КНИГА VI

— С ТЕХ ПОР КАК ПОЯВИЛОСЬ У МЕНЯ нарядное платье, — продолжал Франсион, — завел я кучу новых знакомств среди молодых людей всякого звания, равно дворян, как и сыновей откупщиков, торговцев и судейских; всякий день встречались мы для разгульных забав, причем я ухитрялся скорее наживать, нежели проживать. Я предложил пятерым или шестерым молодцам, которые были побойчее, составить сколь можно большую компанию из людей смелых и врагов глупости и невежества, дабы увеселять себя приятными разговорами и выкидывать разные проказы.

Предложение мое настолько пришлось им по вкусу, что они принялись за дело и собрали изрядное число повес, а те привели других своих знакомцев. Мы учредили законы, коим надлежало неукоснительно повиноваться, как то: почитать того, кого мы будем выбирать в главари сроком на две недели, помогать друг другу при ссорах, в любовных приключениях и прочих делах, презирать гнусные душонки всяких болванов, наводняющих Париж и считающих себя персонами, оттого что отправляют какие-то смехотворные должности. Все, кто обязывался соблюдать сии предписания и еще несколько других в том же духе, принимались в число «Удалых и Щедрых» (так мы себя называли), и не придавалось никакого значения тому, были ли вы сыном купца или откупщика, лишь бы вы презирали торгашество и откупа. Мы считались не с породой, а только с достоинствами человека. Каждый по очереди устроил пирушку, только я один, как основатель братства, уклонился от этого, и, после того как я первым отбыл должность главаря, на меня возложили сбор пени, взимавшейся с тех, кто нарушил какое-либо данное ему предписание; штрафные деньги предназначались на покупку угощения, но одному богу известно, хорошим ли я был казначеем и не истратил ли кой-чего из этих сумм на собственные нужды.

Мои сотоварищи были такими денежными и богатыми людьми, что щедро опорожняли свои кошельки и никогда не спрашивали у меня отчета в моих получках.

Я был самым удалым из всех удальцов, и никто не умел так остроумно уязвить подлых людишек, для коих я был бичом, ниспосланным с неба.

Один купеческий сынок, невежественный и до крайности самонадеянный, явился как-то в общество, где мне случилось быть; он носил платье из такого роскошного сукна, какого не сыскать во всей Франции: полагаю, что он приказал изготовить его в Италии по особому заказу и по этой причине воображал себя персоной, с коей никто не мог равняться. Я заметил, что он шествовал, не уступая дороги, а когда с ним учтиво раскланивались, то не снимал шляпы, словно у него была парша на голове. Так как я всегда ненавидел подобные повадки, то не стерпел и на сей раз и, указывая пальцем на этого фофана, сказал бывшим подле меня приятелям:

— Удальцы, вот главная лавка сьера Юсташа (я титуловал его отца по-старинному); клянусь богом, он выложил на прилавок свою лучшую материю. Здорово он поживится, право слово; ведь покупателям уже незачем бегать к нему на дом, чтоб посмотреть на хороший товар: его сынок, эта бродячая лавочка, показывает его повсюду.

— Вы обо мне говорите? — спросил он с нахмуренным лицом.

— Господа, — обратился я, расхохотавшись, к своим товарищам, — неужели вы не обижаетесь на его слова? Он взаправду воображает, будто среди вас может найтись человек, который на него похож и заслуживает того, что я о нем сказал.

Тут он окончательно разобиделся и, поклявшись смертью и кровью, возразил мне, что не носит шпаги, как я, и что это не его ремесло, но что тем не менее… На этом он остановился, не осмелившись продолжать.

Что касается меня, то, отнесясь к гневу этого дурака с насмешкой, я продолжал его шпынять.

— Право, недурная уловка, — сказал я, — прикрыть погуще то, что отдает гнилью и вонью; однако же дурной запах до нас доходит. Но раз вы силитесь блеснуть нарядом, то это доказывает, что у вас нет ничего другого, заслуживающего уважения, и, клянусь вам, вы только что были не правы, вздумав пыжиться перед порядочным человеком: ибо если вы и перещеголяли его своим телом, то зато он перещеголял вас своим духом.

Тут один из моих приятелей подошел ко мне и попросил, чтоб я оставил свою жертву в покое.

— Охотно, — отвечал я, — у меня нет никаких оснований препираться с платьем, а кроме платья тут и не с чем разговаривать: ножны здесь стоят дороже шпаги, и, в сущности, он прав, этот прекрасный плащ, пожелав похвастаться, скажем, вот перед этим, который его не стоит… Да простится ему, но с условием, чтоб он впредь тягался лишь с такими же плащами, как он сам.

Мой фалалей убоялся, как бы, распушив его дурацкий умишко, я не вздумал поступить еще хуже с его телом, а потому пустился наутек с быстротой преступника, за коим стражники гонятся по пятам.

Но как одна удача родит другую, то случилось мне на следующий день стоять перед домом одного судейского, в обществе его дочерей и других приятных лиц, и в это самое время прошел мимо нас какой-то отецкий сынок из горожан, расфуфыренный впрах; на нем был камзол из белого атласа и шелковые чулки цвета пламени, — словом, ни дать ни взять дворянин, только без шпаги, да и та у него была, но нес ее за ним лакей.

— Вот какие повадочки у природных-то парижан, — сказал я, — все они корчат знатных персон и отрекаются от ремесла своих отцов, хотя оно послужило главным источником их богатства; впрочем, вот этот не очень жаждет смахивать на дворянина: он так равнодушен к оружию, что согласен таскать его не иначе, как позади себя, а кроме того, разрешая лакею носить шпагу, он, сдается мне, хочет показать, что тот благороднее его.

Когда разнеслась весть об остром словце, пущенном мною так кстати, то не нашлось ни одного удальца, который бы его не одобрил, а так как по законам нам полагалось вознаграждение за умные речи и выдающиеся поступки, то все постановили, чтобы я взял из сумм штрафной кассы стоимость касторовой шляпы, каковую я заслужил также множеством других проказ, мною осуществленных.

Мы разили порок не только острием наших языков, но по большей части пускали в ход шпаги и нападали на тех, кто нас оскорблял. Справиться с нами было трудновато, ибо выступали мы обычно вшестером, а иногда и всей бандой, когда отправлялись за город по проспекту до Венсенского леса [151]. Лошади у меня не было, но всегда находился богатый и славный сынок какого-нибудь казначея, который одалживал мне таковую, когда затевалась кавалькада.

В ночное время мы увеселяли дам музыкой и зачастую исполняли балеты в первейших домах города, где ратовали за свою новую и беспримерную мораль. Мещане осуждали наше развязное поведение, доблестные люди его одобряли: всяк судил по-разному и согласно своим наклонностям. И в Лувре, и в суде, и на пирах подвиги наши служили обычной темой разговоров. Те, кто хотел выкинуть какую-нибудь проказу, вступали в нашу компанию или прибегали к нам за помощью. Даже самые влиятельные вельможи были не прочь заручиться нашей дружбой, когда хотели по собственному произволу наказать какого-нибудь своего оскорбителя, для чего просили нас заклеймить похлестче его недостатки. Тем не менее с течением времени слава нашего братства пошла несколько на убыль: большинство, собираясь устроиться на хлебную должность и жениться, принуждено было отстать от него, ибо им теперь было уже неудобно якшаться с нами.

Правда, нашлись новички, пополнившие наши ряды, но все эти люди оказались мне не по душе. Их замыслы были направлены на одни только дурацкие плутни и на грубый разврат; тем не менее я старался выносить их скверные повадки, когда мы бывали вместе, но общался с ними по возможности реже и, избегая встреч, зачастую сидел дома под предлогом болезни. В то время я обогащал свой разум с величайшим старанием, но по новому способу, несомненно, самому лучшему из всех, а именно — предавался исключительно философствованиям и размышлениям над бытием человеческим, над тем, как надлежит поступать людям, дабы устроить себе спокойную жизнь, и еще над одним весьма деликатным предметом, относительно коего, как вы увидите, я уже набросал начало небольшого трактата. Судите сами, было ли у меня достаточно оснований презирать общение с людьми, коль скоро я уже нашел способ устроить им жизнь, достойную маленьких божков, если они согласятся последовать моему совету.

Поскольку, однако, надлежит заглушать в себе несбыточные желания, я стал думать о том, чтоб осчастливить пока самого себя. Решив для видимости следовать по стопам других, я усвоил науку лицемерия, дабы снискать благоволение всех и всякого. Я приучил свои уста говорить обратное тому, что думало мое сердце, и щедро рассыпать комплименты и похвалы в надлежащих местах, оставляя, однако, за собой свободу злословить насчет тех, кто этого заслуживал. Правда, я стремился найти какого-нибудь влиятельного вельможу, который упрочил бы мою судьбу, положив мне жалованье, но у меня не было никакой охоты подчиняться лицам, недостойным повелевать, тем более что дурной нрав придворных был мне отлично известен.

Один мой приятель повел меня как-то к особе по имени Люция, сообщив, что она несравненная собеседница и что я не премину встретить в ее обществе умнейших людей, перед которыми мне будет лестно проявить свои познания. Он и даму предварил о моем посещении и о том, кто я такой, а потому оказала она мне любезный прием и усадила подле себя; в тот день ее пришло навестить много хорошо одетых людей, которые, как мне показалось, были не из последних при дворе. Я навострил уши, ожидая услышать от них умные речи, но вокруг меня раздавались одни только самовосхваления, пошлости и невпопад рассказанные побасенки, да и притом на таком тарабарском языке и с таким скверным произношением, какого хуже и не придумаешь.

— Удивительное дело, сударыня, но удача находится со мной в непрестанной войне, — заявил один из них, закручивая усы кверху, — она всячески избегает моего общества: будь у меня хоть все деньги, хранящиеся в королевской казне, я проиграл бы их в один день.

— Это признак того, — возразил другой, — что звезды ниспошлют вам некую силу, которая побудит Эрота превратить ваши карточные неудачи в любовные успехи.

