КНИГА III

ПОСЛЕ ТОГО КАК ЭТА ЗЛОВРЕДНАЯ старуха отправилась в путь-дорогу, предоставив своим слушателям смаковать рассказанные ею забавные побасенки, к постоялому двору подъехала карета, за коей посылал к себе спозаранку дворянин, ночевавший вместе с Франсионом. А так как к тому времени они уже отобедали да и дождь прекратился, то принялся он уговаривать паломника сесть в этот экипаж, сказав, что почтет за особую честь оказать ему гостеприимство в своем доме, где Франсион может жить неузнанный никем, с не меньшим успехом, чем в том местечке, куда направлялся.

— Благословляю счастливую судьбу, — продолжал дворянин, — за то, что так кстати встретил человека, знакомство с коим мне бесконечно дорого. Я возвращался в сопровождении лакея от одной миловидной девушки из здешних, по имени Елена; ужин наш затянулся, и вот по дороге в замок приключилась со мной в этом месте неприятность, которая заставила меня остановиться на постоялом дворе и которой обязан я своим счастьем; а заключалась она в том, что моя лошадь, перескакивая через ров, сломала себе ногу; но и за пятьдесят таких скакунов я не согласился бы упустить знакомство с вами.

В ответ на столь отменные учтивости Франсион рассыпался в комплиментах, какие счел уместными, и под конец выразил желание пожертвовать ради бургундского дворянина жизнью, кровью и всем, чем угодно; но тот заявил, что ничего такого ему в данное время не нужно, а только просит он рассказать сновидение, явившееся его спутнику в прошлую ночь. И вот, пока карета катила среди полей, Франсион так начал свое повествование:

— Государь мой, раз вам угодно поразвлечь свою прекрасную душу сновидениями, то я поведаю вам одно из самых сногсшибательных, какое кто-либо когда-либо слышал, и если окажется там какой-нибудь вздор, нагоняющий на вас скуку, то по собственному почину беру на себя обязательство прекратить свое повествование, как только вы мне о том объявите.

— Едва ли вы когда-либо кончите рассказывать, — ‹ отвечал бургундский дворянин, — если станете дожидаться, пока я попрошу вас замолчать, ибо вы попадаете всегда в точку, и вас слушаешь с особенным упоением. Пусть даже в том, что вам приснилось, не было ни смысла, ни порядка, я все же буду внимать вам с величайшим тщанием, дабы, разобравшись впоследствии, найти всему должное объяснение.

— В таком случае я начинаю, — сказал Франсион, — хотя уверен, что даже сам Артемидор [23] стал бы в тупик перед всей этой путаницей.

Когда я по окончании своего рассказа пожелал вам спокойной ночи, меня обуяло множество разнообразнейших мыслей. Я строил бесподобные планы касательно своей любви и фортуны, этих двух тиранов, преследующих меня в жизни. Во время сего занятия сон незаметно подкрался ко мне, и сперва очутился я в совершенно пустынном поле, где увидал старца с огромными ушами и ртом, запертым на замок, каковой нельзя было отомкнуть иначе, как сочетав начертанные на нем буквы так, чтобы из них составилась фраза «время настало». Видимо, ему было запрещено пользоваться даром речи, а потому спросил я его о причине такого обстоятельства, надеясь, что он ответит мне знаками. Но старец, всунув в уши какие-то рожки, дабы лучше меня слышать, указал рукой на рощицу, как бы желая сказать, что там я найду объяснение тому, чем интересовался. Приблизившись к ней, услыхал я беспрерывную болтовню, сторицей искупившую молчание старца. Стояло там посреди прочих шесть деревьев, на коих вместо листьев висели маленькие язычки, прикрепленные нитками так свободно, что дувший в ту сторону свирепый ветер заставлял их непрестанно тараторить. Иногда мне удавалось расслышать слова, выражавшие осуждение или брань. Огромный великан, прилегший в тени деревьев, убоялся, как бы язычки не выболтали мне сокровеннейших тайн, а потому выхватил большущую кривую саблю и, не жалея рук, срубил их и искромсал в куски; но были они такие шустрые, что продолжали двигаться по, земле и стрекотать по-прежнему. Ярость великана возросла еще с большим основанием, когда, пройдя несколько дальше, он увидал меня у скалы, где я читал начертанный там обстоятельный рассказ о всех дурных поступках, совершенных им в жизни. Он приблизился, чтоб изрубить и эту свидетельницу своих злодеяний, но, к великому его прискорбию, клинок отскакивал, даже не оцарапав камня. Тогда он пришел в такое неистовство, что убил себя собственными своими руками, причем тело его испускало отчаянный смрад, заставивший меня поспешно удалиться оттуда.

Не знаю уж, как это произошло, но вслед за тем очутился я на небе, ибо, как вам ведомо, сны обычно возникают без всякого толка. И тут пошли такие фантастические штуки, какие еще никому в голову не приходили; но, пожалуйста, не смейтесь, потому что, глядя на вас, и я, не ровен час, расхохочусь, а голова моя еще не окрепла, и смех может ей повредить.

— Ах ты, господи, вы уморите меня своей канителью: я жду не дождусь узнать ваши воображаемые похождения, — промолвил дворянин. — Продолжайте; я скорее искусаю себе все губы, нежели скажу что-нибудь смешное. Итак, вы оказались на небе: красиво там? — Вот так вопрос, — отвечал Франсион, — а разве на небе может быть безобразно? Ведь там же находится трон света и средоточие ярчайших красок.

О том, что это — небо, я догадался по звездам, каковые горели там и вверху и внизу, дабы освещать своды. Все они держатся на золотых кольцах, и я видел прекрасных дам, показавшихся мне богинями, которые снимали по нескольку штук и привязывали к концу серебряного жезла, дабы, отправляясь в царство луны, освещать себе ими путь, погруженный о ту пору в темноту за отсутствием солнца, каковое находилось в другом углу. Вероятно, от этого обычая перемещать звезды и происходит то, что люди иной раз наблюдают, как те передвигаются с места на место.

Я последовал за этими добрыми богинями, своими водительницами, как вдруг одна из них, обернувшись, заметила меня и показала подругам, которые обошлись со мной так приветливо и ласково, что я сконфузился. Но, ах, недолго ублажали меня эти негодницы! Пока они раздумывали, какую пытку поужаснее надо мной учинить, самая меньшая из этого содружества вдруг стала расти всем телом и коснулась головой одного из небесных сводов, находившегося над нами, а затем дала мне такой пинок ногой, что я шесть раз прокатился вокруг вселенной безо всякой остановки, ибо пол там круглый, гладкий, и все время скользишь и скользишь; к тому же, как вы, вероятно, знаете, не существует там ни верха, ни низа, и, находясь у наших антиподов, стоишь на своих ногах не хуже, чем здесь. Наконец остановила меня колея, накатанная колесницей солнца, и тот, кто чистил ее лошадей, находясь поблизости, помог мне подняться и предъявил доказательства того, что он при жизни был королевским конюхом, из чего я заключил, что после смерти всякий исправляет ту же должность, какую занимал на земле. Разговорившись с ним по-приятельски, попросил я его показать мне какие-нибудь достопримечательности тамошних мест. Он повел меня к хрустальному водоему, в коем узрел я некую жидкость, белую, как мыльная пена. На мой вопрос, что это такое, он отвечал:

— Это — вещество человеческих душ, из коего состоит и ваша душа.

Множество крохотных крылатых мальчиков, величиной с палец, порхало над водоемом и, обмакнув в нем соломинку, улетало, не знаю куда. Мой проводник, оказавшийся ученее, нежели я предполагал, сообщил мне, что то были духи, которые направлялись к спящим женщинам и через свои соломинки вдували им души в матку на восемнадцатый день после восприятия семени, и что чем больше набирали они оного вещества, тем умнее и благороднее оказывался ребенок, о рождении коего они пеклись. Тут я осведомился у него, почему чувства людей столь различны, когда все души сделаны из того же материала.

— Знайте, — ответствовал он, — что это вещество состоит из экскрементов богов, а боги не ладят между собой, и то, что исходит из их тел, сохраняет склонность к вечной войне; вот почему жидкость в этом водоеме находится в непрестанном волнении, пенится и вздымается пузырями, словно кто-то дует изнутри. Души, разлитые по человеческим телам, находятся еще в большем разногласии, ибо органы у людей не одинаковы: у одного много слизи, у другого излишек желчи, или имеются другие причины для несходства характеров.

— Вот как! — вскричал я. — Но отчего же люди-то сделаны так, что не могут жить в мире? Кстати, вы, кажется, сказали, что даже боги не уживаются друг с другом? Это — чистейшая ложь, — добавил я, закатывая ему оплеуху, — вы богохульник!

Но тут этот мужлан схватил меня в охапку и швырнул на дно бассейна, где, думается мне, я проглотил свыше пятидесяти тысяч душ, так что должен обладать теперь немалым умом и твердостью духа. Сей напиток своею сладостью более всего походит на молоко ослицы; однако же это не настоящая жидкость, а скорее некий плотный пар, ибо, выбравшись оттуда с большим трудом, я заметил, что моя одежда была совершенно суха.

Но это еще не насытило моего любопытства, и я отправился дальше, дабы увидать что-нибудь новенькое.

Мне попалось несколько человек, тянувших с передышкой толстый канат и обливавшихся потом от этой тяжелой работы.

— Кто эти люди? Что они делают? — спросил я у человека, одетого отшельником и наблюдавшего за ними.

— Это — боги, — отвечал он довольно учтиво, — они поддерживают обычное движение небесной сферы. Вы вскоре увидите других, которые сейчас отдыхают и придут их сменить.

— Но каким же образом они вращают сферу? — удивился я.

— А разве вам никогда не приходилось видеть, — продолжал он, — пробуравленный орех и просунутую в него палочку с веревкой, которую дергают, чтоб вращать вертушку?

— Разумеется, приходилось, — отвечал я, — в детстве это была моя любимая игрушка.

— В таком случае, — сказал отшельник, — представьте себе, что земля, которая неподвижна, является орехом, ибо сквозь нее также проходит длинный брус, именуемый осью и идущий от полюса до полюса, причем к его середине привязан вот этот канат; дергая за него, приводят во вращение первое небо, снабженное в некоторых местах зубцами, каковые, входя в отверстие второго неба, вертят его, а тем самым и прочие сферы, находящиеся за ним. Совершите небольшую прогулку здесь поблизости, и вы узнаете еще и другую тайну.

Я незамедлительно повернул голову по его указанию и сквозь прозрачное место в небесах увидал женщин, исключительно занятых тем, что они время от времени ударяли по одному из ободьев и заставляли их все вращаться, как юлу.

Охваченный желанием вернуться на землю, я спросил у отшельника дорогу, и он тотчас же посоветовал мне ухватиться обеими руками за канат, натянутый богами, после чего я соскользнул до самого низу, остерегшись, однако, попасть в огромное отверстие, в которое он уходил, а дабы избежать этой пропасти, принялся махать руками наподобие крыльев, и уже не знаю как, но воздух меня поддержал. Это летание доставило мне большое удовольствие, и я прекратил его лишь тогда, когда почувствовал усталость.

