Екатерины славный век

Однажды, в Царском Селе, императрица, проснувшись ранее обыкновенного, вышла на дворцовую галерею подышать свежим воздухом и увидела у подъезда нескольких придворных служителей, которые поспешно нагружали телегу казенными съестными припасами. Екатерина долго смотрела на эту работу, незамечаемая служителями, наконец крикнула, чтобы кто-нибудь из них подошел к ней. Воры оторопели и' не знали что делать. Императрица повторила зов, и тогда один из служителей явился к ней в величайшем смущении и страхе.

— Что вы делаете? — спросила Екатерина.— Вы, кажется, нагружаете вашу телегу казенными припасами?

— Виноваты, Ваше Величество,— отвечал служитель, падая ей в ноги.

— Чтоб это было в последний раз, сказала императрица,— а теперь уезжайте скорее, иначе вас увидит обер-гофмаршал и вам жестоко достанется от него. [76, с. 14.]

 

В другой раз, гуляя по саду, императрица заметила, что лакеи несут из дворца на фарфоровых блюдах персики, ананасы и виноград. Чтобы не встретиться с ними, Екатерина повернула в сторону, сказав окружающим:

— Хоть бы блюда мне оставили. [24, с. 157.]

 

На звон колокольчика Екатерины никто не явился из ее прислуги. Она идет из кабинета в уборную и далее и, наконец, в одной из задних комнат видит, что истопник усердно увязывает толстый узел. Увидев императрицу, он оробел и упал перед нею на колени.

— Что такое? — спросила она.

— Простите меня, Ваше Величество.

— Да что же такое ты сделал?

— Да вот, матушка-государыня: чемодан-то набил всяким добром из дворца Вашего Величества. Тут есть и жаркое и пирожное, несколько бутылок пивца и несколько фунтиков конфект для моих ребятишек. Я отдежурил мою неделю и теперь отправляюсь домой.

— Да где ж ты хочешь выйти?

— Да вот здесь, по этой лестнице.

— Нет, здесь не ходи, тут встретит тебя обер-гофмаршал (Григ. Ник. Орлов), и я боюсь, что детям твоим ничего не достанется. Возьми-ка свой узел и иди за мною.

Она вывела его через залы на другую лестницу и сама отворила дверь:

— Ну, теперь с Богом! [131, с. 69.]

 

Старый генерал Щ. представлялся однажды Екатерине II.

— Я до сих пор не знала вас,— сказала императрица.

— Да и я, матушка-государыня, не знал вас до сих пор,— ответил он простодушно.

— Верю,— возразила она с улыбкой.— Где и знать меня, бедную вдову! [81а, с. 67.]

 

Граф Самойлов получил Георгия на шею в чине полковника. Однажды во дворце государыня заметила его, заслоненного толпою генералов и придворных.

— Граф Александр Николаевич,— сказала она ему,— ваше место здесь впереди, как и на войне. [81, с. 170.]

 

В 1789 и 1790 годах адмирал (В. Я.) Чичагов одержал блистательные победы над шведским флотом, которым командовал сначала герцог Зюдерманландский, а потом сам шведский король Густав III. Старый адмирал был осыпан милостями императрицы (...). При первом после того приезде Чичагова в Петербург императрица приняла его милостиво и изъявила желание, чтобы он рассказал ей о своих походах. Для этого она пригласила его к себе на следующее утро. Государыню предупреждали, что адмирал почти не бывал в хороших обществах, иногда употребляет неприличные выражения и может не угодить ей своим рассказом. Но императрица осталась при своем желании. На другое утро явился Чичагов. Государыня приняла его в своем кабинете и, посадив против себя, вежливо сказала, что готова слушать. Старик начал... Не привыкнув говорить в присутстви императрицы, он робел, но чем дальше входил в рассказ, тем больше оживлялся и наконец пришел в такую восторженность, что кричал, махал руками и горячился, как бы при разговоре с равным себе. Описав решительную битву и дойдя до того, когда неприятельский флот обратился в полное бегство, адмирал все забыл, ругал трусов-шведов, причем употреблял такие слова, которые можно слышать только в толпе черного народа. «Я их... я их...» — кричал адмирал. Вдруг старик опомнился, в ужасе вскочил с кресел, повалился перед императрицей...

— Виноват, матушка, Ваше императорское Величество...

— Ничего,— кротко сказала императрица, не дав заметить, что поняла непристойные выражения,— ничего, Василий Яковлевич, продолжайте; я ваших морских терминов не разумею.

Она так простодушно говорила это, что старик от души поверил, опять сел и докончил рассказ. Императрица отпустила его с чрезвычайным благоволением. [96, с. 775—776.]