— Не знаю, какой эдикт издаст по сему поводу небо, — сказал первый кавалер, — но я вызову вас на поединок, как врага, если вы не растворите врат своей души перед аксиомой, что, только получив в супруги такую даму, как наша хозяйка, я смогу почитать себя баловнем судьбы в отношении брака.

— Какой вы насмешник, — отозвалась Люция, пожимая руку кавалеру и даря его улыбкой.

— Я приведу доказательства ярче солнца в том, что пылаю к вам наипреданнейшей любовью, — продолжал тот, — сердце мое будет вечно носиться по морю двухсот тысяч мыслей, подчиняясь жадному произволу веста и зюйд-веста моих желаний, пока, наконец, вы не поверите, моя прелестная прелестница, что я обожаю вас с таким ревностным благоговением…

Тут вельможа остановился, запутавшись в цветах своего красноречия. Все эти слова он говорил Люции на ухо, дабы показать, что нашептывает ей тайну; однако, подстрекаемый своей бесподобной глупостью, он произносил их довольно громко, ибо, почитая свою речь построенной весьма удачно, был не прочь, чтобы все ее послушали.

Вслед за тем, перейдя на другую тему, он сказал:

— Душа моя недавно была преисполнена таким желанием приобрести одно понравившееся мне поместье, что я отдал за него триста тысяч ливров, хотя оно не стоит и двухсот пятидесяти. Я хочу, чтоб впредь меня титуловали по моему новому прекрасному владению.

«Боже мой! — подумал я про себя. — Что же это такое? Вот человек, который почитает себя одним из доблестнейших людей на свете и хочет называться по своему поместью, вместо того чтоб перенести на поместье славу своего имени: какое дурачество! Лучше бы ему добиваться титула благородными поступками».

Тут, отвернувшись, увидал я двух людей, беседовавших между собой, и они всецело привлекли мое внимание.

— Какого вы мнения о моем наряде? — спросил один из них. — Не правда ли, это — лучшая ткань, когда-либо облагавшаяся пошлиной на Лионской таможне? А мой портной! Разве не смыслит он толк в модах? Он — умнейший человек; я продвину его, если сумею: найдется немало мещан, занимающих должности в счетном приказе, которые ему в подметки не годятся. Но что вы скажете о моей шляпе? Нравится ли вам этот фасон?

— Ах, государь мой, — ответствовал другой, — я нахожу ваш наряд отменно великолепным! Чем больше на вас смотрю, тем больше восхищаюсь: не думаю, чтобы ангелы на небе были лучше одеты, чем вы на земле, хотя бы каждый из них истратил по шести локтей небесной тверди на камзол и украсил его шитьем из звезд. Господи Иисусе, вы настоящий Адонис! Сколько Венер, должно быть, вздыхает по вас! Как могущественна прелесть этих брыжей! Сколько чар, смертоносных для сердец, таит в себе это кружево, топорщащееся с такой приятностью! Впрочем, один бочок примят вашей шляпой, поля которой несколько широки; прикажите их обрезать, я ваш государственный советник по этим делам; говорю вам это по дружбе, а не для того, чтоб вас похулить. Я знаю, что вы обладаете множеством других редкостных достоинств, ибо лучше ваших сапожек нет на свете, а особливо ваши волосы завиты столь искусно, что сердца, которые в них запутаются, безусловно, заблудятся там, как в некоем лабиринте.

— О дражайший из моих друзей! — воскликнул второй, целуя его в щеку. — Вы осыпали меня похвалами, коих заслуживаете больше, нежели я; всем известно, что своими доблестными качествами вы снискали любовь его величества; а кроме того, как говорит молва, вы единственный магнит всех железных сердец, обитающих при дворе. Я имею в виду дам, которые, несмотря на свою неприступность, ранены стрелами ваших очей и не ведают иной страсти, кроме той, для коей лепота ваша послужила трутом.

Тот отвечал с поразительной хвастливостью, что, конечно, имеются дамы, питающие к нему благорасположение, и в доказательство показал цидулку, якобы присланную ему какой-то поклонницей, но написанную, быть может, им самим.

Так как разговор этот мне не понравился, то я перенес свое внимание на беседу прочих гостей, хотя была она и немногим лучше. Они рассуждали о делах государственных, как слепой о красках, и тот, который разглагольствовал перед тем о своем поместье, корчил из себя отменно даровитого сановника и утверждал, что с тех пор, как король сместил его с какой-то должности, во Франции пошли сплошные смуты, и что если прежде царил мир, то страна обязана этим только ему. Затем они перешли на войну, и каждый рассказал о вымышленных подвигах, якобы им совершенных. Во время беседы одни то и дело призывали пажей, другие своих приближенных дворян, лишь бы показать, что у них имеются таковые, а если и давали им какие-либо поручения, то только для того, чтоб разыграть людей, загруженных делами.

Мне так наскучило глядеть на их жеманничанье и слушать вздорные речи, что я отдал бы все, что угодно, лишь бы убраться оттуда. Наконец все привстали, чтоб приветствовать вошедшего вельможу, по имени Клерант, и тут среди сумятицы я нашел случай испариться, отвесив всему обществу легкий поклон, коего, как я полагаю, никто не заметил.

Встретив у выхода того, кто меня привел, я сказал ему, что все виденные мною лица, безусловно, обладают изрядным красноречием, но только в духе нашего века, когда говорить много значит говорить хорошо, что трудно найти больших глупцов и самохвалов, что если при дворе нет людей посмышленее этих, то я и не хочу там бывать, и что если я воздержался от разговора, то не для того, чтоб послушать других и позаимствоваться у них познаниями, а лишь затем, чтоб они не обращались ко мне со своими речами, которые были бы для меня еще скучнее, если б относились лично к моей особе. Я подчеркнул их дурацкое обыкновение то и дело вставлять семь или восемь излюбленных словечек [152] и почитать себя великими витиями, оттого что им приспичило говорить: «пренесомненнейше, вы пешешествуете, вы речесловите, вы превеликий модник, вы совершенно великолепны, вы навинтились играть на лютне и ферлаку-рить, вы козырная персона у коронных министров, вы в хорошей позитуре у господина королевского казначея, вы вихритесь в водовороте великосветской жизни, вы — интригантус» и другие новоизобретенные выражения. Ответ моего приятеля гласил, что по каретам, дежурящим у подъезда, он отлично видит, какие персоны собрались у Люции, что все это — вельможи и дворяне, почитающиеся умнейшими головами во Франции. На это я ему возразил, что в слепом царстве и кривому честь.

Между тем Клерант, которому (как мне впоследствии передавали) уже кто-то раньше на меня указывал, спросил у Люции, осталась ли она довольна беседой со мной, «ибо, — сказал он, — мне говорили, что этот молодой дворянин отменно сочиняет стихи и что у него такие блестящие мысли, такая изысканная речь и такое живое остроумие, как ни у кого на свете».

— Я тоже об этом слыхала, — возразила Люция, — но, право, не заметила; полагаю, что каким-то волшебным образом мне прислали сюда его статую вместо него самого, ибо я видела перед собой безгласный чурбан, отвечавший только кивком головы на вопросы, которые я изредка ему задавала, и удалившийся без прощальных учтивостей.

— Должно быть, он испытал какое-нибудь неудовольствие, — сказал Клерант, — я берусь его приручить. Кто может мне его представить?

Люция отвечала ему, что это, вероятно, сумеет сделать тот дворянин, который ввел меня в ее дом. Спустя несколько дней Клерант переговорил с этим дворянином и пригласил меня к себе, каковому приглашению я не преминул последовать, дабы показать, каков я на самом деле. Приветствовав вельможу комплиментами, приличествовавшими его рангу, я свыше двух часов занимал его беседой, нисколько ему не наскучившей. Под конец я прочел свои стихи, каковые, по его словам, понравились ему больше всех слышанных им при дворе. После этого, заговорив о Люции, Клерант сказал, что она на меня в большой обиде, ибо, будучи у нее, я не соизволил раскрыть рот, чтобы усладить ее слух приятностями своей беседы. Добродушный нрав этого вельможи побудил меня не скрывать от него правды и признаться, что, обладай я даже теми редкостными качествами, которые он мне приписывает, я все же не решился бы вмешаться в разговор, ибо Люция была окружена людьми, для коих хорошие и разумные речи были все равно, что для слепого солнце. Он согласился со мной и, обозвав их всех гороховыми шутами, сказал, что доставит мне случай побеседовать с Люцией без помехи со стороны таких лиц и что я найду в ней особу совсем иного склада. Действительно, вскоре он повел меня в ее дом, и я убедился в справедливости похвал, которые он расточал этой даме; она же, со своей стороны, также увидала, что я именно таков, как обо мне говорили.

По прошествии нескольких дней Клеранту попала в руки некая сатира, откровенно осыпавшая злословием почти всех придворных вельмож; он также был в ней упомянут, но о нем не сумели сказать ничего другого, как только то, что, будучи женат на прекрасной особе, он тем не менее не перестает искать развлечений на стороне. Я забавлялся философствованиями по поводу этого произведения в присутствии Клеранта и высказал замечательное суждение.

— Готов прозакладывать свою жизнь, — заявил я, — что все это приказал сочинить Альсидамор.

— Почему вы подозреваете именно этого, а не какого-нибудь другого вельможу? — осведомился Клерант.

— Сейчас вам отвечу, — возразил я. — Вы утверждали вчера при мне и не станете отрицать, что Альсидамор самый порочный из придворных. Видимо, те, кто не попал в эту сатиру, исключены из нее за выдающиеся свои добродетели; но почему же в таком случае поэт не поместил туда и Альсидамора? Не потому ли, что он написал свою вещь по его наущению?

Мое предположение показалось Клеранту весьма убедительным, и он пришел к заключению, что я прав. Затем он вытащил из кармашка еще другие вирши, которые нашел у себя под ногами в Лувре, но не успел прочитать до конца. Пока он беседовал с неким своим приятелем, я пробежал глазами стихотворение и увидал, что оно относилось исключительно к нему: его называли там глупцом, невеждой и заклятым врагом сочинителей.

