КНИГА VIII

ПРИКЛЮЧЕНИЯ, ЗА КОИМИ ГОНЯЛСЯ Франсион в ранней своей юности, и те, что выпали на его долю, были изложены в предшествовавших книгах, где я постоянно заставлял его разглагольствовать так, чтоб он о них поведал. Теперь настало время взять слово самому историку, дабы незамедлительно досказать остальное. А коль скоро я сие предпринял, то и намерен учинить без дальних забот о чем бы то ни было и ограничусь особливым по сему поводу предуведомлением. Дело в том, что я не нашел ни более легкого, ни более благотворного средства против скуки, одолевавшей меня несколько времени тому назад, как позабавиться сочинением истории, которая походила бы более на шутливое, нежели на серьезное произведение; и, таким образом, грустная причина возымела веселые последствия. Однако же я не думаю, чтоб нашлись столь глупые люди, которые осудили бы меня за сие предприятие, коль скоро величайшие умы, когда-либо существовавшие, не гнушались этим заниматься, а кроме того, бывают такие времена, когда жизнь показалась бы нам весьма скучной, если б мы не прибегали к подобным развлечениям. Только ипохондрик может воображать, что человек, мнящий себя добродетельным, должен отказаться от увеселений. Пусть современный Гераклит поступает, как ему благоугодно, а я предпочитаю быть Демокритом и хочу, чтоб самые серьезные дела на сей земле представлялись мне чистейшими фарсами. Коль скоро из всех животных смех свойствен одному только человеку, то я не думаю, чтоб он был дан ему без причины и чтоб не разрешалось ни самому смеяться, ни смешить других. Правда, в первоначальное мое намерение вовсе не входило ни сделать сие увеселение всенародным, ни доставлять удовольствие множеству незнакомых мне лиц, кои могут прочесть мое «Смехотворное жизнеописание» теперь, когда оно напечатано, а предназначалось оно только для того, чтоб понравиться моим друзьям; ибо, по моему разумению, большинство презирает шутки, не ведая, что нет ничего труднее, как преуспеть в сем деле, а кроме того, я весьма досадовал на то, что, в то время как ученые люди интересуются только серьезными сочинениями, смешные повести читают главным образом невежды и что нет такого сидельца, из самых последних, который не гонялся бы за ними. Тем не менее столь рассудительные люди посоветовали мне выпустить в свет это сочинение, что я в конце концов уступил их уговорам, а поскольку моя книга была одобрена такими страстными поклонниками мудрости, то и может она, как мне кажется, понравиться не только народу, но и мудрецам сего мира, хотя взгляды у тех и других обычно расходятся. Мне пришлось признать вместе со своими советниками, что я смешал приятное с полезным [180] и что, посмеявшись над порочными людьми, обличил их надлежащим образом, благодаря чему пожелают они, быть может, исправиться, устыдившись прежних своих поступков. Но возможно также, что мы обольщались и возымели слишком хорошее мнение о моей книге и о человеческой природе. Обе они слишком слабы: первая не обладает достаточной силой, чтоб поучать, вторая — достаточной силой, чтоб следовать поучениям, и я знаю очень глупых людей, которые не извлекут из моего сочинения никакой пользы и вообразят, что я писал это только для их развлечения, а не для того, чтоб исправить их дурные нравы. Вот почему мне скажут, что для предотвращения всего этого я мог бы прохватить пороки похлестче и тем самым побудить греховодников не столько к веселью, сколько к раскаянию; но есть причина, мешающая мне избрать этот путь, и заключается она в том, что внимание публики можно привлечь только какой-нибудь приманкой. Я принужден подражать аптекарям, которые подслащивают сверху горькие пойла, чтоб легче было их глотать. Сатира, кажущаяся суровой, отвратила бы читателей одним своим заглавием. Выражаясь аллегорически, я показываю прекрасный дворец, полный безмятежности и услад, внутри коего неожиданно натыкаешься на строгую цензуру безупречных обвинителей и суровых судей. Мы видели здесь побасенки и сновидения, в коих невежды, не умеющие проникать вглубь, без сомнения, усмотрят одни только нелепости. Но, как бы то ни было, сии сны содержат высказывания, на которые никто еще не решался. Я умалчиваю также о дурных поступках влиятельных персон, ибо в наше время не любят голой правды, и почитаю за аксиому, что надлежит иногда попридержать язык, дабы говорить подольше, сиречь, что бывают такие эпохи, когда полезно умерить злословие из опасения, как бы сильные мира сего не причинили вам неприятностей и не приказали приговорить вас к вечному молчанию. Я предпочитаю поступиться своими остротами, нежели своими друзьями, и хотя питаю склонность к сатире, однако же стараюсь облечь ее в столь приятную форму, чтоб даже те, кого я задеваю, не могли на меня обидеться. Но по более зрелому обсуждению своего труда я спрашиваю себя: будут ли в конечном счете оценены мои старания? Я уже подозревал, что бесполезно исправлять порочных людей; не следует ли мне усомниться и в том, доставит ли моя книга им удовольствие? Из всех, кого я знаю, лишь очень немногие обладают достаточно здравым умом, чтоб об этом судить, прочие же только забавляются порицанием вещей, прелесть коих они неспособны понять. Когда предаешь книгу гласности, то следует поставить в книжной лавке швейцарцев, дабы они защищали ее своими алебардами, ибо всегда найдутся бездельники, готовые критиковать всякое печатное слово и желающие, чтоб их почитали знатоками за то, что они говорят: «Это никуда не годится», хотя и не могут привести никаких доводов. Ныне всякий хочет корчить из себя любомудра, несмотря на то, что невежество никогда так не процветало, как в наше время, и не успевает школьник почувствовать себя в безопасности от розг, как, одолев три-четыре французские книжки, он берется писать сам и почитает себя способным превзойти остальных. Все это было бы ничего, если б не унижали ближнего, для того чтоб доставить себе почет, а к тому же не отбрасывали всякую стыдливость и не силились найти недостатки там, где их нет. Если б я лично оказался настолько неудачлив, что допустил бы ошибки против законов сочинительства, то пусть всякий знает, что это нисколько не умалило бы моего самоуважения, ибо я не обладаю столь низкой душонкой, чтоб вкладывать все свои силы в искусство, коим нельзя заниматься, не становясь рабом. Я только изложил в небрежных речах презрение, которое испытываю к порочным людям, и полагаю, что этого довольно.

Но как бы ни изощрялась зависть, а я беру на себя смелость думать, что не совершил ошибок, которые заставили бы меня краснеть. Если бы меня все же вздумали хулить, то потеряли бы время, желая критиковать того, кто является критиком других: стоит ли тупить зубы о напильник? А посему бросьте сие дурное намерение и дозвольте мне вернуться к моему приятному повествованию.

Надобно нам знать, что Франсиону пришлось согласиться на то, чтобы камердинер Ремона облачил его в богатые античные одежды, принесенные им с собой. На вопрос, почему не одевают его во французское платье, ему ответили только, что таков приказ сеньора.

По прошествии некоторого времени дворецкий снова сообщил о безусловном намерении Ремона лишить его жизни, а потому Франсион пришел к заключению, что бургундец прислал ему театральный костюм для того, чтоб он исполнил в трагедии роль какого-нибудь лица, убитого в древности, после чего его действительно отправят к праотцам.

— Мне неизвестно, как именно он намеревается поступить, — продолжал дворецкий, — ибо я лишь с трудом получил те немногие сведения, которые в точности передал вам из христианского сострадания, дабы вы приготовились покинуть сей мир, вообще же, сударь, вы напрасно посмеиваетесь, ибо никогда не были ближе к смерти, нежели теперь.

— Я не имею привычек менять свое настроение, какое бы несчастье со мной ни стряслось, — отвечал Франсион, — и могу вас заверить, что нисколько не страшусь перехода от жизни к смерти, с коим давно уже свыкся, поскольку рано или поздно его придется совершить. Я досадую лишь на то, что меня собираются убить так, как убивают негодяя. Если, с божьего дозволения, король мой узнает об этом злодействе, то не оставит его безнаказанным.

Когда он договорил эти слова, ему надели на шею алмазную цепь, а на голову шляпу со шнуром, усыпанным драгоценнейшими каменьями.

— По-видимому, — заметил он, — здесь намереваются соблюсти обычай древних римлян, которые украшали прекрасными гирляндами жертвы, предназначенные для заклания; вы облачили меня в богатые одежды, чтобы вести на смерть: к чему мне вся эта пышность?

Как только с одеванием было покончено, ему сказали, чтоб он шел туда, куда его отведут. Он выразил свое согласие, собираясь схватить первый пригодный для защиты предмет, какой попадется под руку, дабы оказать сопротивление тем, кто вздумает причинить ему какое-либо зло, ибо вовсе не намеревался принять смерть от убийц, не дав им достаточных доказательств выдающейся своей храбрости.

С этим намерением покинул Франсион горницу, причем лицо его обличало не большее возбуждение, чем если б он шел на пиршество. Не думаю, чтоб Сократ, будучи в таком же положении, намного превзошел его душевной стойкостью. Проходя вместе со своими проводниками по галереям и покоям, Франсион напряг слух, чтоб расслышать песенку, которую распевали где-то неподалеку. Она оказалась его собственного сочинения, и припев ее был таков:

Хоть рок Белизу не обидел

Обильем сладостных красот

И Франсион ее увидел, —

Но все ж боюсь… он не умрет.

Это показалось ему хорошим предзнаменованием, и, почитая смерть свою не такой уж близкой, он задумался над доносившимся до него голосом и пришел к убеждению, что он уже часто его слышал, но только не мог вспомнить, где именно. Наконец перед ним вырастает шут Клеранта, который направляется к нему, мурлыча песенку, и обнимает его с выражением сердечнейшей привязанности и почтения.

— Мой добрый наставник, — воскликнул он, — где это вы были все время? Я уже давно вас ищу; впредь мы будем веселиться вместе.

Франсион весьма подивился, кто бы это мог привести сюда Колине, но не стал смеяться его шутовским выходкам, а велел ему скромно удалиться и сказал, что они побеседуют в другой раз. Дойдя до дверей большой залы, он увидал над ними табличку, обрамленную венком из цветов, и прочел на ней следующие слова, начертанные золотыми литерами:

«Да не переступит сего порога тот, кто не обладает поистине храброй душой, кто не отрекся от пошлых мнений и не предан удовольствиям любви».

Франсион входит, вполне уверенный, что имеет на это право, и застает там четырех дворян и пять дам, сидящих на стульях в одном из углов и неподвижных, как статуи. Наконец одна из женщин внушительным тоном приказывает ему расположиться на принесенном для него табурете.

— Итак, друг мой, — сказала она, — вы обидели Ремона; мы собрались здесь, чтобы вас судить.

— Я хотел бы услышать, — отвечал Франсион, удивленный этой необычной процедурой, — в чем состоит мое преступление.

— Вы притворяетесь, будто ничего не знаете, — возразил ему один из дворян, — а потому с вами вовсе не будут об этом говорить.

Тогда все девять судей принялись совещаться, как бы обдумывая, какое им вынести решение, после чего дама, первой взявшая слово, вернулась на свое место и провозгласила:

— Рассмотрев обиды, которые Франсион, самый неблагородный и вероломный из всех странствующих рыцарей, нанес Ремону, почтившему его искренним дружеством, мы повелеваем: передать Франсиона в руки суровейшей дамы, дабы наказала она его так, как он того заслуживает,

По оглашении этого приговора из соседней боковушки появилась Лорета, которой передали Франсиона в полное ее распоряжение. Удивление его было неописуемо: он не знал, радоваться ли ему или печалиться. Тотчас же выходит Ремон, который, обняв своего гостя, освобождает его душу от недоумения и говорит:

— Вот теперь, любезный друг, я предъявлю вам доказательства искренней своей приязни, угостив вас всеми наслаждениями, какие смог придумать: я послал за вашей Лоретой, дабы ее присутствие доставило вам удовольствие, если вы продолжаете ее любить, а кроме того, пригласил еще пять дам, из коих одна — моя Елена, так что у вас есть, кого выбрать. Эти четверо дворян — отменнейшие кавалеры нашего края и вполне достойны вашего общества. Один из них, сеньор Дорини, итальянец, о коем я вам уже говорил, а остальных вы сами ближе узнаете. Нам следует всем вместе устроить знатное пиршество. Проявленная мною ненависть служила лишь для того, чтоб плоды дружбы, которую я к вам питаю, показались вам теперь более сладостными. Я был весьма высокого мнения о стойкости вашей души и знал наверняка, что сообщение об угрожающей вам смерти не отразится на вашем здоровье. Кроме того, я был вынужден так поступить, ибо хотел уклониться от встречи с вами и продержать вас еще немного в постели, намереваясь с большим удобством подготовить без вашего ведома все необходимое, чтоб вы могли провести некоторое время наиприятнейшим образом.