 

Императрица Екатерина была недовольна Английским министерством за некоторые неприязненные изъявления против России в парламенте. В это время английский посол просил у нее аудиенции и был призван во дворец. Когда вошел он в кабинет, собачка императрицы с сильным лаем бросилась на него и посол немного смутился. «Не бойтесь, милорд,— сказала императрица,— собака, которая лает, не кусается и неопасна». [29, с. 173.]

 

На одном из придворных собраний императрица Екатерина обходила гостей и к каждому обращала приветливое слово. Между присутствующими находился старый моряк. По рассеянию случилось, что, проходя мимо него, императрица три раза сказала ему: «Кажется, сегодня холодно?» — «Нет, матушка, Ваше Величество, сегодня довольно тепло»,— отвечал он каждый раз. «Уж воля Ее Величества,— сказал он соседу своему,— а я на правду черт». [29, с. 118—119.]

 

«Никогда я не могла хорошенько понять, какая разница между пушкою и единорогом»,— говорила Екатерина II какому-то генералу. «Разница большая,— отвечал он,— сейчас доложу Вашему Величеству. Вот изволите видеть: пушка сама по себе, а единорог сам по себе».— «А, теперь понимаю»,— сказала императрица. [29, с. 119.]

 

Княгиня Варвара Александровна Трубецкая неразлучно жила с супругою Хераскова около 20 лет в одном дому, чему покойная императрица Екатерина крайне удивлялась и говаривала публично: «Не удивляюсь, что братья между собою дружны, но вот что для меня удивительно, как бабы столь долгое время уживаются между собою». [107, с. 30.]

 

Кречетников, при возвращении своем из Польши, позван был в кабинет императрицы.

— Исполнил ли ты мои приказания? — спросила императрица.

— Нет, государыня,— отвечал Кречетников). Государыня вспыхнула.

— Как нет!

Кречетников стал излагать причины, не дозволившие ему исполнить высочайшие повеления. Императрица не слушала, в порыве величайшего гнева она осыпала его укоризнами и угрозами. Кр(ечетников) ожидал своей гибели. Наконец императрица умолкла и стала ходить взад и вперед по комнате. Кр(ечетников) стоял ни жив ни мертв. Через несколько минут государыня снова обратилась к нему и сказала уже гораздо тише:

— Скажите мне, какие причины помешали вам исполнить мою волю?

Кр(ечетников) повторил свои прежние оправдания. Екатерина, чувствуя его справедливость, но не желая признаться в своей вспыльчивости, сказала ему с видом совершенно успокоенным:

— Это дело другое. Зачем же ты мне тотчас этого не сказал? 181, с. 165.]

 

...Это напоминает мне хорошенький анекдот об императрице Екатерине, который рассказал мне Пушкин. Отец графа Нессельроде, министра иностранных дел, был прелестный и умный человек, но как многие старики, и я из молодых, имел обыкновение издавать дурной запах. Императрица сказала ему однажды: «Милый Нессельроде, уходите, но подальше» — потому что он, чувствуя, что нескромная буря приближается, покидал игру, но возвращался слишком рано. [119, с. 511.]

 

Александр Иванович (Рибопьер) был большой анекдотист, тоже и Александр Николаевич Голицын. Рибопьер мне, между прочим, рассказывал, что при Екатерине было всего 12 андреевских кавалеров. У него был старый дядя, Василий Ив(анович) Жуков, который смерть как хотел получить голубую кавалерию. Один из 12-ти умер, и князь просил Екатерину ему дать этот орден — он был сенатор и очень глупый человек. Получивши ленту, он представился, чтобы благодарить. После представления его спросили, что сказала ему государыня. «Очень хорошо приняла и так милостиво отнеслась, сказала: «Вот, Василий Ив(анович>, только живи, до всего доживешь». [119, с. 158.]

 

В эрмитажных собраньях, при императрице Екатерине, некоторое время заведен был ящик для вклада штрафных денег за вранье. Всякий провинившийся обязан был опустить в него 10 копеек медью. При ящике назначен был казначеем Безбородко, который собранные деньги после раздавал бедным.

Между другими в эрмитажные собрания являлся один придворный, который, бывало, что ни скажет, все невпопад, или солжет. Неуклюжий казначей беспрестанно подходил к нему с ящиком, и этот враль почти один наполнял ящик деньгами. Раз, по разъезде гостей, когда при императрице остались немногие, самые приближенные, Безбородко сказал:

— Матушка-государыня, этого господина не надобно бы пускать в Эрмитаж, а то он скоро совсем разорится.

— Пусть приезжает,— возразила императрица,— мне дороги такие люди; после твоих докладов и после докладов твоих товарищей я имею надобность в отдыхе; мне приятно изредка послушать и вранье.