Я очутился подле двух ям с водой, в коих купалось двое нагих юношей, то и дело приговаривавших, что они погружаются в блаженство по самое горло. Желая отведать того же удовольствия, разделся я опрометью и, увидав третью яму с еще более прозрачной водой, вздумал туда окунуться; но не успел я опустить ногу, как провалился в бездну, ибо вода оказалась огромным куском стекла, о которое я еще вдобавок исцарапал себе все ноги.

Однако же я упал в такое место, где ничуть не разбился, ибо было оно сплошь покрыто молодыми персями, склеенными попарно и шарообразными, по коим я долго и с удовольствием катался кубарем. Наконец, я лениво растянулся на спине и тут увидал прекрасную даму, с сосудом в руках, каковая опустилась рядом со мной на колени и, сунув мне в рот воронку, объявила, что хочет напоить меня усладительным напитком. Когда же я раскрыл рот, да еще пошире того псаломщика, который за выпивкой проглотил мышь, то дама слегка привстала и, выпустив целую пинту урины по точной сен-денийской мерке, заставила меня проглотить это питье. Я тотчас же вскочил, дабы ее наказать, и не успел я влепить ей пощечину, как все ее тело развалилось на части. Голова очутилась в одном месте, руки в другом, а ляжки несколько поодаль, — словом, все было врозь, но особенно поразило меня то, что большая часть ее членов не переставала исправлять свою службу. Ноги разгуливали по пещере, руки колотили меня, рот делал мне гримасы, а язык не жалел ругательств. Боясь, как бы не обвинили меня в убийстве этой женщины, я стал придумывать способ воскресить ее. Мне казалось, что, собрав все части ее тела, можно будет вернуть ее в прежнее состояние, ибо каждый член продолжал исполнять свою функцию. А потому я сложил их вместе за исключением рук и головы, и, заметив, что живот обладает приятной полнотой, возымел дерзость поиграться с ним, дабы заключить с нею мир; но тут ее язык крикнул, что я ошибся грудями и приложил к ее телу какие-то другие, подобранные мною в пещере. Я мигом разыскал ее собственные и приладил их туда, где им быть надлежало, а голова и руки сами поспешили стать на место, дабы получить свою долю удовольствия наравне с прочими членами. Рот меня целовал, а руки крепко обнимали, пока, охваченный сладостной истомой, я не был вынужден прекратить это упражнение.

Дама приказала мне тотчас же подняться и сквозь отверстие, пропускавшее свет в пещеру, провела меня за руку в просторный зал, стены коего были расписаны разными изображениями приятнейших утех любви. Двадцать прекрасных женщин с распущенными волосами, таких же обнаженных, как и мы, вышли из соседнего помещения и направились ко мне, шлепая себя по ягодицам. Образовав круг, принялись они бить меня по тому же месту; но терпение мое скоро лопнуло, и я был вынужден ответить им тем же. Видя, однако, что сила на их стороне, я убежал в незапертую боковушку, где пол был усыпан розами на добрый локоть. Они бросились туда за мной, и мы повалились друг на дружку в самых удивительных позах. Наконец они зарыли меня в груду цветов, откуда я вскоре вылез, ибо не мог там улежать; но женщин уже не было ни в боковушке, ни в зале. Я встретил там только старуху, как две капли воды похожую на Агату, которая сказала мне:

— Поцелуй меня, сын мой; я прекраснее тех бесстыдниц, которых ты ищешь.

Я резко отпихнул ее, ибо меня даже рассердило, что такая безобразная тварь осмелилась со мной разговаривать. Но она прошипела мне в спину:

— Ты в этом раскаешься, Франсион; когда тебе захочется меня поцеловать, я тебе не позволю.

Тут я поглядел в ту сторону, откуда она говорила, и, к великому своему удивлению, заметил, что передо мной вовсе не старуха, а та самая Лорета, по коей я вздыхаю.

— Простите, моя красавица, — промолвил я, — вы приняли другой образ, и я вас не узнал.

С этими словами я захотел ее поцеловать, но она испарилась из моих рук. Неистовый смех заставил меня обратить взоры в другую сторону, где я узрел всех прежних своих прелестниц, которые издевались над случившимся со мной приключением и кричали, что за отсутствием Лореты мне придется удовольствоваться одной из них.

— Отлично, — возразил я, — пусть же та, которая еще сохранила свою девственность, потешится со мной на этом ложе из роз.

За сими словами последовали еще более громкие взрывы смеха, каковые вогнали меня в такое смущение, что я умолк, не найдя никакого ответа.

— Идем, идем, — сказала мне самая младшая, сжалившись надо мной, — ты сейчас увидишь нашу девственность.

Я последовал за ними в маленькое капище, где на алтаре красовался символ любви, окруженный несколькими маленькими склянками с каким-то содержимым, каковое лишь с трудом можно было назвать жидкостью. Оно было алое, как кровь, а местами белое, как молоко.

— Вот девственность женщин, — заявила одна из красавиц, — наша тоже находится тут. Как только кто-либо теряет невинность, ее приносят в жертву здешнему богу, который дорожит этим добром превыше всего. На ярлыках, висящих сверху, вы можете прочесть, кому она принадлежала и кто тот мужчина, который ею воспользовался.

— Покажите мне Лоретину девственность, — попросил я одну жеманницу, стоявшую рядом со мной.

— Вот она, — ответствовала та, поднося мне склянку.

— Действительно, она самая, — сказал я, — здесь написано имя Лореты, но я не вижу, кто тот поединщик, коему она досталась.

— Знайте же, — возразила красавица, — что, когда девушка лишается невинности до брака, имя ее полюбовника здесь не отмечается, дабы сохранить его в тайне: ведь иной раз бывает, что, побуждаемые природой, мы отдаем девство первому встречному, который вовсе того недостоин, и нам было бы стыдно, если б об этом узнали. Из сего вы можете заключить, что Лорета не стала дожидаться свадьбы и позволила кому-то сорвать вполне созревший цветок, каковой без этого увял бы и не принес ей удовольствия. А вот, Франсион, — присовокупила она, — другой храм, не менее прекрасный, чем этот.

Вслед за тем ввела она меня в соседнее капище, где я увидел на алтаре статую Вулкана с саженными рогами [24]. На всех стенах красовались такие же гербы.

— Должно быть, какой-нибудь охотник развешивает здесь рога всех убитых им оленей? — спросил я свою водительницу.

— Вовсе нет, — возразила та, — перед вами те султаны, которые невидимо носят рогоносцы.

Тут из сокровеннейшего тайника храма появился Валентин, одетый трубочистом и украшенный серебряными рогами.

«Не моя вина, если ты носишь такой убор, — подумал я про себя, — а все же жаль, что я тут ни при чем».

В это время вошли остальные женщины и, завидя Валентина, принялись так его осмеивать и вышучивать, что ему пришлось удалиться.

— Серебряные рога, — пояснили мне после ухода Валентина, — означают, что рогоносное его звание приносит ему прибыль; взгляните, и вы даже увидите здесь несколько таких, которые осыпаны драгоценными камнями; простые же деревянные рога показывают, что тот, кому они принадлежат, околпачен без своего ведома и от этого ни на грош не разбогател.

Помолившись вдосталь богу Вулкану, дабы умудрил он меня наставлять рога другим, а самому не носить оных, вернулся я в храм Амура, к коему обратился с благочестивой просьбой, заклиная его даровать мне столько девственниц, чтоб покрыть склянками весь его алтарь. Оттуда собрался я было направиться в зал красавиц, но повстречал на пороге Валентина, который, наклонившись, хватил меня изо всей силы рогами в живот и нанес мне широкую рану. Я улегся в боковушке с розами, где принялся рассматривать свои внутренности и все близлежащие сокровеннейшие части; вытащив кишки наружу, я полюбопытствовал измерить руками их длину, но не могу вспомнить, сколько там оказалось пядей. Трудно мне также поведать вам, в каком я был тогда настроении, ибо хоть и сознавал себя раненым, однако же нисколько тем не печалился и не искал помощи. Наконец ко мне пришла женщина, напустившая мне прежде в рот урины, и, взяв нитку с иголкой, зашила мою рану столь искусно, что от нее и следа не осталось.

— Пойдемте к Лорете, она в моей пещере, — сказала мне затем женщина.

Поверив ее словам, последовал я за ней, и не успел спуститься вниз, как увидал Лорету, неподвижно стоявшую в углу; я стремительно бросился ее обнимать, но вместо ласковой и нежной кожи ощутил холод камня, из чего заключил, что передо мной только статуя. Тем не менее глаза ее шевелились, как живые, и рот произнес с приятной улыбкой:

— Добро пожаловать, любезный Франсион; гнев мой прошел, и я уже давно вас поджидаю.

Тогда приведшая меня женщина, видя великое мое затруднение, объяснила, что бесполезно целовать Лорету и что тело ее заключено в стеклянный футляр, сквозь который оно отчетливо просвечивает. После того повела она речь о Валентине и уверила меня, что я не сильнее его в любовных поединках, но что знает она средство поправить это дело, — ибо, как вам известно, нам обычно снится то, о чем мы думали накануне. Заставив меня вытянуться во всю длину, засунула она мне в зад прут, кончик коего вышел через макушку, причем проделала это так безболезненно, что я был скорее расположен посмеяться над столь забавным лечением, нежели жаловаться на него. Ощупывая себя со всех сторон, я почувствовал, что на пруте выросли ветки, покрытые листьями, а вскоре появился и бутон неведомого цветка, который, расцветши и распустившись, стал свисать достаточно низко, чтоб усладить мои взоры прекрасным Своим колером. Мне захотелось узнать, обладает ли он также приятным запахом, способным порадовать мое обоняние, но, не будучи в состоянии приблизить его, я отхватил ногтями черешок, дабы отделить его от стебля. К великому моему удивлению, тотчас же появилась кровь в том месте, где было надорвано растение, и немного спустя я почувствовал легкую боль, заставившую меня обратиться к своей костоправке, которая подбежала ко мне и, заметив, что я натворил, вскричала:

— Все потеряно, вы скоро умрете по своей же вине! Я не знаю такого средства, которое могло бы вас спасти: цветок, сорванный вами, был одним из членов вашего тела.

— Верните мне жизнь! — воскликнул я. — Вы уже доказали, что для вас нет ничего невозможного.

— Приложу все усилия, чтоб вас исцелить, — ответствовала она. — Поскольку Лорета здесь, я надеюсь при ее посредстве благополучно довести до конца свое предприятие.

После этого пробуравила она стекло, прикрывавшее Лорету в том самом месте, где приходились губы, и приказала ей дуть в длинную выдувную трубку, каковую опустила нижним концом в небольшую яму; затем, возвратясь ко мне и вытащив из моего тела прут, она перевернула меня и поместила задом к желобу, в который выходила трубка.

— Дуйте, — повелела она Лорете, — вы должны этим способом вернуть душу вашему поклоннику, вместо того чтоб возвратить ее через поцелуй, как это делают прочие дамы.