— Умоляю вас, государь мой, дозвольте мне сжечь эту бумажку, — сказал я.

— Ни за что, — возразил он, — пока я не узнаю всего, что она содержит.

— Это величайшая напраслина на свете, — заявил я.

— Тем более не будет беды, если я на нее взгляну, — отозвался Клерант.

— Но это вас рассердит, — настаивал я.

— Ни в коем случае, — ответствовал Клерант, — если меня обвиняют в каком-нибудь проступке, действительно мною совершенном, то я извлеку из этого пользу и постараюсь впредь стать настолько добродетельным, чтобы зависть бесилась, лишившись возможности обратить против меня свое оружие; а если, напротив, меня порицают без оснований, то злословие будет тревожить меня не больше, нежели беспокоит благородного льва тявканье увязавшихся за ним собачонок: многие осмеливаются на меня лаять, но укусить не дерзает никто.

После этих его слов я отвел Клеранта в сторону и, зная величие его души, показал ему пасквиль. Прочитав его, он сказал с улыбкой:

— Эти люди — превеликие лжецы, если утверждают, будто я не уважаю сочинителей; они либо не знают вашего мнения, либо того, как высоко я вас ценю.

Я поблагодарил его за проявленную ко мне учтивость и спросил, не обращался ли к нему какой-нибудь поэт с просьбой, которую бы он не уважил; он немного призадумался, а затем отвечал мне, что не прошло еще трех месяцев, как один человек сочинил в его честь стихи, за которые он обещал дать ему пятьдесят экю, но что его приближенные, вероятно, нашли такую щедрость чрезмерной и наложили на нее узду.

— Ну, разумеется, он-то в сердцах и написал эти вирши, — сказал я тогда, — я и без того догадывался, чьи это штучки, тем более что, как мне передавали, он теперь поступил в услужение к Альсидамору. Нисколько не сомневаюсь, что он же сочинил сатиру.

— Весьма возможно, — возразил Клерант. — Когда он сюда ходил, то не переставал петь, что обессмертит меня, если я выражу ему свою благосклонность какой-нибудь приличной наградой.

— О господи! Вот жалкий продавец бессмертья! — воскликнул я. — Неважный у него товарец: стихи, написанные им шесть лет тому назад, уже сошли в могилу.

— Между тем он похвалялся, что один только обладает достаточно острыми когтями, чтоб взобраться на гребень Парнаса, — заметил Клерант.

— Государь мой, — отвечал я, — когда мы, едим хлебную корку, нам кажется, будто мы производим великий шум, однако никто нас не слышит. Так же обстоит дело и с этим бедным рифмоплетом: его произведения шумят только для его ушей; рассмотрим его вирши независимо от их содержания, каковое мы уже осудили.

Затем я показал Клеранту все ошибки сатиры и обещал на нее ответить, дабы изгладить дурное впечатление, быть может, произведенное ею на придворных; с другой стороны, он сам постарался превратить в лжецов всех тех, кому впредь пришла бы охота обвинить его в невежестве, и уделял часа два в день на беседу со мной с глазу на глаз, дабы научиться рассуждать в обществе на всякие темы иначе, чем большинство царедворцев, суесловящих без всякой последовательности, изысканности и смысла. По правде сказать, он до этого несколько презирал литературу и даже осуждал некоторых лиц, посвящавших ей свои досуги, почитая ее занятием, недостойным дворянина. Но я рассеял в нем это предубеждение, доказав ему деликатно, что те, кто хочет повелевать другими, должны опираться больше на разум, нежели на силу, и не уподобляться диким животным. Кроме того, он пожелал до некоторой степени свести счеты с оклеветавшим его поэтом и велел накостылять ему спину палками.

Я с каждым днем все больше и больше завоевывал его расположение, а потому он полюбопытствовал спросить, как мне живется; я прикинулся еще более бедным, нежели был на самом деле, дабы побудить его к щедротам, и он тотчас же попросил меня переселиться к нему. Мой покровитель предложил мне пристойное вознаграждение, на каковое я согласился с условием пользоваться всегда полной свободой и не быть на положений челядинца, хотя бы мне случилось оказывать ему услуги, на которые он едва ли мог рассчитывать со стороны кого-нибудь другого. Клерант обещал, что будет обращаться со мной не иначе, как с другом, и, таким образом, я переехал в палаты этого вельможи, где испытал на себе бесчисленные доказательства его щедрости и окончательно удовлетворил свою склонность к великолепным нарядам. Я обычно гарцевал на коне ценою в сто пистолей, пришпоривая его так, что казалось, будто земля дрожит, а за мной постоянно следовало трое или четверо лакеев. Мать моя несказанно радовалась моим успехам, о коих я сообщал в письмах. Я отомстил тем, кто относился ко мне высокомерно, платя им тою же монетой. Из прежних своих приятелей я считался только с двумя или тремя; с остальными же, к коим прежде притворно выказывал любовь ради получаемых от них выгод (к чему иногда позволительно прибегать, не опасаясь справедливых нареканий), я уже не обращался запанибрата, желая показать, что они мне в подметки не годятся и своими недостатками вызывают к себе неприязнь. Шайка «Удалых и Щедрых» тогда окончательно распалась, ибо уже не было никого, кто бы обладал достаточным умом и мужеством, чтобы поддерживать ее в цветущем состоянии. Хорошенькие прелестницы, прежде выказывавшие мне презрение, теперь были не прочь снискать мою благоприязнь, но я натянул им нос.

Обычное мое занятие заключалось в том, чтобы карать людские дурачества, унижать спесь и издеваться над невежеством. Судейские, откупщики и торгаши каждодневно проходили через мои руки, и вы не можете себе представить, с каким удовольствием я заставлял свою палку гулять по черному атласу [153]. Так же и те, кто выдавал себя за дворян, не будучи таковыми, не могли уклониться от справедливых последствий моего гнева. Я учил их, что недостаточно скакать на лошади, владеть шпагой, разгуливать гоголем в богатых нарядах, чтоб называться дворянином, — надо еще уметь отражать удары рока и не допускать ничего низменного в своих поступках. Можно было подумать, что я, как Геркулес, родился только для того, чтоб очистить землю от чудовищ, но, говоря по правде, мне было бы трудно справиться с этой задачей, ибо в таком случае пришлось бы уничтожить всех людей, раз в наши дни у них не осталось ничего человеческого, кроме наружности. Я походил также на Геркулеса Галльского [154], тянувшего к себе людей за уши с помощью цепей, которые он выпускал изо рта; могу утверждать это без всякого бахвальства, а равно и то, что лица, коим случалось слышать мои речи, иногда не лишенные скромности, принуждены были относиться ко мне благожелательно.

Когда же Клерант совершал какой-нибудь поступок, заслуживавший, по моему мнению, порицания, то критика моя была так деликатна, что нисколько его не обижала, тем более что происходило это только с глазу на глаз. Говорят, что Диоген, выставленный на продажу вместе с другими рабами, приказал выкликать, не хочет ли кто купить себе господина, и действительно, тот, кто его приобрел, терпел над собой его господство, слушая философские наставления, которые тот ему давал; находясь на службе у господина, на полном довольствии и хорошем окладе, я точно так же пользовался у него авторитетом и советовал ему от многого воздерживаться; прибегал я при этом к таким приемам, которые не были ему неприятны, и всякий другой на моем месте едва ли добился бы столь вожделенного успеха.

Однажды поутру, когда я был во дворе, явился какой-то весьма скромно одетый человек и пожелал переговорить с нашим вельможей. Слуги, знавшие мое влияние на Клеранта, послали пришельца ко мне наведаться, сможет ли он в этот час получить к нему доступ. Человеку этому было лет около тридцати пяти, и так как рассуждал он весьма толково и обладал степенными манерами, то и произвел на меня впечатление разумной личности. Доведя его до сеней Клерантова покоя, я сказал ему, что он может смело войти, а сам вернулся к своим делам. Он же отвешивает Клеранту почтительнейший поклон и говорит:

— Монсеньор, чрезмерное желание вам служить, вкупе со стремлением избавиться от преследований некоторых своих родственников, привело меня сюда, и я умоляю вас взять меня под крыло своего покровительства, зачислив в штат вашей милости. Я не прошу у вас ни жалованья, ни наград и буду доволен, если мне хватит на жизнь; с своей же стороны обещаю оказывать вам услуги, на которые вы сможете рассчитывать не от всякого. Я — лиценциат прав и ношу звание адвоката королевского суда, а кроме того, у меня имеются удостоверения на все случаи жизни. Вообще же я человек храбрый, и если понадобится пустить в ход шпагу, то справлюсь с этим делом не хуже любого дворянина вашей свиты.

— У меня нет сейчас досуга, чтоб беседовать с вами, — возразил Клерант; — благодарю вас за ваше доброе желание мне служить; если б мой штат не был набран и заполнен всеми чинами, какие мне требуются, я сделал бы для вас все, что было бы возможно.

Тогда этот человек ответил с блуждающим взором:

— Если бы вы знали мои достоинства, то не только не отказались бы взять меня к себе, но, напротив, сами пришли бы просить, чтоб я поступил в вашу свиту; вижу, что вы недостойны такого служителя, как я.

Эти оскорбительные слова рассердили Клеранта, и он приказал тем, кто был при нем, выгнать пришельца вон; они взяли его за руки, дабы вывести из горницы, но не смогли с ним совладать, после чего Клерант сказал им, чтоб они оставили его тут, раз ему это нравится. Очутившись на свободе, он уселся в кресло и после некоторого молчания заговорил, жестикулируя, как безумный:

— Обращаюсь к тебе, вельможнейший сеньор, и хочу сказать твоей милости три слова, столь же длинных, сколь путь от Орлеана до Парижа: ты знаешь, что огонь, небооблетающий и рыгающий в высях, окружает голову антиперистасы твоей славы [155] и что змей Пифон, покрывавший собой всю землю и не оставивший места для жилья человеческого, был убит Аполлоном-Стрелометателем. О великий подвиг! Вороны упоения плясали буре [156] под звуки деревянного бердыша, и трое чирят в качестве дирижеров играли тем временем на похоронных кимвалах, дабы сколько-нибудь понравиться зайцам по ту сторону гор. Что же касается тебя, мой прославленный, то антропофаги сугубо тебя обидели, и никогда огонь первоначальный не утолит твоей жажды, хотя бы твой лекарь, с носом красным, как рак, приказал тебе ободрать угря не с того конца и удержать ветер тылом волчка, несущегося прямо в Германию, дабы заверить всех маловерных протестантов, что колбасы летают, как черепахи и что в прошлом году будут продавать сенскую воду дороже, нежели бычачью кровь.