— О, матушка-императрица,— сказал Безбородко,— если тебе это приятно, то пожалуй к нам в первый департамент правительствующего Сената: там то ли ты услышишь! [97, с. 772.]

 

Безбородко очень любил свою родину — Малороссию и покровительствовал своим землякам. Приезжая в Петербург, они всегда являлись к канцлеру и находили у него ласковый прием.

Раз один из них, коренной хохол, ожидая в кабинете за креслом Безбородко письма, которое тот писал по его делу к какому-то влиятельному лицу, ловил мух и, неосторожно размахнувшись, вдруг разбил стоявшую на пьедестале дорогую вазу.

— Ну что, поймал? — спросил Безбородко, не переставая писать. [89, стлб. 1077.]

 

Безбородко говорил об одном своем чиновнике: «Род человеческий делится на он и она, а этот — оно». [29, с. 77.]

 

По воцарении императора Павла, к Безбородко пришли спросить, можно ли пропустить иностранные газеты, где, между прочими рассуждениями, помещено было выражение: «Проснись, Павел!»

— Пусть пишут,— отвечал Безбородко,— уже так проснулся, что и нам никому спать не дает! [134, с. 20.]

 

Когда получили известие о взятии Очакова, то граф А. Г. Орлов дал большой обед в Москве по этому случаю. Сидят все за столом, и хозяин во всех орденах и с портретом императрицы. Середи обеда и будучи уже навеселе Орлов подозвал к себе расхаживавшего вокруг стола дурака Иванушку {Нащокина) и дал ему щелчок по лбу. Иванушка потер лоб и пошел опять ходить кругом стола, а чрез некоторое время подходит к гр(афу) Алексею Григорьевичу и, указывая на изображение государыни, спрашивает его:

— Это что у тебя такое?

— Оставь, дурак, это портрет матушки нашей императрицы,— отвечал Орлов и при этом приложился к портрету.

Иванушка: «Да ведь у Потемкина такой же есть?»

Орлов: «Да, такой же».

— Потемкину-то дают за то, что города берет, а тебе, видно, за то, что дураков в лоб щелкаешь.

Орлов так взбесился, что чуть не убил дурака. [55, с. 540.]

 

На даче Льва Александровича Нарышкина (...) (на Петергофской дороге) и на даче графа А. С. Строганова (на Выборгской стороне, за Малой Невкой) в каждый праздничный день был фейерверк, играла музыка, и если хозяева были дома, то вдех гуляющих угощали чаем, фруктами, мороженым. На даче Строганова даже танцевали в большом павильоне не званые гости, а приезжие из города повеселиться на даче — и эти танцоры привлекали особенное благоволение графа А. С. Строганова и были угощаемы. Кроме того, от имени Нарышкина и графа А. С. Строганова ежедневно раздавали милостыню убогим деньгами и провизией и пособие нуждающимся. Множество бедных семейств получали от них пансионы. Домы графа А. С. Строганова и Л. А. Нарышкина вмещали в себе редкое собрание картин, богатые библиотеки, горы серебряной и золотой посуды, множество драгоценных камней и всяких редкостей. Императрица Екатерина II в шутку часто говорила: «Два человека у меня делают все возможное, чтоб разориться, и никак не могут!» [18, с. 219—221.]

 

Князь (А. Н.) Голицын рассказал, что однажды Суворов был приглашен к обеду во дворец. Занятый одним разговором, он не касался ни одного блюда. Заметив это, Екатерина спрашивает его о причине.

— Он у нас, матушка-государыня, великий постник — отвечает за Суворова Потемкин,— ведь сегодня сочельник, он до звезды есть не будет.

Императрица, подозвав пажа, пошептала ему что-то на ухо; паж уходит и чрез минуту возвращается с небольшим футляром, а в нем находилась бриллиантовая орденская звезда, которую императрица вручила Суворову, прибавя, что теперь уже он может разделить с нею трапезу. [48, с. 583.]

 

Елагин, Иван Перфильевич, известный особенно «Опытом повествования о России до 1389 года», главный придворной музыки и театра директор, про которого Екатерина говорила: «Он хорош без пристрастия», имел при всех достоинствах слабую сторону — любовь к прекрасному полу. В престарелых уже летах (...), Иван Перфильевич, посетив любимую артистку, вздумал делать пируэты перед зеркалом и вывихнул себе ; ногу, так что стал прихрамывать. Событие это было доведено до сведения государыни. Она позволила Елагину приезжать во дворец с тростью и при первой встрече с ним не только не объявила, что знает настоящую причину постигшего его несчастья, но приказала даже ему сидеть в ее присутствии. Елагин воспользовался этим правом, и в 1795 году, когда покоритель, Варшавы имел торжественный прием во дворце, все стояли, исключая Елагина, желавшего выказать свое значение. Суворов бросил на него любопытствующий взгляд, который не ускользнул от проницательности императрицы. «Не удивляйтесь,— сказала Екатерина победителю,— что Иван Перфильевич встречает вас сидя: он ранен, только не на войне, а у актрисы, делая прыжки!» [48, с. 583.]