На это Франсион отвечал, что, несмотря на полученные км донесения, не верил в дурные намерения Ремона, после чего они обменялись еще несколькими комплиментами, заверяя друг друга в вечной дружбе, Вот что произошло между Ремоном и Франсионом, и действительно, бургундец был прав, обещая устроить потрясающее пиршество, ибо мир не знал подобной затеи, и их вакханалия превзошла даже его собственные ожидания. Вот почему, о девочки и мальчики, сохранившие еще остатки девственной стыдливости, предостерегаю вас своевременно: остановитесь здесь или перешагните через сию главу, в коей повествуется о вещах, непривычных для вашего слуха. Мне скажут, что надлежало их опустить; но да будет вам ведомо: без этого повесть была бы несовершенной, ибо такие сатирические книги, как эта, подобны телам людей, которые становятся мишенью злобы и насмешек, когда их холостят. Я уже заявлял, что, взявшись бичевать всевозможные пороки людей и потешаться над их дурачествами, должен был представить многие факты во всей наготе, дабы их смехотворность вытекала из них самих. Впрочем, здесь не встретится никаких таких непристойностей, каких не позволяли бы себе светские люди в гораздо большей мере. Вот почему мы будем продолжать наудачу и полагаем, что делается все это без какого-либо дурного намерения, а лишь для того, чтоб провести весело несколько часов.

А посему скажем, что Франсион перестал удивляться своему облачению, ибо Ремон и прочие дворяне были наряжены почти таким же образом. Даже дам, одетых запросто и по-будничному, отвели в горницу, где для них были уготовлены античные одежды, ибо ничто так не красит женщин и не придает им такой величественности, как это платье. Тем временем Агата пришла приветствовать Франсиона и рассказала ему, как она ездила в замок Валентина и уговорила его отпустить с ней племянницу в паломничество к некоей святыне, находящейся в десяти милях оттуда, и как благодаря этой уловке она привезла Лорету к Ремону согласно заговору, составленному ими на постоялом дворе.

Тут Агате сказали, чтоб и она шла переодеваться вместе с другими, а так как ей смертельно хотелось хотя бы еще раз в жизни выглядеть авантажной, то она весьма этому обрадовалась и рассталась с Франсионом. Вскоре она вернулась, сияя от радости, и объявила мужчинам, чтоб они незамедлительно следовали за ней, ибо она покажет им нечто интересное. Одна из дам покинула горницу, где находились остальные, и перешла в другую, расположенную по фасаду дабы без помехи заняться самой своим туалетом. Она была в одной сорочке, каковую сняла, чтоб вытряхнуть блох, и принялась оттирать ляжки от грязи и стричь ногти на ногах. Агата внезапно раскрыла дверь, от которой у нее был ключ, и бедняжка, услыхав голоса подошедших мужчин, стала искать, чем бы ей прикрыть наготу; но старуха забрала всю ее одежду. Она сидела на постели, на которой не было ни балдахина, ни полога, а лежал один только соломенный тюфяк да подушка, каковую сия особа догадалась схватить и напялить на голову для защиты от любопытных глаз, так что ее нельзя было узнать. Находясь в алькове, она уцепилась за одну из колонн у изголовья постели, и можно было видеть ее только сзади. Все расхохотались при лицезрении сего прекрасного предмета и спросили у Агаты, как зовут даму. Но Агата отвечала, что этого не скажет, поскольку та сумела так ловко спрятаться.

— Все же, — возразил Ремон, — она прячется, как некоторые птицы, которые, сунув куда-нибудь голову, думают, что их тельце никому не видно.

— Нет, — возразил Дорини, — она не походит на этих птиц, ибо их нетрудно узнать по оперению, которого не скроешь, тогда как никто из нас не может догадаться, кто эта дама, если прежде не видал ее голой.

Тут Франсион подошел к ней и, потрогав ее повсюду, поцеловал в спину, насупротив пупа, а затем потянул ее изо всех сил, дабы перестала она держаться и ее можно было бы повернуть лицом. Но она уцепилась так крепко, что все его усилия пропали втуне, а так как выставляла она напоказ в этом своем положении два толстых и ядреных полушария, то нашелся какой-то дворянин, который воскликнул: — Тьфу, господа, что это такое?

Но Ремон, услыхавший такие слова, тотчас же ему возразил:

— Как? Вы питаете отвращение к одной из любезнейших частей нашего тела? Что в ней такого безобразного, по вашему мнению, чтоб не следовало показывать ее всенародно? Ведь это же только оконечности ляжек, соединенные вместе; мне так же приятно смотреть на них, как и на всякую другую часть тела; только чернь видит в них нечто неподобающее, но она очутилась бы в большом затруднении, если б ее заставили объяснить, почему; сошлюсь на Шарона [181], он говорит об этом в своей книге «Мудрость». Право, вы большой привереда; пусть всякий почтит это место, и вы пойдете первым. Скандальная хроника повествует, что Ремон, сказав три слова, вздумал их осуществить и что Франсион, коему пришлись они по вкусу, произнес торжественную речь в честь сих прелестных полушарий, а это побудило остальных мужчин приложиться к ним по очереди, причем Дорини, оказавшийся последним, ощутил некий южный ветер, щелкнувший его в нос. Не стану распространяться относительно всех этих подробностей, которые могут не всякому понравиться, и не буду также вас уверять, что все слышанное мною несколько времени тому назад действительно произошло, а именно, будто Ремон, желая превзойти тех распутников, которые щегольства ради пьют в кабаках из стоптанного башмака, куда кладут сыр, свечное сало и другие благородные ингредиенты, приказал принести вина и, полив им сие прекрасное, совершенно обнаженное тело вдоль позвоночника, приказал гостям пить его на краю ложбинки, как из родника. Отстранимся от сей забавы, почитающейся весьма непристойной, и представим себе только, дабы не умалить доброй славы храбрых сих кавалеров, что не поскупились они на веселые шуточки по поводу этих миловидных полушарий и что один назвал их принцессами и королевами всех прочих ягодиц, а другой пожелал, чтоб суждено им было всегда сидеть только на мягких подушках, а не на крапиве. Своею скромностью мы избегнем негодования щепетильных душ, а кроме того, не думаем, чтоб все рассказанные здесь веселости могли бы кого-либо оскорбить, ибо большая часть нашего повествования написана с целью посмешить, а посему позволительно привести несколько потешных происшествий, случившихся с лицами, ведущими дурную жизнь, тем более что нет ничего предосудительного в том, чтоб позабавиться на их счет. К тому же все эти распутства действительно имели место, и я передаю их как таковые, а посему меня не станут порицать за обнародование упомянутых приключений; ибо сторонники серьезного стиля, особливо вознамерившиеся их осудить, рассказывают точно такие же, и я твердо убежден, что не помещаю здесь никаких рассуждений, более способных вызвать к ним любовь, нежели ненависть, а кроме того, могу вас заверить, что не одобряю поступков, противных добродетели. Вот почему надлежит без всякого страха довести до конца наше повествование.

А посему скажем, что, проведя отлично время с означенной особой, не пожелавшей себя обнаружить, наши затейники вздумали отправиться в другую горницу, где находились прочие женщины; но те не открыли дверей. По этой причине им не удалось их увидать и установить, которая из дам уединилась. Ничего не добившись, вернулись они обратно. Франсион же, вспомнив о Колине, опросил у Ремона, какими судьбами тот попал в замок.

— Ваши люди привели мне его из той деревни, где вы их оставили и куда я посылал за ними, — отвечал Ремон.

— Но я уехал из Парижа без него, — заметил тот.

Тут Франсионовы слуги явились приветствовать своего господина и рассказали, что безумец Колине, лишившись его общества, каковое ценил больше, нежели Клерантово, ухитрился разузнать дорогу, по которой Франсион отправился из Парижа, и, следуя за ним короткими перегонами, добрался до деревни, где они находились.

— Расскажу вам про шутку, которую Колине выкинул сегодня утром, — сказал тогда Ремон. — Увидав Елену, выходившую из кареты, он отправился в этот зал и принялся расхаживать взад и вперед с такой величавостью, словно был здесь важной персоной, а когда Елена вошла, то он прикоснулся к краю своей шляпы и обратился к ней: «Здравствуйте, здравствуйте, сударыня, что вам угодно?» Она скромно отвечала, что приехала ко мне, и, вняв его просьбе, уселась на стул рядом с ним. Разговор их вертелся вокруг обыденных предметов, причем Колине показал, что не лишен рассудительности; он осведомился, откуда она приехала, из какого она края, замужем ли и сколько дом ее приносит дохода, и расспрашивал ее так степенно, что Елена, видя на нем прекрасное платье, приняла его за знатного вельможу и, хотя она обычно держит себя весьма непринужденно, не посмела даже поднять на него глаз. Но он не смог долго оставаться в границах пристойности и здравого смысла; ему пришлось показать свою настоящую натуру. «Вы, значит, приехали повидаться с Ремоном? — сказал он. — Весьма этому рад, ибо он лучший из моих кузенов; как только я прибыл сюда вчера вечером, он угостил меня ужином и велел подать такой суп с зеленым горохом, какого я в жизни своей не едал». — «Иисусе! — воскликнула Елена, — вы, сударь, необычайно великодушны, если любите своих родственников только за то, что они кормят вас супом». — «Поговорим о другом, сударыня, — отвечал Колине. — Любите ли вы затылком наволочки стирать? Ибо, честное слово принца, с вами это случится. Мы иногда занимаемся чадорождением и продлением своего рода, хотя по лицу нас можно принять за Катона-старшего [182]». — «Ах, как вы неучтивы! — сказала она, — никогда бы этого не подумала». — «Как? Вы заставляете себя просить? Нашли перед кем кобениться», — заявил Колине. После этого он попытался ее схватить, дабы исполнить свое намерение, а она принялась так громко кричать, что я был вынужден спуститься вниз и прийти к ней на помощь. Она спросила меня, послал ли я за ней для того, чтоб ее третировали как последнюю распутницу, но я успокоил ее, объяснив, что за персона сьер Колине. Однако не тревожьтесь, любезный Франсион: ни она, ни все ее подруги не откажут нам в ласках, как вы в этом сейчас убедитесь; если обращаться с ними учтиво, то они всегда проявляют большую покладистость; предоставьте это дело мне, я намерен стократно возместить вам деньги, которые некогда у вас взял.

Поблагодарив Ремона за куртуазность, Франсион принялся беседовать о Колине и сказал, что ставит его гораздо выше всех тех многочисленных личностей, которые пыжатся, почитая себя мудрецами, а на самом деле худшие безумцы, чем он.

— То, что обычно принимают за величайшую мудрость на свете, — продолжал Франсион, — есть не что иное, как глупость, заблуждение и отсутствие здравого смысла; я докажу это, когда понадобится. Даже мы, почитающие, что целесообразно использовали время, посвященное любви, пиршествам и маскарадам, бываем в конце концов обмануты и оказываемся безумцами. Нас будут мучить болезни, и дряхлость членов наступит прежде, чем нам стукнет пятьдесят лет.

— Оставим, прошу вас, эту тему, — заявил Ремон, — я не в настроении слушать проповеди; не знаю, в настроении ли вы их читать.

С этими словами он направился навстречу целой толпе достойных персон, прибывших из окрестных городов и селений и приглашенных им к обеденному столу; в том числе было и несколько красивых женщин поскромнее тех, которые уже прибыли раньше и теперь вышли в залу в полном туалете. Франсион спросил у этих дам, которая из них показала им свои полушария, и стал смотреть, не покраснеет ли какая-нибудь, дабы ее узнать; но не нашлось ни одной, которая оказалась бы стыдливее других, ни такой, которая бы ему ответила, ибо виновница кутерьмы попросила своих подруг ее не выдавать, так что загадка все еще продолжала оставаться для него неразгаданной.