Закончив сию великолепную тираду, он принялся хохотать изо всех сил, и можете поверить, что его слушатели не преминули учинить того же. Камердинер Клеранта смеялся громче прочих и так раскатисто, что привлек внимание адвоката, который, пихнув его два-три раза кулаком, сказал:

— Замолчишь ли ты, неуч? Или ты воображаешь, будто я пришел сюда для того, чтоб тебя потешать?

— Прошу всех умолкнуть, — сказал Клерант, восстанавливая всеобщий мир, — этот человек, видимо, желает сообщить мне нечто важное.

— Я хочу рассказать вам коротенькую басню, вышедшую исключительно из передней мастерской моего мозга, — продолжал он, — чудак Эзоп не принимал тут никакого участия. Орел [157], более жадный до добычи, нежели до славы, покинул однажды перуны, которые хромоногий Вулкан выковал для всемогущего Юпитера так уродливо, словно делал их по своему образцу. Очевидно, орел был дураком неповитым, коль скоро совершил такое безумство, ибо перед тем всякий чтил его, как носителя оружия, коим великий победитель карал злодеяния; ему же больше нравилось быть свободным и охотиться за обитателями воздуха; тем временем Юпитер, пренебрегши им, назначил на его место двух голубок. Этим, господа, я хочу сказать следующее: двор, коли ему будет благоугодно, признает, что дружба вполне законна, когда основана на ипотеке. Сам Сатурн наложил запрещение на мою долю в те времена, когда был судебным приставом. Грянул превеликий гром, от коего все полетело вверх тормашками. Солнце плюхнулось в море вместе с пятьюдесятью звездами, служившими ему пажами; столько было выпито, что во мгновение ока они оказались сухенькими на песке, и из этого-то места с той поры исходит свет. А на сем и сказке конец, и я не знаю, что сталось со Вселенной.

Он продолжал молоть еще много всякой чепухи, свидетельствовавшей о том, насколько помутился его рассудок. Клерант, зная, что я впустил к нему адвоката, вообразил, будто мне вздумалось сделать это для его потехи, но когда послали за мной, то выяснилась моя полная неосведомленность о безумии этого молодца.

Желая подзудить нашего гостя к болтовне, я отгоняю шутников, раздражающих его нелепыми вопросами, говорю с ним только об удовольствиях и приятной жизни и, притворившись очарованным его речами, оказываю ему всяческое почтение, а это подстрекает его нести такую околесину, что надо было обладать бог весть какой деликатной выдержкой, чтоб не расхохотаться.

В тот же день пришли его спрашивать какие-то люди, которых проводили к Клеранту; они заявили, что адвокат — их родственник, помешавшийся под впечатлением проигранной тяжбы, которая поглотила все его имущество, и что они приютили его у себя из милосердия, хотя он причиняет им немало хлопот, когда доходит до высших пределов безумия.

— Готов освободить вас от этой заботы, — отвечал им Клерант. — Он предложил мне свои услуги, а потому я хочу удержать его при себе и положу ему хорошее содержание.

Тогда родственники, довольные тем, что избавились от обузы, оставили безумца у Клеранта, который тут же окрестил его Колине и приказал одеть, как дворянина.

Проходили иногда целые месяцы, когда с ним не случалось никаких припадков помешательства, и тогда выражался он весьма искусно и даже порой красноречиво, хотя, говоря по правде, речи его всегда отличались несуразностью. Приказ, данный всем домочадцам, не раздражать Колине оскорбительными проказами оберегал его от острых приступов болезни и от того буйного состояния, в которое впадают некоторые.

Во всяком случае, присутствие Колине не казалось никому тягостным, и не было такого вельможи, который не испытывал бы удовольствия, слушая его речи и глядя на забавные его поступки.

Он подчинялся мне во всем и даже называл меня своим добрым наставником, а Клеранта своим добрым сеньором. Когда мне хотелось задеть кого-либо за живое, я обучал Колине какой-нибудь штуке, уличавшей мою жертву в тех или иных пороках, и многие, слыша, как здраво он порой рассуждает, воображали, что наш адвокат вовсе не рехнулся, а только притворяется.

В молодости он обладал блестящим умом, от коего не могло не уцелеть кое-каких следов, так что иной раз ответы его и без всякой моей указки бывали весьма замечательны. Однажды в его присутствии заговорили о некоем вельможе, слывшем самым набитым дураком во всем сословии, и так как ему все же приписывали такие качества, как обходительность и куртуазность, то Колине стал утверждать противное, а именно, что он самый неучтивый человек на свете. Когда же у него потребовали доказательств, о«отвечал, что сам накануне видел, как этот вельможа совершил невежливый поступок, не посторонившись на улице и не уступив дороги брату своему, каковой, по мнению Колине, был и старше его и почтеннее.

— Но у этого вельможи нет брата: ты ошибаешься, — возразили ему.

— А я знаю, — заявил он, — что у него их несколько и что прохожий приходился ему братом, ибо то был осел, да еще такой большой, какого не всегда встретишь.

В другой раз, когда речь зашла о том, чтоб засесть за брелан [158], он сказал, что не хочет играть с этим вельможей, так как не любит играть с «болваном». Однажды даже, встретив его в Лувре, он подошел к нему и сунул ему сена в карман. Вельможа обернулся и спросил его, что это означает.

— Это ваш рацион, — возразил Колине, — берегите его получше на случай, если проголодаетесь.

Сердиться на такого безумца значило бы уронить свое достоинство, а потому вельможа обратил все это в шутку; но, желая тем не менее досадить ему чем-нибудь в отместку, он по прошествии некоторого времени призвал его к себе и попросил показать тесачок, который тот носил на боку. Колине вынул его из ножен и передал вельможе, а тот наступил на клинок, словно намереваясь его переломить. Тогда наш чудак воскликнул:

— Эй, господа, подойдите взглянуть, какое чудо совершают над моей шпагой: у меня был клинок с ручкой, а стал с копытом!

На его крик сбежалось несколько вельмож, так что обидчику пришлось вернуть оружие, и он удалился, пристыженный, с намерением никогда более не задирать этого человека, умеющего отпускать такие ядовитые насмешки.

Когда при нем как-то заговорили об одной женщине, ежедневно наставлявшей рога своему мужу, Колине разразился целой кучей потешных острот. Так, по его словам, ей следовало опасаться, как бы рогач в сердцах не ударил ее надлобным своим оружием; а про мужа Колине сказал, что ему трудно будет найти шляпу по мерке, и не мешало бы понизить порог своего дома, дабы входить туда не наклоняясь.

— Актеон, — добавил он весьма метко, — нажил рога тем, что взглянул на обнаженную Диану, а сему рогоносцу достались они за то, что он редко любопытствовал посмотреть на свою супругу, когда та раздевалась.

Ему передали, что одна девушка нашего околотка прижила ребенка, отец которого был неизвестен. По этому поводу он сказал:

— Должно быть, ее водили на расстрел, и все стрельцы палили в нее залпом; а кто попал, этого сам черт не знает.

Он сравнил ее также с особой, которая уколола руки об шипы и не может разобрать, какой из них ее поранил.

Как-то ему рассказали про другую девицу, оказавшуюся в марьяжном интересе, но кто ее замарьяжил, было неизвестно.

— Да это же Прекрасная Елена, — воскликнул он, — но только ночевал с ней не Парис, а Париж.

Когда однажды мы разговорились при нем о поллюции, он промолвил:

— Не понимаю вас, господа привереды: лучше иметь пол-Люции, чем никакой.

Однажды Клерант состязался в карусели с кольцами [159] на Королевской площади, и кто-то, желая похвалить быстрый ход его лошади, сказал, что она опережает ветер.

— Без моего объяснения это покажется вам невероятным, — отозвался Колине; — просто лошадь монсеньора, скача по ристалищу, пускала ветры, которые, конечно, оставались позади.

Иногда случалось ему браться за стихоплетство, ибо вы знаете, каким важным преимуществом является для поэта сумасшествие. Он продекламировал свои дивные стишки одному дворянину, посещавшему Клеранта, и, узнав, что тот намеревается жениться, предложил сочинить для него эпиталаму. Дворянин, встретив его по прошествии некоторого времени, спросил:

— Ну-с, Колине, как поживает мой брачный гимн?

— Ничего, слава богу, — отвечал тот, — ваши рога, моя музыка: вместе — отличная роговая музыка.

Дворянин, обвенчавшийся за каких-нибудь три дня до этого, весьма рассердился на то, что его уже обзывают рогоносцем, и был несказанно сконфужен.