Сейчас же сладостное дыхание вошло в мое тело через черный ход, отчего я ощутил несказанное удовольствие. Вскоре напор воздуха так усилился, что приподнял меня и отнес до самых сводов, но затем постепенно стал слабеть, так что я очутился на два локтя от земли. Получив тогда возможность лицезреть Лорету, я повернулся к ней лицом и увидал, что ее стеклянный покров разломился пополам и она, выскочив оттуда, принялась радостно приплясывать вокруг меня. Тут и я стал на ноги, ибо она бросила дуть в трубку и ветер меня уже не подымал. Забывши все на свете, я протянул руки вперед, чтоб обнять ее тело, но в то же мгновение вы разбудили меня, и я увидал себя целующим старуху вместо очаровавшей меня красавицы. Когда я размышляю о благе, коего вы меня лишили и коим я собирался мысленно насладиться, то думаю, что вы причинили мне великое зло; но зато, вспоминая, что благодаря вам я не осквернил своего тела, совокупив его с другим, о коем не могу вспомнить без содрогания, я признаюсь, что должен вас благодарить, ибо со мной действительно приключилось бы зло, тогда как добро произошло бы только во сне. В рассуждении сего почитаю себя бесконечно вам обязанным.

— Право, — возразил дворянин, — я вовсе не хотел бы, чтоб вы были мне обязаны такого рода благодарностью, и огорчен тем, что вас разбудил, ибо ваш сон длился бы дольше, и тем самым продолжалось бы и удовольствие, которое я испытываю, внимая вам: мои уши еще никогда не слыхали ничего столь приятного. Истинный господь, какой вы счастливец, что проводите 'ночи среди таких прекрасных сновидений! Обладай я этой вашей способностью, я проспал бы три четверти своей жизни: по крайней мере я пережил бы в воображении все те блага, в коих отказывает мне Фортуна. Этакий блаженный Эндимион [25], честное слово! Скажите, ради всех святителей, какие снадобья вы пьете, чтоб видеть столь утешные сны?

— Я пью обычно самое лучшее вино, какое могу достать, — отвечал Франсион. — Если же бог Морфей изредка меня навещает, то не потому, что я зазываю его к себе уловками: он по доброй воле сторожит у моего ложа. Впрочем, удовольствие от подобных снов, по-моему, не так велико, чтоб вам стоило желать себе того же. Вспомните пережитые мною треволнения: разве они не сильнее той радости, которую я испытал? В одном месте меня били, в другом я куда-то провалился, и везде со мной приключалось что-нибудь зловещее.

— Я нахожу особливо забавным то, — заметил дворянин, — что солнечный конюх бросил вас в бассейн с душами. Глядя, как вы только что сплюнули, я спросил себя, не выплевываете ли вы те души, которых там наглотались.

— Отлично придумано, честное слово, — сказал Франсион, — но раз уж вы похвастались умением разгадывать сны, то не растолкуете ли еще кое-что из того, что я видел.

— Дайте срок, — отвечал бургундец, — мы поговорим об этом за десертом после ужина. Все же я не надеюсь объяснить все эти загадки, ибо не ожидал наткнуться на столько неясностей, и к тому же одни дураки берутся найти в таких фантазиях явления будущего или прошлого; надо брать настоящее таким, каким оно нам является, государь мой, и не ломать себе головы в размышлениях над последствиями того или иного предприятия. Однако же, если ради времяпровождения вы позволите мне пофилософствовать насчет вашего сна, то я готов это сделать, но буду рассматривать его лишь как басню, которой хочу подыскать объяснение. Мне кажется, что старец с замком на губах, коего вы встретили первым, олицетворяет мудрых людей, говорящих только во благовременье, тогда как болтливые язычки изображают злословцев, которые не перестают точить лясы. Что касается великана, пришедшего в ярость из-за сатиры на его жизнь, то тут имеется в виду какой-нибудь злобный государь. Все приключения, случившиеся с вами на небе, надо толковать как легкие издевки над воззрениями философов и астрологов. Стекло, треснувшее, когда вы провалились в пещеру, указует вам на непрочность мирских удовольствий. Выпитая вами женская урина означает, что радости, коих вы ищете у дам, — сплошная мерзость, и если вы одной пощечиной могли расколоть эту особу на отдельные куски, то сие показывает, сколь мало надо, чтобы привязанность женщины распылилась и стала искать утехи на стороне. Голова и руки желали насладиться за счет прочих членов, ибо они хотят, чтоб их обожали за якобы присущие им качества, но качеств этих вовсе нет, и они только им представляются. Обнаженные женщины, явившиеся вам, олицетворяют всеми своими поступками светские удовольствия. Храмы невинности и рогоносцев не требуют пояснений, если Валентин боднул вас рогами, то это значит, что он не прочь с вами расправиться. Но, поскольку вы быстро выздоровели, надо полагать, что зло, которое он вам причинит, не будет иметь вредных последствий. Весьма возможно, что историю с Лоретой, которой вы могли обладать, но до которой не сумели прикоснуться, надо толковать так: вы окажетесь обманутым в то самое время, когда будете думать, что наслаждаетесь ею. Средство же, коим вас лечили от мнимого бессилия, и цветок, выросший из вашей головы и сорванный вами, а также смехотворный способ, которым вернули вас к жизни, показывают, что такая проломленная голова, как ваша, не может придумать ничего, кроме нелепостей. Предоставляю вам размышлять сколько угодно о прочих происшествиях, вроде грудей, на которых вы валялись, что же касается меня, то я не желаю сойти с ума, копаясь в чужих безумствах.

— Вы рассуждаете вполне резонно, — сказал Франсион. — Голова у меня разбита, и я боюсь, как бы мой разум не упорхнул в эту щель.

Все их разговоры о сем предмете и собственные мои домыслы приводят меня к заключению, что люди, предающиеся мирской суете, непрестанно думают о ней, и это лишает их спокойного сна. Более того, по моему мнению, они постоянно спят и грезят во сне, ибо все, что они видят, есть лишь иллюзия и обман и хотя бы Франсион отличал свой сон от прочих своих похождений, но, на мой взгляд, между ними нет никакой разницы, и его поступки наяву ничуть не разумнее тех, что он совершал во сне. Во всяком случае, поскольку главная ошибка таких мечтателей заключается в убеждении, что они вовсе не грезят, то и Франсион почитал себя тогда бодрствующим, равно как и его спутник; ибо те, у кого разум затемнен суетными бреднями, не понимают сего заблуждения.

Они продолжали вести довольно остроумную и приятную беседу на тему о сне, пока, наконец, не прибыли к весьма красивому замку, принадлежавшему сему бургундскому дворянину, о великой знатности и огромном богатстве коего Франсион возымел еще более высокое мнение, чем прежде, когда увидал многочисленных его челядинцев, относившихся к нему с отменным почтением, а также пышное убранство его покоев.

После ужина хозяин повел гостя в опочивальню и, сославшись на то, что больному необходим покой, настоял, чтоб тот немедленно улегся в постель. Франсион, размотав рану на голове и удалив мазь, положенную цирюльником, приказал натереть себя неким бальзамом преизрядного качества, привезенным ему из Туречины и исцелявшим в короткое время от ран всякого рода.

— Вы обещали мне вчера вечером на постоялом дворе, — сказал после того дворянин, — сообщить без утайки, кто вы такой, и поведать наиболее замечательные из ваших похождений. Теперь, когда у нас есть досуг, вы можете рассчитаться со мной по этому обязательству, о чем я вас и прошу.

— Государь мой, — отвечал Франсион, — я был бы самым неблагодарным человеком на свете, если бы не исполнил любой вашей просьбы, ибо поистине вы обходитесь со мной с беспримерной предупредительностью. Для меня великое счастье, что я повстречал кавалера, который взамен всех оказанных мне любезностей не требует ничего, кроме слов, а потому я постараюсь удовольствовать вас, насколько это в моих силах.

Тогда хозяин уселся на стул подле постели, а Франсион продолжал так:

— Поскольку у нас времени хоть отбавляй, будет нелишним, если я сперва поведаю вам вкратце о своем отце. Звали его Ла-Порт, и происходил он из Бретани; род его был одним из самых знатных и старинных, а добродетель и храбрость столь прославлены, что хотя по небрежности и неисправности авторов об этом не упоминается ни в одной из историй Франции [26], однако же всем известно, какой он был человек, а также в скольких стычках и сражениях участвовал, служа своему государю. Проведя лучшие годы при высоких особах и видя, что его благосостояние не соответствует его заслугам, удалился он, наконец, на покой с превеликой досадой и поселился на своей родине, где у него были кое-какие маетности. К тому времени скончалась его мать, вышедшая вторично замуж после смерти моего деда. Для получения наследства отцу пришлось затеять тяжбу, ибо муж покойной был большим сутягой и присвоил себе часть имущества, как для того, чтоб иметь случай потягаться в суде, так и из корыстных целей. По вчинении иска настал срок, когда тяжба должна была разбираться в одном из главнейших городов нашего королевства перед окружным судьей. Отец мой, который охотнее пошел бы на приступ города, чем на поклон к судье, и предпочел бы трижды скрестить шпаги, нежели написать или продиктовать три строчки какой-нибудь челобитной, был в немалом затруднении. Он не знал, с какой стороны взяться, чтоб провести свое дело с успехом, но, наконец, приняв в рассуждение, сколь великую власть имеют дары над низкими душами, к коим принадлежат лица, ныне посаженные на судебные должности, положил поднести господину судье пристойный презент. Самым подходящим подарком показался ему кусок атласу на сутану, и, купив оный, отправился он ходатайствовать о своем деле перед судьей, каковой заверил его, что поступит с ним по справедливости. Отец, оставивший лакея за дверью, сам держал атлас под мышкой. Тогда судья, коему было неизвестно, что тот принес, спросил его:

— Что это у вас за сумка [27]? Вы захватили еще какой-нибудь материал?

— Да, государь мой, — отвечал отец, — этот материал дал мне один купец вместо долга, и я беру на себя смелость предложить его вашей милости, дабы он напоминал вам о прочих материалах моей тяжбы. Простите, если сей скромный дар не соответствует вашим великим достоинствам.

Тут судья закрутил усы и, взглянув суровым оком на отца, сказал ему:

— Как, сударь? За кого вы меня принимаете? Я — королевский судья, известный повсюду своим бескорыстием, а вы считаете необходимым подносить мне подарки, чтоб я заглянул в дело. Разве я не знаю, к чему обязывает меня долг? Уходите отсюда, я не желаю иметь никакого дела ни с вами, ни с вашим атласом: хотя моя должность стоит мне дорого, однако же я не намерен отрабатывать свои деньги бесчестным путем. Пусть это послужит вам наукой: не пытайтесь в другой раз подкупать тех, кто неподкупен. Да кто это подал вам такой совет? Не ваш ли стряпчий? Будь я уверен, что это он, то запретил бы ему на год выступать в суде, ибо он должен знать лучше вас все касающееся до моей должности.

Услыхав такие слова и видя мину судьи, отец решил, что тот сильно разгневался, а потому сунул свой атлас под плащ и, отвесив смиренный поклон, молча удалился. Но жена сего праведника, слышавшая их разговор из соседней горницы и не желавшая упустить подвернувшуюся наживу, вышла к моему отцу и сказала любезным тоном:

— Вы заметили, сударь, что мой муж несколько несговорчив. Но надо было подойти к нему совсем иначе; передайте мне атлас, а я постараюсь устроить, чтоб ваш подарок был ему приятен.