 

У Потемкина был племянник Давыдов, на которого Екатерина не обращала никакого внимания. Потемкину это казалось обидным, и он решил упрекнуть императрицу, сказав, что она ему не только никогда не дает никаких поручений, но и не говорит с ним. Она отвечала, что Давыдов так глуп, что, конечно, перепутает всякое поручение.

Вскоре после этого разговора императрица, проходя с Потемкиным через комнату, где между прочим вертелся Давыдов, обратилась к нему:

— Подите, посмотрите, пожалуйста, что делает барометр.

Давыдов с поспешностью отправился в комнату, где висел барометр, и, возвратившись оттуда, доложил:

— Висит, Ваше Величество.

Императрица, улыбнувшись, сказала Потемкину:

— Вот видите, что я не ошибаюсь. [55, с. 540.]

 

В 1793 году Яков Борисович Княжнин зз трагедию «Вадим Новгородский» выслан был из Петербурга. Чрез краткое время обер-полицмейстер (Н. И.) Рылеев, докладывая Екатерине о прибывших в столицу, именовал Княжнина.

— Вот как исполняются мои повеления,— с сердцем сказала она,— поди узнай верно, я поступлю с ним, как императрица Анна.

Окружающие докладывают, что вместо Княжнина прибыл бригадир Князев, а между тем и Рылеев возвращается. Екатерина, с веселым видом встречая его, несколько раз повторила:

— Никита Иванович!., ты не мог различить князя с княжною. [93, с. 147.]

 

Еще до Мартынова (петербургского коменданта) слава комендантская была упрочена. На Эрмитажном театре затеяли играть известную пьесу Коцебу «Рогус Пумперникель».

— Все хорошо...— сказал кто-то,— да как же мы во дворец осла-то поведем...

— Э, пустое дело! — отвечал Нарышкин,— самым натуральным путем на комендантское крыльцо. [63, л. 21.]

 

У императрицы Екатерины околела любимая собака Томсон. Она просила графа Брюса распорядиться, чтобы с собаки содрали шкуру и сделали бы чучелу. Граф Брюс приказал об этом Никите Ивановичу Рылееву. Рылеев был не из умных; он отправился к богатому и известному в то время банкиру по фамилии Томпсон и передал ему волю императрицы. Тот, понятно, не согласился и требовал от Рылеева, чтобы тот разузнал и объяснил ему. Тогда только эту путаницу разобрали. [55, с. 538.]

 

Императрица Екатерина, отъезжая в Царское Село и опасаясь какого-нибудь беспокойства в столице, приказала Рылееву, чтобы он в случае чего-нибудь неожиданного явился тотчас в Царское с докладом. Вдруг ночью прискакивает Рылеев, вбегает к Марье Савишне Перекусихиной и требует, чтобы она разбудила императрицу; та не решается и требует, чтобы он ей рассказал, в чем дело? Рылеев отвечает, что не обязан ей рассказывать дел государственных. Будят императрицу, зовут Рылеева в спальню, и он докладывает о случившемся в одной из отдаленных улиц Петербурга пожаре, причем сгорело три мещанских дома в 1000, в 500 и в 200 рублей. Екатерина усмехнулась и сказала: «Как вы глупы, идите и не мешайте мне спать». [55, с. 538.]

 

Генерал-аншеф М. Н. Кречетников, сделавшись тульским наместником, окружил себя почти царскою пышностью и почестями и начал обращаться чрезвычайно гордо даже с лицами, равными ему по своему значению и положению при дворе. Слух об этом дошел до императрицы, которая сообщила его Потемкину. Князь тотчас призвал к себе своего любимца, известного в то время остряка, генерала С. Л. Львова и сказал ему:

— Кречетников слишком заважничался; поезжай к нему и сбавь с него спеси.

Львов поспешил исполнить приказание и отправился в Тулу.

В воскресный день, когда Кречетников, окруженный толпою парадных официантов, ординарцев, адъютантов и других чиновников, с важной осанкой явился в свой приемный зал пред многочисленное собрание тульских граждан, среди всеобщей тишины вдруг раздался голос человека, одетого в поношенное дорожное платье, который, вспрыгнув позади всех на стул, громко хлопал в ладоши и кричал:

— Браво, Кречетников, браво, брависсимо! Изумленные взоры всего общества обратились на смельчака. Удивление присутствующих усилилось еще более, когда наместник подошел к незнакомцу с поклонами и ласковым голосом сказал ему:

— Как я рад, многоуважаемый Сергей Лаврентьевич, что вижу вас. Надолго ли к нам пожаловали?

