь быть уверен, Пьетро, — никогда, только сам смотри не проговорись».

«Ну, когда так, то я остаюсь, — молвил Пьетро, — но уж ты меня не выдавай».

Девушка до последней возможности скрывала свою беременность, но она так располнела, что дольше скрывать было уже нельзя, и вот однажды она, обливаясь слезами, все рассказала матери, моля выручить ее из беды. Мать пришла в ужас, разбранила дочку, а затем пристала к ней с расспросами, как же это случилось. Девушка, боясь за Пьетро, не сказала ей правды, а сочинила целую небылицу. Мать ей поверила и, чтобы скрыть ее грех, поехала с нею в одно из своих владений. Когда дочери пришло время родить, она начала кричать, как обыкновенно кричат роженицы, Америго же, почти никогда в это именье не заглядывавший, возвращаясь с охоты на птиц, сверх ожиданий своей жены, прошел мимо дома, откуда как раз в это время неслись крики его дочери, подивился, вбежал в ее комнату и спросил, что это значит. Жена, увидев мужа, вскочила в страхе и объявила, что дочка рожает, однако муж оказался не столь доверчивым: он возразил жене, что дочь не может не знать, от кого она понесла, и порешил все у нее выпытать: если, мол, она скажет правду — он ее простит, а не скажет — казнит без милосердия. Жена пыталась уверить мужа, что дочка не солгала, но — безуспешно. Придя в ярость, мессер Америго выхватил шпагу и бросился на дочь, а та, пока мать говорила с отцом, успела родить сына. «Скажи, от кого ты родила, или я тебя убью!» — вскричал отец. Дочь страха ради изменила слову, которое она дала Пьетро, и призналась, что это его ребенок. Отец рассвирепел и чуть не убил родную дочь, но все же совладал с собой, ограничился тем, что излил на нее свой гнев, а затем вскочил на коня и, прибыв в Трапани, пожаловался наместнику короля29, мессеру Куррадо, на то бесчестье, какое нанес ему Пьетро, тут же велел схватить ничего не подозревавшего слугу своего, и Пьетро под пыткой во всем сознался. Несколько дней спустя наместник вынес приговор: провести Пьетро по городу и бить плетьми, затем вздернуть на виселицу, у мессера же Америго гнев не остыл и после того, как он добился для Пьетро смертного приговора, а потому он, задавшись целью одновременно отправить на тот свет любовников и их младенца, насыпал в чашу с вином яду, дал эту чашу и обнаженный кинжал одному из слуг своих и сказал: «Пойди с этим к Виоланте и скажи ей от моего имени: пусть сию же минуту выбирает себе смерть — от яда или от кинжала, но только чтоб не мешкала, иначе я велю сжечь ее при народе, — это будет ей заслуженным возмездием. Когда же она умрет, возьми малого, которого она назад тому несколько дней произвела на свет, тресни его головой об стену и отдай на съедение псам». Когда бесчеловечный мессер Америго изрек столь суровый приговор дочери своей и внуку, слуга, которого трудно было смягчить, тот же час удалился.

Путь осужденного Пьетро, которого плетьми гнали на место казни, лежал, как то заблагорассудилось стражникам, мимо гостиницы, где в то время стояли трое знатных армян, — царь армянский послал их в Рим на предмет переговоров с папой о делах первостепенной важности, сопряженных с предстоявшим крестовым походом30, а они остановились здесь на несколько дней освежиться и передохнуть, знатные же люди Трапани, в особенности мессер Америго, приняли их с отменными почестями. Услыхав, что мимо них кого-то ведут, армяне выглянули в окно. Пьетро был наг до пояса, руки ему скрутили за спиной. Один из трех послов, по имени Финео, весьма влиятельный старик, бросил взгляд на осужденного и увидел у него на груди большое красное пятно, не нарисованное, а естественное, — женщины такие пятна называют родимыми. Едва лишь старик увидел это пятно, как ему вспомнился сын, которого назад тому пятнадцать лет на берегу моря, близ Лаяццо31, у него похитили корсары и о котором он с тех пор ничего не знал. Прикинув, сколько лет этому несчастному, которого били плетьми, он подумал, что если б его сын был жив, то ему было бы примерно столько же, а пятно усилило в нем подозрения; если же это подлинно его сын, — продолжал рассуждать армянин, — то он еще должен помнить, как зовут его самого, как зовут его отца, и, наверное, еще не разучился говорить по-армянски.

Когда же этот человек поравнялся с его окном, он крикнул: «Эй, Теодоро!»

Пьетро тотчас вскинул голову, Финео же спросил его по-армянски: «Откуда ты и чей ты сын?»

Стражники из уважения к почтенному человеку остановились, и Пьетро ответил: «Я — из Армении, сын Финео, меня привезли сюда, когда я был совсем маленьким, а кто привез — того я не ведаю».

Тут у Финео уже не осталось сомнений, что это его сын; рыдая, он выбежал со своими спутниками на улицу, стража перед ним расступилась, он обнял сына, накинул на него свой, тонкого шелку, плащ и попросил начальника стражи подождать вести осужденного впредь до особого распоряжения. Тот охотно согласился.

Финео уже знал, за что должны были казнить этого человека, — весь город только о том и говорил. Поэтому он со своими спутниками и слугами пошел прямо к мессеру Куррадо и сказал: «Мессер! Тот, кого вы посылаете на смерть, как раба, на самом деле человек вольный, это мой сын, и он готов жениться на той, которую он, по слухам, лишил невинности. По сему обстоятельству нельзя ли приостановить казнь, пока не станет известно, хочет ли она выйти за него замуж, а то ведь если она изъявит таковое желание, то выйдет, что вы нарушили закон». Мессер Куррадо, узнав, что это сын Финео, пришел в изумление. Ему стало стыдно, что он волею судеб чуть было не допустил ошибки, и, уверившись, что Финео сказал правду, он попросил его возвратиться в гостиницу, а сам послал за мессером Америго и все как есть ему рассказал. Мессер Америго был убежден, что и дочери его и внука уже нет на свете, и был в совершенном отчаянии от того, что он наделал, ибо он сознавал, что, если б его дочь не умертвили, все еще можно было бы поправить. Со всем тем он, нимало не медля, послал к дочери человека, дабы объявить ей, — в том случае, если она еще жива, — что он свой приказ отменяет. Посланец, войдя, услышал, что слуга мессера Америго, поставивший перед его дочерью чашу с ядом и положивший кинжал, бранит девушку за то, что она колеблется, и понуждает ее сделать выбор. Узнав о новом распоряжении своего господина, он оставил ее в покое, пошел к нему и обо всем ему доложил. Мессер Америго возликовал; он поспешил к Финео, принес ему самое искреннее раскаяние, слезно молил о прощении и объявил, что, если Теодоро пожелает жениться на его дочери, он, мессер Америго, будет только этому рад.

Финео охотно принял его извинения и сказал: «Я тоже хочу, чтобы мой сын женился на вашей дочери. Если же он откажется, то да свершится вынесенный ему приговор!» Уговорившись на том, Финео и Америго спросили Теодоро, обуреваемого смешанным чувством страха смерти и радости от встречи с отцом, чего бы он хотел. Уразумев, что, буде он пожелает, Виоланта выйдет за него замуж, Теодоро возликовал так, словно из преисподней допрыгнул до рая, и объявил, что если родители согласны, то он примет дозволение на брак с Виолантой как величайшею для себя милость. Засим решено было послать к Виоланте и узнать, как смотрит на это она. Виоланта была в совершенном отчаянии: она знала, что случилось с Теодоро и что его еще ждет, над ней самой нависла угроза смерти, и потому, когда к ней явился посланец, она далеко не сразу ему поверила, но потом все же приободрилась и ответила, что если б это только от нее зависело, то для нее не могло бы быть большего счастья, чем выйти замуж за Теодоро, но что в любом случае она из родительской воли не выйдет. Так, с общего согласия, Виоланта вступила в брак с Теодоро, и по сему случаю, к великому удовольствию всех горожан, было устроено невиданное торжество.