Вскоре после того принялись убирать к обеду длинный стол, каковой быстро уставили столькими разнообразными яствами, словно собрали всех животных на земле, чтобы съесть их в один день. Как только гости заморили червячка, Ремон сказал им, что надлежит соблюдать законы, вывешенные над дверью, сиречь отогнать от себя всякий стыд и предаться такому распутству, какого еще мир не видал. Закрыли все оконные ставни и зажгли свечи, ибо при свете дня пирующие не получили бы такого удовольствия от этих развлечений. Всякий с бокалом в руке спел песенку и намолол такого вздора, что для его описания потребовался бы отдельный том. Женщины, откинув стыдливость, рассказывали самые смелые побасенки, какие подвернулись им на язык.

Один дворянин заявил по какому-то поводу, что хочет поведать наикомичнейшее приключение, и начал так:

— Был у нас на деревне священник, который с такой же охотой проводил время в обществе одной тамошней молодки, как и своего требника.

— Прошу вас, государь мой, не продолжать далее, — сказал Ремон, — не надо говорить об этих людях: когда они грешат, то дело епископа осуждать их, а не наше. Если вы будете злословить на их счет, то вас отлучат от церкви и включат в число тех современных вольнодумцев, на коих уже столько раз обрушивались. Не дерзайте возвращаться к этой теме.

Дворянин умолк, и все общество нашло запрещение затрагивать священников вполне резонным, поскольку о них уже столько говорено, что нельзя сказать больше, чем было сказано, а посему положили даже не думать об их существовании; к тому же найдется для порицания достаточно других сословий, от коих исходит современное распутство. При возникновении ересей всякий почитал себя вправе разглагольствовать о духовенстве: ни одна побасенка не казалась смешной, если в ней не говорилось о священнике. Эразм, Рабле, королева Наваррская, Маро и еще несколько других находили удовольствие в подобных насмешках, а до них занимались тем же некоторые итальянцы. Однако надобно признать, что все это не в силах совратить добрую душу со стези благочестия, и, хотя бы мы убедились в необычайной порочности духовных пастырей, это еще не доказывало бы неправоты нашей религии; ведь и Боккаччо, обладавший умом здравым и блестящим, обиняком оправдывает в одной своей новелле все прочие новеллы [183], повествующие о духовенстве, что, быть может, заметили лишь немногие. Так, он рассказывает про некоего еврея, который, насмотревшись в Риме на дурную жизнь священников и монахов, не преминул стать христианином, заявив, что, по-видимому, наша религия самая лучшая и что господь, должно быть, к ней особливо благоволит, раз она продолжает существовать и каждодневно укрепляться, несмотря на весь этот разврат. Ремон принимал во внимание все эти доводы, но, кроме того, указал на склонность слабых душ верить во всякие утверждения, не углубляясь в их суть, а также на то, что во избежание соблазна всегда лучше воздержаться от дурных отзывов о служителях культа. Я постоянно держался того же мнения, и всякий заметит, что я в сем повествовании ни в какой мере не задеваю священников. Исчерпав таким образом эту тему, общество перешло к другим.

Некий вельможа, сидевший подле Франсиона, сказал ему шепотом, указывая на Агату, которая поместилась на конце стола:

— Не знаете ли вы, государь мой, для чего Ремон пригласил эту старуху, которая походит на антикварный экспонат из кунсткамеры? Он хочет, чтоб мы предавались всем видам сластолюбия, и в то же время скорее отвращает нас от любви, нежели привлекает к ней, показывая нам это отвратительное тело, внушающее один только ужас. Конечно, тут присутствуют также наипрекраснейшие дамы, безусловно, способные доставить нам наслаждение в полной мере, но ему незачем было примешивать к ним эту Кумскую Сивиллу [184].

— Знайте же, — отвечал Франсион, — что наш приятель слишком умный человек, чтоб предпринимать что-либо бессмысленное; по его мнению, это зрелище должно приохотить нас ко всем земным радостям. Как вам, вероятно, известно, в стародавние времена египтяне клали на пиршественный стол человеческий скелет, дабы мысль о том, что они могут умереть завтра, побуждала их использовать жизнь сколь можно лучше. Этим зрелищем Ремон хочет деликатно предварить нас о том же, а равно и наших прекрасных дам, дабы они не обуздывали своих желаний, пока не достигнут возраста, влекущего за собой одни только невзгоды.

— Не знаю, какой именно скелет показывает нам здесь Ремон, — возразил вельможа, — но, как вы видите, она ест и пьет за четверых живых. Если прочие мертвецы обладают такой же прожорливостью, то Плутону [185] трудненько их прокормить.

— Вот почему, — сказал Франсион, — многие люди очень не хотят умирать: они боятся отправиться в обитель, где царит голод.

За столом говорили еще и о разных других вещах, а когда все встали, то Франсион, коему все еще не удалось побеседовать с Лоретой, постарался к ней подойти и поведать ей о том, как он, к превеликой своей досаде, был вынужден упустить благоприятный случай, который она ему предоставила. Дабы отклонить его от расспросов о причинах, воспрепятствовавших осуществлению их намерений, Лорета переменила разговор, обещав вознаградить Франсиона за потерянное время и за пережитые им превратности Фортуны, чем он остался весьма доволен.

Тут Ремон, прервав их беседу, отвел его в сторону и спросил, ощущает ли он величайшее блаженство от присутствия возлюбленной.

— Не стану ничего скрывать от вас, — отвечал Франсион, — я испытываю больше желаний, чем есть песчинок на дне морском; вот почему я очень боюсь, что у меня никогда не будет покоя. Я крепко люблю Лорету и страстно жажду насладиться ею, но в такой же мере меня прельщает множество других женщин, коих я обожаю не меньше ее. Прекрасная Диана, безупречная Флора, привлекательная Белиза, милая Жантина, несравненная Марфиза и много-много других постоянно всплывают в моем воображении со всеми чарами, им присущими, а быть может, вовсе и не присущими.

— Если б, однако, вас заперли в одной горнице со всеми этими дамами, — сказал Ремон, — то, может статься, вы смогли бы удовольствовать всего-навсего одну из них.

— Согласен с вами, — отвечал Франсион, — однако мне хотелось бы насладиться ими по очереди, сегодня одной, завтра другой. Но, буде они не удовлетворятся моими усилиями, то пусть поищут, если угодно, кого-нибудь другого, кто утолит их аппетит.

Агата, стоявшая позади них, услышала этот разговор и, прервав Франсиона, сказала:

— Ах, дитя мое, каким славным и похвальным нравом вы обладаете! Вижу, что если б все походили на вас, то брака бы вовсе не существовало и никто не соблюдал бы его законов.

— Вы правы, — отвечал Франсион, — действительно, большинство человеческих страданий происходит от несносных уз брака и правил чести, этого тирана наших желаний. Если мы берем красивую жену, то ее ласкает всякий, причем у нас нет никакой возможности этому воспрепятствовать: народ, весьма склонный к подозрительности и готовый придраться к любому внешнему поводу, ославит вас рогоносцем и осыплет оскорблениями, хотя бы ваша супруга была образцом добродетели, ибо, увидав ее беседующей с кем-либо на улице, он обвинит ее в том, что она позволяет себе дома гораздо худшие вольности. Если во избежание этого зла вы женитесь на безобразной женщине, то, надеясь обойти одну пропасть, попадете в другую, еще более опасную: вы не получаете ни блага, ни радости и приходите в отчаяние, так как за столом и в кровати вам служит подругой фурия. Было бы лучше, если б все были свободны: мы бы соединялись без всяких обязательств с тем, кто был бы нам больше по сердцу, а пресытившись, пользовались бы правом расходиться. Если бы женщина, отдавшись вам, тем не менее осквернила свое тело с кем-нибудь другим, то, узнав об этом, вы бы нисколько не обиделись, ибо химера чести не преследовала бы вашей души и вам не было бы запрещено ласкать чужих подружек. На свете существовали бы одни только незаконнорожденные, и, следовательно, на них смотрели бы как на вполне приличных людей. Внебрачные дети всегда чем-нибудь возвышаются над посредственностью. Все герои древности были таковыми: Геркулес, Тезей, Ромул, Александр и многие другие. Вы возразите, что если б женщины стали у нас общими, как в республике Платона, то было бы неизвестно, какому мужчине приписать рождающихся детей. Но какая в том беда? Вот Лорета не знает ни отца, ни матери и не тщится наводить о них справки: может ли это причинить ей какие-либо неприятности, если только сюда не примешается чье-либо глупое любопытство? Но такое любопытство не имело бы места, ибо его сочли бы тщетным; а только безумцы желают невозможного. Это привело бы к великому благу, так как мы принуждены были бы уничтожить превосходство и знатность: люди стали бы равными, а земные плоды — общим достоянием. Тогда уважали бы одни только естественные законы, и мы жили бы как во времена золотого века. Можно еще многое сказать по сему поводу, но я оставлю это до другого раза. После того как Франсион кончил свою речь, сказанную им, быть может, в шутку, а быть может, и всерьез, Ремон и Агата заявили ему, что он должен на сей раз удовольствоваться одной только Лоретой. Он выразил согласие, а в этом месте их беседы в залу вошли скрипачи, которые принялись играть всевозможные танцы. В замок прибыли все красивейшие женщины окрестных городов и деревень, а с ними также много девушек, исполненных всяких совершенств, и мужчин, слывших отменными танцорами. Ритмы, па и движения курант, сарабанд [186] и вольтов [187] разжигали сластолюбивые вожделения всех и всякого. Повсюду только и видны были целующиеся да обнимающиеся. Когда окончательно наступила ночь, на стол поставили роскошное угощение, стоившее доброго ужина, ибо на первое было сервировано множество отличнейших жарких, коими насытились те, кто был голоден. Сладости оказались в таком изобилии, что, после того как все набили ими животы и карманы, их оставалась еще немалая куча, и гости устроили конфектную войну, швыряя ими друг в друга. Тут заиграли во дворе барабаны, трубы и гобои, а скрипицы — в горнице по соседству с залой, так что вместе с голосами присутствующих они создавали ни с чем не сравнимый шум. Суматоха была так велика и забавна, что не сумею вам ее описать. Затрудняюсь также перечислить, сколько было перепорчено девушек и сколько мужей превращено в рогоносцев. Среди сутолоки столь многолюдной ассамблеи, мешавшей замечать отсутствующих, многие уединились со своими возлюбленными, дабы удовлетворить распаленные желания. Некоторые назначили там свидание своим ласкателям, почитая это место самым подходящим и более безопасным, нежели их собственные дома. Ремон, желая всецело посвятить замок Амуру, приказал оставить открытыми несколько обитых прекрасными шпалерами горниц, дабы служили они убежищем для влюбленных, и горницы эти не пустовали. Что касается шести кавалеров и их дам, то они не покидали залы, обладая достаточным досугом, чтоб отложить свои совместные увеселения на другой час. Каждый из них искал приключений налево и направо, предаваясь бесчисленному множеству всяких удовольствий. Франсион тискал по углам всех женщин, какие ему попадались под руку. Он взял одну из шести красавиц замка, по имени Тереза, и, опрокинув ее на длинную скамью, над которой горели свечи, задрал ей сзади юбку и поцеловал ее в афедрон, на котором заметил черную родинку; но не успел он ее увидеть, как воскликнул:

— Ого, Тереза! Вы отличная притворщица. Теперь я знаю, кого мы застали голой сегодня утром; родинка вас выдала.

Тотчас же он отправился поведать всему обществу, как ему удалось узнать собственницу полушарий, удостоившихся знаков почитания, и всякий от души похохотал. Тереза, никогда не сердившаяся, отвечала в том же духе, вполне соответствовавшем месту, где она находилась:

— Итак, вы видели мои ягодицы. Ну и что же? Хотите еще раз посмотреть? Я не поскуплюсь их показать. Кто из нас более достоин насмешек, я или вы? Я показала их, подчиняясь насилию, а вы целовали их

добровольно.

После этих речей Ремон, находивший удовольствие в битве стаканов, приказал принести лучшего в мире вина, дабы повеселиться с несколькими добрыми собутыльниками, вызвавшими его на состязание.