Я уже говорил вам о Мелибее, любившем прелестную Диану. Он также хаживал к Клеранту и всячески добивался моего расположения; но я не мог его полюбить, вспоминая, как он в пору моей молодости перебил у меня возлюбленную, непрестанно рисовавшуюся моей фантазии в сопровождении многих сладостных грез: ибо, как вам известно, первые впечатления никогда не изглаживаются. Итак, я зачастую дурно отзывался о нем в присутствии Колине, который привязывался к нему предпочтительно перед другими, чем весьма забавлял Клеранта; Мелибея же почитали при дворе не иначе, как за шута, и он вынужден был против воли огрызаться от нашего безумца, а не то его осыпали бы насмешками. Их диалоги были полны несуразнейшими оскорблениями и попреками, менявшимися в зависимости от обстоятельств, так что я не в силах всех их упомнить. Приведу вам только самый потешный и глупый эпизод, произошедший между сими двумя особами, по уму стоившими друг друга. Однажды Мелибей обедал у Клеранта, и для того, чтоб стравить его с Колине, последнего также позвали к столу. Колине выложил против него все, что подвернулось ему на язык, но тот отвечал весьма хладнокровно, будучи на сей раз в более серьезном настроении, нежели обычно. Заметив, что тот не желает с ним препираться, Колине по окончании обеда покинул общество и удалился в свою светелку, где принужден был в наказание просидеть весь день (кроме того времени, когда господин его бывал в зале), ибо, спустившись накануне в кухню, избил маленького пажа, любимца Клеранта. Тогда Мелибей, передумав, решил рассчитаться с Колине за прежние нападки и для этого поднялся в его светелку, помещавшуюся над залом. Щипая его и награждая щелчками в нос, он наговорил ему всяческих вещей, от коих тот пришел в такой раж, что схватил палку и принялся его дубасить. Мелибей, не найдя никакого орудия для защиты, счел за благо пуститься наутек: он поспешно выбежал из светлицы и бросился вниз по лестнице, перескакивая через три ступеньки, а Колине погнался за ним, лупя его по чем зря, но, поравнявшись с залом, остановился и, отвесив ему со шляпой в руке глубокий поклон, сказал:

— Государь мой, умоляю извинить меня, если я не провожаю вас до самого низу, но мне запрещено переступать порог: иначе я не преминул бы исполнить свой долг.

После этих слов он вернулся в свою горницу, а Мелибей спустился вниз с прежней торопливостью, не обращая внимания на учтивое приветствие Колине. Все, кто находился в зале при Клеранте, сбежались на учиненный ими шум, так что нам довелось взглянуть на забавный способ провожать людей, изобретенный нашим безумцем. Урок, данный Мелибею, был мне весьма непротивен, и, заметив после его ухода, что Колине находится в добром расположении духа, я заставил его выучить наизусть любовные комплименты, коими Мели-бей в свое время улещал Диану. Колине запомнил их и в первый же раз, как тот к нам зашел, приказал маленькому пажу Клеранта усесться в кресло и изображать девицу, а сам стал держать ему те же речи. Когда он сбивался или путал, по своему обыкновению, то я его поправлял, а иногда и сам исполнял его роль. Мелибей задыхался от досады, глядя, как я вышучиваю его старую любовь, но не смел ничего мне сказать, ибо Клерант находил это весьма забавным. Наконец, будучи не в силах выносить все эти насмешки, он мало-помалу отдалился от нашего общества и перестал нас посещать.

Вот каким образом я с помощью Колине отомстил человеку, некогда действительно уязвившему меня в самое чувствительное место души. Этот безумец в минуты просветления бывал нам полезен во многих случаях, а иной раз держал такие речи, которые служили нам советами в самых важных делах: ведь говорят же, что мудрые научаются от безумных большему, нежели безумные от мудрых. Кто посмеет отрицать вещий смысл этих слов, когда узнает то, что я вам сейчас расскажу!

В некий день, будучи в господских покоях, Колине увидал одного льстивого царедворца, досаждавшего Клеранту униженными просьбами о чем-то, зависевшем от этого вельможи. Колине вынимает из кармашка сухарик и показывает его вертевшейся тут же собачонке; та прыгает на него передними лапками, ластится и юлит, виляя хвостом, как бы выпрашивая кусочек, который тот держит. Он поднимает руку как можно выше и то и дело восклицает на самые чудаковые лады:

— Без толку подлизываешься: ничего не получишь.

— Отдайте ей сухарь, Колине, она заслужила его своими ласками, — сказал Клерант, поглядев на своего шута.

— Подражаю вам, мой добрый сеньор, подражаю вам, — отвечал тот.

— В чем же это ты мне подражаешь? — спросил Клерант.

— А в том, что вы заставляете себя долго просить и улещать, прежде чем исполнить просьбу того человека, который с вами говорит, — возразил Колине. — Что может быть сладостнее, нежели видеть, как за нами увиваются? По-моему, не стоит слишком скоро лишать себя такого удовольствия: единственное средство его продлить — это как можно дольше не делать того, о чем нас просят; не успеваем мы уступить, как за нами перестают ухаживать: вы это сейчас увидите.

С этими словами он бросил сухарь собачке, которая убежала с ним под кровать и, сожрав его, вернулась обратно, как бы для того, чтоб попросить еще кусок.

— Она опять к тебе ласкается, — сказал Клерант, — ты напрасно обвинял ее в неблагодарности.

— Узнав, что мне нечего ей больше дать, она тотчас же меня бросит, — возразил Колине.

Тут он вместо сухаря угостил ее пинком, и собака убежала, не выражая никакого намерения лебезить перед ним, сколько он ни приманивал ее ласкою.

— Присмотритесь ко всем этим людям, которые к вам ходят, — сказал он затем Клеранту, — у них такой же нрав, как у вашей собаки, а посему берегитесь.

Проситель едва ли был благодарен Колине, ибо Клерант, коему было известно, что сумасшедшие обычно обладают даром предвидения, отнесся с большим вниманием к его предостережению и стал с тех пор весьма расчетливым домохозяином.

В то время поднялась во Франции смута; Клерант был одним из главных вождей партии, составленной несколькими недовольными. Война, на которую прихватили с собой и Колине, была не по душе нашему безумцу; он высказал свое мнение об этом Клеранту, когда тот выходил из залы, где только что закончилось совещание государственных деятелей.

— Мой добрый сеньор, — отнесся он к нему, — эти советники — невоенные люди и знают о сражениях только по картинкам да по книгам; участвуй они лично в каком-нибудь бою, то не посоветовали бы вам избегать мира; они ведали бы ужасы битв: одному отсекают руку, другому разбивают голову, некоторых топчут кони, и почти все идут на смерть, как оголтелые. Я рисую вам все это потому, что, насколько мне известно, вы принимали не большее участие в подобных делах, чем они; но осуждать вас тут не за что: ибо какую честь приносит нам война? Нередко величайший храбрец на свете падает, пораженный мушкетной пулей какого-нибудь трусишки, стреляющего в первый раз. Если б Цезарь, Александр, Амадис и Карл Великий были живы, они не пошли бы в бой с такою же охотой, как ходили в свое время. Да и подданнные, дорожа их жизнью, не позволили бы им подвергать себя столь великой опасности. Что касается меня, то я предпочитаю убитым людям убитых цыплят; вернемся в Париж наслаждаться радостями вкусного стола: приятнее глядеть на вертела, чем на пики, на кастрюлю, чем на шишаки, и вообще на орудия кухни, чем на орудия войны. Ваше занятие заключается здесь в том, чтоб проверять, хорошо ли расставлены пушки и расположены войска, тогда как в городе вы ходили бы к дамам, с коими проводили бы время с гораздо большей приятностью.

Хотя о ту пору Клерант обратил в шутку всю его речь, однако же впоследствии извлек из нее пользу, как ив тайного предупреждения, ниспосланного ему небом через человека, который, несмотря на свое безумие, приводил доводы, не менее убедительные, чем рассуждения глубочайших философов.

По заключении мира вернулись мы в Париж, где Клерант, навестив прелестную и красноречивую Люцию, ощутил более, чем когда-либо, силу ее чар; а так как находился он тогда в настроении, весьма восприимчивом для нежной страсти, то и влюбился в нее без памяти, так что почти не выходил из ее палат.

Однажды привел он к ней Колине, коего подпоил, угостив двумя-тремя чарками веселящего вина. Тот посматривал то на красавицу, очень ему приглянувшуюся, то на своего господина, который любовался ею не менее его; он заметил, что Клерант запускает глаза в декольте Люции, стараясь увидать ее перси под косынкой, каковая очень его раздражала. Убедившись в этом, Колине берет ножницы у горничной девушки, тихохонько подкрадывается к Люции и срывает косынку, подрезав тесемку, на коей она держалась. Люция оборачивается, намереваясь пожурить его за дерзость, но он тотчас же говорит ей:

— Вы не правы, сударыня, скрывая от моего сеньора то, что ему так хочется видеть; пусть любуется, сколько душе угодно, а если бы вы соизволили меня послушать, то разрешили бы ему и дотронуться.

— Вы видите, — промолвил Клерант, — у меня нет недостатка в адвокатах, ибо тяжба моя столь справедлива, что всякий рвется ее защищать; все же я не уверен в выигрыше, ибо вы являетесь одновременно и судьей и стороной.

— И вы не ошибаетесь, — возразила Люция, — ибо ваш адвокат прибегает к грубой силе рук вместо сладостной убедительности речей.

Клерант, заметив, что Люция недовольна выходкой Колине, шепнул ей на ухо, что за персона этот безумный, коему принцы крови прощали и не такие дерзости. Она тотчас же успокоилась и была весьма рада побеседовать с добрым Колине, о коем уже слыхала от нескольких лиц. Клерант, желая доставить ей удовольствие, приказал ему развлечь своими речами тамошнее общество, знавшее понаслышке об его красноречии. Усевшись на стул, Колине с места в карьер пустился в разглагольствования, вращая глазами и жестикулируя самым удивительным образом:

— Сударыня, ваши достоинства, светящиеся как фонарь вафельщика [160], настолько грозят затмить затмение зари, восходящей на полушарии Ликантропии [161], что не найдется при дворе такого вельможи, который не пожелал бы завиться а ла Борелиз, дабы вам понравиться; цвет вашей кожи превосходит пурпур луковицы, волосы ваши желты, как испражнения младенца, зубы ваши, отнюдь не купленные в лавочке Кармелина [162], кажутся, тем не менее, сделанными из рога обувного совка моего государя; рот ваш, иногда раскрывающийся, похож на отверстие благотворительной кружки для сбора в пользу заключенных; словом, Феб, обедая у Куафье [163] по шесть пистолей с персоны, не едал лучшего паштета из петушьих гребешков, нежели тот, который я только что отведал; а кроме того, говорят, что, подобно тому как Ахилл таскал тело Приамова сына [164] вокруг стен Троянских, так иной царедворец, чтоб войти в милость, метет шляпой землю перед такими людьми, которые заслуживали хороших плетей.