Виоланта успокоилась, отдала ребенка кормилице и немного спустя стала еще красивее, чем была прежде. Когда Финео возвратился из Рима, Виоланта, уже оправившись после родов, встретила его, как родного отца, он же, в восторге от того, что у него такая красивая невестка, обласкал ее, как родную дочь, — он и потом относился к ней, как к родной, — и необычайно торжественно и весело отпраздновал бракосочетание ее и своего сына. А несколько дней спустя Финео отвез на галере своего сына, невестку и внучонка к себе в Лаяццо, и здесь любящие супруги в радости и в спокойствии прожили свою жизнь.

8

Настаджо дельи Онести, влюбленный в девушку из рода Траверсари, тратит деньги без счета, однако ж так и не добивается взаимности; уступая просьбам своих близких, он уезжает в Кьясси; здесь на его глазах всадник преследует девушку, убивает ее и оставляет ее тело на растерзание двум псам; Настаджо Приглашает своих родных и свою возлюбленную на обед; на глазах у возлюбленной мучают девушку, и возлюбленная из боязни, что ее может постигнуть такая же участь, выходит замуж за Настаджо 

32

Когда Лауретта умолкла, Филомена по повелению королевы начала так:

— Достолюбезные дамы! За милосердие нас одобряют, а за жестокость божественное правосудие строго наказывает. Чтобы вам это стало ясно и чтобы вы раз и навсегда изгнали из своего сердца жестокость, я хочу рассказать повесть, столь же трогательную, сколь и занимательную.

В Равенне, принадлежащей к числу самых старинных городов Романьи, жило когда-то много людей знатных и состоятельных, в частности юноша по имени Настаджо дельи Онести, у которого после смерти отца и дяди остались на руках несметные богатства. Как это часто бывает с холостыми юношами, он влюбился в дочь мессера Паоло Траверсари33, — она была еще родовитей его, и потому он надеялся заслужить ее расположение своими поступками, но эти его великодушные, прекрасные и похвальные поступки были ему не на пользу, а, казалось, скорее во вред — до того сурова, жестока и бессердечна была с ним его возлюбленная, так возгордившаяся и возомнившая о себе, может статься, оттого, что для нее не являлось тайной, как она хороша собой и что принадлежит она к высшей знати, — словом, она и смотреть-то на него не хотела. Настаджо это было так горько, что его нередко после долгого и тяжкого раздумья тянуло руки на себя наложить, однако ж всякий раз он пересиливал себя и давал себе слово оставить всякую мысль о ней и даже возненавидеть ее, подобно как она ненавидела его. Со всем тем усилия его были бесплодны, напротив: чем меньше оставалось у него надежд, тем, казалось, сильнее становилось его чувство к ней. Словом, молодой человек продолжал обожать девушку и продолжал сорить деньгами; наконец родные его и друзья рассудили, что так он расстроит и здоровье свое, и состояние, и начали просить его и молить уехать из Равенны и некоторое время пожить где-нибудь еще, — тогда остынет-де и страсть любовная, и страсть к расточительству. Настаджо долго оборачивал дело в шутку, однако ж в конце концов его упросили, он сдался на уговоры и согласился. Снаряжался он в дорогу так, словно задумал поехать во Францию, в Испанию или же еще в какой-либо дальний край, затем сел на коня и, окруженный множеством друзей, отъехал мили три от Равенны; здесь, в Кьясси34, он велел разбить шатры и палатки и объявил сопровождавшим его, что дальше он никуда не поедет, а они пусть себе возвращаются в Равенну. Расположившись в Кьясеи, Настаджо повел жизнь привольную и широкую и, как это у него обыкновенно водилось, то того, то другого приглашал отужинать или же отобедать.

И вот в один из тех дивных дней, какие бывают в начале мая, вспомнилась ему бездушная его возлюбленная, и он, велев приближенным своим оставить его одного, дабы он мог мечтать о ней без помех, пошел куда глаза глядят и не заметил, как дошел до соснового бора. Пройдя с полмили и даже не вспомнив, что он с утра ничего не ел, и вообще позабыв обо всем на свете, в двенадцатом часу дня он вдруг услыхал громкий плач и отчаянные вопли — то плакала и кричала женщина. Сладостные его мечтания были, таким образом, прерваны; он поднял голову и с изумлением убедился, что находится в сосновом бору. Затем взглянул прямо перед собой и увидел, что к нему сквозь частый колючий кустарник бежит прелестная нагая девушка, с растрепанными волосами, исцарапанная сучками и колючками, и громко плачет и молит о пощаде. За нею справа и слева мчались два огромных разъяренных пса и, настигнув, пребольно ее кусали. А сзади, размахивая шпагой, скакал на вороном коне черный всадник с остервенелым взором и, изливая свою злобу в гневных и бранных словах, грозил ей смертью. Настаджо был поражен, испуган и в то же время преисполнен жалости к несчастной женщине, и его охватило желание избавить ее от травли и спасти от смерти. Так как он был безоружен, то отломил сук и двинулся навстречу собакам и всаднику.

Всадник, однако же, издали крикнул ему: «Не вмешивайся, Настаджо! Не препятствуй собакам и мне учинить с этой злодейкой то, чего она заслужила!»

Тем временем псы, впившись девушке зубами в бока, задержали ее, а всадник нагнал девушку и соскочил с коня. Настаджо приблизился к нему и сказал: «Ты, как видно, хорошо меня знаешь, а я понятия не имею, кто ты таков, и все же не могу не сказать тебе: нужно быть величайшим подлецом, чтобы с оружием в руках, верхом на коне, преследовать нагую девушку и, словно дикого зверя, травить ее собаками. Я буду защищать ее до последней капли крови».

Всадник же ему на это сказал: «Настаджо! Мы с тобой из одного города, ты был еще совсем маленьким, когда я, которого звали тогда Гвидо дельи Анастаджи35, был гораздо пламеннее влюблен в эту женщину, нежели ты — в Траверсари, и кичливость ее и жестокость довели меня до того, что однажды, в порыве отчаяния, я пронзил себя вот этой самой шпагой и тем осудил себя на вечную муку. Немного погодя эта женщина, ликовавшая по случаю моей смерти, тоже скончалась, и за то, что она жестоко со мной обошлась, за то, что мучения мои доставляли ей удовольствие, и за то, что она ни в чем не раскаялась, ибо не почитала все это за грех, осуждена была гореть в аду. Как скоро попала она в ад, в наказание она должна была бежать от меня, а я, который так пламенно когда-то ее любил, — преследовать ее, но не как любимую женщину, а как смертельного своего врага. И сколько бы раз я ее ни настиг, столько же раз этою самою шпагою, которою я пронзил себя, я пронзаю теперь ее, извлекаю, как ты это сейчас увидишь, ее сердце, безжалостное и холодное, куда ни любовь, ни сострадание так и не сумели проникнуть, и вместе с другими внутренностями бросаю на съедение псам. Малое время спустя по воле всеправедного и всемогущего бога она оживает, как если бы до того никогда и не умирала, и опять начинается мучительное для нее бегство, а я с собаками гонюсь за ней. И так каждую пятницу в это самое время я ее здесь настигаю и, как ты сейчас увидишь, подвергаю мучениям. Не подумай, однако ж, что в другие дни мы с ней отдыхаем, — я настигаю ее всюду и мщу ей за каждый злой помысел обо мне, за то зло, которое она мне где-либо причинила. Как видишь, из любовника я превратился во врага, и мне надлежит преследовать ее ровно столько лет, сколько месяцев она жестоко со мной обходилась. Так не мешай же мне исполнить волю божественного правосудия — все равно ты не властен этому воспрепятствовать!»