Но незнакомец продолжал хлопать и убеждал Кречетникова «воротиться в гостиную и еще раз позабавить его пышным выходом».

— Бога ради, перестаньте шутить,— бормотал растерявшийся Кречетников,— позвольте обнять вас.

— Нет! — кричал Львов.— Не сойду с места, пока вы не исполните моей просьбы. Мастерски играете j свою роль! [10, с. ИЗ.]

 

Однажды Львов ехал вместе с Потемкиным в Царское Село и всю дорогу должен был сидеть, прижавшись в угол экипажа, не смея проронить слова, потому что светлейший находился в мрачном настроении духа и упорно молчал.

Когда Потемкин вышел из кареты, Львов остановил его и с умоляющим видом сказал:

— Ваша Светлость, у меня есть до вас покорнейшая просьба.

— Какая? — спросил изумленный Потемкин.

— Не пересказывайте, пожалуйста, никому, о чем мы говорили с вами дорогою.

Потемкин расхохотался, и хандра его, конечно, исчезла. [10, с. 228.]

 

Английский посланник лорд Витворт подарил Екатерине II огромный телескоп, которым она очень восхищалась. Придворные, желая угодить государыне, друг перед другом спешили наводить инструмент на небо и уверяли, что довольно ясно различают горы на луне.

— Я не только вижу горы, но даже лес,— сказал Львов, когда очередь дошла до него.

— Вы возбуждаете во мне любопытство,— произнесла Екатерина, поднимаясь с кресел.

— Торопитесь, государыня,— продолжал Львов,— уже начали рубить лес; вы не успеете подойти, а его и не станет. [10, с. 227.]

 

Сказывали, что в Петербурге с Гарнереном летал генерал Сергей Лаврентьевич Львов, бывший некогда фаворитом князя Потемкина, большой остряк, и что по этому случаю другой такой же остряк, Александр Семенович Хвостов, напутствовал его, вместо подорожной, следующим экспромтом:

Генерал Львов
Летит до облаков
Просить богов
О заплате долгов.

На что генерал, садясь в гондолу, ответствовал без запинки такими же рифмами:

Хвосты есть у лисиц,
Хвосты есть у волков,
Хвосты есть у кнутов —
Берегитесь, Хвостов!

[46, с. 96.]

 

В Таврическом дворце, в прошлом столетии, князь Потемкин, в сопровождении Левашева и князя Долгорукова, проходит чрез уборную комнату мимо великолепной ванны из серебра.

Л е в а ш е в. Какая прекрасная ванна!

Князь Потемкин. Если берешься ее всю наполнить (это в письменном переводе, а в устном тексте значится другое слово), я тебе ее подарю.

Л е в а ш е в (обращаясь к Долгорукову). Князь, не хотите ли попробовать пополам?

Князь Долгоруков слыл большим обжорою. [29, с. 298.]

 

Императрица Екатерина II строго преследовала так называемые азартные игры (как будто не все картежные игры более или менее азартны?). Дошло до сведения ее, что один из приближенных ко двору, а именно Левашев, ведет сильную азартную игру. Однажды говорит она ему с выражением неудовольствия: «А вы все-таки продолжаете играть!» — «Виноват, Ваше Величество: играю иногда и в коммерческие игры». Ловкий и двусмысленный ответ обезоружил гнев императрицы. [29, с. 349.]

 

К Державину навязался какой-то сочинитель прочесть ему свое произведение. Старик, как и многие другие, часто засыпал при слушании чтения. Так было и на этот раз. Жена Державина, сидевшая возле него, поминутно толкала его. Наконец сон так одолел Державина, что, забыв и чтение и автора, сказал он ей с досадою, когда она разбудила его:

— Как тебе не стыдно: никогда не даешь мне порядочно выспаться! [29, с. 98.]

 

При императоре Павле Державин, бывший уже сенатором, сделан был докладчиком. Звание были новое; но оно приближало к государю, следовательно, возвышало, давало ход. Это было несколько досаднее прежним его товарищам. Лучшее средство уронить Державина было настроить его же. Они начали говорить, что это, конечно, возвышение; однако, что ж это за звание? «Выше ли, ниже ли сенатора, стоять ему, сидеть ли ему?» Этим так разгорячили его, что настроили просить у государя инструкции на новую должность. Державин попросил. Император отвечал очень кротко:

— На что тебе инструкции, Гаврила Романович? Твоя инструкция — моя воля. Я велю тебе рассмотреть какое дело или какую просьбу; ты рассмотришь и мне доложишь: вот и все!

Державин ке унялся, и в другой раз об инструкции.

Император, удивленный этим, сказал ему уже с досадою:

— Да на что тебе инструкция?