— Не понимаю, что вы этим хотите сказать, Колине, — заметил Клерант; — ведь вы как будто собирались описать совершенства госпожи Люции? Почему вы не довели до конца своего намерения?

— Я это сейчас сделаю, — ответил тот. — Итак, прекрасная нимфа, раз необходимо вас восхвалять, то скажу, что вы меня пленили, и этого довольно; ибо вы не пленили бы меня, если б обладали меньшим числом чар, нежели водится в Нормандии яблок. Увы, я могу сознаться во всем, ибо я умираю. Пусть, сударыня, черт заберет вас в счет наследства, которое от меня останется, если я влюблен в вашу милость меньше, нежели нищий в свою суму: когда я гляжу на вас, то радуюсь, как свинья, мочащаяся в отруби. Коли вы захотите, то не поможет тут ни Роланд, ни Сакрипант, и вы будете моей Анджеликой, а я вашим Медором [165], ибо нет никакого сомнения, что большинство вельмож ослистее ослов. Они не упражняются ни в каких доблестях, а только мечут по столу тремя костяшками; и я еще всего не рассказываю. Намедни я смотрел в амстердамскую трубу [166] на остров, куда отправляют души всех этих бездельников, превращенных в страшных чудовищ. Что касается мещаночек, они позволяют тискать себя, не помышляя о покаянии; их катают и валяют в прихожих и на чердаках, не считаясь с тем, что пол твердый, и суют им бог весть что под юбку, я хотел сказать — за корсаж.

Закончил он сию прелестную речь песенкой «Ты такая ласковая, Гильомета», а затем «Вы мне ее портите» и «Пенпало», каковые он прогорланил во всю глотку и так оглушил Клеранта, что тот приказал ему перестать и позабавить общество чем-нибудь более пристойным. Тогда Колине снова принялся нести свою несусветную белиберду, постоянно вкрапливая в нее разные истины по адресу придворных, весьма всех насмешившие.

В сей день зашел туда также некий горожанин, одетый в черный атлас, и остался весьма недоволен издевками Колине, который, между прочим, сказал про него Люции, что он похож на античную медаль рогоносца и что у него нос закорючкой; а потому горожанин отвел его в сторону и прошептал ему тихонько, опасаясь, как бы Клерант того не услышал и не рассердился:

— Вот что, господин шут, вы притворяетесь сумасшедшим; если б вы имели дело со мной, то я вернул бы вам рассудок плеткой.

Ему пришлось тотчас же убраться, а не то Колине, бывший в раже, задал бы ему преизрядную таску.

Вернувшись домой, наш безумец поведал мне о своем приключении, и хотя было в речах его немало нескладицы, однако же я сразу его понял. Я дал ему слово, что помогу отомстить врагу, несмотря на то, что лицо, с коим он не поладил, было мне неизвестно. Случилось так, что однажды вечером, идя по улице в сопровождении своих людей и Колине, я увидал некоего казначея, удержавшего в свою пользу половину суммы, которую должен был мне выплатить. Желая отделать по заслугам этого мерзавца, я указываю на него Колине и говорю ему, что это, безусловно, его оскорбитель. Тот, доверяя мне, незамедлительно готовится к бою и, взяв у подвернувшейся зеленщицы два яйца, бросает их ему в лицо и пачкает его внушительный воротник, топорщащийся наподобие павлиньего хвоста, а вдобавок отпускает ему полштофа тумаков, так что у того хлещет кровь из носу, как у зарезанною быка. Я прошел мимо, даже не обернувшись, чтобы меня не приняли за соучастника этой безрассудной выходки. Но мои лакеи не преминули от меня отстать, ибо предпочли поддержать Колине против казначея, вознамерившегося отплатить обидчику. Они бросаются на него с палками, а наш безумец, отдыхая в сторонке, наблюдает за расправой и говорит:

— Эге, господин мерзавец, вы уже не грозитесь меня отстегать, как намедни.

Горожане, знавшие казначея, собираются в кучу и готовятся напасть на лакеев, а те, желая увильнуть от дикой ярости этих людей, прихвативших с собой ржавые алебарды, говорят им:

— Господа, этот негодяй обидел вот того дворянина из свиты Клеранта.

— Да, да, — подтверждает Колине, — я дворянин из свиты Клеранта.

При имени этого весьма уважаемого вельможи происходит некоторая заминка, и мои люди незаметно испаряются, оставляя на поле брани своего окровавленного врага.

Колине помог мне, таким образом, наказать нескольких наглецов, которые тщетно жаловались на него Клеранту, ибо тот неизменно отвечал, что не надо обращать внимания на поступки сумасшедшего. Нашелся, впрочем, человек, который как бы назидания ради сказал однажды нашему вельможе, что ему следовало бы запереть Колине в своем доме, дабы он не оскорблял людей на улицах; мне случилось быть при сем разговоре, и, видя, что Клерант им недоволен и раздумывает над ответом, я сказал ему:

— Государь мой, что бы вам ни говорили, но не запирайте вашего безумца до тех пор, пока все не образумятся: он отлично клеймит высокомерие презренных душонок, коих немало во Франции, и умеет их распознавать благодаря особому дару, отпущенному ему природой.

Клерант, согласившись с моими доводами, пренебрег мнением того человека, и Колине стал еще чаще, чем прежде, разгуливать по улицам в богатейших нарядах, в которых принимали его чуть ли не за барона. А потому все очень дивились, когда на него нападали острые приступы безумия.

В ту пору чары Люции, все более покорявшие Клеранта, принудили его искать какого-нибудь средства для достижения желанной цели, и, зная, что я весьма сведущ в амурных делах, он решил откровенно посвятить меня в свою тайну, о коей мне и без того было достаточно известно. По его словам, он вознамерился прибегнуть в сем случае именно к моему содействию, ибо уважал меня больше всех прочих людей на свете и не желал подражать тем придворным, которые поручают подобные дела гнусным и невежественным лицам; к этому он присовокупил, что ему отлично известно, каким острым умом надлежало обладать для таких предприятий, и что любовники должны почитать за богов-покровителей тех, кто помогает им добиться вожделенных успехов. Эти речи, от коих ожидал я себе пользы, побудили меня обещать ему свое пособничество везде и во всем, ибо сам я вздыхал о тех же сладостных восторгах, по коим томился и Клерант, к вящему моему удовольствию. Надобно вам сказать, что при Люции состояла одна особа, по имени Флеранса, красавица из красавиц, в которую я смертельно влюбился, а потому находил приятным бывать в этом доме как можно чаще. Наперсница обладала, на мой взгляд, гораздо большими чарами, нежели госпожа, которая была по сравнению с ней просто девкой-чернавкой. Не знаю, почему Люция ее держала: разве только полагалась она на остроту своего ума, ибо надеялась с его помощью оградить себя от того предпочтения, которое могли оказать Флерансе лица, знавшие их обеих.

Я посоветовал Клеранту не ходить к этой даме до той поры, пока она не склонится к оказанию ему милостей, коих он добивался, тем более что для поддержания доброй своей славы в обществе надлежало ему не выдавать ничем своей любви, ибо люди, по присущей им глупости, обычно судят обо всем шиворот-навыворот и принимают самые явные свойства хорошей души за признаки порочной. Клерант не стал со мной спорить, ибо я был единственным его оракулом, да и вообще он постоянно следовал моим советам, невзирая на мнения всех прочих людей.

Решившись, как я вам уже докладывал, воздержаться на некоторое время от встреч с Люцией, Клерант стал помышлять о том, как бы ему выказать ей свою любовь более открыто, нежели прежде. Он счел за лучшее послать любовное письмо и поручил мне его составить, ибо, говоря без лести, не обладал он достаточно изысканным слогом, чтоб переписываться с Люцией, слывшей образцом изысканности; я надумал смастерить сию цидулку таким образом, чтоб его милость, обращаясь к своей возлюбленной, не уронила своего достоинства и проявила скорее шутливые, нежели серьезные чувствования, ибо ей не пристало унижаться до выражения восторгов, обычных в устах настоящих любовников. Перескажу вам содержание письма.

«Если б Ваши прелести не были столь совершенны, Вы не смогли бы меня пленить, поскольку я дал клятву сохранить навеки свою свободу. Узнайте же, чудо из чудес, об одержанной Вами победе и отнесите ее за счет своих достоинств. Но подумайте также и о том, что боги не даровали Вам привилегии зажигать сердца любовью, оберегая собственное от малейшей искры. Беру на себя смелость сказать, что они были бы неправы, если бы так поступили. Ибо для какой цели наградили бы они Вас столькими совершенствами, если бы не указали способа, как ими насладиться? Разве только для того, чтоб обречь смертных на муки геенские, показав им мастерское произведение рук своих и отняв у них одновременно надежду обладать им, сколь великие желания оно бы в них ни вселяло. Не будьте жестокой по отношению к самой себе, теряя время, которое могли бы использовать отменнейшим образом. До сей поры Вы упражнялись в любви только на словах; займитесь же ею со мной на деле, ибо я вздыхаю о часе, когда Вы на это решитесь. Вы вкусите новые наслаждения, коих не цените, может быть, потому, что их еще не испытали. Мы станем проводить время в ласках, объятиях и поцелуях, и я постараюсь выказать Вам такие знаки внимания, которые преисполнят Вас гордостью и упоением. С такой поспешностью и страстью окажу я Вам те услуги, которые сулят любовники, что Вы останетесь довольны превыше всякого описания. Последуйте этому совету, светоч мой, дорогая Люция; решитесь, как я Вам уже сказал, изведать пыл любви и не храните втуне даров природы. Если Вы хоть сколько-нибудь представляете себе, как велико мое расположение к Вам, то, несомненно, изберете меня перед прочими, дабы испытать те услады, о коих я Вам пишу».