У Настаджо от ужаса волосы встали дыбом; он попятился и, обратив взор на несчастную девушку, в страхе ждал, что будет делать всадник; всадник же, словно бешеный пес, кинулся на девушку, — а в девушку вцепились псы, и она, стоя на коленях, молила всадника о пощаде, — и, взмахнув что было силы шпагой, пронзил ей грудь. Девушка, по-прежнему крича и плача, повалилась наземь, всадник же выхватил ножи, вынув сердце и прочие внутренности, швырнул псам, а голодные псы все мигом пожрали. Прошло немного времени — глядь, девушка как ни в чем не бывало вскакивает и бежит к морю, собаки бросаются за ней и то и дело кусают ее, всадник же ступает в стремя и со шпагою наголо устремляется в погоню, и вскоре все они скрываются из виду.

Настаджо и страху натерпелся, и душой изболелся, но потом ему вспало на ум, что так как это случается каждую пятницу, то он может извлечь из сего немалую пользу. Запомнив место, где это происходило, он возвратился к себе, а затем почел за нужное послать за родственниками своими и друзьями и сказал: «Вы долго убеждали меня разлюбить мою ненавистницу и перестать швырять деньги, — что ж, я исполню ваше желание, но только если вы окажете мне одну любезность, а именно — пригласите в следующую пятницу Паоло Траверсари с супругой, дочерью, со всеми его родственницами и со всеми, кто только пожелает, ко мне сюда отобедать. Зачем мне нужно их позвать — это вы тогда же и поймете».

Те решили, что просьба Настаджо вполне исполнима, и пообещали все устроить. Возвратившись в Равенну, они, когда подошло время, пригласили всех, кого хотел зазвать к себе Настаджо; в конце концов уломали и его возлюбленную, хотя это оказалось делом не легким. Настаджо велел приготовить роскошный обед и расставить столы под соснами, близ того места, где на его глазах замучили жестокосердную девушку. Рассадил же он мужчин и женщин с таким расчетом, чтобы его возлюбленная села как раз напротив места происшествия. И вот подали последнее блюдо, как вдруг все услыхали отчаянные вопли преследуемой девушки. Гости в изумлении стали спрашивать друг друга, что бы это могло быть, но никто не мог взять в толк, наконец все встали с мест и, всмотревшись, увидели кричавшую девушку, всадника и собак, а немного погодя и девушка, и всадник, и псы были уже здесь36. Все закричали на всадника и на собак, а многие попытались вступиться за девушку, однако же всадник, обратившись к ним с тою же речью, с какой уже обращался к Настаджо, вынудил их от изумления и страха податься назад. Как скоро всадник учинил то же, что и тогда, все женщины, — а среди них было много родственниц несчастной девушки и родственниц всадника, у которых еще свежи были в памяти и его любовь, и его кончина, — заплакали в голос, как будто их самих так же точно терзали. Когда же все кончилось, когда девушка и всадник удалились, происшествие это вызвало самые разные толки. К числу тех, кого оно особенно ужаснуло, принадлежала все ясно видевшая и слышавшая неприступная возлюбленная Настаджо, ибо она уразумела, что оно имеет к ней самое прямое отношение; она вспомнила, сколь высокомерно она держала себя с Настаджо, и ей уже чудилось, будто она бежит впереди, собаки бегут по бокам, а сзади мчится разъяренный Настаджо. И до того она была перепугана, что не чаяла, как дождаться удобного случая, — а случай не замедлил представиться вечером, — чтобы, сменив гнев на милость, тайно послать к Настаджо свою наперсницу и позвать его к себе — она, мол, согласна на все. Настаджо велел передать ей, что это ему очень приятно слышать, но что, буде на то ее соизволение, он хотел бы достигнуть исполнения своих желаний честным путем, то есть взять ее в жены. Девушка, сознававшая, что дело только за ней, ответила согласием. Решившись стать самой себе свахой, она объявила родителям, что хочет выйти замуж за Настаджо, — родители чрезвычайно обрадовались, в следующее же воскресенье Настаджо обручился и повенчался со своей возлюбленною, и зажили они весело. И не только их счастье породил ужас, в который повергло тогда гостей Настаджо то происшествие, — все равеннские дамы после описанного случая с перепугу стали куда податливее, чем прежде.

9

Федериго дельи Альбериги влюблен, но ему не отвечают взаимностью; он разоряется ради своей возлюбленной, и у него остается только сокол, которого он за неимением чего-либо еще и подает на обед пришедшей к нему в гости даме его сердца; узнав об этом, дама изменяет к нему свое отношение, выходит за него замуж, и благодаря этому он опять становится богатым человеком 

Филомена умолкла, а королева, приняв в рассуждение, что, за исключением пользовавшегося своею льготою Дионео, рассказывать больше некому, с веселым видом заговорила:

— Теперь моя очередь рассказывать, и я, милейшие дамы, с удовольствием расскажу повесть, отчасти похожую на предыдущую, не только для того, чтобы вы уразумели, какою властью обладают ваши чары над сердцами благородными, но также и для того, чтобы вы себе уяснили, что в иных случаях вам самим следует награждать и не всегда полагаться на судьбу, оттого что судьба чаще всего раздает награды без толку и без разбору.

Итак, надобно вам знать, что в нашем городе жил, — а может статься, живет еще и сейчас, — Коппо ди Боргезе Доменики37, человек всеми почитаемый и весьма влиятельный, пользовавшийся глубочайшим уважением и достойный вечной славы не столько за то, что в жилах у него текла благородная кровь, сколько за свое благонравие и достоинства души, и на старости лет, в разговорах с соседями и другими людьми, ему доставляло особое удовольствие вспоминать прошлое, а так как он отличался незаурядной памятью и был на редкость красноречив, то рассказывал лучше и складнее, чем кто бы то ни было. Одна из самых прекрасных его повестей, которые он особенно часто рассказывал, — это повесть об одном юном флорентийце по имени Федериго, сыне мессера Филиппо Альбериги38, выделявшемся среди тосканских юношей своею искушенностью в ратном искусстве, а равно и своею благовоспитанностью. Как это случается с большинством благородных юношей, он влюбился в знатную даму, монну Джованну, которая в то время считалась одной из самых красивых и очаровательных женщин во всей Флоренции. И вот, дабы снискать ее любовь, Федериго участвовал в состязаниях и соревнованиях, устраивал в ее честь празднества, одаривал ее, тратил деньги, не жалея, однако монна Джованна, столь же очаровательная, сколь и добродетельная, не придавала значения всему, что делалось ради нее, и не обращала внимания на того, кто это устраивал. Словом, Федериго жил не по средствам, но так ничего и не добился, и, как это обыкновенно бывает, деньги у него все вышли, он обеднел, и осталось у него одно-единственное именьице, на доходы с которого он еле-еле сводил концы с концами, да еще сокол, но зато один из лучших соколов на всем свете. Любил он монну Джованну еще сильнее, чем когда-либо, а жить в городе и вести прежний образ жизни уже не мог, — по сему обстоятельству он перебрался в Кампи39, где находилось его именьице, и занялся охотой на птиц; о вспомоществовании он никого не просил и покорно терпел лишения.

Нужно же было случиться так, что, когда Федериго дошел до последней крайности, муж монны Джованны занемог и, чувствуя свой конец, перед самой смертью составил духовную. Все свое огромное состояние он завещал своему сыну, в то время — подростку, с тем чтобы в случае, если сын умрет и законнорожденных детей у него не останется, состояние перешло к монне Джованне, которую он очень любил. Овдовев, монна Джованна, как это принято у наших дам, каждый год уезжала с сыном на все лето в деревню, к себе в именье, находившееся по соседству с именьем Федериго, и из этого соседства проистекло то, что мальчуган, которого привлекали птицы и собаки Федериго, с ним сдружился. Он не сводил глаз с летавшего сокола, он завидовал Федериго, но, зная, как тот дорожит соколом, не решался попросить, чтобы тот подарил ему птицу. И вот однажды мальчуган заболел. Мать сильно встревожилась, — ведь это был ее единственный сын, она души в нем не чаяла, — и теперь она ни на шаг не отходила от его постели, старалась развлечь его и все допытывалась, чего бы ему хотелось, — она, мол, все, что только в ее силах, ему достанет.