Державин не утерпел и повторил те самые слова, которыми его подзадорили:

— Да что же, государь! Я не знаю: стоять ли мне, сидеть ли мне!

Павел вспыхнул и закричал:

— Вон!

Испуганный докладчик побежал из кабинета, Павел за ним и, встретив Ростопчина, громко сказал:

— Написать его опять в Сенат! — и закричал вслед бегущему Державину: — А ты у меня там сиди смирненько!

Таким образом Державин возвратился опять к своим товарищам. [44, с. 36—37.]

 

Державин был правдив и нетерпелив. Императрица поручила ему рассмотреть счеты одного банкира, который имел дело с Кабинетом и был близок к упадку. Прочитывая государыне его счеты, он дошел до одного места, где сказано было, что одно высокое лицо, не очень любимое государыней, должно ему какую-то сумму.

— Вот как мотает! — заметила императрица: — и на что ему такая сумма!

Державин возразил, что кн. Потемкин занимал еще больше, и указал в счетах, какие именно суммы.

— Продолжайте! — сказала государыня.

Дошло до другой статьи: опять заем того же лица.

— Вот опять!— сказала императрица с досадой: — мудрено ли после этого сделаться банкрутом!

— Кн. Зубов занял больше, — сказал Державин и указал на сумму.

Екатерина вышла из терпения и позвонила. Входит камердинер.

— Нет ли кого там, в секретарской комнате?

— Василий Степанович Попов, Ваше Величество.

— Позови его сюда. Попов вошел.

— Сядьте тут, Василий Степанович, да посидите во время доклада; этот господин, мне кажется, меня прибить хочет... [44, с. 36.]

 

Московский генерал-губернатор, генерал-поручик граф Ф. А. Остерман, человек замечательного ума и образования, отличался необыкновенной рассеянностью, особенно под старость.

Садясь иногда в кресло и принимая его за карету, Остерман приказывал везти себя в Сенат; за обедом плевал в тарелку своего соседа или чесал у него ногу, принимая ее за свою собственную; подбирал к себе края белого платья сидевших возле него дам, воображая, что поднимает свою салфетку; забывая надеть шляпу, гулял по городу с открытой головой или приезжал в гости в расстегнутом платье, приводя в стыд прекрасный пол. Часто вместо духов протирался чернилами и в таком виде являлся в приемный зал к ожидавшим его просителям; выходил на улице из кареты и более часу неподвижно стоял около какого-нибудь дома, уверяя лакея, «что не кончил еще своего занятия», между тем как из желоба капали дождевые капли; вступал с кем-либо в любопытный ученый разговор и, не окончив его, мгновенно засыпал; представлял императрице вместо рапортов счеты, поданные ему сапожником или портным, и т. п.

Раз правитель канцелярии поднес ему для подписи какую-то бумагу. Остерман взял перо, задумался, начал тереть себе лоб, не выводя ни одной черты, наконец вскочил со стула и в нетерпении закричал правителю канцелярии:

— Однако ж, черт возьми, скажи мне, пожалуйста, кто я такой и как меня зовут! [13, с. 93.]

 

Граф Остерман, брат вице-канцлера, (...) славился своею рассеянностью. Однажды шел он по паркету, по которому было разостлано посредине полотно. Он принял его за свой носовой платок, будто выпавший, и начал совать его в свой карман. Наконец общий хохот присутствующих дал ему опомниться. [29, с. 91.]

В другой раз приехал он к кому-то на большой званый обед. Перед тем как взойти в гостиную, зашел он в особую комнатку. Там оставил он свою складную шляпу и вместо нее взял деревянную крышку и, держа ее под руку, явился с нею в гостиную, где уже собралось все общество. За этим обедом или за другим зачесалась у него нога, и он, принимая ногу соседки своей за свою, начал тереть ее. [29, с. 92.]

 

Когда Пугачев сидел на Меновом дворе, праздные москвичи между обедом и вечером заезжали на него поглядеть, подхватить какое-нибудь от него слово, которое спешили потом развозить по городу. Однажды сидел он задумавшись. Посетители молча окружали его, ожидая, чтоб он заговорил. Пугачев сказал: «Известно по преданиям, что Петр I во время Персидского похода, услыша, что могила Стеньки Разина находилась невдалеке, нарочно к ней поехал и велел разметать курган, дабы увидеть хоть его кости...» Всем известно, что Разин был четвертован и сожжен в Москве. Тем не менее сказка замечательна, особенно в устах Пугачева. В другой раз некто ***, симбирский дворянин, бежавший от него, приехал на него посмотреть и, видя его крепко привинченного на цепи, стал осыпать его укоризнами. *** был очень дурен лицом, к тому же и без носу. Пугачев, на него посмотрев, сказал: «Правда, много перевешал я вашей братии, но такой гнусной образины, признаюсь, не видывал». [81, с. 161.]