Помимо письма, сочинил я для Люции вирши, в коих с такой непосредственностью живописал любовные утехи, что даже величайшая в мире святоша почувствовала бы иглы вожделения. Предоставляю вам судить, подействовали ли стихи на сию чувствительную и галантную особу: она кусала губы, шепча вирши про себя, она то и дело улыбалась, и глаза ее сверкали от упоения. Я с радостью следил за этими переживаниями, рассчитывая, что Люция не преминет черкнуть Клеранту благоприятный ответ; но ничуть не бывало: она обратила все в шутку и не подумала взяться за перо, дабы отписать своему поклоннику. Тем не менее она отозвалась с величайшей похвалой о присланных им стихах и письме, как о весьма искусных произведениях, и, догадавшись по стилю, ей небезызвестному, а также по многим другим признакам, что я являюсь их автором, прониклась расположением ко мне, вместо того чтоб осчастливить им своего вздыхателя. «Поскольку у Клеранта не хватает умения самому описать утехи любви, — размышляла она про себя, — то едва ли он будет в состоянии их мне доставить; Франсион же изложил их весьма пылко, а потому полагаю, что он большой искусник в таких делах; те доказательства его мастерства, которые я видела, совершенно меня очаровали». Судя по воспоследовавшим затем событиям, думаю, что рассуждала она именно так.

Однако свои намерения Люция открыла мне лишь во время другой беседы, когда я ратовал перед ней за Клеранта.

— Как, Франсион? — воскликнула она, смеясь. — Неужели вы дали клятву никогда не выступать от себя, а хлопотать только о благе ближнего?

— Отнюдь нет, сударыня, могу вас в том заверить, — ответствовал я, — но было бы безумием с моей стороны стремиться к цели, которой мешают мне достигнуть мои несовершенства.

— Как бы высоки ни были ваши притязания, вы добьетесь вожделенного успеха, если только захотите, — сказала она.

— А если б я притязал на вашу благосклонность, — спросил я, — удалось ли бы мне достигнуть цели?

— Ах, господи, — возразила она, — не будем говорить обо мне: я не пример, ибо не принадлежу к числу несравненных красавиц, достойных ранить вас своими чарами.

Хотя Люция и утаила от меня свое желание, однако я понял, куда она метит, и повел самую усиленную осаду, заставившую ее сдаться и признать, что она питает ко мне то благоволение, которого я добивался у нее для другого. Я не испытывал к ней такой страсти, как к Флерансе, но, найдя случай отведать весьма лакомого удовольствия, я дал волю своему воображению, убедил себя, что она прекраснее, нежели мне до того представлялась, и, таким образом, сам ранил себя ее стрелой.

Я преследовал ее с такой настойчивостью, что, когда мы как-то вечером очутились с глазу на глаз в ее горнице, она позволила мне поцеловать себя и приголубить, словом, доказать, сколь прозорливо она поступила, избрав меня своим поклонником. Когда нам представился случай возобновить сии сладостные упражнения, мы использовали его до конца с истой жадностью.

Если б меня слышал какой-нибудь реформат [167], то сказал бы, что я предатель и что мне не следовало наслаждаться ласками той, которую я обещал склонить в пользу Клеранта; но какую бы глупость я совершил, если бы упустил столь редкостную оказию! Я стал бы всеобщим посмешищем. И разве мое удовольствие не было мне ближе, нежели чужое?

Вы, вероятно, думаете, что победа над Люцией помешала мне впредь помышлять об ее прелестной наперснице; но вы сильно заблуждаетесь: я питал к Флерансе совершенно неописуемую страсть, каковую продолжал выказывать всякий раз, как мне случалось ее встретить. Ее упорство было сломлено моими обхаживаниями и подарками. Тем не менее ни она, ни я не могли найти удобного случая доставить мне желанное блаженство, ибо Флеранса не отходила от своей госпожи.

На мое счастье, небу было угодно, чтоб однажды Люция завязала беседу в своей горнице с несколькими родственницами, предполагавшими пробыть у нее довольно долго. Я вошел в дом и встретил на лестнице Флерансу, которая повела меня в гардеробную [168], где я принялся целовать ее в полное свое удовольствие. Затем я бросил ее на постель и так потрудился, что довел дело до успешного конца; но тут счастье нам изменило, и Фортуна внезапно обратилась в нашего врага. Люция вышла из своей горницы за малой нуждой и, направившись в гардеробную, где мы находились, отперла дверь собственным ключом. Тут она увидала свою компаньонку, которая, оправив юбку, соскочила с постели; щеки ее покрывал естественный румянец, вызванный как усиленными нашими упражнениями, так и охватившим ее стыдом; к тому же прическа ее была в полном беспорядке. Люция, взглянув на Флерансу, осведомилась, не разбудила ли она ее. Затем она отдергивает полог постели, чтоб достать ночной горшок, и застает меня там подвязывающим штаны; она спрашивает, зачем я туда попал, а я невозмутимо отвечаю, что просил ее компаньонку пришить мне складку на штанах.

— Вы могли бы выбрать более освещенное место, — возразила она. — Пойте это другим; нашли кого морочить.

Тут ей бросается в глаза, что у камеристки воротник сбился и шея обнажена, ибо я целовал ее в перси; и это окончательно убеждает Люцию в нашем студодеяние.

— Как, негодница? — воскликнула она. — Вы позволяете себе водить сюда мужчин, чтоб устраивать свои шашни? Вы позорите мой дом? Вас надо бы отстегать как следует.

— Если карать за такие грехи, — решительно отвечала Флеранса, очутившись в сем крайнем положении, — то вы заслуживаете не меньшего наказания, чем я; и если они позорят дом, в коем происходят, то вы уже опозорили свой собственный; не стану, впрочем, толковать об этом, поскольку дом не мой и мне нет дела до того, что тут происходит. Во всяком случае, я не сделала ничего такого, в чем бы вы не подали мне примера. Да и что вы можете сказать на худой конец? Разве только, что, не будучи столь высокого звания, как вы, я не должна позволять себе таких же вольностей.

От этого смелого ответа Люция застыдилась пуще той, которой сама собиралась сделать выговор. Окинув меня недружелюбным взглядом, вышла она из гардеробной и сердито захлопнула за собой дверь. Несмотря на ее ревность, я не преминул как следует использовать время и покинул Флерансу не прежде чем через час: я доказал ей, что надлежит завершить начатое дело и что, будь мы даже ни в чем не повинны, нас все равно бы заподозрили при сложившихся обстоятельствах. Ее госпожа и впредь не осмеливалась ее журить, боясь, как бы не открылось, что Люция сама грешна в том, в чем упрекает других.

Клерант, пристававший ко мне пуще прежнего, чтоб я каким бы то ни было способом умолил ее утолить его страсть, заставил меня написать ей еще более пылкое письмо, нежели первое; но я не посмел самолично передать это послание Люции, а вручил его через третье лицо. Думая, что мстит мне наичувствительнейшим образом, она ответила Клеранту в учтивейших выражениях, соглашаясь вознаградить его любовь существенными милостями; и действительно, когда спустя несколько дней он зашел навестить Люцию, то насладился ею по своему желанию, чему я был более рад, нежели она предполагала.

Я не мог всецело отдать свое сердце какой-нибудь одной даме, ибо не находил такой, которая была бы достойна столь совершенной любви; а между тем я был очарован всеми, кого ни встречал, хотя по общему мнению они вовсе не были красавицами. Когда какой-нибудь приятель, заметив, что я загляделся на ту или иную особу, говорил мне: «Да ты в нее влюблен!» — я по большей части тут же в нее влюблялся, хотя за минуту до того не знал, соблазнительна ли она или нет; однако все мои увлечения длились недолго, и одно вытесняло другое. Всегда находилась какая-нибудь покладистая особа, с которой я удовлетворял свои желания. В ту пору попалась мне мещаночка из города Тура, приехавшая в Париж ради какой-то тяжбы: зная ее за женщину хитрую и решительную, подагрик-муж послал ее хлопотать по его делу. Один мой приятель познакомил меня с ней, и так как она мне приглянулась, то, желая заслужить ее благосклонность, я настроил всех своих друзей, чтоб они добились для нее справедливого и быстрого решения. Благодаря такой любезности, сопровождавшейся всяческими ухаживаниями, дело мое пошло на лад, и я поступил с ней по своему желанию, причем мне даже не пришлось особенно раскошелиться. Право, она была очень мила; но, узнав затем, что моя красотка не довольствуется одним дружком, а начала путаться и с другими, помимо меня, я перестал ею интересоваться и постепенно совсем от нее отстранился, не думая больше о том, довела ли она до конца свою тяжбу и собиралась или не собиралась вскоре возвратиться восвояси.

Прошло уже три месяца, как я о ней не слыхал. и вот однажды поутру, когда я лежал еще в постели, входит она в мою горницу в сопровождении двух горожанок, смахивавших на старейших жриц Венусова храма. Жил я тогда близ палат Клеранта в маленьком флигельке с лестницей на улицу, так что она безбоязненно поднялась ко мне наверх. Я принял своих посетитель весьма учтиво и, приказав пододвинуть для них кресла поближе к постели, спросил, какое неотложное дело вынудило их прийти ко мне в столь ранний час, тогда как им стоило только послать за мной, если они нуждались в моих услугах. Моя бывшая подружка с присущей ей развязностью взяла слово первой и сказала:

— Причина, приведшая меня сюда, государь мой, заключается в том, что я собираюсь вернуться в Тур, и так как вы выказали мне столько знаков внимания, то я не хотела уехать, не простившись с вами. Я вынуждена была сама прийти к вам, коль скоро вы перестали у меня бывать и, по-видимому, забыли ту, которую некогда удостаивали своей любви; а если я привела с собой двух знакомых мне почтенных дам, то лишь для того, чтоб чувствовать себя безопаснее в этом доме, где можно встретить всякого сорта людей.