Отец уже решил сшить себе из этого куска полукафтанье, хотя было у него не в обычае носить черное, ибо ненавидел он его всей душой, почитая за цвет зловещий и неприятный, да к тому же пристойный лишь ненавистным ему сословиям, противным его бранному духу.

Таким образом, атлас перешел в руки судейской супружницы, а господин судья, не знавший об этом, стал у окна залы и, увидав, что отец идет по двору, сказал ему:

— Ну-с, господин де Ла-Порт, на сей раз вам простится, но с тем, чтоб вы больше не впадали в этот грех; оставьте здесь то, что вы собирались мне поднести: к тому же и для вас затруднительно таскать это обратно.

— Я уже передал атлас вашей супруге, — отвечал мой отец.

С этими словами он не спеша удалился и направился к своему стряпчему, одному из лучших, каких свет создал. Когда он поведал ему все, что произошло между ним и судьей, тот сказал откровенно:

— Вы не знаете, что это за человек: его, по совести, можно назвать судейским крючком, ибо он не столько судит, сколько удит. Он спросил вас, не по моему ли наущению вы предложили ему подарок, так как отлично знает, что все мы, будучи осведомлены об его нраве, непременно советуем сторонам поступать так, как вы поступили: надо было только сразу вручить отрез супруге или передать его судье через третье лицо, дабы искуснее прикрыть лихоимство и сохранить сему господину репутацию порядочного человека.

Однако же, несмотря на свое подношение, отец проиграл тяжбу начисто, и пришлось ему заплатить судебные издержки и сборы, словом, изрядно раскошелиться и на жаркое, и на подливку, ибо судья был великий охотник до лакомых блюд. От купца, продавшего атлас, противник узнал про подарок, который поднес мой родитель, и, опасаясь, чтоб тот не выиграл дела, также отправился к судье с ходатайством; но, зная повадки сей персоны, он не посмел ему ничего подсунуть и прибег к хитрой уловке, прикрывавшей подмазку, а именно, увидав в зале недурную картину, выразил желание купить себе такую же.

— Она к вашим услугам, — возразила хозяйка дома.

— Покорнейше вас благодарю, — отвечал тот, — но скажите мне, во сколько она обошлась: я сейчас же уплачу вам ту же цену.

— Шесть ефимков, сударь.

— Право, я дам вам за нее тридцать шесть, — сказал он, вручая ей кошелек. — Это недорого, ибо вам нелегко было приобрести ее и еще труднее будет с ней расстаться.

Жена судьи отлично поняла, почему он платит ей такие большие деньги за картину, и так вступилась за него перед мужем, что помогла ему выиграть процесс.

Нет такой тайны на свете, которая в конце концов не стала бы явной. Так и эта история получила огласку благодаря служанке, которую судья, изрядно поколотив, выгнал из дому. Желая ославить своего барина, она принялась рассказывать по всему городу о происшествии с атласом и картиной, так что наш лихоимец вскоре стал притчей во языцех.

Отец мой отправился к адвокату, состоявшему при Судебной палате, дабы изложить ему свое дело и узнать, имеются ли у него данные для апелляции. Тот никогда никого не отговаривал от кляуз, а потому и на сей раз не изменил своему обыкновению и подзудил моего отца обжаловать первое решение на нескольких основаниях.

— Как дворянин, — сказал он, — вы должны показать, что у вас есть мужество и что с вами не так легко справиться: тяжба — тот же поединок, где, как на Олимпийских играх, пальма первенства достается победителю. Станешь овцой — волки съедят, говорит пословица; а вам, видите ли, предстоит жить в деревне среди упрямых мужиков, которые, надеясь не заплатить, отрекутся от своих долгов, как только узнают, что вы хоть раз позволили водить себя за нос, как простофиля. К тому же вас ждут неоценимые радости, если вы будете тягаться в нашем именитом суде: вы станете известны тем, кто даже вашего имени никогда не слыхал, и вдобавок сделаетесь бессмертным, ибо о вас будет упомянуто в реестрах, которые хранятся вечно. Что же касается ваших будущих наследников, то, получив имущество, ради коего вы теперь так хлопочете, они благословят ваши заботы и всю свою жизнь будут молиться за вас всевышнему. Это должно примирить вас с мыслью о легких и преходящих неприятностях, мешающих вам продолжать начатое. В заключение посоветую вам не давать передышки противной стороне, а также не идти с ней на мировую, хотя бы она вам это предложила. Нет ничего приятнее, как добиться окончательного решения. Будьте совершенно спокойны: оно состоится в вашу пользу, ибо это дело вернее верного.

Вслед за тем перетряхнул он всего Бартоло и Курция [28] и процитировал всевозможнейшие законы, чтоб доказать правоту моего отца, каковой поверил ему на слово, не зная, что находится в таком месте, где умеют мастерски выдавать подложные грамоты за настоящие, считаются только с доводами тех, в ком заинтересованы, и разбирают тяжбы с кондачка.

Отцу порекомендовали молодого стряпчего свежего разлива, который для получения своей должности, несомненно, заплатил — и я знаю кому! — изрядные деньги: ибо, судя по всем данным, ему разрешили выступать в палате не за великие его познания в правоведении. Тем не менее оказался он не настолько невежествен, чтобы не знать, в какую сторону надлежит ему развить свой талант, и, право, был он таким хорошим стряпчим, что стряпал лучше для себя, нежели для других. Родитель мой попал в сквернейшие руки, ибо сей человек дал подкупить себя противной стороне, дабы извлекать двойную прибыль; вместо того, чтоб продвигать дело, он его затягивал наперекор отцу, уверяя, будто вся бесполезная волокита, им затеваемая, крайне необходима.

Все его разговоры вертелись вокруг денег, и он постоянно заявлял, что тяжба требует огромных издержек, каковые в действительности были очень ничтожны; но отец продолжал давать ему столько, сколько он просил, желая поощрить к более старательному ведению дела.

Адвокат же со своей стороны тоже стремился заработать пожирнее и составлял акты так, что на каждую строчку приходилось не более двух слов, а, дабы разогнать их поосновательнее, писец его пользовался особой орфографией, в коей было множество ненужных букв; и вы можете мне поверить, что был он врагом тех, кто требует, чтоб писали так, как произносят [29], и в слове «pied» опускают букву «d», а в слове «debvoir», — букву «b». Кроме того, выводил он прописью литеры по-особенному, с таким длинным росчерком, что двумя словами заполнял целую строку; но хуже всего было то, что все его акты заключали в себе только суесловие, а о сути дела не было и помину. К тому же сей адвокат завел себе одно приятное обыкновение, а именно: когда собирался что-либо купить, то извлекал все потребные деньги из первого же обжалования, какое ему поручали составить, ибо заранее прикидывал, сколько для этого потребуется свитков, а затем заполнял их чем попало, хотя бы стишками. Однажды отец мой не удержался и, расплачиваясь с ним за челобитные, сказал, что от всех его бумажонок нет никакого толку, что сам он хоть и не адвокат, а сделал бы все это не хуже, а может быть, и лучше его, и что бесполезно цитировать все существующие законы, поскольку суд не обращает на них никакого внимания. Тот вломился в амбицию, и между ними произошла крупная ссора. Отец, желая смягчить обиду, перешел от личного обвинения к общему и обрушился на вою шайку крючкотворов, коих разделал на все корки.

— Какая мерзость, — сказал он между прочим, — что эти людишки открыто занимаются своим разбоем. Они изобрели тысячи уловок, чтоб спорное имущество попадало только к ним, а не к одной из сторон. Неужели народ так глуп и позволяет, чтоб эти пиявки его высасывали? Разве он не видит, что нагромождение разных формальностей — сплошной обман? На какого черта они нужны, ежели иск от этого не становится яснее? И почему не разбирают дела немедленно, как только тяжущиеся явились в суд? Но хуже всего то, что в каждой инстанции свой порядок судопроизводства. Хотел бы я знать, по какой причине? Отчего не остановиться на том, который лучше и короче? По-видимому, это делается лишь для того, чтоб понезаметнее надуть лиц, ничего не смыслящих в сутяжничестве.

— Вы обижаетесь из-за пустяков и, смею вас уверить, жалуетесь понапрасну, — возразил адвокат. — Что может быть прекраснее того способа, каким у нас ведется процесс? Разве все эти многочисленные пружины, которые следует нажать, не доказывают величия правосудия, и разве вам, тяжущимся, не приятно смотреть, как работает эта огромная машина? Что же касается несходства процедуры в разных инстанциях, то это скорее заслуживает похвалы, нежели порицания, да и сами вы знаете: что город, то норов.

— Готов согласиться с этим ради вашего удовольствия, — отвечал мой отец, — но меня сердит то, что правота не торжествует, несмотря на всю эту канитель: можно примириться и с волокитой и с ябедой, лишь бы судили по закону.

После этого адвокат еще долго разглагольствовал в защиту почтенного своего ремесла, но под конец всех концов все же вынужден был признать, что и оно далеко не без изъяна и что господь наслал сей бич на человечество в наказание за великие его грехи; пришлось ему даже согласиться с моим родителем и в том, что понапрасну называют у нас крючкотворскую практику просто «практикой», не говоря, какая именно, точно она единственная на свете или пользуется особым преимуществом перед остальными, отчего достаточно сказать одно это слово, чтоб было ясно, о чем идет речь.

Но вернемся к тяжбе. Дело было передано одному советнику Судебной палаты, самому чудаковатому из всех своих собратий, которые — бог весть от какой напасти — зачастую становятся под старость полусумасшедшими. Это удивляет тех, кому приходится посещать верховные суды, но, вероятнее всего, происходит по двум причинам: во-первых, судейские — низкого происхождения и, следовательно, обладают погаными душонками, а во-вторых, избегают порядочного общества, дабы поддержать свою дурацкую важность, и посвящают все свое время гнуснейшим кляузам, от коих еще более балдеют.

Докладчик по делу моего отца превратился от постоянного одиночества в форменного нелюдима; еще никому не удавалось на него повлиять, а потому сторонам нечего было опасаться, чтоб он стал благоволить к противнику. В крайнем случае он мог не понять дела; но это ничуть его не беспокоило, и он продолжал думать, что смыслит больше других.

Придя к нему впервые, отец застал его у крыльца без всякой челяди и, приняв за похоронного глашатая [30], чуть было не спросил, кто умер в околотке. Но какой-то франтоватый молодчик, имевший до советника дело, отвесил ему глубокий поклон и тем показал, что обращается к хозяину дома. Отец расспросил о юном хвате: оказалось, что он прежде был конюхом, а теперь состоял писцом при советнике и в новой своей должности не клал охулки на руку.

При первой встрече советник ничем не проявил своего чудачества, но на второй раз кое-что уже обнаружилось, ибо, выслушав содержание тяжбы, он сказал, что отец мой невежда, что он несет околесину и что пусть приведет своего стряпчего, чтоб толком изложить дело.