Наконец мальчик не вытерпел и сказал: «Матушка! Достаньте мне сокола Федериго — я тогда мигом поправлюсь».

Мать призадумалась и пораскинула умом. Она помнила, что Федериго долгое время ее любил, а она даже взглядом его не одарила. «Ну как я пошлю к нему за птицей и как у меня у самой повернется язык попросить у него сокола? — рассуждала она сама с собой. — Сказывают, лучше этого сокола на всем свете нет; притом сокол его кормит. И какой нужно быть наглянкой, чтобы отнять у порядочного человека единственную его отраду?» Монна Джованна была совершенна уверена, что отказу бы ей не было, но обратиться с подобной просьбой она не решалась, а потому, не зная, что ответить сыну, в растерянности молчала.

В конце концов материнская любовь восторжествовала: монна Джованна решилась порадовать сына и, что бы там ни было, не посылать, а пойти за соколом самой. «Успокойся, сынок! — сказала она. — Ты только как можно скорей выздоравливай, а я тебе обещаю завтра же принести сокола». Мальчуган так обрадовался, что в тот же день ему стало лучше.

Наутро монна Джованна взяла с собой свою знакомую, якобы в виде прогулки пошла по направлению к домику Федериго и, приблизившись, велела позвать его. В тот день погода была для охоты неподходящая; впрочем, Федериго уже несколько дней не ходил на охоту и копался у себя в огороде. Услыхав, что его спрашивает монна Джованна, он, не помня себя от радостного изумления, побежал к ней.

При виде Федериго монна Джованна с величественно-благосклонным видом встала и, ответив на почтительное его приветствие: «Мир дому Федериго!» — продолжала: «Я пришла вознаградить тебя за то зло, которое я тебе причинила в то время, когда ты с излишнею пылкостью меня любил. Награда же будет заключаться в следующем: я хочу со своею подругой запросто отобедать у тебя сегодня».

Федериго же ей скромно на это ответил: «Я не помню, сударыня, чтобы вы мне какое-либо зло причинили, напротив того: вы мне сделали много добра; ваши достоинства столь велики, что я не мог не полюбить вас, и это чувство меня облагородило. Смею вас уверить: радость от сознания, что вы осчастливили меня своим посещением, неизмеримо выше той радости, какую вызвала бы во мне возможность расходовать столько, сколько я расходовал прежде, хотя почитаю за должное упредить вас: вы пришли в гости к бедняку». Тут он не без смущения провел ее через дом в сад, а так как ему не с кем было оставить ее, то он обратился к ней с такими словами: «Сударыня! Семьи у меня нет, — с вами пока побудет вот эта добрая женщина, жена моего работника, а я пойду прикажу накрывать на стол».

Несмотря на крайнюю нищету, в какую впал Федериго, он до сих пор как-то не задумывался, зачем он так безрассудно промотал свое состояние, и только нынче, не обнаружив ничего, чем он мог бы попотчевать гостью, ради любви к которой он в былые времена угощал столько народу, он ясно представил себе весь ужас своего положения. На краю отчаяния, проклиная судьбу, он, сам не свой, заметался по комнатам — ни денег, ни вещей, которые можно было бы заложить, а час поздний, угостить чем-нибудь почетную гостью ему смерть как хочется, обращаться же к кому-либо, даже к своему работнику, неловко, но тут взгляд Федериго задержался на милом его сердцу соколе, — тот сидел у него в каморке на жердочке. Видя, что делать нечего, Федериго снял его с жердочки, пощупал — сокол показался ему достаточно упитанным, вполне пригодным для того, чтобы угостить им столь важную даму. Не долго думая, Федериго свернул соколу шею и тут же велел служанке ощипать его, приготовить и хорошенько зажарить на вертеле. Стол он распорядился накрыть белоснежными скатертями, которые у него еще остались от прежней роскоши, а затем с веселым видом возвратился к даме в сад и объявил, что кушать подано, — чем, дескать, богат, тем и рад. Дама и ее подруги сели за стол и, не подозревая, что они едят, вместе с Федериго, который усиленно их угощал, съели чудного сокола.

Наконец убрали со стола, некоторое время после обеда прошло в приятной беседе, а затем гостья подумала, что пора заговорить о цели ее прихода, и, обратив на Федериго благосклонный взор, начала так: «Федериго! Тебе, уж верно, памятно твое прошлое, памятно и мое прямодушие, которое ты, может статься, принимал за суровость и жестокость, и я не сомневаюсь, что, узнав, зачем, собственно, я к тебе пришла, ты подивишься моей смелости. Впрочем, я убеждена, что, если б у тебя были дети, если б ты знал, что такое любовь к детям, ты бы не судил меня строго. Но у тебя детей нет, а у меня есть сын, следственно, то, что свойственно всем матерям, свойственно и мне. И вот я, коль скоро я разделяю жребий всех матерей, вынуждена, наперекор себе самой и вопреки правилам приличия, попросить у тебя то, что, сколько мне известно, тебе чрезвычайно дорого, и я понимаю — почему: горькая твоя судьбина не оставила тебе никакой иной забавы, никакой иной отрады, никакой иной утехи. Я прошу, чтобы ты подарил мне сокола: мой мальчик в таком от него восторге, что если я ему не принесу его, то он этого не переживет. Так вот, я прошу тебя не ради твоей любви ко мне, ни к чему тебя не обязывающей, — я взываю к душевному твоему благородству, которое уже выказалось в несравненной твоей щедрости: будь добр, подари мне сокола — этим ты спасешь моего сына, я же буду тебе благодарна до конца дней».

Федериго, выслушав просьбу гостьи и поняв, что не может ей быть полезен, так как сокола они съели за обедом, вместо ответа расплакался. Гостья подумала, что Федериго заплакал, вернее всего, оттого, что ему жаль сокола, и хотела было сказать, что не возьмет подарка, но потом все же рассудила за благо подождать, пока Федериго выплачется, и послушать, что он ответит, он же сказал ей так: «Сударыня! С тех пор как, по воле божией, я все свои любовные думы посвятил вам, судьба не благоприятствовала мне, и я на нее роптал, но все ее прежние удары — ничто в сравнении с сегодняшним, — отныне я буду на нее сетовать при одном воспоминании о том, как вы посетили убогую мою хижину, которую вы не удостаивали своим посещением, пока я жил богато; при одном воспоминании о том, как вы попросили меня сделать вам скромный подарок, а я по прихоти судьбы вынужден был отказать вам; почему я вынужден вам отказать — это я в немногих словах сейчас объясню. Узнав, что вы снизошли до того, чтобы у меня отобедать, я, приняв в рассуждение ваше положение в свете, равно как и ваши достоинства, почел приличным и необходимым угостить вас редкостным блюдом, каким потчуют далеко не всех. И тут я вспомнил о соколе, которого вы у меня просите, представил себе, каков он должен быть на вкус, рассудил, что таким кушаньем не стыдно вас угостить, и, полагая, что лучше я не мог бы им распорядиться, велел зажарить его и подать к обеду. Оказывается, он вам нужен был живой, и мне так горько, что я не смог оказать вам услугу, так горько, что теперь я до самой смерти не успокоюсь».