Я всячески поблагодарил ее за выказанную мне благосклонность и, дабы оправдать чем-либо прекращение своих посещений, постарался ее уверить, что долгое время был болен; но тут она переменила разговор и, оставив учтивости, заговорила так:

— Дабы избавиться поскорее от гнетущего меня беспокойства, дозвольте, государь мой, сказать вам в двух словах то, что лежит у меня на сердце: как вы помните, мы сдружились с вами в первые же дни после моего приезда в этот город; я подарила вас такими милостями, каких только может пожелать мужчина, а если б он был в состоянии вообразить себе еще что-либо большее, то вы бы легко этого добились. Между тем вы ничего для меня не сделали, если не считать кое-каких шагов и хлопот, предпринятых вами по поводу моей тяжбы, которую я выиграла лишь наполовину. Где это вы думали найти женщин по такой дешевке? Мало того: вместо того, чтоб чем-нибудь от вас поживиться, я еще сама на вас расходовалась. Вы ни разу не приходили ко мне, чтобы я не приготовила для вас угощения; а если я тратилась на наряды, то только для того, чтоб вам понравиться. Все это побудило меня зайти к вам и попросить, чтобы вы сразу возместили мне все эти траты теперь, когда я нахожусь накануне отъезда. Муж мой знает, сколько он дал мне денег и сколько я должна прожить. Что скажет он, когда увидит, что я издержалась сверх своих надобностей и задолжала налево и направо? Тут-то он и заподозрит, что я вела себя дурно, и мне от него житья не будет. Ради вас я нарушила клятву, данную другому, и вы были причиной моей безрассудной расточительности: неужели это не обязывает вас рассчитаться с моими заимодавцами? А кроме того, не говоря уже о выполнении всех моих справедливых требований, вы могли бы дать мне какое-нибудь пристойное вознаграждение за то, что я к вам так благоволила. Это было бы вашим долгом даже в том случае, если б вы имели дело с одной из тех срамниц, которые путаются с первым встречным. Неужели вы поскупитесь на подарок женщине, отдавшейся только вам и безупречной во всем, кроме тех грехов, коих вы были причиной? А в отношении того, как вам надлежит поступить, я сошлюсь на этих дам: они так рассудительны, что не дадут вам несправедливого совета.

Не успела сия дошлая особа закончить свою рацию, как та из горожанок, что была постарше, отнеслась ко мне:

— Сударыня совершенно права, вам следует исполнить ее просьбу: вознаградите ее за удовольствия, которые она вам доставила, и, хотя бы вы не были обязаны это сделать, примите к сердцу удовлетворение ее нужды. Ей необходимо перед отъездом расплатиться с долгами; вы навещали ее ежедневно по меньшей мере в течение полугода. Какой награды не заслуживает такой срок? Дайте ей каких-нибудь три тысячи франков, и она этим удовольствуется.

Видя, что эти продувные бестии пришли, чтоб нагло меня облапошить, я решил посмеяться над ними и, продолжая тем не менее сохранять серьезность, сказал:

— Признаюсь, что многим обязан этой даме; все же я мог бы получить от нее больше милостей, нежели получил: вот уже три месяца, как я ее не видал, и, может статься, завела она за это время и другие знакомства; но это безразлично: она не виновата в том, что мы не встречались, и я не стану уклоняться от награды за оказанные мне любезности. Я готов удовольствовать ее, если вы согласитесь кое-что скинуть с той суммы, которую запросили.

— Ну что же, — отвечала тогда младшая горожанка, — мне известно, что эта дама вовсе не хочет вас тиранить. Она даже не посмеет вторично заикнуться о награде, которую у вас просила; вы вполне удовлетворите ее, если предложите ей две тысячи франков.

— Две тысячи? — вскричал я. — Да статочное ли это дело? Или вы принимаете меня за казначея, зарабатывающего деньги росчерком пера? Не забывайте, что я только бедный дворянин, у которого нет ничего, кроме плаща и шпаги, и если сударыня согласна внять голосу разума, то пусть умерит таксу.

— В таком случае, — заговорила первая, — дайте тысячу франков, но, честное благородное слово, дешевле вы не отделаетесь.

— Ах, боже мой, — возопил я, — это все равно, что меня разорить! Взываю к вашему благоразумию.

Тогда моя бывшая подружка сказала:

— Раз вы прикидываетесь таким бедняком, то мне придется удовольствоваться пятьюстами франками; но я хочу получить их немедленно; мы даже не позволим вам выйти из этой горницы: у вас и здесь найдется чем нам заплатить.

Видя, что эти милашки хотят меня прижать, я решил от них отделаться, и так как они не желали ничего скинуть с пятисот франков, то я сказал им:

— Ну, хорошо, вам уплатят незамедлительно. Затем, позвав своего пажа, я крикнул ему:

— Эй, Баск [169], иди сюда и рассчитайся со мной сейчас же. Какая была у тебя получка и какой расход? Сколько я дал тебе намедни?

— Вы дали мне пистоль, сударь, — отвечал он. — Я истратил четыре четверти экю, которые уплатил вашей портомойнице; затем я дал восемь су лютенщику, к коему бегал за полдюжиной струн для вашей лютни; и еще пришлось мне отдать десять су башмачнику за надставку носков на моих башмаках, да, кроме того, три тестона вашей крахмальщице.

— Итак, — сказал я, — сколько же у тебя остается? Сосчитай точно.

Вытащив деньги из кармашка, Баск отвечал:

— У меня остается, сударь, монета в пять су да полтестона с монетой в три бланка, один каролюс и еще несколько медяков.

— Вы видите, сударыни, — заявил я тогда, — вот все деньги, каковые имеются у меня и у моего лакея: они к вашим услугам, если вы согласны ими удовольствоваться; больше, к сожалению, я не могу ничего для вас сделать.

Видя, что я над ними насмехаюсь, мои прелестницы принялись величать меня голоштанником, висельником и негодяем и осыпать всеми ругательствами, какие вертелись у них на языке; я тоже обозвал их шлюхами и сводницами и уже было собрался выставить совсем, но они не стали того дожидаться, опасаясь, как бы ни приключилось с ними чего-либо похуже. А потому вышли они из горницы, спустились по лестнице и удалились; но не так спокойно, как пришли: Баск преследовал этих дам вместе с лакеями Клеранта, донимавшими их по дороге всякими обидными выходками. С тех пор я ничего о них не слыхал, продолжая развлекаться любовью налево и направо.

Особливо выбирал я женщин, имевших мало дела с мужчинами, так как боялся заразиться дурной болезнью. Что касается ??????'ей, то я их всегда ненавидел, и действительно, надо обладать собачьей похотливостью, чтоб искать удовольствия с первой попавшейся девкой, которую вы никогда не видали и, может статься, никогда не увидите. Тем не менее я иногда туда захаживал, как с друзьями ради компании, так и время от времени один, чтоб взглянуть, что там делается, и доставить себе некоторое разнообразие в развлечениях. Однажды под вечер, не зная, что предпринять, отправился я к некоей своднице, которая не преминула меня спросить: «А какую бы вы хотели?», хотя у нее в доме не было ни одной девицы; после того послала она служанку за какой-то прелестницей, слывшей, по ее словам, перлом среди ей подобных. Стояли в то время суровые холода, а у сей милейшей особы не было ни дров, ни свечей; она обогревалась воспоминаниями о пламени своих первых любовных делишек. Я же предпочитал зажечь обыкновенный огонь, а посему дал денег своему лакею и послал его купить вязанку хвороста и дров. Тем временем хозяйка занимала меня всевозможными приятными разговорами: она клялась чисто-сердечнейшим образом, что с начала поста не заработала ни единого гроша; затем она спросила меня, не угодно ли мне в какой-нибудь день встретиться у нее с одной из красивейших горожанок Парижа. Я отвечал, что буду не прочь, и осведомился, когда именно сможет она это устроить.

— Право слово, мне будет нелегко исполнить свое обещание, — сказала она, — но так и быть, вы достойный кавалер, и надо вас удовольствовать. Муж помянутой дамы — превеликий ревнивец и выпускает ее из дому только по праздникам и воскресеньям; я переговорю с ней по поводу вас, и, может статься, согласится она как-нибудь на днях заглянуть сюда, вместо того чтобы (да простит мне господь, коли захочет) пойти к обедне или вечерне.

Я весьма изумился, услыхав такие речи от женщины, которая хотела выказать себя одновременно и благочестивой и распутной, и это столь сильно возмутило мою душу, что я даже отказался от встречи с горожанкой. Уверяю вас, ничто так не исправляет порочного человека, как отвращение к собственному пороку [170], иногда им испытываемое, и в непотребных домах нередко натыкаешься на картины, которые скорее отталкивают вас от греха, нежели привлекают к нему; поэтому, когда на меня нападает благочестие, я даже не всегда раскаиваюсь в том, что побывал в таких местах. Я мог бы еще многое сообщить вам на эту тему, если б мне не нужно было кончить свой рассказец, а он далеко не из худших.

По возвращении моего лакея с дровами я приказал не затапливать, пока не придет та, за которой послали, дабы и ей можно было принять участие в моих удовольствиях. Но пришлось мне ждать не менее двух часов: хозяйка дома уже не знала, какой побасенкой меня развлечь. Наконец, заметив приближение ночи, я не пожелал торчать там из-за такой малости и, сожалея только о деньгах, потраченных на дрова, оказал, что вовсе не хочу, чтоб шлюшка, заставившая меня так долго дожидаться, грелась на мой счет после своего прихода; а потому приказал я своему лакею забрать вязанку и удалился сильно рассерженный. На первом же углу я заставил его скинуть наземь и хворост и дрова, хотя по той улице еще ходили разные знатные особы; затем я велел Баску подпалить поленья с помощью факела, который он бегал зажигать в соседнюю харчевню, и принялся греться тут же сам-третей, в обществе своего лакея и какого-то присоседившегося к нам мазурика.

Я должен был поведать вам сию побасенку, коль скоро пришла она мне на память, но я расскажу вам еще много других, в коих опишу подобные же проделки, совершенные много ради единого удовольствия смело похвастаться тем, что я их выкинул; но пускался я на них не только в злачных местах, и могу вас даже заверить, что с тех пор не возвращался в академии любви, ибо можно найти достаточно случаев для приятного времяпровождения и помимо сих заведений.


КОНЕЦ ШЕСТОЙ КНИГИ

(На сенсорных экранах страницы можно листать)