Спустя несколько дней отец снова направился к нему, и случилось быть ему при шпаге. Не знаю уж, какая фантазия взбрела советнику на ум, но вдруг он не пожелал, чтоб к нему входили с оружием, вроде того как не переступают в шпорах порога судебного зала; а посему схватил он с подружейника, находившегося в нижней горнице, старую заржавленную алебарду и, потрясая ею, спесиво стал на пороге, как бы для того, чтоб заградить проход. На вопрос, зачем он это делает, советник отвечал, что поскольку отец мой явился к нему в дом вооруженным, то, верно, намеревается взять его приступом, а потому-де он желает защищаться.

Все это были лишь смехотворные шутки; но выкидывал он и такие, от которых отец проклинал день и час, когда вздумал судиться. В конце концов, пренебрегши советом своего адвоката, отправился он к отчиму и предложил ему заключить мировую на любых условиях.

— Умоляю вас, ради создателя, — сказал он, — давайте выбираться из этой пропасти, куда мы неосмотрительно залезли; иначе она нас поглотит. Что касается меня, то я предпочитаю попасть в ад, нежели судиться, и, по-моему, самая тяжкая пытка, какую можно придумать для душ, низринутых в преисподнюю, это посеять между ними рознь и заставить их терпеть обиды без надежды найти управу, сколько бы они ни тягались и какие бы усилия ни прилагали. Поверьте мне, в конечном счете нас с вами так рассудят, что мы оба останемся внакладе. Все наше спорное имущество станет добычей этих проклятых людишек, которые живут только чужим разорением и стремятся разбогатеть не иначе, как ввергнув в гибель и несчастье честные семейства. Не лучше ли нам сохранить наши деньги, нежели отдавать их этим прохвостам, которые не только спасибо не скажут, но еще потребуют особливой благодарности, оттого что драли с нас семь шкур за челобитную в три строчки. Разделим пополам то, чем каждый из нас хотел владеть целиком, или, клянусь всеми святыми, я отдам вам все без дальнейшей тяжбы! до того осточертела мне вся предыдущая волокита.

Чистосердечие моего родителя так понравилось его противнику, не желавшему прежде и слышать о мировой, что он оценил приведенные резоны и обещал зрело их обсудить. Между тем отец, увидав в доме отчима его дочь от первого брака, возымел намерение допросить ее руки, что и учинил при первом же случае. Полученное им согласие положило конец судебному разбирательству и утерло нос стряпчим и адвокатам.

По прошествии года жена родила ему дочь, а спустя такой же срок еще и другую. Что касается меня, то я появился на свет божий через пять лет после того, как родители сочетались узами брака, а случилось это в Крещение: мать моя, будучи в тот день бобовой королевой, сидела на почетном конце стола и пила за здоровье и благоденствие всех своих крещенских подданных; тут почувствовала она легкую боль, заставившую ее прилечь на постель, и не успела она это сделать, как разрешилась мною без помощи пристойной бабки, если не считать пристойными бабёнок, ее окружавших.

Таким образом, я родился дофином [31], но одному богу известно, когда увижу королевскую корону на своей голове. Столь основательно пили в мою честь по всему дому, что бочонкам нашего погреба не поздоровилось. А потому нечего удивляться, если я научился осушать чарку: ибо, достигнув зрелого возраста, хочу честно помериться с теми, кто вызвал меня в ту пору на питейный поединок, и надеюсь их победить.

Коротко вам сказать, матушка не сочла себя достаточно здоровой, чтоб кормить самой, а потому отдали меня одной женщине из соседней деревни. Не стану вдаваться в рассуждения о том, хорошо ли поступила матушка, предоставив мне питаться чужим молоком вместо ее собственного, ибо, во-первых, я не настолько дурной сын, чтоб осуждать ее поступки, а во-вторых, мне это совершенно безразлично, поскольку не заимствовал я от нрава моей кормилицы ничего такого, что могло бы не понравиться умным и порядочным людям. Правда, помнится, обучили меня, как и других детей, множеству всяких дурачеств, присущих простонародью, вместо того чтоб воспитывать мало-помалу для великих дел и запрещать грубые мужицкие речи; но с тех пор я постепенно научился выражаться достойным образом.

Мне хочется рассказать вам мимоходом об одном происшествии, случившемся со мной после того, как меня отняли от груди. Я так любил молочную кашку,

что мне продолжали давать ее ежедневно. И вот как-то лежал я еще в постельке, а служанка в той же горнице возилась с глиняной миской у очага; тут кто-то позвал ее со двора, и она, оставив миску, пошла узнать, зачем ее кличут. Тем временем здоровенная обезьяна, которую с некоторых пор тайно держал у себя наш сосед, выползла из-под кровати, куда запряталась, и, представьте себе, приметив где-то, как кормят детей молочной кашкой, набрала ее в лапу и вымазала мне все лицо. Затем принесла она мою одежду и обрядила меня по новой моде, а именно, сунула мне ноги в рукава камзольчика, а руки в штаны. Я орал благим матом, ибо испугался этого безобразного животного; но служанка, занятая своим делом, не торопилась возвращаться ради моего крика, тем более что отец с матерью были у обедни. Наконец обезьяна, выполнив свою достославную затею, выскочила в окно на дерево, а оттуда отправилась восвояси. Вскоре после того служанка вернулась и, увидав состояние, в коем оставила меня обезьяна, принялась неистово креститься, таращить глаза и проявлять признаки величайшего изумления; затем, лаская меня, она спросила, кто это мне так удружил, а поскольку я уже не раз слыхал, как при всяком безобразном предмете поминали дьявола, то и сказал, что то был мальчик, безобразный, как дьявол, ибо принял обезьяну, обряженную в зеленую кацавейку, за мальчика. На сей раз я оказался таким же умником, как тот швейцарец, который, увидев на пороге харчевни обезьяну, дал ей разменять монету и, видя, что она расплачивается с ним одними гримасами, не переставал ей твердить: «Нут-ка, мальчуган, гони сюда мелочь!» Возможно, что отсюда пошла поговорка: «расплачиваться обезьяньими штучками» [32], которой пользуются, когда кто-либо вместо платежа прибегает к гримасам, прыжкам и издевкам. Но швейцарец был не единственным, кто попал впросак. Один крестьянин, неся корзину с грушами своему сеньору, повстречал на лестнице двух обезьян, которые набросились на фрукты с целью полакомиться. Были они при шпагах, в прекрасных кацавейках из золотой парчи и имели весьма достойный вид, так что почтительный поселянин снял перед ними шляпу с величайшей учтивостью. После того как отдал он свое подношение хозяину дома, тот спросил его, почему он принес неполную корзину.

— Она была полна, барин, — отвечал крестьянин, — да ваши барчуки отобрали у меня половину.

Ответ оказался особенно метким, ибо сей сеньор был на редкость безобразен, и крестьянин легко мог счесть этих обезьян за его сородичей.

Словом, из сего явствует, что раз даже взрослые принимали обезьян за детей, то тем паче могло это случиться со мной в младенческом возрасте. Но наша служанка без колебаний поверила в посещение нечистого духа, ибо сама не видала, чтобы ко мне входил какой-либо ребенок или другой необычный гость; а потому, вымыв меня и одев, она принялась так усердно кропить горницу, что истратила больше пинты святой воды.

Мать, вернувшись из церкви, застала ее еще за этим занятием и осведомилась, что тому за причина. Та с величайшим простосердечием рассказала ей, в каком виде она меня застала и как дьявол, по ее мнению, заходил в мою горницу. Макушка была не из легковерных и передала эту историю отцу, а тот только посмеялся и назвал все пустыми бреднями, дабы уверить служанку, что ей померещилось; но наш слуга, вошедший ко мне вслед за ней и видевший меня в описанном облачении во время беседы со служанкой, разубедил отца в том, что она утверждала это по недомыслию.

В следующую ночь злодейка-обезьяна снова вернулась и разложила на столе в зале все монеты, лежавшие в каком-то кошельке, словно собиралась их пересчитать; затем, опрокинув множество кухонной посуды, она отправилась к себе, выбравшись сквозь решетку того оконца без ставней, через которое уже раз к нам проникла. Увидав учиненный ею беспорядок, служанки передали о том отцу и матери, которые чуть было, действительно не поверили в посещение домового. Все это произвело такое впечатление на наших челядинцев, что им начало казаться, будто они видели ночью множество привидений. Один из них даже уверял, что, за неимением ночной посудины, подходил около одиннадцати часов к окну за малой нуждой и видел, как в саду что-то перепрыгивало с дерева на дерево.

— Раз вы хотите убедить меня, будто здесь бродят духи, — сказал мой отец, — то пусть, черт подери, каждый из вас дежурит ночью по очереди у окна и предупредит меня своевременно.

Отец был упрям в своих решениях, а посему пришлось им исполнить его приказ: восемь ночей подряд кто-нибудь из слуг бодрствовал или притворялся бодрствующим, — ибо, вернее всего, клевал носом, — но стороживший на девятую ночь увидал в саду какую-то фигуру, о чем и уведомил отца. Тот берет пистолет и потихоньку направляется к указанному месту. Не успел он туда прийти, как заметил человека, бросившегося бежать к пролому в стене. Отец погнался за ним и выстрелил в воздух, отчего тот так опешил, что, оступившись о камень, потерял равновесие и не успел подняться с земли, как его уже настигли. Пришлось ему просить пощады и обнаружить свой голос, по коему наш слуга узнал в нем крестьянина из соседнего местечка, а отец, увидав корзину с двумя-тремя фунтовыми грушами, догадался, что пришел он воровать фрукты. Но мой родитель был не такого склада, чтоб мстить всякой подлой каналье, а потому ограничился несколькими пинками под зад и пригрозил привлечь его к суду, если тот вторично проштафится. При этом выказал он свое милосердие весьма милым и приятным образом.

— Вот что, Любен, — сказал он ему, — вижу, право слово, что я зря стараюсь, оберегая от тебя свои фрукты; мне надоело стеречь их, а тратить деньги, чтобы повысить стену, тоже неохота. Давай уговоримся: сколько ты хочешь груш ежегодно, но с тем, чтоб уж больше не воровать. Сотни хватит?

На это подлый мужлан ответил:

— Что вы, барин, ведь этак я останусь внакладе.

Ответ крестьянина показался моему отцу столь простодушным, что скорее развеселил его, нежели рассердил: он ограничился еще несколькими угрозами и отпустил вора на все четыре стороны, убедившись в том, кто был дух, которого слуга видел скачущим по деревьям; относительно же домового, подшутившего надо мной и перевернувшего кухню вверх дном, он не знал, что подумать.

На другой день зашел он в дом, где была обезьяна, и увидал ее на цепи в нижней горнице. Он спросил жившего там хлебопашца, чье это животное.