— Ничто не может сравниться с этим напитком, — сказал Ремон, — он наполняет пьющих чем-то божественным. Необходимо рассеять трусливые мысли, навеваемые заблуждением и глупостью. Благодаря действию вина оратор не боится высказать в речах много рискованных вещей, а любовник — смело поведать о своих страданиях той, которая их причинила. Победа в битвах дается тем, кому это зелье внушает мужество. Давайте же, давайте пить вечно и пожелаем друг другу умереть, как Джордж, граф Клеренсский [188], который, будучи вынужден по приказу короля покончить с собой, велел посадить себя в бочку с вином и пил его до тех пор, пока не лопнул. Итак, Франсион, выпьем!

— Ни за что, — отвечал тот, — я предпочитаю истратить свои силы, тешась с Лоретой, нежели с Бахусом. Если я перепьюсь, то мое тело впадет в грубую сонливость, и удовольствие, получаемое мною от женщин, будет вялым и, смею сказать, даже мучительным.

— Хорошо, — сказал Ремон, — здесь всякий свободен в своих поступках; предавайтесь тому наслаждению, которое вам более всего по вкусу.

Тут появились музыканты и принялись исполнять множество песен, сочетая звуки лютен и виол со своими голосами.

— Ах, — сказал Франсион, склонивши голову на грудь Лореты, — после лицезрения красоты нет такого удовольствия, которым бы я упивался больше, нежели музыкой. Сердце мое трепещет при каждом звуке; я сам не свой. Вибрация голосов заставляет сладостно вибрировать мою душу; но в этом нет ничего удивительного, ибо я от природы склонен к движению и постоянно пребываю в приятной ажитации. Дух мой и тело непрестанно вздрагивают от мелких толчков; это можно было только что видеть на примере: я с трудом удержал стакан, так дрожала моя рука. Удачнее всего выходят у меня на лютне тремоло. Да и к этим прекрасным персям я прикасаюсь не иначе, как с дрожью. Лучшее удовольствие для меня — это трепетать; я божествен с ног до головы и хочу находиться в постоянном движении, как небо.

С этими словами Франсион взял лютню у одного из музыкантов и, после того как дамы попросили его показать свое умение, принялся перебирать струны и спел песенку, слова коей я не премину здесь привести. Будучи историком отменно правдивым, я, право, не знаю, что удерживает меня от того, чтоб напечатать здесь и ноты, дабы не упустить ни единой подробности и осведомить читателя обо всем. Это не составило бы для меня никакого труда, ибо я не помещаю в своих книгах стихов, не положенных на музыку, и не похожу на тех, кто приводит сонеты вместо куплетов, не ведая, можно ли их петь или нет. Итак, будьте уверены, что если б завелась мода включать в романы музыку и лютенную табулатуру для помещенных там песенок, то это изобретение послужило бы им в не меньшую пользу, нежели те прекрасные картинки, коими украшают их теперь издатели для увеличения сбыта. Но в ожидании того, пока мне придет фантазия подать пример другим, постарайтесь узнать с живого голоса мотив Франсионовой песенки и удовольствуйтесь на сей раз следующими словами;

Учитесь, нежные души,

Не слушать мерзостной чуши

Оголтелых дураков,

Всякой радости врагов.

За грех почесть они рады

Тончайшей страсти услады,

Избегают сладких пут

И при жизни не живут.

Не верьте дури их вздорной

(Все зло — от желчи их черной)

И минут ищите тех,

Что полны для вас утех.

Пускай вас нежные глазки,

Лобзания, смехи и ласки

И любовная игра

Тешат с ночи до утра.

безумье взяв эа основу,

Всяк должен снова, о, снова

Этих нимф ласкать соски,

Чтоб вовек не знать тоски.

У них повадки не грубы,

И разожмут они губы

Не затем, чтоб вас корить,

А попросят повторить.

Вы к ним ступайте без страха

И после первого «аха»

Тут за все свои труды

Сразу вы дождетесь мзды,

Когда такую усладу

Дарят за муки в награду,

Счастьем дух наш так согрет,

Что желаний больше нет,

Тогда томленья, и мленья,

И бурной страсти горенья,

И миражи нежных дум

Вечно нам волнуют ум.

Пусть буду взыскан судьбою,

Чтоб средь любовного боя

Мудрый рок мне дни пресек

И, смеясь, скончал я век.

Эта песенка, которую музыканты подхватили на своих лютнях после первого куплета, исполненного Франсионом, обворожила сердца присутствующих; ритм ее (да и слова в достаточной мере) отличались Такой игривостью и похотливостью, что соблазнили всех искать утех любви. Все, что было в зале, вздыхало по чувственным наслаждениям; даже свечи, колеблемые не знаю каким ветром, казалось, двигались, как люди, и были обуреваемы каким-то страстным желанием. Сладостное неистовство обуяло души; грянули звуки сарабанды, которую большинство плясало, беспорядочно перемешавшись и принимая самые соблазнительные и самые забавные позы.

Некоторые дамы, еще сохранившие стыдливость, приспособлялись к прочим и брали с них пример, так что вернулись они далеко не такими целомудренными, какими пришли. Ремон уже давно оставил битву стаканов, чтоб баловаться с женщинами, и в беседе с ними держал такие непристойные речи, которые я не смог бы передать иначе, как народными выражениями, сиречь называя все своими именами. Услыхав это, Франсион сказал ему:

— Честное слово, граф, я порицаю и вас и всех, кто произносит подобные слова.

Почему, дружище, — отвечал Ремон, — что дурного в том, если мы смело говорим о вещах, которые осмеливаемся делать? Почитаете ли вы случку занятием столь священным и почтенным, что не следует ее зря поминать?

— Вовсе не то, — возразил Франсион, — вам разрешается говорить обо всем и называть что угодно, оставаясь в пределах благопристойности; мне хотелось бы только, чтоб вы выбирали более красивые и менее вульгарные названия, чем те, которые вы употребляете. Пристойно ли изящным людям, вздумавшим поухаживать, пользоваться в этом особливо деликатном случае теми самыми выражениями, которыми так и сыплют крючники, лакеи и прочая сволочь, не имеющая в своем распоряжении других слов? Я лично выхожу из себя, когда вижу поэта, гордящегося своим сонетом только потому, что в нем насквернословил. Многие, поместившие свои вирши в новом сборнике французской поэзии [189], внесли туда и эту пакость; они не только напечатали дурацкие песенки, распеваемые кабацкими слугами и луврскими ложкомоями, но еще показывают встречному и поперечному свои непристойные стихи, в коих нет ничего замечательного, помимо того, что они повсюду открыто называют срамные части тела и естественные акты. Подумаешь, скажете вы, какое великое усовершенствование по сравнению с описанием рук, ног, ляжек и пищеварения! Тем не менее идиоты смеются, как только это слышат. Я хотел бы, чтоб такие люди, как мы, выражались несколько иначе, в отличие от простонародья, и придумали какие-нибудь нежные названия для предметов, о коих так часто и охотно ведем беседу.

— Вот так рассуждения, честное слово! — воскликнул Ремон. — Разве мы не любимся точно так же, как крестьяне? Почему же нам пользоваться другими выражениями, чем они?

— Вы ошибаетесь, Ремон, — продолжал его гость, — мы любимся, но совсем другим манером. Где им до нашей деликатности? У них нет другого желания, как только насытить свои грубые вожделения, ничем не отличающиеся от скотских: они любятся только телом, а мы и телом и душой одновременно, и это — факт. Выслушайте мои философствования об этом предмете. Все приемы и ласки, заметите вы, несущественны, поскольку мы стремимся к той же цели. Готов согласиться, ибо это совершенно верно. Следовательно, возразите вы, я не прав, и нам следует употреблять для этих вещей такие же выражения, как и простолюдины. Но вот что я отвечу вам на это, — продолжал Франсион. — Коль скоро как у нас, так и у них совокупляются те же части тела, то мы должны (когда хотим высказаться) так же ворочать языком, так же раскрывать рот и разжимать зубы, как они; но хотя их соитие ничем не отличается от нашего, однако же они не знают ни тех же нежностей, ни тех же душевных восторгов, а посему, несмотря на то, что наши тела проделывают такие же движения, наш ум, рассуждая о сей игре, должен проявить свою изысканность и выбирать другие термины: отсюда надлежит заключить, что в нас есть нечто божественное и небесное, а они погрязли во всем грубом и земном. Все пришли в восторг от искусной аргументации Франсиона, не знающей себе равных на свете, не в обиду будь сказано логикам. Особливо женщины одобрили его доводы; они сочувствовали введению новых слов для определения предметов, пользующихся их любовью превыше всего остального; им хотелось отбросить старые слова, каковые согласно обывательским предрассудкам почитались неприличными в их устах, и свободно говорить обо всем, не страшась порицания, тем паче что людская злоба едва ли бы успела так скоро заклеймить эти выражения.

А посему Франсиона стали просить, чтоб он переименовал все предметы, названные, по его мнению, неудачно, и, дабы побудить его к тому, посулили, что его слава распространится по всей Франции еще больше, чем прежде, ибо всякий захочет узнать автора этих нововведений, о коих будут говорить не иначе, как в связи с его именем. Франсион отказался взяться тут же за это предприятие и заявил, что, быть может, такое постановление будет вынесено на каком-нибудь большом собрании удальцов, в коем и он примет участие. Кроме того, он поклялся, как только у него будет досуг, сочинить книгу о том, как упражняться в изящнейших играх любви.

По окончании этой беседы некоторые мужчины и женщины, не пожелавшие ночевать в замке Ремона, простились с ним и вернулись домой. Те, кто остался, разошлись вскоре парами по горницам: Франсион пошел с Лоретой, Ремон с Еленой, остальные с теми, кто им больше нравился. Не берусь передать их бесчисленных забав: такому описанию не предвиделось бы конца.

После того шесть суток кряду предавались они всем увеселениям, какие можно вообразить. Франсион, расставшись как-то на мгновение с Лоретой и поглядев на портрет Наис, подаренный ему Ремоном, испытал душевное волнение. Он вспомнил, что хотел спросить у Дорини, где совершил тот столь прекрасное приобретение и является ли это безукоризненное лицо фантазией художника или воспроизведением существа, созданного природой. Дорини сообщил ему, что это портрет одной из красивейших дам Италии, которая еще жива, и добавил:

— Эта юная особа живет на границе Романьи, и зовут ее Наис; она овдовела с год тому назад, пробыв в замужестве с одним достойным маркизом не более полугода; можете себе поэтому представить, что ее совершенства и богатства привлекают к ней кучу поклонников. У нее их такое множество, что она, право, может и продавать их, и одалживать, и дарить. Но ни один из ее ухаживателей не добился еще никаких существенных милостей. Из итальянцев она не смогла полюбить никого, кроме своего покойного супруга. Ее вкусы побуждают ее предпочитать французов, а потому, увидав портрет одного молодого вельможи из здешних мест, по имени Флориандр, обладающего прекрасными чертами лица, она воспылала к нему такой страстью, словно видела его в натуре, тем более что ей расписали во всех подробностях его доблесть, отличный характер и изысканный ум. Ища средства от этого недуга, она поведала о нем мне, как своему родственнику и доброму приятелю. Я внушил ей бодрость и надежду, и она приказала по моему совету написать с себя этот портрет, который я должен был отвезти к Флориандру, дабы возгорелся он желанием просить ее руки. Мне давно хотелось повидать здешнее королевство; вот почему я охотно предложил ей свои услуги в этом деле, в коем никто не мог помочь ей лучше меня. Как только я прибыл ко двору, то свел знакомство со своим молодчиком, который оказался весьма ласкового и влюбчивого нрава, а это позволяло надеяться, что мне легко удастся склонить его в пользу Наис. Я решил показать ему портрет и, описав ее богатство и знатность ее рода, сообщить о пылких чувствах, которые она к нему питала, несмотря на дальность расстояния. Но я несколько изменил свое намерение, узнав о том, что ему слегка нездоровится и что врачи посылают его лечиться на воды в одну деревушку, расположенную на трети пути от нашей страны. Я уведомил свою родственницу, чтоб она постаралась туда отправиться, ибо ей представлялся отличный случай завлечь его в свои сети; не знаю, сочла ли она нужным пуститься в это странствие, но если она так поступила, то старания ее пропадут даром, ибо Флориандр умер несколько времени тому назад. Я оповестил ее об этом, но не ведаю, получила ли она мое письмо и не выехала ли прежде, чем его доставили в обычное ее местопребывание. Мне придется вскоре вернуться на родину, чтобы ее утешить.