И тут он в подтверждение своих слов приказал разложить у ее ног перья, лапы и клюв сокола. Увидав все это и услыхав, гостья попеняла Федериго за то, что он, единственно для того, чтобы угостить женщину, убил такого прекрасного сокола, однако ж в глубине души по достоинству оценила широкую его натуру, которую не в силах была сузить бедность. Поблагодарив Федериго за оказанную ей честь и за гостеприимство, она, удрученная тем, что придет домой без сокола и что сыну от этого может стать хуже, простилась с хозяином и вернулась к сыну, — сын же, то ли с горя, что не будет у него сокола, то ли оттого, что болезнь его была неизлечима, спустя несколько дней, растерзав сердце матери, скончался.

Монна Джованна долго плакала и горевала, но братья ее, полагая, что такой богатой и еще молодой женщине не след оставаться вдовой, настойчиво советовали ей выйти замуж вторично. Ей этого не хотелось, но братья от нее не отставали, и тут она вспомнила, какой хороший человек Федериго и какая у него добрая душа, — ведь он не пожалел в тот раз такого великолепного сокола только для того, чтобы ее угостить, — и сказала братьям: «Если б вы мне не докучали, я бы предпочла остаться вдовой, но если вы уж непременно хотите, чтобы я вышла замуж, то я не выйду ни за кого, кроме Федериго дельи Альбериги».

Братья подняли ее на смех. «Глупышка! — сказали они. — Что ты выдумала? Да ведь у него гроша за душой нет!»

А она им: «Это я, братцы, не хуже вас знаю, но только, по мне, мужчина, нуждающийся в деньгах, лучше денег, нуждающихся в мужчине».

Братья, знавшие Федериго за человека порядочного, хотя и неимущего, не стали противиться ее желанию и поженили их, и Федериго получил за ней богатое приданое. Женившись на любимой женщине, разбогатев благодаря ей и сделавшись рачительным хозяином, он счастливо прожил с ней свою жизнь.

10

Пьетро ди Винчоло ужинает не дома; его жена приглашает к себе молодого человека; Пьетро возвращается; жена прячет молодого человека под корзину, где прежде держали цыплят; Пьетро рассказывает, как у Эрколано, у которого он ужинал, был только что найден молодой человек, которого укрывала жена Эрколано; жена Пьетро осуждает жену Эрколано; как на грех, осел наступает на пальцы молодому человеку, который прячется под корзиной, и тот вскрикивает от боли; Пьетро подбегает к корзине, убеждается, что под ней прятался мужчина, и таким образом обман жены всплывает наружу, но в конце концов из-за своей извращенности Пьетро с нею мирится 

Повесть королевы подошла к концу, и все прославили бога, достойно вознаградившего Федериго, после чего Дионео, не ожидая понуждений, начал так:

— Мне трудно сказать, почему людей радуют не столько добрые, сколько дурные дела, особливо в тех случаях, когда они их не затрагивают: быть может, это зависит от испорченности того или иного человека, быть может — от повреждения нравов, а быть может — в силу нашей врожденной греховности. Я же взял на себя труд, — и готов нести эту обязанность и в дальнейшем, — разгонять вашу тоску, смешить вас и веселить: такова единственная моя цель; вот почему я намерен рассказать вам, возлюбленные девушки, повесть, правда, не весьма пристойную40, но зато забавную, вы же, прослушав ее, поступите так, как вы обыкновенно поступаете, входя в сад: протягиваете нежную ручку, срываете розу, а шипы оставляете. Так же точно поступите и в сем случае: примите в рассуждение, что нерадивый муж, быв опозорен, заслужил горькую свою участь, и весело посмейтесь над шурами-мурами его супруги, а где найдете нужным — посочувствуйте чужому горю.

Не так давно жил-был в Перудже богатый человек по имени Пьетро ди Винчоло41, и вот этот самый Пьетро не столько потому, что ему уж так загорелось жениться, сколько, по всей вероятности, дабы ввести в заблуждение перуджинцев и заставить их переменить о себе мнение, вступил в брак. Судьба выбрала ему жену как раз по его вкусу: дебелую, рыжую, ненасытную бабу, — она бы и от двух мужей не отказалась, а нарвалась на такого, который меньше всего думал о том, чтобы ей угодить. В этом она вскоре убедилась, а между тем она была уверена в своей красоте и свежести, словом, баба была в самой поре и в соку, и первое время она из себя вон выходила, ругала мужа на все корки, словом — не ладила с ним. Но потом сообразила, что мужа она этим все равно не исправит, только свое здоровье расстроит. «Этот паршивец брезгует мной, оттого-то он, пакостник, умеет только на голове ходить, — подумала она, — найду-ка я себе такого, который, как все добрые люди, ходит. Ведь я почему за него вышла и принесла ему хорошее, богатое приданое? Я думала, он — мужчина, я думала, ему любо то, что любо и должно быть любо всем мужчинам на свете, а если б я только знала, что он не мужчина, нипочем бы за него не пошла. А вот он знал, что я — женщина, так зачем же он на мне женился, коли женщина ему противна? Терпение мое лопается. Если б я не хотела жить в миру, я бы ушла в монастырь. Но я живу и намерена жить в миру, я жажду мирских радостей и утех, а этак я, пожалуй, состарюсь и ничего путного не дождусь. Придет старость, спохватишься, да поздно: молодость прошла, и прошла зря, а что в молодости нужно себя радовать — тут мой супруг подает мне отличный пример: сам забавляется и меня учит забавляться, но только в моих-то забавах ничего дурного не усмотришь, а вот его забавы в высшей степени предосудительны: я нарушу закон, а он идет и против закона, и против природы».

Мысль эта все чаще стала приходить почтенной женщине в голову; наконец, дабы тайно привести замысел свой в исполнение, она свела знакомство с одной старухой, похожей на святую Вердиану, кормящую змей42; эта самая старуха ходила за отпущением грехов, не иначе как перебирая четки, говорила только о житиях святых да о язвах святого Франциска, и почти все считали ее святой. Жена Пьетро, решив, что пора поговорить с ней начистоту, поведала ей свои намерения. Старуха же рассудила так: «Доченька! Господь всеведущ, и он знает, что ты поступишь как должно. Если бы даже у тебя и не было такого повода, тебе, как всякой молодой женщине, следовало бы так поступить, иначе молодость пройдет даром, а ведь человеку тяжелее всего сознавать, что он упустил время. На кой черт мы нужны в старости? Золу из печки выгребать? Я это знаю по себе, я на себе это испытала, так что уж ты мне поверь: вот я теперь, на старости лет, томлюсь мучительным, горьким, да, жаль, беспроким раскаянием, как много времени я потратила даром. Правда, я не все свое время прозевала, — не думай, что я уж такая рохля, — но своего не отгуляла, и стоит мне вспомнить, какая я молодая была, да сравнить, какою стала, — а старость-то ведь не радость, — так у меня сердце кровью обливается. Мужчины — дело другое: они все умеют, не только это, и старики-то еще молодых за пояс заткнут, а женщины годны лишь на это, да еще детей рожать, — только за то их и ценят. Вот тебе самое явное доказательство: женщины всегда могут, а у мужчин не так. Притом одна женщина способна довести до изнеможения много мужчин, меж тем как много мужчин не доведут до изнеможения одну женщину. Так вот, раз мы для того и рождены, то — повторяю — ты очень хорошо сделаешь, ежели обведешь своего муженька вокруг пальца, — тогда в старости душе твоей не в чем будет упрекнуть твою плоть. Всем людям, а в особенности — женщинам, нужно брать от жизни все, что только она может дать; мужчинам тоже надлежит пользоваться каждым удобным случаем, ну, а женщинам и подавно: сама знаешь — состаримся, так ни муж, ни посторонний — никто и смотреть-то на нас не хочет, гонят нас на кухню: мурлыкайте там себе с кошкой, а не то так пересчитывайте кастрюльки да миски. И они же еще измываются над нами, говорят: «Юницам чтоб угоститься, а старухам чтоб подавиться», — и чего они только про нас не говорят! Словом сказать, лучше меня ты ни к кому бы не могла обратиться за помощью: нет такого франта, к которому я не осмелилась бы подступиться, и нет такого мужлана и облома, которого я не сумела бы улестить и заставить плясать под мою дудку. Ты только покажи мне того, кто пришелся тебе по сердцу, а уж дальше я сама все обстряпаю. Но только, доченька, не забудь: я женщина бедная, уж ты теперь давай мне и на отпущения и на молебны, — это все равно, что ты богу свечку за упокой души усопших сродников поставишь». На том старуха окончила свою речь.