— Государь мой, — отвечал тот, — эта обезьяна принадлежит одному дворянину, питающему ко мне расположение и поручившему мне беречь ее. Правда, она выкидывает разные шутки: так, намедни, побывав у цирюльника, вернулась она обратно, схватила тряпку и повязала ее нашему коту на шею, а затем, вспомнив, как при ней стригли в цирюльне бороды, взяла ножницы и, представьте, отхватила ему усы. Однако же я не прочь избавиться от этой обузы, ибо она причиняет мне немало беспокойства: пришлось посадить обезьяну на цепь, потому что на третий день, как ее принесли, вздумалось ей залезть к вам, и я боялся, как бы не повадилась она туда ходить и не наделала каких-либо дел, если останется на свободе.

Услыхав это, отец точно осведомился о дне, когда навещала нас обезьяна, и таким образом узнал в ней демона, о коем столько говорили и коего так боялись. Это доказывает, что низменные души нередко ошибаются и испытывают напрасные страхи, как это случилось и с нашей челядью. Вам, живущим вблизи деревень, небезызвестно, что нет такой дыры, где бы не ходил слух о каких-либо духах; а между тем если покопаться как следует, то окажется, что эти выдумки жителей основаны на самых обыкновенных и естественных явлениях, причины коих непонятны простым и грубым умам. Весьма примечательно, что даже в самом младенческом возрасте я не боялся этих ужасов и, когда наши служанки, желая отучить меня от каких-либо неугодных им поступков, сулили отдать на съедение зверю, приходившему к нам однажды утром, я трусил не больше, чем если б они вовсе не угрожали.

Не стану останавливаться на многих мелких ребячествах, совершенных мною в детстве, и перейду к более позднему времени. Когда я достиг отроческих лет, родители наняли человека, который должен был обучать меня чтению и письму; но он недолго со мной занимался. После того стал я ежедневно ходить к нашему священнику и перенял от него всю латынь, какую он знал.

Я обладал уже тогда каким-то инстинктом, побуждавшим меня презирать низкие поступки, глупые речи и дурацкие повадки своих однокашников, которые все были сыновьями подвластных моему отцу крестьян и получили грубейшее воспитание в деревенских хижинах. Я внушал им, как надо себя вести, а когда они не следовали моим предписаниям, то награждал их тумаками; таким образом, мы нередко ссорились, ибо эти гнусные душонки, не понимавшие, что я желаю им добра, и не ценившие поговорки «кого люблю, того и бью», щетинились при каждом ударе и не переставали повторять на своем жаргоне: «коли ты барчук, то тебе лафа», а также много другой деревенской чепухи и всяческих дерзостей. Иногда они жаловались своим родителям на мое суровое обращение и так скулили, что те отправлялись к моему отцу и просили его, чтоб он запретил мне бить их детей, не осмеливавшихся давать мне сдачи. Но я так мило оправдывался, что приходилось соглашаться с резонами, побудившими меня наказывать ребят за совершенные ими проступки.

Случалось мне слышать от отца про университеты и про имеющиеся при них школы, где обучаются дети самых различных семейств, и я страстно захотел туда попасть, дабы насладиться приятным обществом, ибо у меня в ту пору вовсе не было никакого, если не считать деревенских простофиль. Отец мой, видя склонность мою к гуманитарным наукам, не стал меня отговаривать, ибо не хотел, чтоб последовал я его примеру и пошел по военной части, каковое ремесло почитал он самым неблагодарным. Но поскольку наши местные школы были ему не по вкусу, то, отправляясь в Париж по делу, повез он меня туда, несмотря на сетования матушки, и поселил у одного наставника Лизьеской школы [33], к коему направил его какой-то приятель. Усердно препоручив заботы обо мне некоему адвокату из числа старых своих знакомых и упросив его снабжать меня всем необходимым, вернулся он в Бретань, а я остался на руках у педагогов, которые, проверив скудные мои познания, признали меня достойным поступить в пятый класс, да и то была это большая милость.

Боже, какая перемена и как я просчитался! Где наслаждения, коими я себя улещал? Сколь странно было очутиться без отца, который иногда возил меня по другим своим поместьям, расположенным вне Бретани! Как обидно потерять сладостную свободу, коей я пользовался, когда бегал по полям туда и сюда или отправлялся сбивать орехи или рвать грозди в винограднике, нисколько не опасаясь полевых стражников, или даже, бывало, сопровождал тех, кто отправлялся на охоту! А тут я очутился взаперти, хуже любого монастырского инока, и был вынужден являться на богослужение, к трапезам и на уроки по звону колокола, коему подчинялась тут вся жизнь. Вместо нашего священника, никогда не повышавшего голоса в разговоре со мной, был здесь у меня тутор ужасающего вида, разгуливавший неизменно с плеткой в руке, каковой умел он действовать с не меньшим искусством, чем все ему подобные. Полагаю, что даже тиран Дионисий [34], ставший после своего падения школьным учителем, дабы все еще кем-нибудь командовать, не шествовал с такой царственной важностью.

Один из законов, коим приходилось нам повиноваться под его владычеством, был для меня особенно тягостен, ибо повелевал изъясняться только по-латыни, а я никак не мог отвыкнуть от того, чтоб не обмолвиться каким-нибудь словечком на родном языке, после чего обычно получал так называемое «приглашение», сопровождавшееся экзекуцией. Я даже думал, что мне было бы лучше всего поступить, как ученики столь излюбленного у нас Пифагора, и семь лет хранить молчание [35], ибо не успевал я открыть рот, как на меня сыпались такие ужасные обвинения, словно был я величайшим преступником на свете; но для этого пришлось бы отрезать мне язык, так как был он у меня хорошо привешен, и я не давал ему пребывать в праздности. Однако же, дабы удовлетворить страсть своего языка к болтовне, заставил я его в конце концов произносить все прекрасные латинские словеса, какие знал, прибавляя к ним исковерканные французские, и таким образом ухитрялся вести беседу.

Моим классным наставником был молодой человек, тщеславный и наглый до крайности; он по большей части приказывал величать себя Гортензиусом [36], словно происходил от того древнего ритора, который жил в Риме во времена Цицерона, или мог сравняться с ним в красноречии. Настоящее его имя было, если не ошибаюсь, Гёртёр, но ему захотелось его приукрасить, чтобы придать себе нечто римское и убедить других, будто латынь его родной язык. Так поступают и некоторые современные сочинители, перефасонившие свои имена на римский лад и приставившие к ним окончание «ус», дабы творения их пользовались большим успехом и невежды принимали их мазню за произведения классических авторов. Не стану называть этих лжеученых, но стоит только пойти на улицу Сен-Жак, чтоб увидать там их книжки и узнать, кто они такие.

Но хотя Гортензиус совершил ту же глупость и обладал множеством всяких несносных пороков, однако же нас, школяров, угнетала главным образом его скаредность, побуждавшая этого наставника прикарманивать большую часть денег, уплачиваемых за наше содержание, и кормить нас не иначе, как вприглядку. Тут довелось мне узнать на собственной шкуре, что по какой-то странной фатальности все слова, определяющие невзгоды школяров, начинаются на букву «к» [37], как-то: кнут, кара, карцер, крохотные куски, клопы, а также немало других, каковые я бы вам разыскал, будь у меня словарь и побольше досуга.

Наши завтраки и полдники зависели от милосердия злобного дядьки. Если по приказу своего начальника ему нужно было лишить нас рациона, то он отправлялся гулять в тот самый час, когда надлежало его раздавать, наводя тем экономию и предоставляя нам дожидаться обеда, каковой не мог нас насытить, ибо нам выдавали ровно столько еды, сколько эти господа почитали нужным. Кроме того, никогда не потчевали там ни репой, ни салатом, ни горчицей, ни уксусом, боясь возбудить в нас аппетит. Гортензиус принадлежал к числу поклонников сентенций, начертанных на храме Аполлона; в особенности же нравилась ему следующая: «Ne quid nimis» [38], каковую поместил он над дверьми своей кухни, желая показать, что не потерпит никаких излишеств в трапезах, там приготовляемых.

О боже! И какие же это были жалкие яства, лаже по сравнению с теми, которые позволяли себе свинопасы нашей деревни. Но, несмотря на это, нас называли обжорами и заставляли брать из блюда по очереди. Наш педант выбирал себе любимчиков из тех, кто ел мало и довольствовался ничтожной порцией, которую он им отпускал. Все это были дети парижан, деликатного сложения, коим требовалось немного пищи. Для меня же этого было недостаточно, ибо был я не столь нежного воспитания; тем не менее мне доставалось не больше, чем им, хотя мой наставник и заявлял, будто я уплетаю за четверых и не столько ем, сколько жру. Словом, я не мог войти к нему в милость. Всякий раз произносил он за столом маленькую проповедь о воздержании, относившуюся особливо ко мне, причем ссылался на Цицерона, который утверждал, что есть надо для того, чтобы жить, а не жить для того, чтобы есть [39]. Затем он приводил нам примеры относительно умеренности древних и не забывал рассказа о том военачальнике, обед которого, по словам очевидцев, состоял из одной только жареной репы. Кроме того, он доказывал нам, что дух не может отправлять своих функций, когда тело перегружено пищей, и так как поместили нас к нему для ученья, а не для безмерного обжорства, то и надлежало нам помышлять более о первом, нежели о втором. Но окажись там какой-нибудь врач и стань он, как того требовала справедливость, на нашу сторону, то доказал бы, что нет ничего вреднее для здоровья детей, чем постничанье. К тому же Гортензиусу не трудно было проповедовать воздержание, поскольку нас приходилось восемь душ на одну овечью лопатку, а он самолично справлялся с каплуном. Даже Тантал [40] не испытывал в аду таких искушений от недосягаемых яблок, какие претерпевали мы, глядя на вкусные куски, до коих не смели дотронуться.

Случись кому-нибудь из нас провиниться, Гортензиус назначал наказание, из коего извлекал выгоду, а именно; сажал ученика на хлеб и на воду, не тратясь, таким образом, даже на розги. В дни отдыха, как-то: на св. Мартина, в богоявление и во вторник на сырной неделе, — не заказывал он лучших кушаний, пока не получал с каждого из нас по лишнему ефимку, и то, полагаю, наживал он немалую толику на сих устраиваемых для нас пиршествах, ибо по привычке своей к посту мы довольствовались малым и, получив вареную птицу да несколько кусков жаркого, мнили себя на пышнейших трапезах Лукулла и Апиция [41], коих он называл не иначе, как гадами, гнусами и свиньями. Таким образом, он обогащался за счет наших животов, вопивших об отмщении, и, право, я нередко боялся, как бы за недостатком движения и своевременного подметания какой-нибудь паук не развел бы у меня на челюстях паутины. Одному богу ведомо, к каким выдумкам я прибегал для того, чтоб раздобыть насущную пищу.

Мы были в восторге, когда начальник училища, человек довольно славный, угощал кого-нибудь из своих друзей, ибо к десерту мы ходили подносить эпиграммы гостям, которые в награду одаривали нас фруктами, пирогами и тортами, а также нередко и мясным, если таковое не было еще убрано со стола, и притом в таких количествах, что мы распарывали подкладку своей одежды и совали туда всякую снедь, словно в копилку.

Лучшие трапезы у могущественнейших князей мира не казались мне столь вкусными, сколь те, коими я услаждал себя, одержав такую победу с помощью своего стихоплетства. О вы, жалкие вирши, сочиненные мною с того времени, никогда не доставляли вы мне платы, равной той, которую я ценил тогда не менее царства!