— Ах, уверяю вас, — воскликнул тут Франсион, — я готов разыскать ее повсюду, где бы она ни находилась: стоит предпринять любое путешествие, чтоб взглянуть на столь исключительную красавицу; я всегда влюблялся во всех привлекательных женщин, какие мне попадались, и даже в тех, о коих я только слыхал. Не стану отступать от своего похвального обыкновения. Кроме того, я давно собирался посетить Италию, этот прекрасный сад Вселенной; вот мне и представляется отличный случай туда отправиться. Прежде всего я поеду на воды и попытаюсь встретиться там с Наис. Не хотите ли, Дорини, мне сопутствовать?

— Если вы желаете застать Наис на водах, — отвечал его собеседник, — то должны выехать завтра и дорог гой весьма поторопиться. Что касается меня, то я собирался для осуществления одного намерения пробыть здесь у Ремона месяц-другой; вот почему я не смогу вам сотовариществовать; мы встретимся с вами в Риме, куда вы вернетесь вместе с Наис, которая, без сомнения, увлечется вашими достоинствами, как только вас увидит. Между прочим, если б при ней не оказалось портрета покойного Флориандра, то я посоветовал бы вам в начале вашего знакомства принять на несколько дней его имя.

— На это я не смогу решиться, — возразил Франсион, — ибо присвоить себе чужое имя равносильно, по-моему, признанию в том, что в вас нет тех качеств, которые присущи его владельцу.

Услыхав их беседу, Ремон заявил, что он тоже хочет ехать в Италию, ибо соскучился во Франции и двор ему надоел; но так как неотложное дело задерживало его еще на несколько дней, то он положил пуститься в путь уже вместе с Дорини.

Решившись на означенное путешествие, Франсион тотчас же приказал одному из людей Ремона отвезти Колине к Клеранту и передать этому вельможе письма, в коих сообщал, что вознамерился поразвлечься несколько времени в чужих землях, о каковом желании уже прежде ему говорил. Кроме того, он написал матери, дабы уведомить ее о своем решении.

Кто-то спросил, не жаль ли ему расстаться с Лоретой; но он отвечал, что добыча находится в его власти, что он насладился ею, сколько ему было угодно, и что теперь надлежит поохотиться за другою.

В этом месте их беседы они увидали из окон одной горницы, как в замок въехал какой-то старец верхом на дрянной кляче, уже непригодной для пахоты, на которую истратила она лучшие свои силы. Всадник, восседавший на ней, был в черном плаще, скрепленном у шеи тесемкой, в прекрасных модных наголенниках и со старинным тесаком на боку. Сей достопочтенный муж был не кто иной, как Валентин, который, видя, что его супруга медлит возвращением из паломничества, искренно не знал, каких мыслей ему о том держаться, и принялся рыскать повсюду, пока один проклятый мужик, приносивший живность Ремону, не сообщил ему, где он ее видел.

Въехав во двор, Валентин заметил Лорету, стоявшую на пороге вместе с Еленой; он тотчас же спешился, что, впрочем, далось ему не без труда; но супруга, узрев своего благоверного, взяла подружку за руку и ушла с нею в замок, где заперлась в одной из горниц. Он с яростью преследовал ее до этого места и, наткнувшись на запертую дверь, стал изрыгать свою злобу в поносных словах.

— Что это еще за чертово паломничество, в которое ты ездила? — воскликнул он. — Ах, сука! Меня предупредили, какую чудную жизнь ты здесь ведешь. Клянусь богом, если я тебя изловлю, то вздрючу так, как тебе еще не снилось: ты хороводилась тут с мужчинами до жадной души, и я уверен, что нет такого конюха, который бы не погрелся на твоем животе. Но досадуй сколько угодно, а отныне ты у меня попостишься и не получишь обычного своего рациона. Как? Из-за тебя я теряю всеобщее уважение! Всякий называет меня олухом и рогоносцем и говорит, что у меня нет храбрости, если я спускаю тебе все твои шашни! Словом, я вконец обесчещен! Ах, боже, какая это несправедливость: честь мужчины зависит от бабьего передка! Но ты заплатишь за разбитую посуду, и я тебе в том порукой.

На учиненный им шум прибежали Ремон и еще несколько человек, а так как Лорета не подавала голоса, то они принялись его уговаривать, что ее вовсе нет в замке и что ему просто померещилось. После этого они всячески постарались увести его в глубь сада, где заставили сначала сыграть маленькую партию в кегли, а затем пополдничать в беседке, увитой виноградом, и запить досаду несколькими стаканами вина. Заметьте, что как за игрой, так и за полдником Валентин не снял ни плаща, ни тесака, почитая нужным держать себя с важностью перед этой знатью. Он представлял во всех этих атрибутах весьма забавное зрелище, ибо повесил перевязь на шею наподобие орденской ленты и не продел левой руки, так что шпага все время болталась у него спереди и сильно ему мешала. Он не переставал отпихивать ее назад и откидывать плащ, который причинял ему не меньшее неудобство. После полдника он то и дело засекал на ходу шпору о шпору и только по чистой случайности не падал на каждом шагу. Ремон вздумал отвести его обратно в замок; но так как Валентин слишком много выпил и был уже не в состоянии передвигаться с прежней легкостью, то, очутившись у дверей, никак не смог в них войти; шпага, висевшая у него поперек тела, задевала за обе стороны входа и преграждала ему дорогу, как рогатка. Он то отступал, то напирал изо всех сил, но толку от этого не получалось никакого, а только шпага его слегка сгибалась.

— Ой, ой! — восклицал он, — здесь какое-то наваждение: мне никак не пройти.

Дворяне, услыхав это, пришли в неописуемый восторг и не стали ему мешать; но наконец шпага повернулась вбок и позволила ему пройти. Тогда он последовал за остальными и сказал в свое извинение:

— Господа, я не большой мастер в ратном деле и, как видите, не умею носить на себе все это железо. Когда при отъезде нужно было напяливать доспехи, наша служанка взялась мне помочь: она смыслит в этом больше меня; я не привык ими пользоваться, а шпоры, которые вы на мне видите, валялись на чердаке и ржавели среди тряпья; вместо того, чтоб надеть их на каблук, я прицепил их к носку, где они гораздо уместнее, хотя меня уверяли, что это не по моде; но когда хочешь пихнуть кого-нибудь ногой, то ведь бьешь вперед. Только лошади лягают сзади; я лично не обладаю никакой силой в пятках: разве мне не было бы удобнее пришпоривать свою скотину, если б шпоры были спереди? Несмотря на эти доводы, служанка надела их мне так, как вы видите; предоставляю вам судить, насколько это хорошо; что касается шпаги, то я приладил ее, как пришлось, а также и все остальное.

По окончании сей забавной речи нашего славного галла ввели в зал, где намеревались немного задержать. Франсион же тем временем, распрощавшись со своей возлюбленной, приказал заложить карету шестеркой лошадей и отвезти эту даму поспешно домой вместе с Агатой, дабы муж застал ее там по своем возвращении. Валентин, откланявшись, также отправился восвояси, но не повстречал по дороге кареты, так как возвращался другим путем. Красавица же легла в постель и притворилась больной. Как только он сказал, что уехал из дому трое суток тому назад, чтоб ее разыскивать, то она заявила ему, что уже -два дня, как вернулась; тогда он перестал сердиться и решил, что не видал ее в замке Ремона.

Тем временем Франсион помышлял о приготовлениях к отъезду и, высказав своему хозяину сожаление по поводу предстоящей им короткой разлуки, простился с ним и на другое утро пустился в путь со всей своей свитой, каковую увеличил с помощью этого доброго друга, так что состояла она из камердинера, трех лакеев и нескольких конюхов.

Останавливаясь на постоялых дворах, Франсион проводил время исключительно в созерцании портрета той, которая была причиной его путешествия. Иногда даже вынимал он его из кармашка в открытом поле и любовался им, пока карета продвигалась вперед. Он поклонялся ему во все часы и приносил в жертву бесчисленное множество вздохов и слез.

В первый день с ним не произошло ничего особливого, но зато во второй случилось происшествие, которое заслуживает быть рассказанным.

Около полудня довелось ему остановиться на отдых в какой-то деревне. Он заходит в лучшую харчевню и, пока ставят его лошадей на конюшню, отправляется в кухню посмотреть, не найдется ли там чего-либо вкусного на обед; он обнаруживает там достаточно запасов для утоления своего голода, но ни одного человека, с кем бы можно было поговорить, а только слышит какой-то шум в верхней горнице и, дабы узнать о его причине, тотчас же поднимается по лестнице. Дверь оказалась отворенной настежь, и он увидал на постели человека, прикрытого одним только саваном и осыпавшего бранью женщину, которая сидела несколько поодаль на сундуке. Ярость его была так велика, что он тут же поднялся голый, как был, для того чтоб избить женщину палкой, оказавшейся подле него. Франсион, не зная даже справедлива ли причина его гнева, удержал его и принудил снова лечь в постель.

— Ах, государь мой, — отнесся к нему этот человек, — помогите мне справиться с врагами: моя жена хуже змеи и такая дрянь, что осмеливается творить свои мерзости прямо у меня на глазах.

— Умоляю вас, сударь, уйдемте отсюда поскорее, — сказала женщина, повернувшись к Франсиону. — Я в таком страхе, что не могу долее здесь оставаться: это говорит вовсе не мой муж, а лукавый бес, вошедший в его тело на место души, которая вышла из него уже более шести часов тому назад.

— Ах ты господи! — воскликнул муж, — видал ли кто подобное коварство? Она хочет уверить вас, будто я умер, дабы завладеть моими пожитками и благоденствовать со своим потаскуном.

Тут из соседней светелки вышел молодой человек довольно приятной наружности и с ним женщина, уже убеленная сединами, которые решительно заявили, что гостиник помер и что его надо похоронить.

— Как, распутник? — набросился тот на юношу. — Ты еще осмеливаешься показываться мне на глаза? Не беспокойся, я еще доживу до того, чтоб посмотреть, как тебя будут вешать; клянусь всеми святыми, что тебе не избежать наказания: ты совершил худшее преступление, чем если б собирался всадить мне нож в тело, ибо ты хотел похоронить меня живьем; а кроме того, ты прелюбодей, который осквернил мое ложе с этой шкурой.