 

Граф Румянцев однажды утром расхаживал по своему лагерю. Какой-то майор в шлафроке и в колпаке стоял перед своею палаткою и в утренней темноте не узнал приближающегося фельдмаршала, пока не увидел его перед собой лицом к лицу. Майор хотел было скрыться, но Румянцев взял его под руку и, делая ему разные вопросы, повел с собою по лагерю, который между тем проснулся. Бедный майор был в отчаянии. Фельдмаршал, разгуливая таким образом, возвратился в свою ставку, где уже вся свита ожидала его. Майор, умирая со стыда, очутился посреди генералов, одетых по всей форме. Румянцев, тем еще недовольный, имел жестокость напоить его чаем и потом уж отпустил, не сделав никакого замечания. [81, с. 169— 170.]

 

У графа С** был арап, молодой и статный мужчина. Дочь его от него родила. В городе о том узнали вот по какому случаю. У графа С** по субботам раздавали милостыню. В назначенный день нищие пришли по своему обыкновению; но швейцар прогнал их, говоря сердито: «Ступайте прочь, не до вас. У нас графинюшка родила арапчонка, а вы лезете за милостыней». [81, с. 159.]

 

При покойной императрице Екатерине II обыкновенно в летнее время полки выходили в лагерь.

П. П., полковник какого-то пехотного полку, в котором по новости не успел еще, так сказать, оглядеться, хотя и очень худо знал службу, но зато был очень строг.

Простояв дни три в лагере, призывает он к себе старшого капитана и делает ему выговор за слабую команду.

— Помилуйте, Ваше Высокоблагородие (так величали еще в то время обер-офицеры господ полковников) ! — сказал капитан,— рота моя, кажется, во всем исправна; вы сами изволите видеть ее на ученье.

— Я, сударь, говорю не об ученье,— прервал полковник,— а то, что вы слабый командир. Три дни стою я в лагере; во все это время вы никого еще не наказывали! Все другие господа ротные командиры исправнее вас: я вижу, что они всякий день утром после зари и вечерам перед зарею наказывают людей перед своими палатками; а вы так при мне ни одному человеку не дали даже ни лозона.

— За что же, Ваше Высокоблагородие, буду я бить солдат, когда они у меня исправны?

— Не верю, сударь, не верю: быть не может, чтобы все были исправны. Ежели вы не хотите служить порядочно, то выходите лучше вон из полку. Я не прежний полковник, терпеть не могу балевников. Какой вы капитан! вы баба!

У бедного капитана навернулись на глазах слезы. Он удалился в свою палатку и не знал, что ему делать: драться он не любил, оставить службы не мог, потому что привык к ней и не имел у себя никакой собственности; а переходить в другой полк было весьма трудно — однако же он решился на последнее.

В самое это время приходит к нему фельдфебель.

— Что ты пришел ко мне? — сказал ему капитан.— Знаешь ли, что полковник разжаловал меня из капитанов в бабы за то, что я не колочу вас, как другие, палками. Прощайте, ребята! Не поминайте лихом; перейду в другой полк и сегодня же подам просьбу. Ступай к порутчику, коли что тебе надобно; а мне теперь нечего приказывать.

Фельдфебель вышел, не сказав ни слова, но через полчаса является опять к доброму своему капитану и говорит ему:

— Ваше Благородие! Сделайте отеческую милость, не оставляйте нас, сирот...

— Да разве вы хотите,— прервал капитан,— чтобы я колотил вас палками?

— Есть охотники, Ваше Благородие! Извольте каждый день наказывать из нас четырех человек и давать всякому по двадцати пяти лозонов. Мы сделали очередь; никому не будет обидно. Извольте начать с первого меня; еще готов каптенармус и два человека из первого капральства. Сегодня наша очередь. Ничего не стоит через 25 дней вытерпеть 25 лозонов: ведь гораздо более достанется нам, ежели будет у нас другой капитан... Ваше Благородие! Заставьте вечно Богу молить, потешьте полковника, прикажите уже перед зарею дать нам четверым по 25 лозонов.

Капитан думал, думал и наконец согласился на представление фельдфебеля или, лучше сказать, всей роты; потешил полковника: дал в тот же вечер по 25 лозонов фельдфебелю, каптенармусу и двум рядовым; на другой день откатал также четверых, и дело пошло своим порядком... [54, с. 295—298.]