Немалое удовольствие испытывал я также, когда в славные годичные праздники адвокат, коему поручил меня отец, посылал за мной с приглашением у него отобедать, ибо ради меня прибавляли к обычной трапезе что-нибудь вроде телячьего паштета, на каковой я набрасывался с не меньшим пылом, чем какой-нибудь храбрый король на восставший город. Но с окончанием обеда кончалось и мое наслаждение, так как меня начинали спрашивать урок, и если я чуточку запинался в ответах, то грозили уведомить отца о моей лености. Разумеется, всякий ребенок, независимо от характера, предпочитает игры занятиям, и хотя я не представлял исключения из этого правила, однако ж могу сказать, был одним из ученейших в классе. А посему всякий раз, как адвокат в этом убеждался, он дарил мне монету, каковую ставил в счет моему отцу; я же не тратил этих денег на жёдепом, а покупал некие книги, именуемые романами и содержащие подвиги древних рыцарей. Незадолго перед тем один однокашник одолжил мне книжку про Морганта Исполина [42], приведшую меня в превеликий восторг, ибо не приходилось мне еще тогда читать ничего, кроме цицероновых писем к друзьям и комедий Теренция [43]. Мне указали книготорговца на Новом Мосту, продававшего несколько сказочных историй в таком духе, и туда-то я стал относить свою казну. Могу вас, впрочем, уверить, что был я отличным клиентом: ибо, опасаясь не заполучить книг, которые мне страшно хотелось купить, я платил столько, сколько требовал торговец, видевший, с кем имеет дело. Клянусь вам, государь мой, что хотелось бы мне сейчас быть таким же невежественным, как в то время: ведь я б и теперь испытывал немало удовольствия, читая весь этот книжный хлам, тогда как ныне я принужден искать развлечений в других местах, не находя себе по вкусу ни одного автора, если не соглашаюсь мириться с его недостатками; ибо, по правде говоря, мне известно, где находятся все книги, но где находятся хорошие, я не знаю. В другой раз я остановлюсь подробнее на этом парадоксе и докажу вам, что таковых вообще не существует и что во всякой из них имеются превеликие погрешности. Впрочем, я делаю исключение для книг, одобряемых нашей религией.

Таким образом, я препровождал время в чтении рыцарских романов и должен вам сказать, что они подхлестывали во мне мужество и возбуждали ни с чем не сравнимое желание искать приключений по свету, ибо мне представлялось столь же легким рассечь человека пополам одним ударом, как разрезать яблоко. Я испытывал величайшее блаженство, читая про страшную резню великанов, кромсавших друг друга в мелкие куски. Кровь, струившаяся из их тел потоками, образовывала реку розовых благовоний, в коей я купался с упоением, и иногда моя фантазия рисовала мне, будто я тот самый благородный юноша, который целует дебелую инфанту, с очами зелеными, как у сокола. Я пользуюсь, как видите, выражениями, почерпнутыми из сих правдивых хроник. Словом, моя голова была наполнена исключительно поединками, замками, вертоградами, волшебством, утехами и любовными похождениями, и, считая все это сплошным вымыслом, я тем не менее говорил, что напрасно осуждают чтение рыцарских романов и что надлежало бы впредь наладить такой образ жизни, какой описан в этих книжках: уже тогда начал я порицать гнусные занятия, коим предаются люди нашего века и к коим я теперь питаю полное отвращение.

Все это сделало меня злюкой и плутом, так что я совсем перестал походить на наших земляков и даже позабыл родной выговор, ибо вращался среди нормандцев, пикардийцев, гасконцев и парижан, от коих перенял новые нравы: меня уже стали причислять к тем, кого называют «язвой», и по ночам я бегал во двор, запрятав в штаны плетку из бычьей жилы, и нападал на тех, кто, выражаясь деликатно, шел за нуждой. Я носил плоский берет, камзол без пуговиц, пристегнутый булавками или эгильетками [44], совершенно растерзанный балахон, черный от грязи воротничок и белые от пыли башмаки, — словом, все, что полагается настоящей школьной «язве», — и говорить со мной о чистоплотности было равносильно тому, чтоб объявить себя моим врагом. Сперва достаточно было голоса рассерженного учителя, чтоб я дрожал, как листва на дереве, овеваемом ветром; а теперь меня не удивил бы и пушечный выстрел. Перестал я также бояться плетки, точно у меня была железная кожа, и выкидывал всякие проказы, например, бросал на прохожих, шедших по школьной улице, тетради, бумажные картузы с отбросами, а иногда и нечистоты. Однажды я спустил из окна корзину на веревке, дабы стоявший внизу пирожник, коему я швырнул монету в пять су, положил мне туда несколько своих изделий; но в то время, как я тащил ее вверх, Гортензиус, оказавшийся без моего ведома в нижнем покое, притянул ее к себе по дороге и отпустил не раньше, чем опорожнил дочиста. Я сошел вниз, чтоб узнать, кто сыграл со мной такую штуку, и, застав сего педанта на пороге горницы, понял, что это его рук дело, а потому не посмел даже зубов расцепить. Боже, что за огорчение я испытал! Он тут же приказал мне сбегать к другому учителю, жившему по соседству, и пригласить его на полдник; я отправился за ним и привел его в горницу Гортензиуса, где не оказалось никаких приготовлений, кроме моих пирогов, от коих не уделил он мне ни единой крошки: вот какой был мерзавец. Он, как видите, отлично знал все уловки скопидомства и обирал школяров, чтоб угощать своих приятелей.

«Вы у меня поплатитесь, господин сквалыга, хотя б это стоило мне порки; я попотчую вас ужо блюдом своего изготовления», — сказал я сам себе.

Вскоре представился отличный случай отомстить. Отец одного моего однокашника преподнес наставнику пирог с заячьей начинкой, каковой тот одобрил в первый же раз, как попробовал его за нашим столом, ибо любил лакомиться в присутствии школяров, вероятно, для того, чтоб они бесились от зависти; при этом он не угостил даже сына своего дарителя. Я расслышал, как он приказал отнести пирог в свой кабинет, ибо, ценя телесную пищу наравне с духовной, ставил пироги на один уровень с книгами. Светелка, куда он его запрятал, была отделана снаружи досками, наполовину разошедшимися в пазах и обшитыми с обеих сторон плетенками, каковые я распорол в его отсутствие, и после того, как один гасконец, вернейший мой сотоварищ, понатужился и поднял планку, я, будучи еще очень невелик ростом, ухитрился наконец пролезть в кабинет, посвященный столь же Бахусу и Церере, сколь и музам, но не обнаружил там никаких следов пирога, хотя и заглядывал на полки и повынимал все книги. Я поведал о своей неудаче тому, кто с величайшим нетерпением ждал меня снаружи, и уже было просунул обе ноги между планками, дабы, пятясь задом, выбраться оттуда, как вдруг, нагибаясь, заметил большой ящик, где в прошлом году сажали цветы. Послушавшись нашептываний какого-то беса, вернулся я в этом направлении и нашел поставленный туда пирог. Тесто за отсутствием в нем масла оказалось черствым и несочным; по этой причине, а также в рассуждении того, что унести пирог целиком было бы опасно, я оставил его на месте и захватил с собой только начинку, заменив ее обувным совком, попавшимся мне под руку. Кладу обратно верхнюю корку, упаковываю в бумагу своего зайца и, передав его сотоварищу, следую за ним с такой быстротой, словно охочусь на этого зверя. Клянусь вам, что он недолго оставался у нас на руках и что мы даже не стали ломать себе головы над тем, куда спрятать сие лакомство, ибо еще до вечера сунули его в природные свои чемоданы, и нас трудно было признать за воров, разве только завели бы мы себе в брюхе те окна, о коих мечтал Мом [45].

Гортензиус не думал о своем пироге до следующего дня, но тут, вспомнив о нем, послал нашего дядьку пригласить к завтраку одного старого педанта, своего собутыльника, и приказал передать, что угостит его изрядным зайцем, если тот принесет кварту вина свежего разлива для утоления жажды, которую вызовет у них пряное блюдо. Сей педант не преминул вскоре явиться и прихватить с собой столько вина, сколько просил Гортензиус, а как только он вступил в горницу, дядька полез в ящик за пирогом и поставил его на стол, после чего гость, тотчас же схватив нож, ткнул им, ничего не подозревая, в пирог там, где был сделан почин, и обвел по краю, крепко придерживая рукой верхнюю корку.

— Так-с, так-с, — сказал он, — надо взглянуть, что делается в брюхе у этого пирога. Ах, господин Гортензиус, какой у вас отличный нож. Просто сам режет, я почти не напрягаюсь.

Гортензиус помирал со смеху, глядя, как тот по глупости тычет в надрезанное место, а гость, сняв верхнюю корку, спросил:

— Что это вас так смешит?

Будучи слишком слаб глазами, чтоб разглядеть содержимое пирога, он надел очки и, увидав обувной совок вместо зайца, решил, что Гортензиус захотел над ним поиздеваться и что это и было причиной его смеха, а потому, не желая терпеть подобное оскорбление, спрятал свою кварту под халат и с бранью отправился восвояси. Гортензиус, разволновавшийся еще пуще своего гостя, предоставил ему удалиться и даже позабыл попросить извинения, не зная, кого обвинить в краже зайца, ибо в преданности дядьки, относившего пирог в кабинет, был он настолько уверен, что не возымел относительно него никаких подозрений. Сей добрый слуга был его alter ego, его Ахатом, его Пирифоем, его Пиладом [46] и обладал неоценимыми качествами, сглаживавшими разницу их общественных положений, а именно, заведовал деньгами и не наживался на покупке провизии. 'Полагаю, что он отыгрывался, урезывая наши порции, почему мы и прозвали его ножницами Гортензиуса. Но едва ли он стал бы прирезывать себе из того, что открыто поручил ему хранить его добрый друг и хозяин. Скорее это мог сделать наш брат, школяр, что наставник и не преминул подумать, ибо в нашей среде были ловкачи, владевшие искусством отпирать любые замки. Во всяком случае, Гортензиус так сильно озлился, что, не подозревая никого особливо в означенном проступке, был не прочь вскрыть нам всем животы, как Тамерлан — солдату, укравшему молоко у бедной крестьянки. В конце концов он решился наказать всех школяров, дабы не упустить виновного, что, не в обиду ему будь сказано, было величайшей несправедливостью. Но как вы думаете, какой каре он нас подверг? Той, что была ему выгодна и о коей я вам уже говорил. Он нарочно пообедал до нашего выхода из класса, а затем удалился в свой кабинет. По окончании обедни мы не нашли дядьки, обычно раздававшего нам так называемые «зефиры», маленькие хлебцы стоимостью в два лиара, за коими мы гонялись быстрее, чем если бы зефир дул нам в зад; и, поверьте, не успевали мы проведать, что булочник их принес, как нас словно сладостным ветром обдавало; впрочем, были они совершенно пустые и вместо мякиша действительно начинены одним только ветром: можете судить, как нас терзал голод. Тем не менее мы уселись за стол, украшенный одной только скатертью не белее кухонной тряпки; что же касается салфеток, то пользование таковыми было запрещено, ибо ими иной раз вытирают пальцы, а на пальцах бывает жир, который можно слизать, для утоления голода. Когда же мы спросили у дядьки обед, то он принес нам пирог, прикрытый коркой, и объявил:

— Господин наставник желает, чтоб вы скушали свою долю.