Ссора показалась Франсиону весьма серьезной, а потому он пожелал узнать ее причину и, заставив умолкнуть крикунов, попросил гостиника изложить ему свое дело, а тот рассказал следующее:

— Государь мой, вот уже около трех лет, как я женился на этой чертовке, которую вы видите перед собой; лучше бы мне просто броситься в реку, ибо с тех пор, как я живу с ней, у меня не было ни минуты покоя: она не перестает затевать со мной ссоры по самым пустым поводам и кричит так громко, что однажды, не будучи в состоянии убежать на улицу из-за проливного дождя, я был вынужден заткнуть уши тряпками и обернуть голову, не знаю уж чем, дабы по крайней мере ее не слушать, коль скоро приходилось мне там оставаться. Тотчас же заметив эту уловку и желая, чтоб я слышал брань, сыпавшуюся на меня, она набросилась на мои повязки и не угомонилась до тех пор, пока их не размотала; затем, приблизив свой рот к моим ушам, она принялась так громко орать, что я оглох на целую неделю. Но все это еще цветочки: послушайте, до чего дошла ее наглость. Как-то раз жена увидала, что я беседую с одной деревенской молодкой; тотчас же она замышляет

пакость и, захватив вечером нож в постель, говорит мне, что с соизволения господня хочет меня охолостить, дабы я не плодил детей на стороне. В этот час я был настроен кротко и терпеливо, а потому сказал ей с улыбкой: «Не делайте ничего сгоряча, милочка, а то впоследствии раскаетесь». — «Не беспокойся об этом, мерзавец, — отвечала она, — очень ты мне нужен, я не останусь без мужчин и найду их сколько угодно, да еще гораздо посильнее». Скажите, сударь, видали ль вы когда-нибудь подобное бесстыдство? Между тем я стерпел это, не избив ее, и полагаю, что если б ее гнев не утих, то быть бы мне теперь евнухом. Много раз грозилась она завести себе дружка и наконец исполнила свою угрозу: приспособила вот этого шематона для тайных услуг. Но слыхал ли кто о такой напасти? Мне же еще приходится платить за разбитую посуду! В то время как любовники обычно одаривают своих дам, этот голодранец требует от моей жены всяких гостинцев в уплату за те удовольствия, которые она от него получает. Она дает ему и на харчи и на одежду; я даже видел на нем несколько раз свои обноски. Чуть только в моей кухне заведется вкусный кусочек, который я берегу для гостей, как ее полюбовник закладывает его целиком за щеку, словно я обязан выдавать ему жалованье за то, что он наяривает эту паскуду, и платить, как батраку, сдельно или поденно за необходимую по дому работу. Когда закралось у меня подозрение, что он навещает ее неспроста, то захотел я в этом убедиться и, притворившись, будто уезжаю в поле, тайно вернулся через черный ход; услыхав, что они в этой горнице, я спрятался тут же.рядом в отхожем месте и слышал большую часть их болтовни, которая становилась все страстнее и начинала мне сильно не нравиться. Я послушал бы и дальше, для того чтоб окончательно удостовериться, но со мной приключилась ужасная беда: мне прохватило легкие, и я так простудился, что был вынужден то и дело кашлять, словно проглотил целый четверик перьев. Меня одолело непоборимое желание отхаркать, но, не зная, как помочь беде, я только изо всех сил сдерживал дыхание. Наконец я решил сунуть голову в отверстие нужника и кашлянуть внутрь, для того чтоб меня не было слышно. Когда голова моя очутилась в этой бездне, то я отхаркал раз восемь из глубины желудка в полное свое удовольствие и принялся кашлять еще, чтоб выплюнуть сразу всю харкотину, ибо накопил много мокроты (этому слову научил меня наш аптекарь). Должен вам, между прочим, сказать, что это доставляло мне удовольствие, так как голос мой отдавался в подземных пространствах, и хотя попадал в весьма топкое место, однако же я слышал такое же эхо, как подле горы, что отстоит отвода на четверть мили. Но, боже, какое ужасающее несчастье! Когда я вздумал вынуть голову из дыры, это оказалось невозможным. Я всунул ее туда силой и теперь не знал, как вытащить; подбородок задерживал ее, словно крюк, и это было сущей пыткой. Ах, если б кто-нибудь вошел туда, он мог бы причинить мне немало страданий, прежде чем мне удалось бы защититься. Право, было бы недурно применить этот способ при порке злоумышленников. Я дергал изо всей силы; но вместо того, чтоб высвободить голову, сорвал своими здоровенными толчками все сиденье. Таким образом, я очутился на свободе или по крайней мере не был прикован к этому месту, но зато носил с собою свою тюрьму. Я попытался руками снять доску, окружавшую мне шею, но из этого ничего не вышло, и я с трудом удерживался от смеха при мысли о своих новомодных испанских брыжах. Тем не менее я очень боялся, как бы негодяйка жена не застала меня в таком виде и не подняла насмех. Видя, что мне самому не удастся высвободиться, я решил поспешно и без шума выйти оттуда и отправиться к своему куму столяру, живущему в конце нашей улицы, дабы он распилил доску. И случись же такая невезуха, что повстречались мне на улице крестьяне, которые побежали за мной, как за сумасшедшим, и не отстали до тех пор, пока я не добрался до места назначения. Тут только избавили меня от арестантского ошейника; но слух об этом разнесся по всей округе, ибо кум мой не удержал язычка, так что и поныне еще судачат о моем злоключении. Досаднее же всего было то, что я не дослушал до конца разглагольствований этого девичура и не знал, произвел ли он меня в рогоносцы или нет; но сомнения мои окончательно рассеялись, когда я как-то в другой раз вернулся с поля и застал его здесь вместе со своей потаскухой в то время, как он лизал ей сопатку. Бог свидетель, как вздурилось у меня сердце; я остановил этого шатуна, когда он уходил, и сказал ему; «Тысяча смертей! Зачем ты сюда шляешься? Чтоб ноги твоей здесь больше не было, а не то я превращу тебя в окрошку. Я вижу, что ты ходишь к моей жене. Неужто ты думаешь удовольствовать ее лучше меня? Ну-ка, положи, что у тебя есть, на эту тарелку, посмотрим, кого природа щедрее наделила». С этими словами я показал ему то, что надо было показать; но он не посмел последовать моему примеру, зная, что справедливость на моей стороне. Он удалился с конфузом, что, впрочем, не помешало ему прийти сюда после этого еще несколько раз, однако не настолько тайно, чтоб я этого не узнал. В некий день я застал его с моей женой вот на этой самой кровати; я ограничился бранью и опять выпустил его целым и невредимым. Но, боже, как я в этом каялся, когда потом вспоминал. Надо было вышвырнуть его шляпу в окошко и разорвать ему башмаки. Да что! Я был сам не свой при этом случае.

Все это так меня рассердило, что я поклялся этой шлюхе умереть еще до конца года, дабы избавиться от таких терзаний; но она стала еще злее, ибо ей смертельно хотелось, чтоб вынесли меня отсюда ногами вперед. Всякий раз, как мы ссорились, она говорила: «Ну, Ровен, что же ты не исполняешь своего обещания? Отчего не умираешь, жалкий дурачина? Разве ты не видишь, что только зря небо коптишь? Виноградник не перестанет цвести, если тебя зароют; только всего и будет разницы, что ты не полакомишься его плодами». Год уже истек, она начала обращаться со мной еще хуже прежнего и, по-видимому, решила про себя довести меня до отчаяния; но я догадался об ее умысле и, дабы узнать, как она ко мне относится, а также что она учинит и скажет, когда меня не станет, задумал притвориться мертвым.

В этом много помог мне мой двоюродный брат; пока я вчера вечером сидел у него, он явился сюда и сказал моей жене, что я растворил что-то в стакане белого вина и, выпив его, бросился на кровать, где теперь нахожусь при последнем издыхании. Эта весть не смягчила ее сердца; она отвечала, что ей безумно хочется спать и что она не может подняться без большого ущерба для своего здоровья. По этой причине мы дождались сегодняшнего утра, чтоб закончить свое предприятие. Он перенес меня сюда с помощью своего слуги и положил на эту постель, где я пролежал все время неподвижно, как покойник. «Вот вам тело вашего скончавшегося мужа, — сказал он моей жене, — я очень жалею, что вас не было при том, как он отдал богу душу; вы узнали бы его последнюю волю и видели бы, как старательно я пытался его напутствовать».

«Ах ты господи! Неужели он умер, сердешный? — отвечала она ему, причитая. — Трудно найти человека, который сравнился бы с ним по кротости характера. Расскажите мне, что он говорил вам перед своей кончиной; не скрывайте ничего: это послужит мне утешением». — «Вы сильно заблуждаетесь, — отвечал он, — вам придется угрызаться всю вашу жизнь, если вы обладаете жалостливой душой, пекущейся об его спасении: мой добрый братец сказал мне, что вы причина его смерти и что он прибег к ней как к средству избавиться от огорчений, которые причиняла ему жизнь с вами». — «Ах, господи, какая я несчастная! — заскулила она, — что я ему такое сделала? И надо же было ему умереть в сердцах. Он не будет молить за меня бога на том свете. Пресвятая дева! Наши соседи знают, как хорошо я с ним обращалась; вот уж больше месяца, как мы не ссорились. Сын Давидов! Я так торопилась исполнять все его приказания, что намедни чуть было шеи себе не сломала, спускаясь по лестнице, чтоб принести ему вина на сон грядущий. Увы, бедняга, он с того дня не пил со мной и никогда уже больше не выпьет».

Мой двоюродный брат предоставил ей сетовать вволю, а сам ушел отсюда, дабы могла она учинить без притворства то, что было у нее на уме. Как только он удалился, то послала она за этой женщиной, которая ничуть не лучше ее, а также за своим полюбовником. «Муж мой умер, кума», — сказала она ей. «Есть о чем плакать! — отвечала та. — С ума вы, что ли, сошли? Разве вы не помните пожеланий, которые сами не раз высказывали?» — «Конечно, милая моя, — отозвалась жена, — но что скажут люди, если я не буду плакать, раз уж завелся такой обычай? К тому же я умею это делать, когда угодно, даже если меня разбирает смех: стоит только взять лук в платочек и поднести его к глазам; я вовсе не намерена нанимать плакальщиков, как это водится в городах». После этого жена перестала проливать слезы, если только она вообще их проливала. «Право слово, он отлично сделал, что умер, — продолжала она, — ибо я уже собиралась подать на него в суд: ведь он давно обещал мне перебраться на тот свет, и я уверена, что его бы осудили, если только наши судьи справедливые люди. Чем я не счастливая женщина? Все, что находится здесь, принадлежит мне! Он сам оговорил это в брачном договоре. Но, клянусь Иоанном Крестителем, я заслужила такой подарок за мытарства, которые претерпела из-за него. Всю ночь он лежал подле меня неподвижный, как колода; сдается мне, что одна часть его тела была совсем мертва и что ее поразил гром». — «Так вот и утешьтесь, — отвечала приятельница, — отныне вы познаете со своим дружком полное счастье». Так как полог был затянут и меня не было видно, то я слегка приподнял голову и, заглянув в маленькую щель, находившуюся в ногах кровати, заметил, как этот бабник обнимает и целует мою жену. Усилие, которое я сделал при этом движении, заставило меня испустить некий весьма громкий звук, от коего они пришли в изумление: «Боже мой! — воскликнула жена, — да он вовсе не умер: вы слышали, как он громыхает?». — «Дура вы непроворотная, — отвечала кума, — да что же, по-вашему, мертвецы не могут пускать, ветры? Это бывает даже с бездушными вещами: разве не трещит все, что хоть сколько-нибудь лопается? Возможно, что у него разошлись какие-нибудь кости или что ветры, оставшиеся в его теле, найдя выход закрытым, разомкнули его силой. К тому же у нас есть основания думать, что под тяжестью трупа могла затрещать кровать: дерево у нее больно хрупкое». — «Ах, проклятая вонючка, — сказала жена, — у него не было большего удовольствия при жизни, как портить воздух; и, подумайте только, он продолжает забавляться этим и после смерти. Ветры были у него под командой: как захочет, так и пустит; право, жаль, что он не сделался кормчим. По большей части он бился об заклад, что выпалит столько-то раз, и метал громы без осечки; это была его любимая игра при всяких сборищах, ибо он всегда выигрывал кучу денег. Но, дорогая моя, я не в силах больше этого выносить; лучше похоронить его раньше, чем позже; итак, примемся за дело, лам отпустят за это пять-шесть фунтов грехов: вот иголка и нитка».

С этими словами жена моя отдернула полог; а как только она наклонилась, чтоб на меня взглянуть, то, усмотрев из ее поведения, сколь мало она мной дорожит, я решил, что настало для меня время выступить на сцену, и, подняв руку, закатил ей такую оплеушину, что она затряслась от испуга. «Нет, я не умер, мерзавка! — вскричал я, — и если господу будет угодно, то он еще позволит мне когда-нибудь тебя похоронить, хотя бы за то, что ты предательски желала сжить меня со свету; небо, чтоб тебя побесить и наказать, продлит мое здешнее пребывание на долгие годы». Тогда они все втроем окружили постель и, не желая поверить, что я жив (ибо им этого не хотелось), принялись раздевать меня и заворачивать в этот саван. Я сопротивлялся, насколько было сил, кричал: «Убивают! Помогите!» — и говорил им, что я не умер. Полагаю, что они намеревались меня удавить и задушить и что они так бы и поступили, если б по доброте своей ваша милость, вероятно привлеченная моими воплями, не пришла мне на выручку. Ах, государь мой, вы видите мою правоту: умоляю вас, окажите мне помощь; не позволяйте им терзать меня, как было до вашего прихода! Будьте покровителем несчастных!