Молодая женщина условилась со старухой, что ежели та увидит молодца, который частенько проходил по ее улице и все приметы которого она ей описала, то пусть, мол, действует. При расставании дала она ей кусок солонины — и, дескать, с богом. А несколько дней спустя старуха потихоньку провела к ней в комнату того молодого человека, о котором у них было говорено, и потом она уже приводила к ней всех, кто только приходился ей по нраву, а хозяйка хоть и боялась мужа, однако маху не давала. Но вот как-то вечером случилось ее супругу пойти отужинать к своему приятелю Эрколано, а жена наказала старухе направить к ней одного из самых красивых и прелестных юношей во всей Перудже, каковое поручение старуха исполнила незамедлительно. Не успели, однако ж, хозяйка дома с молодым человеком приняться за ужин, как на улице послышался голос Пьетро, кричавшего, чтобы ему отворили. Жена, услыхав голос мужа, замерла, но, тут же порешив во что бы то ни стало устроить так, чтобы муж и полюбовник не встретились, она не догадалась выпустить молодого человека в другую дверь, а от великого ума спрятала его в чулане, рядом с комнатой, где они ужинали, накрыла корзиной, где прежде держала цыплят, на корзину накинула чехол от тюфяка, который она велела перед тем вытрясти, а потом послала отворить мужу дверь.

«Скоро же вы умяли ужин», — сказала она вошедшему супругу.

«Да мы к нему и не притронулись», — молвил Пьетро.

«Как так?» — спросила жена.

«Сейчас скажу, — отвечал Пьетро. — Только Эрколано, его жена и я — за стол, слышим: кто-то чихнул; раз чихнул, два чихнул — мы не обращаем внимания, но уж когда он в третий, в четвертый, в пятый раз чихнул, — а там мы и счет потеряли, — то мы поневоле диву дались. А Эрколано уже успел дать жене легкую взбучку за то, что она долго нам не отворяла, и тут он на нее накинулся: «Это еще что такое? Кто там чихает?» Встает из-за стола и идет к лестнице, а под лестницей у них, как во всех домах, — чуланчик, куда сваливают всякий хлам. Покажись ему, что чихают в чулане, он дверцу-то и распахнул, а как отворил — оттуда дико завоняло серой, хотя должно заметить, что запах серы доносился до нас и прежде, и мы на это жаловались, но хозяйка нам сказала: «А это я, говорит, нынче в котелок с белилами серы положила и поставила под лестницу дымом окурить — вот оттого и пахнет». Эрколано дверцу открыл, дым немножко повытянуло, он заглянул и увидел мужчину: тот все еще чихал — так на него действовала сера. Но хоть он и чихал, а дыханье-то у него в груди сперло, так что, побудь он там еще немножко, он бы уже не смог ни чихнуть, ни еще что-либо сделать. Увидел его Эрколано и разбушевался: «Теперь, кричит, я понимаю, почему ты нам давеча так долго не отворяла! Да разразит меня господь, если я тебе сейчас не отплачу!» А жена видит, что ее вывели на чистую воду, — даже оправдываться не стала: выбежала из-за стола и — куда глаза глядят! Эрколано и не заметил, что жена убежала, он к этому чихале: вылезай да вылезай, а тот — при последнем издыхании, не подает признаков жизни. Ну, тут Эрколано хвать его за ногу, выволок из чулана и побежал было за ножом, — хотел его зарезать, — а я не дал, не позволил пальцем до него дотронуться: а вдруг, думаю, меня за соучастие стражники притянут? — вскочил, вступился за него и так заорал, что сбежались соседи, подняли на руки обмершего молодца и понесли неизвестно куда. Оттого-то ужин наш и не состоялся: так ничего и не съели — понюхать даже не успели».

Выслушав Пьетро, жена его поняла, что и другие не глупее ее, хотя и не у всех все гладко выходит; она всецело была на стороне жены Эрколано, однако ж, смекнув, что осуждение чужого греха — наилучший способ прикрыть свои грешки, такую повела речь: «Ну и дела! Нечего сказать: добродетельная, честная женщина! А поглядишь: святая, да и только, — прямо хоть исповедуйся у нее! Ведь уж старуха, а какой пример молодым подает! Да будет проклят тот час, когда она на свет появилась! И как это еще земля ее носит? Экая змея, экая лиходейка, всех нас, перуджиек, осрамила и опозорила! Ведь это что: забыть всякий стыд, нарушить супружескую верность, запятнать свое доброе имя, ради полюбовника не пожалеть такого порядочного, такого почтенного человека, который так хорошо с ней жил, — и его и себя обесчестить! Прости, господи, мое согрешение, таким бабам спуску давать нельзя: убивать их нужно, живыми в огонь бросать и сжигать».

Но тут она вспомнила о своем дружке, сидевшем под корзиной, и сказала Пьетро, что пора спать. Пьетро не столько спать хотелось, сколько есть, и он спросил, не даст ли она ему поужинать. «Какой тебе еще ужин! — возразила жена. — Если ты уходишь со двора, разве я когда готовлю ужин? Я тебе не жена Эрколано! Иди-ка ты спать — так-то дело будет лучше!»

Случилось, однако ж, что в тот вечер приехали из деревни работники Пьетро и поставили ослов в стойло, около чулана, поставить-то поставили, а напоить не напоили, и вот один из ослов, которому здорово пить хотелось, сорвался с веревки, вышел из стойла, стал все кругом обнюхивать — нет ли где воды, и в конце концов забрел в чулан и наступил копытом на корзину, под которой хоронился молодой человек. Молодой человек стоял на четвереньках, высунув из-под корзины пальцы одной руки, и такая уж была его доля, или, вернее, недоля, что осел на них наступил, а молодой человек взвыл от боли. Услыхав вопль, Пьетро подивился, но тут же сообразил, что кричат где-то тут, в доме. Молодой человек по-прежнему вопил, оттого что осел всей тяжестью давил ему на пальцы; в конце концов Пьетро вышел из комнаты, спросил: «Кто там?» — затем поднял корзину и увидел молодого человека, а тот теперь уже чувствовал не только боль в пальцах, которые отдавил ему осел, — он затрясся от страха, как бы хозяин не расправился с ним по-свойски. Но тут Пьетро удостоверился, что это тот самый молодой человек, за которым он в силу своей испорченности бегал, и спросил: «Что ты тут делаешь?» — тот же ему на это ничего не ответил, — он молил ради Христа не бить его.

«Вставай, не бойся, не стану я тебя бить, — молвил Пьетро, — ты только скажи, как и зачем ты здесь очутился».

Тогда молодой человек все ему рассказал. Пьетро, столь же обрадованный встречей с ним, сколь удручена была хозяйка, взял его за руку и повел в комнату, где, не помня себя от страха, жена ожидала мужа. Пьетро сел напротив нее и сказал: «Вот ты сейчас поносила жену Эрколано, говорила, что ее нужно сжечь, что она всех вас, женщин, позорит. Что же ты о себе-то промолчала? Если же ты о себе помалкиваешь, как же у тебя хватило духу ругать ее, когда ты сама поступаешь так же точно, как она? Все вы на одну стать, вот что, все вы ухищряетесь, как бы это чужими провинностями прикрыть свои собственные шашни. Да снизойдет с небеси огнь и да попалит он весь окаянный ваш род!»