Один голодный нормандец приподнял горбушку и, увидав совок, так озлился на потешавшегося над нами дядьку, что запустил ему в рожу весь пирог и спасся бегством в горницу приятеля, где просидел целый день, опасаясь гнева Гортензиуса. Мы с гасконцем покатывались со смеху, хотя у нас подводило животы лишь несколько меньше, чем у других; под конец все школяры, видя, что учитель не собирается нас накормить, послали в город за кое-какой провизией и заплатили за нее из собственного кармана: таким образом, пострадал тот, кто был ни при чем, и наш педант так и не узнал, кому был обязан похищением зайца.

В ту пору учился я в третьем классе, но не внес еще ни ланди [47], ни за свечи, хотя приближались каникулы. Произошло это оттого, что отец позабыл прислать следуемую сумму вместе с платой за пансион. Мой наставник, крайне недовольный сим обстоятельством, подвергал меня в отличие от прочих разным строгостям и наносил мне в связи с этим мелкие обиды, когда ему представлялся к тому случай. Он был весьма рад, когда меня называли «Glisco», намекая на один пример из Деспаутера, у коего значится: «Glisco nihil dabit» [48]. Этим хотели сказать, что я не дал ему ничего, тогда как сына одного богатого казначея, заплатившего учителю добрыми двойными пистолями, называли «Hie dator» [49] в силу другой парадигмы того же учебника, и таким образом, мешая латинский с французским, давали мне понять, что он рассчитался с нашим начальником полновесным золотом. Я посвящаю вас в школярские апофегмы, но стоит о них упомянуть, раз уж пришлось к случаю.

Видя, что сей педант всячески изыскивает поводы, дабы оправдать наказание, коему собирался меня подвергнуть, пожелал и я досадить ему сколь можно больше, а потому стал учиться прилежнее и воздерживаться от всяких шалостей, отчего он не раз терял терпение и намеревался обвинить меня облыжно, ибо эта гнусная душонка выходила из себя, когда кто-либо не удовлетворял ее жадности. Пришлось бы мне солоно от его злобствований, если бы мои деньги не прибыли в надлежащее время. Мне хотелось передать их согласно ритуалу, установленному школьными наставниками корысти ради, а именно в прекрасном хрустальном бокале с засахаренными миндалинами и лимоном; но вместо того чтоб положить деньги сверху, как того требовал обычай, я засунул их внутрь лимона, сделав надрез на корке.

— Государь мой, — притворно сказал я ему, подавая бокал, — вы знаете, что я родом издалека; посланец не привез мне еще денег для уплаты вам ланди; в ожидании такового примите сей дар лично от меня, в счет тех десяти золотых ефимков, которые вы получите через две недели.

Такое приятное обещание разбило скалы, окружавшие его сердце и мешавшие ему умилиться при виде почтения и дружбы, которые я выказал с целью смягчить его упорную строгость. Он оставил бокал себе и, поблагодарив меня улыбкой, высыпал миндалины в мой берет, лимон же отдал одному экстерну из своих любимчиков, не подозревая, что этот плод не менее драгоценен, чем яблоко Гесперидского сада [50]. Желая насладиться до конца, я не стал ему препятствовать, но, увидав по окончании урока, что экстерн намеревается покинуть класс, я остановил его и спросил, не променяет ли он лимон на миндалины. Он согласился, предпочитая сладкое кислому, а я незамедлительно подошел к нашему домине [51] и дернул его за длинный рукав в то самое время, как он поправлял чье-то сочинение. Осведомившись у него со смехом, не желает ли он отведать лимон, я разрезал его пополам складным ножичком и показал спрятанные там ефимки.

— Вам не придется ждать так долго, как было обещано, — отнесся я к Гортензиусу.

— Вижу, — возразил он, забирая монеты, — деньги мне, а лимон вам.

После этого он похвалил меня за выдумку, но осудил за взятый на себя риск потерять свои ефимки. В то время как он разглагольствовал на эту тему, школяры принялись, как водится, хлопать ранцами по партам в знак своего одобрения, и притом е такой силой, что чуть было их не изломали.

С той поры это свирепое животное оказалось окончательно прирученным и обращалось со мною не строже, чем с остальными; но мне не пришлось долго пользоваться сим счастьем, ибо отец письмом вызвал меня на родину по случаю свадьбы обеих моих сестер, коих должны были обвенчать в один день, первую с честным дворянином, а вторую — с советником бретонской судебной палаты. Я отправился туда в почтовой карете и по приезде очутился на верху блаженства, ибо там только и было дела, что сладко покушать. Тем не менее желание постичь науки побудило меня распроститься со своими после празднества, тем более что наступил день св. Ремигия [52], когда начинались занятия, и таким образом, будучи тринадцати лет от роду, я снова вернулся в Париж, чтоб поступить во второй класс [53]. Затем я в последующие годы прошел остальные классы и наконец кончил курс. Не стану передавать вам того, что в то время со мной приключилось, ибо все это пустяки, коими не стоит утруждать ваш слух. Мне и так надоело рассказывать всякие глупости, тем более что я могу развлечь вас кое-чем получше.

— Как, сударь, — воскликнул бургундский дворянин, — вы безжалостно хотите лишить меня рассказа о ваших забавных похождениях? Неужели вам неизвестно, что низменные поступки бесконечно занимательны и что мы с удовольствием слушаем про приключения всяких плутов и наглецов, вроде Гусмана д'Аль-фараче и Ласарильо с Тормеса [54]? С какой же стати наскучит мне жизнеописание школяра-дворянина, обнаружившего с малолетства изворотливость ума и большую отвагу?

— Вы не знаете, — возразил Франсион, — что получите много больше удовольствия, слушая про обстоятельства, случившиеся со мной в более зрелом возрасте: они гораздо серьезнее и скорее могут усладить ваш разум.

— От вашей придворной жизни я не ожидаю ничего, кроме чудес, — сказал дворянин, — ибо слыхал уже самые бесподобные рассказы про это от лиц, побывавших при дворе: вот почему мне хотелось бы, чтоб вы уже добрались до этого времени и прошли все классы; во всяком случае, я не желаю перескакивать через целый период, хотя бы вам довелось быть перепоротым в каждом классе раз по десять.

— Вы с такой легкостью представляете себе события, словно они у вас перед глазами, — заметил Франсион, — и, поистине, я вам весьма признателен за то, что вы желаете мне столько раз отведать плетки. Но где взять такие ягодицы, которые бы это выдержали? Соблаговолите повелеть, чтоб к моему заду приковали латы и выкрасили их под телесный цвет, или одолжите мне для его прикрытия кожу от собственного вашего афедрона.

— Не извольте печалиться: мы обо всем позаботимся, — отвечал дворянин.

Вот какие бесхитростные беседы вели они между собой; но сих речей отнюдь не следует опускать, хотя они и не столь возвышенны, как многие другие, ибо без них история была бы неполной. Мы поставили себе задачей показать картину человеческой жизни, а посему надлежит рассмотреть здесь различные ее стороны. История Франсионова отца рисует захолустного дворянина, который провел молодость на поле брани и сохранил воинственное сердце, презирающее прочие ремесла. Также отмечены весьма кстати жадность некоторых судейских и их дурные повадки. Затем перед нами проходят дурачества простолюдинов и, наконец, наглые поступки учителей вкупе с проделками школяров. Франсион продолжит свою историю в том же духе, показав также заблуждения тех, кто мнит себя мудрее, богаче или родовитее, чем это оказывается на самом деле, как, например, господин Гортензиус. Читатели узнают, как он стал всеобщим посмешищем, и это послужит кое-кому уроком.

Франсион весьма охотно рассказывал обо всех этих вещах, ибо было в нем немало хороших природных свойств, побуждавших его презирать глупость разного рода людишек. Тем не менее он не был настолько поглощен своим повествованием, чтоб не приглядываться частенько к окружавшим его предметам; а посему по окончании вышеприведенных речей пожелал он вполне удовлетворить свое любопытство и, притянув несколько к себе полог постели, высунул голову, дабы устремить взор в самый отдаленный угол горницы,

— Чего вы ищете? — осведомился владелец замка.

— Я хотел взглянуть, — ответствовал Франсион, — нет ли здесь кого-нибудь из ваших слуг, дабы принес он мне маленькую картинку, висящую на той стенке. Мне отсюда не видать, что там изображено.

— Я вам сейчас ее достану, — сказал сеньор.

Встав со своего места, он отправился за картиной, оказавшейся овальной формы, размером с карманные солнечные часы [55], и передал ее Франсиону, выразившему сожаление по поводу того, что заикнулся о ней, ибо тем самым причинил беспокойство своему хозяину. Затем Франсион обратил свои взоры на картину, на коей была изображена красавица, превосходившая всех на свете своими совершенствами и очарованием.

— Ах, государь мой! — воскликнул Франсион. — Зачем помещаете вы такие колдовские предметы в горнице для гостей? Не для того ли, чтоб неожиданным образом уморить этих несчастных и унаследовать их имущество? О, вы убили меня этим портретом!

— Не все так впечатлительны, как вы, — ответствовал сеньор, — и если б я оказался таковым, то был бы уже мертв, ибо много раз созерцал черты этого личика.

Тогда Франсион взглянул на крышку портрета, который закрывался, как коробка, и увидал на нем надпись: «Наис».

— Что это означает? — спросил он.

— Так зовут красавицу, — возразил сеньор, — она итальянка, как вы можете судить по прическе. Один итальянский дворянин, по имени Дорини, недавно сюда заезжавший, одолжил мне портрет на неделю, дабы я мог им вдосталь налюбоваться. Я поместил его в этом покое, самом потайном во всем замке, где устроил для себя кабинет услад.

— Жива ли эта бесподобная дама? — спросил Франсион.

— Право, не знаю, — возразил сеньор, — но Дорини может осведомить вас об этом.

— Вы просто поразительно нелюбопытны, коль скоро не задали ему такого вопроса, — заметил Франсион. — По-видимому, вы человек не увлекающийся и относитесь ко всему равнодушно.

— Вы правы, — ответил сеньор, — клянусь вам, что, будучи третьего дня у Елены, обладающей всего-навсего обыденной красотой, я испытал больше удовольствия, чем если б насладился бесподобной Наис. Зажмурьте, государь мой, глаза, когда вам придется целовать лицо, лишенное всякой привлекательности, и уверяю вас, что радость самой совершенной любви будет щекотать ваши чувства, и вы тем самым утолите свою страсть к телу, в коем взоры ваши находили предмет для сильнейших соблазнов.

После этого Франсион, внимательно поглядев на портрет, пришпилил его булавкой к изголовью постели и продолжал свой рассказ, как читатель увидит из следующей книги.


КОНЕЦ ТРЕТЬЕЙ КНИГИ

(На сенсорных экранах страницы можно листать)