Когда он кончил эту речь, то Франсион, видя справедливость его жалоб, пожелал восстановить полный мир. Блудодей и его спутница улизнули, убоявшись побоев; жена, сконфуженная и рассерженная, узнав, что приезжий дворянин хочет у них отобедать, отправилась на кухню готовить кушанья. Тем временем гостиник одевался, не отходя от Франсиона, с коим беседовал о разных предметах. После обеда Франсион подозвал жену и сказал обоим супругам, чтоб они заключили прочный мир. Муж, не желавший ничего, кроме любви и добрых отношений, сейчас же согласился, да и жена учинила то же, будучи к тому вынуждена и не имея возможности проявить свою злобу.

— В таком случае, — заявил Франсион, — пусть Робей тут же докажет свою доблесть и удовольствует свою жену так, чтоб ей не приходилось искать ему подмогу на стороне.

Я знаю, о прекрасные дамы, не могущие слышать без краски стыда о предметах, особливо любезных вашему сердцу, что если вы бросите свои взоры на это, да и на многие другие места в сей книге, то тотчас же отстраните ее от себя и, может статься, возненавидите меня или, по крайней мере, притворитесь, что возненавидели, дабы выказать себя целомудренными и скромными. Тем не менее я сильно люблю истину и, несмотря на ваш несносный нрав, не хочу ни о чем умалчивать, и особливо о том, что полезнее огласить, нежели утаить.

Итак, Робен после некоторого сопротивления согласился на желание Франсиона, будучи весьма рад заполучить в качестве безупречных свидетелей своих доблестных подвигов глаза столь важной персоны; но жена его прикидывалась недотрогой и говорила, что скорее умрет, нежели позволит себе на людях такую срамоту.

— Как? — сказал Франсион, — разве неизвестно, чем вы занимаетесь, когда остаетесь наедине, или вы надеетесь это скрыть? А какая в том польза? Проделай вы при мне свои делишки, и будь я даже самым болтливым человеком на свете, то все же не мог бы рассказать ничего другого, кроме того, что вы этим занимались. Но ведь тут нет ничего нового: я и сейчас могу утверждать это самое, раз это правда. Кроме того, неужели вы думаете, что я менее сведущ в таких вещах, нежели какой-нибудь лекарь, и не способен вынести такого справедливого решения, чтоб вам не пришлось обращаться в церковный суд, где вы потратите много трудов и денег?

Несмотря на все эти доводы, хозяйка продолжала упорствовать, а потому Франсион добавил, что если она не покорится, то он прикажет своим людям поочередно держать ее за руки, пока Робен будет исполнять его требование. И действительно, он сам схватил ее и, повалив на постель, приказал мужу приступить к делу. Тот и не замедлил ему повиноваться, как только кавалер прогнал своих служителей и остался наедине с супругами. Однако передают, будто Франсион тотчас же повелел ему приостановить атаку и пожелал убедиться, запасся ли он добрым оружием. Злословцы даже уверяют, что он после того заставил их продолжать поединок и давал им советы по любовной части. Верьте из всего этого лишь тому, чему захотите: достаточно будет, если вы узнаете, что, согласно решению Франсиона, у них не было никаких оснований для недовольства друг другом, а посему я воздержусь от таких терминов, как эрекция, интромиссия и эякуляция, которые больше попахивают судебной палатой, нежели королевскими палатами.

У хозяйки была младшая сестра на выданье, и крестьяне ходили по деревне, распевая, что ей надо взять мужа на пробу, чтоб не попасть впросак, как это случилось со старшей. Но не следует верить всякому злословию.

Вот и все вольности, о коих намеревались мы трактовать в сей книге; неужели, господа читатели, вы негодуете на то, что вам случилось их прочитать? Помещенные здесь побасенки не так уж зловредны, чтоб усмотрели вы в них желание приохотить вас к порокам, напротив, мы стремились отвратить вас от них, показав вам дурные последствия порочных затей. Во всяком случае, всем известно, что сия книга писалась вовсе не для того, чтоб служить предметом благочестивых размышлений для монахов, а для того, чтоб научить жить тех, кто пребывает в миру, где каждодневно приходится слышать о многих гораздо худших вещах, ибо какие только студодеяния не доходят до сведения судейских, и как можно помешать, чтоб о них не говорили во всех обществах! Если же мои извинения останутся тщетными и вы не найдете в книге ничего такого, что бы вам понравилось, то, кто бы вы ни были, читатель, не перелистывайте ее вторично, тем более что писал я ее не для вас, а для личного своего удовольствия. Не покупайте ее, если не хотите, ибо никто вас к тому не понуждает. А коли она у вас есть и очень вам претит, то сожгите ее; если же вы не одобряете только одного какого-нибудь раздела, то разорвите его или вычеркните и пользуйтесь остальным. Может также случиться, что вам окажутся не по сердцу отдельные слова; в таком случае разрешаю вам надписать над ними любые другие, и я их одобрю. Полагаю, что найдется не много авторов, которые сказали бы вам нечто подобное, и еще меньше таких, которые бы этого желали; но все они одинаковые спесивцы и привержены к пустой суете. Я лично хочу только дать себе волю и развлечься, не заботясь ни о чем. Увеселяйтесь и вы по моему примеру, если можете. А теперь продолжим наше приятное повествование.

Примирив хозяина с хозяйкой, Франсион сошел вниз, дабы рассчитаться с хозяином и хозяйкой, которые также последовали за ним. Они подытожили произведенные им издержки, и он тут же уплатил деньги. Затем он подарил им еще два или три пистоля, для того чтоб они о нем не забывали и прекратили свою старую вражду из уважения к нему, а кроме того, обещал сделать им со временем еще какой-нибудь подарок, если до него дойдут слухи, что они не возвращались к прежним неладам. Зато он пригрозил, что если узнает о каких-либо новых ссорах, то вернется и накажет их жесточайшим образом. Передают, будто эти увещевания оказались весьма плодотворными и что с тех пор супруги поддерживали между собой доброе согласие и прижили ребенка.

Некий человек, обедавший на том же постоялом дворе и заметивший щедролюбие Франсиона, проникся к нему большим уважением. Видя, что тот сел на лошадь, он последовал его примеру, и так как им было по пути, то предложил ему себя в сотоварищи. Он начал свою речь с похвалы Франсионовой щедрости, а с этой темы перешел на скупость вообще и сказал, что не знает в этом отношении более разительного примера, нежели некоего дворянина, живущего в деревеньке, где им предстояло остановиться на другой день.

— Это самый скаредный человек, которого когда-либо носила земля, — продолжал он, — тяжело приходится крестьянам с таким сеньором: он грабит их на тысячи ладов. В прошлом году он наговорил им, будто собирается служить его величеству и едет на войну; этим славным людям пришлось дать ему двух добрых коней; но он туда и не думал ездить, а прожил целый месяц при дворе. Чтоб утолить свою ненависть к ним, он, пожалуй, наслал бы на них латников из отряда какого-нибудь приятеля, но, памятуя о своей пользе, предпочел обирать их сам и испугался, как бы солдаты не превратили их в таких бедняков, что ему нечего будет с них взять. Вы не поверите, как он их бьет и сколько высасывает из них денег, если они подберут немного валежника на опушке его леса. Когда он нанимает поденщиков, то переводит назад куранты, насколько ему вздумается, так что им приходится работать по меньшей мере на два часа больше, чем в других домах. Слуги живут у него впроголодь. Если варят на кухне горох или чечевицу, то он пересчитывает зерно за зерном и нарочно изучил геометрию для того, чтоб измерять циркулем хлеб и определять, сколько его поели. Говорят, что он жалеет воду для птиц своей дочери, а когда вытаскивают ведро из колодца для мытья стаканов, то, он покушается вылить его обратно, боясь, чтоб вода не иссякла. Никто не может похвастаться, что хоть раз у него пообедал. Когда кто-либо из друзей (если только у него есть таковые) приходит к нему с парадного крыльца, то, не желая тратиться на угощение, он удаляется с черного хода и разгуливает по самым уединенным местам, где его невозможно сыскать. Таким образом его столовые расходы остаются всегда неизменными; лакеев же он выбирает флегматичного и меланхоличного нрава, та.; как холерики едят слишком много. Однажды к нему нанялся кухарь, но вскоре уволился, сказав, что если пробудет дольше в его доме, то разучится своему ремеслу. Этот скупец, заметив, что дети его подросли, как-то пожаловался на это, в противность всем прочим людям, которые радуются на своих взрослых детей, ибо надеются получить от них много удовольствий, когда те женятся или добьются именитой должности или прославятся выдающейся доблестью. Он же досадовал на то, что на них уходит слишком много материи. Сам он наряжается только в праздничные и воскресные дни, когда ходит в сельскую церковь, да и то, вернувшись домой, одевает поверх платья холщовый балахон и боится в нем повернуться, дабы, упаси боже, его не потрепать. Говорят, что его лучшие наряды это те, которые достались ему от деда; он любит иногда в них пощеголять и бережно хранит это добро, рассчитывая завещать его потомкам вместе со своим благословением. В будние же дни он ходит в лохмотьях.

— Мне показалось, — сказал Франсион, — что вы назвали эту личность дворянином; полагаете ли вы, что он в самом деле заслуживает носить столь почетное звание, раз он ведет такой гнусный образ жизни? Один из основных признаков знатности — это щедрость.

— Государь мой, — ответствовал его спутник, — я действительно оговорился, назвав его дворянином, хотя он и владеет несколькими вотчинами; ибо он не является таковым даже по происхождению. Отец его был одним из крупнейших откупщиков во Франции и занимался только тем, что потакал в Совете введению новых налогов и набирал всякие подряды. Тем не менее дети нашего скопидома, сын двадцати лет и дочь восемнадцати, ни в чем не сходствуют со своими родичами. У них довольно щедрый нрав. Жаль, что господь не дал им такого отца, который позаботился бы об их благополучии. Девица весьма из себя пригожа и обладает многими совершенствами, способными привлечь к ней поклонников; но к чему ей все это? Никто не решится за ней поухаживать; она находится неотступно при своей матери, а та не менее скупа, чем отец, и запрещает ей выезжать на пышные собрания, так как не хочет тратиться на богатые наряды. Хуже того: господин дю Бюисон — так зовут сквалыгу-отца — настолько боится раскошелиться, что не желает даже слышать об ее замужестве. Сын живет таким же затворником, отчасти по своей охоте, отчасти поневоле, ибо не может выходить и общаться с молодыми людьми своего круга за неимением подобающей свиты, а также денег на игру и кутежи. На днях он выкинул недурную штуку со своим скаредом папашей; тот заболел и не мог сам отвезти в город изрядную сумму денег, причитавшуюся с него одному купцу, который докучал ему ежедневно. Он был вынужден, к величайшему своему сожалению, поручить это дело сыну, ибо еле доверяет свое добро даже самому себе. Молодчик, соблазненный сим благостным металлом, который ему так редко попадался в руки, решил его прикарманить. Вместо того, чтоб отвезти деньги по назначению, он зарыл их в поле, продал лошадь и плащ, а затем вернулся к отцу и рассказал, что повстречался с грабителями, которые ссадили его с лошади и отняли у него кошелек и плащ. Можете себе представить, как взбеленился дю Бюисон; он не знал, на ком сорвать злобу; наконец гнев побудил его свалить всю вину на сына и крепко его избить, обозвав предварительно негодяем и попрекнув тем, что он выехал в поздний час и отправился не по людной дороге, где, наверно, нашелся бы человек, который оказал бы ему помощь. Он поручил начальнику объездной команды разыскать лиц, его обокравших. Один из стражников, знавший масть и рост лошади, так постарался, что нашел ее, опознав в городе неподалеку отсюда, когда ее вели на водопой. Он выследил ее до самого дома и спросил у хозяина, кто ему продал лошадь. Тот сказал, что купил ее у молодого человека, ни имя, ни звание коего ему неизвестно, но что легко может узнать его, если встретит. На несчастье юного дю Бюисона, случилось ему проходить мимо них, и горожанин тотчас же сказал стражнику: «Да вот же он, задержите его». — «Остерегитесь ошибиться, — отвечал стражник, — это сын того, кому принадлежит лошадь». — «Тем не менее он мне ее продал», — повторил горожанин. Стражник удовольствовался полученными сведениями и пошел рассказать об этом дю Бюисону, который устроил очную ставку между горожанином и сыном. Последнего тут же уличили, и он, опасаясь отцовского гнева, тайно исчез из замка и отправился, представьте себе, выкапывать свои деньги, с коими ухитрился так ловко скрыться, что его здесь с тех пор не видали; в конце концов ему все-таки придется вернуться, хотя бы за получением своей доли наследства от старого скупца, которому его богатства не помешают когда-нибудь умереть. Что дудкой заработано, то уйдет на сопелку. Дурно нажитое добро, безусловно, будет дурно истрачено. Когда оно попадет в руки этого молодого человека, то нетрудно себе представить, как он его порастрясет; отсюда явствует, что не стоит сгребать ефимки кучами, чтоб лишиться их, когда меньше всего этого ожидаешь. Я лично не знаю, кого из них осуждать, отца или сына; оба попрали свой долг; не могу, однако, не признать, что вина исходит от отца, поскольку он как бы вынудил сына похитить у него деньги, которые не хотел дать ему добровольно. Господь послал ему такого же нравственного отпрыска, как он сам, для того чтоб наказать его за скупость.