Жена, приняв за добрый знак, что он пока рукам воли не дает, а только на словах ее отделывает, и заметив, что он рад-радехонек пригожему этому юноше, расхрабрилась: «Я не сомневаюсь, что ты был бы счастлив, если бы огнь с небеси всех нас попалил, — сказала она, — ведь ты нас любишь, как собака палку, но только, вот как бог свят, желание твое не исполнится. Хотела бы я, однако же, знать, чем ты мной недоволен. Я была бы только рада, — поверь, — если б ты сравнил, как живется мне и как живется жене Эрколано: эта старая святоша и ханжа получает от мужа все, что ей надобно, он держит ее в холе, как и подобает держать жену, а я именно этого-то и лишена. Я одета-обута, это правда, но ты же сам прекрасно знаешь, как у нас с тобой обстоит насчет другого-прочего и сколько времени ты уже со мной не спишь. Я бы предпочла ходить в лохмотьях, босиком, лишь бы ты ублажал меня в постели, чем быть нарядной и терпеть такое твое обхождение. Пойми, Пьетро: я обыкновенная женщина и хочу того же, чего хотим мы все, так что если я стараюсь промыслить себе то, чем ты меня не ублаготворяешь, то нечего мне за это выговаривать. Скажи спасибо, что я твою честь блюду: ни с какими проходимцами и прощелыгами не путаюсь».

Пьетро, видя, что у жены накипело и теперь она может об этом хоть до утра говорить, и, сознавая, что до сих пор он плохо о ней заботился, обратился к ней с такими словами: «Полно, жена! Ужо я тебя удовольствую, а сейчас будь добра, дай нам поужинать, а то, как видно, молодой человек тоже ничего не ел».

«Конечно, нет, — подтвердила жена. — Он не успел поужинать. Мы с ним только было за стол, а тут тебя нелегкая несет».

«Ну так ступай, дай же нам поужинать, — сказал Пьетро, — а уж после я позабочусь о том, чтобы тебе не на что было пожаловаться».

Удостоверившись, что муж более не гневается, жена вышла, велела накрыть на стол и вместе со своим нерадивым мужем и молодым человеком села за приготовленный ею ужин, каковой прошел для нее весело. Что именно Пьетро устроил после ужина для ублаготворения всех троих, — это из моей памяти изгладилось. Знаю только, что утром молодого человека провожали до Главной площади43, а он шел и думал — кем же он все-таки был ночью: мужем или скорее женой? Так что вот, милые дамы: всегда плати тою же монетой, а не можешь сейчас — подожди удобного случая, но все же как тебе аукнут, так ты и откликнись.

На том Дионео окончил свой рассказ, во время которого женщины только слегка хихикали, но не потому, чтобы он им не понравился, а потому, что им было неловко, и тут пришел конец царствованию Фьямметты; она встала и, сняв с головы лавровый венок, с обворожительною приятностью возложила его на Элиссу.

— Теперь, милостивая государыня, настала очередь повелевать вам, — объявила она.

Приняв сию дань уважения, Элисса поступила так же точно, как ее предшественники, — отдала распоряжения дворецкому на все время своего царствования, а затем, к общему удовольствию, повела такую речь:

— Всем нам нередко приходилось слышать, что многим удавалось острыми словцами, быстрыми и находчивыми ответами мгновенно притуплять зубы, которые на них точились, и предотвращать опасности. Это отличный, поучительный предмет, и я хочу, чтобы завтра, с божьей помощью, беседа у нас шла именно в этих пределах, то есть — О том, как люди, уязвленные чьей-либо шуткой, платили тем же или быстрыми и находчивыми ответами предотвращали утрату, опасность и бесчестье.

Мысль королевы встретила полное одобрение, и королева отпустила всех до ужина. Она встала, вслед за тем ее примеру последовало все почтенное общество, и тут каждый, согласно уставу, занялся своим делом. Как же скоро смолкли цикады, королева велела всех звать к ужину; ужин прошел весело, а после ужина начались танцы и пенье. Эмилии королева приказала повести танец, а Дионео — спеть песню. Дионео сейчас же затянул: Монна Альдруда, хвост задирай,44 я к тебе с доброю вестью.  Женщины расхохотались, причем громче всех смеялась королева; со всем тем она велела Дионео перестать и спеть что-нибудь другое.

Дионео же ей на это сказал:

— Государыня! Будь у меня цимбалы, я бы спел: Поднимай-ка подол, монна Лапа,  или же: Под оливой мурава,  а не то: От морской воды не нажить бы мне беды,  но цимбал у меня нет, а потому выбирайте сами. Может, хотите: А ну-ка, высунься, дружочек, — тебя сорву я, как цветочек? 

— Нет, что-нибудь еще, — молвила королева.

— Ну, тогда: Не подставляй, Симона, бочку — ведь на дворе же не октябрь. 

— Да будет тебе! — со смехом молвила королева. — Если хочешь, так спой какую-нибудь хорошую песню, а эту мы слушать не станем.

— Не извольте гневаться, государыня, — молвил Дионео. — Какую прикажете? Я же их знаю больше тысячи. Хотите: Не дам тебе, моя ракушечка, покою и створочки твои немедленно раскрою?  Или: Полегче, муженек?  Или: Я за сто лир купила петушка? 

Все посмеивались, а королева осердилась.

— Полно же дурачиться, Дионео! — молвила она. — Спой нам хорошую песню, а то я тебе задам!

Дионео в ту же секунду перестал зубоскалить и пропел вот какую песню:

Любовь! Столь ярок свет
В очах у милой, что из-за него я
Стал ей, а значит, и тебе слугою.

Он пламя негасимое твое
В душе моей питает ежечасно,
Меня лишая сна.
Когда гляжу на дивный лик ее,
Я сознаю, как ты, любовь, всевластна.
Так хороша она,
Так совершенств полна,
Что я ее небесной красотою
Пленяюсь с каждым днем сильнее вдвое.

Давно уже, владычица моя,
Награды от тебя за все страданья
Ждет раб покорный твой,
Но до сих пор еще не знаю я,
Лелея сладостные упованья,
Внушенные тобой,
Известно ль это той,
Мысль о которой так владеет мною,
Что мне без милой больше нет покоя.

Владычица благая! Соизволь,
Чтоб занялся и в ней пожар нежданный
От твоего огня
И поняла она, какую боль
Из-за нее терплю я непрестанно,
Рыдая и стеня.
Вступись же за меня
И слей свои мольбы с моей мольбою,
Когда прекрасной сердце я открою.

Когда Дионео умолк, тем самым дав понять, что песне — конец, королева осыпала Дионео похвалами, что не помешало ей долго еще потом слушать пенье других. Наконец, когда дневной жар сменился ночною прохладой, королева объявила, что теперь каждый волен отдыхать до утра как ему бог на душу положит.

  • 1. Стр. 322. …подобного рода повесть может быть вам только приятной.  — Сюжет этой новеллы восходит скорее всего к позднегреческому роману. После Боккаччо он неоднократно обрабатывался в европейской литературе и живописи вплоть до Ганса Сакса и Рубенса.
  • 2. Стр. 330. …и потом все четверо долго еще благоденствовали у себя на родине.  — Концовка, характерная для нескольких новелл этого дня.
  • 3. Стр. 331. …человек по имени Мартуччо Гомито…  — Данных о существовании реального прототипа этого боккаччевского персонажа не имеется. Но во времена Боккаччо фамилия Гомито была весьма распространенной в Неаполе.

    Судьба же благоприятствовала ему до тех пор, пока он не зарвался. — Поведение Мартуччо живо повторяет действия Ландольфо Руфоло (новелла 4 второго дня).

  • 4. Стр. 333. …прислуживает рыбакам-христианам.  — Во времена Боккаччо неподалеку от Сузы действительно находилась колония итальянских рыбаков, которые занимались добычей кораллов.
  • 5. …двинул на короля тунисского Мариабдела…  — По-видимому, испорченное от Мулиабдела, — имя, которое в те времена носили два властителя Туниса: Абу Абд Алла Мухаммед I (1249–1277) и Абу Абд Алла Мухаммед II (1295–1309).
  • 6. Стр. 336. В Риме, который когда-то был главой целого мира, меж тем как в наши дни он являет собою не более, как его хвост…  — Сетования Боккаччо на упадок былого величия Рима, совпавшего с периодом так называемого «авиньонского пленения» пап, довольно часто встречаются и в других его произведениях. Выражение «не более, как его хвост» — «coda mundi» (лат.)  укрепилось в итальянской литературе. Нередко использует его уже в XVI веке, например, Пьетро Аретино.
  • 7. …юноша по имени Пьетро Боккамацца…  — В XIV веке в Риме существовали две семьи Боккамацца.
  • 8. …направили путь в Аланью…  — Принятое написание: Ананьи. Городок в пятидесяти километрах от Рима по античной Латинской дороге из Рима в Неаполь.
  • 9. Стр. 337 …миль на восемь отъехали от Рима…  — Боккаччо во многих новеллах удивительно точен в топографии (ср., например, описание Неаполя в новелле об Андреуччо). Так и здесь. Судя по описанию, влюбленные сбились с пути где-то возле Казале Чампино, свернув налево, попали в лес в окрестностях Фраскати.
  • 10. …назло всем Орсини…  — Дело в том, что римские Боккамацца были дружны со знатным семейством Орсини, знаменитыми римскими магнатами, которых порой боялись сами папы.
  • 11. Стр. 340. Льелло ди Кампо ди Фьоре  — представитель одной из ветвей семейства Орсини, к которой, например, принадлежал папа Николай III (1277–1280).
  • 12. Стр. 341. …дворянин по имени Лицио да Вальбона…  — синьор Вальбоны (расположенной в тоскано-романьольских горах). Имя его упоминается у Данте («Чистилище», песнь XIV, 97).
  • 13. Стр. 342. …Риччардо, из рода Манарди да Бреттиноро…  — Имя Манарди Данте упоминает вместе с именем Лицио да Вальбона.
  • 14. Стр. 346. …город Фаэнца… оправился от потрясений…  — Вероятно, Боккаччо имеет в виду вторую половину XIII века, когда Фаэнца стала процветающей коммуной, хотя и под номинальной властью церкви.
  • 15. Стр. 349. …когда Фаэнцу взял император Фридрих…  — Фридрих II взял Фаэнцу приступом в 1240–1241 годах.
  • 16. …некто Гвильельмино да Медичина…  — Фамилия Медичина, возможно, подсказана Боккаччо чтением Данте («Ад», песнь XXVIII, 73).
  • 17. Стр. 350. …еще раз показать это на примере одного влюбленного юноши.  — Вся эта новелла является более или менее прямым пересказом эпизода из «Филоколо».
  • 18. Стр. 351. Марино Болгаро.  — О нем вспоминает Боккаччо в «De Casibus» (IX, 26) как о своем друге и дивном рассказчике. В 1341 году Марино Болгаро был еще жив.
  • 19. …переплывал… чтобы поглядеть хоть на стены ее дома.  — Прямая реминисценция из Овидия (об Эро и Леандро), боготворимого автором «Декамерона».
  • 20. …короля сицилийского Федериго…  — Фридрих (Федериго) Арагонский, король Сицилии с 1296 по 1337 год.
  • 21. …дворце… Куба…  — знаменитый дворец в Палермо, существующий по сей день.
  • 22. …побережья от Минервы до Скалеи…  — то есть от нынешнего Пунта Кампанелла (против острова Капри) до залива Поликастро.
  • 23. Стр. 353. …генерал-адмирала Руджери де Лориа…  — Руджеро де Лория, победитель Карла Анжуйского (1284). В 1296–1297 годах командовал флотом короля Фридриха. Адмирала Лориа упоминают Данте («Чистилище», песнь XX, 79 и след.) и Боккаччо в «12-м любовном видении» и в «De Casibus».
  • 24. Стр. 354. …остров Иския все еще тебе подвластен.  — Об участии Марино Болгаро в этом деле история сведений не дает. Известно только, что Иския (остров неподалеку от Неаполя) восстала против Карла II и находилась под властью Арагонской династии до 1299 года.
  • 25. Стр. 355. …добрый король Вильгельм…  — См. комментарий 149.
  • 26. …мессер Америго Аббате да Трапани…  — представитель именитой семьи в Валь де Мацара, члены которой в течение долгого времени были наместниками в Трапани.
  • 27. …идя вдоль берегов Армении…  — Для Боккаччо Армения была сказочной страной. Следует предположить, что имелось в данном случае в виду морское побережье Колхиды, то есть Кавказа.
  • 28. Стр. 356. …вдохновила их на сердечные излияния.  — Место это, очевидно, подсказано эпизодом охоты в книге IV «Энеиды», когда непогода загнала Энея и Дидону в грот.
  • 29. Стр. 357. …наместнику короля…  — Округом Трапани управлял наместник («капитал»), назначаемый королем Сицилии.
  • 30. Стр. 358. …сопряженных с предстоявшим крестовым походом…  — По-видимому, речь идет о третьем крестовом походе. Крестоносцы заключили тогда договор с Армянским царством, выбрав его в качестве базы для дальнейших военных действий.
  • 31. Лаяццо  — тогдашний армянский порт (Малая Армения).
  • 32. Стр. 360. Настаджо дельи Онести.  — Дельи Онести — знатная равеннская семья.
  • 33. Стр. 361. …дочь мессера Паоло Траверсари…  — Семья Траверсари — одна из стариннейших равеннских фамилий византийского происхождения. Имела герцогский титул. Паоло Траверсари, сын Пьетро, был, подобно своему отцу, покровителем поэтов (Данте «Чистилище», песнь XIV, 98).
  • 34. …в Кьясси…  — Тут на берегу Адриатического моря находился (и сейчас еще находится) знаменитый сосновый бор, который так звучно воспел Данте в песне XXVIII «Чистилища».
  • 35. Стр. 362. Гвидо дельи Анастаджи  — родом из знатной равеннской семьи. Упоминается Данте наряду с Траверсари.
  • 36. Стр. 364. …и всадник и псы были уже здесь.  — Этот эпизод замечательно изображен Сандро Боттичелли на одной из четырех картин, написанных на сюжет новеллы Боккаччо по случаю бракосочетания представителей двух известных флорентийских семей — Бини и Пуччи. Три картины хранятся в музее Прадо в Мадриде, одна — в Англии.
  • 37. Стр. 365. Коппо ди Боргезе Доменики.  — Коппо, или Джакоппо (Якопо) — из почтенной флорентийской семьи. Боккаччо упоминает его в своих «Чтениях» о Данте.
  • 38. Филиппо Альбериги.  — Альбериги — стариннейшая флорентийская семья, ко времени Боккаччо уже сильно обедневшая.
  • 39. Стр. 366. …перебрался в Кампи…  — Камни Бизенцио — в нескольких километрах к северо-западу от Флоренции.
  • 40. Стр. 370. …повесть, правда, не весьма пристойную…  — Источником новеллы является эпизод из «Метаморфоз» (IX, 14–28) Апулея, которого Боккаччо особенно чтил.
  • 41. Стр. 371. Пьетро ди Винчоло.  — Пьетро (из известной перуджинской семьи) упоминается в документах конца XIII и начала XIV века.
  • 42. …похожей на святую Вердиану, кормящую змей…  — Согласно житийной литературе, в дом святой Вердианы вползли по божественному наущению две змеи, которые должны были искусать святую. Она оставила их у себя и кормила.
  • 43. Стр. 376. …до Главной площади…  — то есть до площади Палаццо Синьории, главной площади Перуджи.
  • 44. Стр. 377. …Монна Альдруда, хвост задирай…  — грубоватая простонародная песенка, не очень пристойного содержания.