— Весьма возможно, — отозвался Франсион, — и я думаю, что небо и меня послало на землю, чтоб его наказать. Клянусь не пощадить для этого своих сил, или мозг мой лишился всякой изобретательности. Скажите мне только, хорошо ли вам известна его жизнь.

— Достаточно, государь мой, — отвечал тот, — ибо я живу на мызе в расстоянии мили от замка, а узнал я всю его генеалогию и все его повадки от одного служившего там мальца, который теперь часто ко мне захаживает.

— Расскажите же мне об этом, ничего не опуская, — возразил Франсион, после чего спутник сообщил ему все, что знал о дю Бюисоне.

Тогда Франсион продолжал:

— Я попотчую его всласть, это дело решенное. Но не тщеславен ли он вдобавок ко всем прочим порокам? Не любит ли он, чтоб его считали знатнейшим человеком с влиятельным родством?

— Вы попали в точку, — отвечал тот, — даже съевши с ним мешок соли, вы не знали бы его лучше. Он хочет во что бы то ни стало, чтоб его почитали благородным, и как-то избил палками нескольких крестьян, сказавших, что он не дворянин и должен платить оброк.

— Ах, негодяй, — возмутился Франсион, — вовсе не так надо за него приниматься: я сделаю его дворянином, и вопреки ему самому, ибо знаю, что он сначала не одобрит моего способа.

За этими рассуждениями доехали они до рощицы, из-за которой долетел до них шум, похожий на то, словно несколько человек нападали на одного. Наш любитель приключений, коему надо все разузнать и воздать сторицею за все злодеяния, попадающиеся ему на глаза, пришпоривает коня, летит в сопровождении своих людей к месту происшествия и обнаруживает четырех рослых мерзавцев, держащих за шиворот молодого дворянина, которого они стащили с лошади. Несмотря на приближение Франсиона, они не выпустили своего пленника, и так как он не хотел идти туда, куда им было желательно, то они изо всех сил волокли его по земле.

— Эй, висельники, что вы собираетесь учинить с этим кавалером? — крикнул им Франсион.

— Не ваше дело, — отвечал один из них, — знайте, что мы служители правосудия и тащим этого человека и тюрьму за долги.

— Только за это? — возразил Франсион. — Клянусь, что он туда не пойдет.

С этими словами он обнажил шпагу, и все его люди поступили так же; затем они начали теснить судебных приставов и так успешно, что те были вынуждены бросить свою добычу и показать пятки врагам. Сосед скопидома подошел к Франсиону и сказал:

— Государь мой, вы выручили не кого иного, как юного дю Бюисона.

— Отлично, — ответил Франсион, — очень рад этой встрече.

Тут молодой человек подошел к нему и высказал свою благодарность в выражениях, свидетельствовавших об его рассудительности, что побудило Франсиона оказать ему благосклонный прием. Он спросил, действительно ли его вели в тюрьму за долги. Дю Бюисон подтвердил это и сказал, что отец вовсе не давал ему денег, а потому он был вынужден занять их у некоего банкира, каковой, желая получить назад свое добро, настойчиво добивался возврата долга. Беседуя таким образом, доехали наши всадники до одного городишки, где намеревались ужинать и ночевать. Они остановились на постоялом дворе и увидали там двух каких-то людей, распивавших вино. Один из них, с носом красным как рак, поглядел на дю Бюисона и подмигнул своему сотоварищу, после чего они еще усерднее принялись за выпивку, возбуждая жажду ломтями ветчины, лежавшей перед ними.

— Ну-с, повытчик тюрьмы моего желудка, — сказал он, поднимая стакан, — приготовьтесь занести в списки заключенных сего храброго поединщика, которого я хочу посадить под замок; вот и еще стакан, избравший своим жилищем мой живот, — добавил он, снова выпивая.

— Приятель, — продолжал он, утолив жажду, — вызываю вас повесткой к трону Бахуса для дачи показаний по делу о том, почему вы не пьете в надлежащее время и в надлежащем месте, когда друзья вас о том интерпеллируют.

— Я не являюсь на вызов, — отвечал тот, — хотя бы вы запротоколировали неявку стороны, что повлечет для меня уплату судебных издержек и заочное осуждение; но я апеллирую с ссылкой на неподсудность и потребую переноса дела к районному судье по месту своего жительства, как полагается по искам об исполнении личных обязательств.

— Для этого нет данных, — возразил тог, — я настаиваю на выдаче мне акта, надлежаще составленного и надлежаще подписанного здешним слугой, каковым бы удостоверялось, что я выпил больше тебя.

— Вот пинта, которая, по-моему, не соответствует законной городской мерке, — сказал его сотоварищ, — она, как мне кажется, слишком мала, и к тому же вино плохое. Я желаю истребовать грамоту, скрепленную большой печатью, на предмет снятия с меня повинности об уплате пяти су, каковые я обязался внести за сига пинту: она не стоит и четырех. Кстати, приятель: ты съедаешь весь хлеб, который я режу; я подам на тебя челобитную за самоуправство и вчиню иск о нарушении владения.

Франсион, подслушав их беседу, продолжавшуюся еще некоторое время в том же духе, поклялся, что это — судебные пристава, о чем свидетельствовали их облик и специфические термины, ими то и дело употребляемые, а также замеченное им недоброжелательное отношение к дю Бюисону. Чтоб проверить справедливость своих подозрений, он оставляет дю Бюисона одного в соседней горнице, а сам уходит вместе со своими людьми, притворившись, будто хочет посмотреть достопримечательности тамошнего города. Тотчас же судейские, действительно намеревавшиеся задержать молодого человека, направились к нему и, предъявив ордер, приготовились исполнить свои обязанности. Но Франсион, вернувшийся тут же вместе со свитой, помешал им продолжать и, заперев за собой дверь, заявил, что они находятся в его власти и что от него зависит их прикончить. Бедные ищейки правосудия взмолились к Франсиону и дю Бюисону о пощаде, ссылаясь на то, что намеревались только выполнить данный им приказ.

— Вы — мерзавцы, не знающие своего ремесла, — отвечал Франсион, — и я вас ему поучу. Какой же толковый пристав станет выражаться судейскими терминами в присутствии друзей человека, которого собирается изловить? Неужели вы не понимаете, что сами себя выдали? Вы по своей вине проморгали дело, и я весьма рад за этого достойного дворянина. Но скажите, кстати по чьему иску хотели вы его арестовать?

— По иску одного здешнего купца, государь мой, — отвечал один из них.

— Я его хорошо знаю, — вмешался тут дю Бюисон, — это наглый плут: он продавал мне дрянные ткани втридорога и подсылал затем человека, который скупал их у меня задаром на его же деньги. Бьюсь об заклад, что весь товар опять вернулся в его лавку. Но мне тогда было наплевать, лишь бы получить деньги, в которых я нуждался, а о будущем я не помышлял. Все наперебой старались меня ссудить, так как возлагают большие надежды на богатство моего отца.

Франсион, пошептавшись с дю Бюисоном, приказал трактирному слуге отправиться на дом к купцу и передать от имени приставов, что его должник согласен с ним расплатиться и чтоб он поторопился явиться на постоялый двор. По приходе купца накрыли на стол, и ему пришлось усесться вместе с приставами и остальными, ибо платеж отложили на после ужина. Он и его приятели выпили весьма основательно, так что винные пары начали туманить им рассудок. Франсион передал одному из лакеев некий порошок, каковой возил с собой среди прочих любопытных вещиц, и тот всыпал его в вино, выпитое ими напоследок, отчего они так осовели, что скорее походили на скотов, нежели на людей. Речи их были лишены всякого смысла, и с ними можно было проделать все, что угодно, незаметно для них самих. Франсион, увидав, в каком они состоянии, обшаривает их карманы, забирает векселя, принесенные купцом, а также бывшие при приставах заявление челобитчика и приказ о личном задержании, а затем сжигает все это в присутствии дю Бюисона, который благодарит его за оказанное одолжение.

Вслед за тем Франсион призывает гостиника и жалуется ему на вино, якобы оказавшееся таким мутным, что эти бедные горожане, не привыкшие пить так, как его свита, совершенно очумели, хотя выпили не больше прочих.

— Все они — кутилы, сударь, — отвечал гостиник, — по крайней мере те двое приставов. Они уже были пьяны, когда вы усадили их за свой стол. Разве вы не заметили, когда вошли, какая у них шла попойка? Надо сообщить их женам; пусть они придут за ними. Что же касается этого человека, — продолжал гостиник, имея в виду купца, — то я сам отведу его домой немного погодя.

С этими словами он приказал своим слугам сбегать за женами приставов. Те вскоре явились и учинили преизрядный шум на удивление всем присутствовавшим: уводя своих мужей, они честили их на чем свет стоит, но особливо сердило их то, что не могли они извлечь из них ни одного разумного слова. Что касается купчины, то, придя домой, наткнулся он на свою благоверную, каковая спросила его, получил ли он следуемые ему деньги; но, будучи не так одурманен, как те двое, он вздумал сказать ей, что она суется не в свое дело, и, схватив палку, набросился на нее как полтора черта. Тем не менее он не задумался над тем, получил ли он долг или нет, и не заметил пропажи векселей.

На другой день, убедившись в своей потере, он со всех ног помчался на постоялый двор, но не застал там вчерашних постояльцев. Предвидя последствия, они убрались оттуда с самого раннего утра; таким образом, он научился на собственной шкуре не обманывать молодежи и не ссужать ей ничего на бесполезные кутежи. Тем не менее Франсион посоветовал должнику уплатить купчине со временем такую сумму, какую подскажет ему совесть.

Когда они очутились в открытом поле, наш кавалер «просил у дю Бюисона, по какой дороге тот намеревается ехать.

— Во всяком случае, не по вашей, — отвечал молодой дворянин, — ибо вы направляетесь в замок моего отца, а я боюсь ему показаться. Я похитил у него деньги и недавно прожил их при дворе, а теперь хочу навестить одного здешнего вельможу, который примет меня любезно, так как приходится мне крестным отцом.

— Вот и прекрасно, — сказал Франсион, — раз вы ведете такую бродячую жизнь, то постарайтесь пробраться в Рим через несколько месяцев: вы, вероятно, застанете меня там и проведете время лучше, чем где-либо на свете. Ваш нрав настолько пришелся мне по вкусу, что я хотел бы побыть с вами подольше, нежели в сей раз.

С этими словами он дружески его обнял и предоставил ему выбрать себе дорогу по своему усмотрению.

Тот, кто рассказал ему про старика дю Бюисона, находился еще при нем и расстался с ним лишь тогда, когда они приблизились к месту, откуда был виден замок этого скупердяя. При прощании Франсион обещал вскоре известить своего спутника о том, что предпримет, после чего двинулся дальше, принарядившись и выбрав лучший из плащей, находившихся в его поклаже, так как хотел выступить в роли именитейшего вельможи.

Мы далее увидим, как он вел войну со скупостью, которую надлежит считать одним из величайших грехов, и тем самым убедимся, что сие «комическое жизнеописание» заключает в себе много сатирического, благодаря чему приобретает оно особливую полезность, ибо недостаточно описывать пороки, а надо также бичевать их самым суровым образом.


КОНЕЦ ВОСЬМОЙ КНИГИ

(На сенсорных экранах страницы можно листать)