Ю. А. Нелединский в молодости своей мог много съесть и много выпить. <...> О съедобной способности своей рассказывал он забавный случай. В молодости зашел ен в Петербурге в один ресторан позавтракать (впрочем, в прошлом столетии ресторанов, restaurant, еще не было, не только у нас, но и в Париже; а как назывались подобные благородные харчевни, не знаю). Дело в том, что он заказал себе каплуна и всего съел его до косточки. Каплун понравился ему, и на другой день является он туда же и совершает тот же подвиг. Так было в течение нескольких дней. Наконец замечает он, что столовая, в первый день посещения его совершенно пустая, наполняется с каждым днем оолее и более. По разглашению хозяина, публика стала собираться смотреть, как некоторый барин уничтожает в одиночку целого и жирного каплуна. Нелединскому надоело давать зрителям даровой спектакль, и хозяин гостиницы был наказан за нескромность «свою. [29, с. 367—368.]

 

Для домашнего наказания в кабинете (С. И.) Шешковского находилось кресло особого устройства. Приглашенного он просил сесть в это кресло, и как скоро тот усаживался, одна сторона, где ручка, по прикосновению хозяина вдруг раздвигалась, соединялась с другой стороной кресел и замыкала гостя так, что он не мог ни освободиться, ни предотвратить того, что ему готовилось. Тогда, по знаку Шешковского, люк с креслами опускался под пол. Только голова и плечи виновного оставались наверху, а все прочее тело висело под полом. Там отнимали кресло, обнажали наказываемые части и секли. Исполнители не видели, кого наказывали. Потом гость приводим был в прежний порядок и с креслами поднимался из-под пола. Все оканчивалось без шума и огласки.

Раз Шешковский сам попал в свою ловушку. Один молодой человек, уже бывший у него в переделке, успел заметить и то, как завертывается ручка кресла, и то, отчего люк опускается; этот молодой человек провинился в другой раз и опять был приглашен к Шешковскому. Хозяин по-прежнему долго выговаривал ему за легкомысленный поступок и по-прежнему просил его садиться в кресло. Молодой человек отшаркивался, говорил: «Помилуйте, Ваше Превосходительство, я постою, я еще молод». Но Шешковскии все упрашивал и, окружив его руками, подвигал его ближе и ближе к креслам, и готов уже был посадить сверх воли. Молодой человек был очень силен; мгновенно схватил он Шешковского, усадил его самого в кресло, завернул отодвинутую ручку, топнул ногой и... кресло с хозяином провалилось. Под полом началась работа! Шешковскии кричал, но молодой человек зажимал ему рот, и крики, всегда бывавшие при таких случаях, не останавливали наказания. Когда порядочно высекли Шешковского, молодой человек бросился из комнаты и убежал домой. Как освободился Шешковский из засады, это осталось только ему известно! [96, с. 782—785.]

 

Для разбора всех книг и сочинений, отобранных большею частию у Новикова, а также и у других, составлена была комиссия. В ней был членом Гейм Иван Андреевич, составитель немецкого лексикона, которого жаловала императрица Мария Федоровна, и он-то и рассказывал, что у них происходило тут сущее auto da fe1. Чуть книга казалась сомнительною, ее бросали в камин: этим более распоряжался заседавший от духовной стороны архимандрит. Однажды разбиравший книги сказал:

— Вот эта, духовного содержания, как прикажете?

— Кидай ее туда же,— вскричал отец архимандрит,— вместе была, так и она дьявольщины наблошнилась. [135, с. 115.]

 

К. Г. РАЗУМОВСКИЙ

В 1770 году, по случаю победы, одержанной нашим флотом над турецким при Чесме, митрополит Платон произнес, в Петропавловском соборе, в присутствии императрицы и всего двора, речь, замечательную по силе и глубине мыслей. Когда вития, к изумлению слушателей, неожиданно сошел с амвона к гробнице Петра Великого и, коснувшись ее, воскликнул: «Восстань теперь, великий монарх, отечества нашего отец! Восстань теперь и воззри на любезное изобретение свое!» — то среди общих слез и восторга Разумовский вызвал улыбку окружающих его, сказав им потихоньку: «Чего вин его кличе? Як встане, всем нам достанется». [16, с. 251.]

Вариант.

По случаю Чесменской победы в Петропавловском соборе служили торжественно-благодарственное молебствие. Проповедь на случай говорил Платон, для большего эффекта призывая Петра , Платон сошел с амвона и посохом стучал в гроб Петра, взывая: «Встань, встань, Великий Петр, виждь...» и проч.

— От-то дурень,— шепнул Разумовский соседу,— а ну як встане, всем нам палкой достанется.

Когда в обществе рассказывали этот анекдот, кто-то отозвался:

— И это Разумовский говорил про времена Екатерины II. Что же бы Петр I сказал про наше и чем бы взыскал наше усердие?..

— Шпицрутеном,— подхватил другой собеседник. [63, л. 169.]

 

Как-то раз, за обедом у императрицы, зашел разговор о ябедниках. Екатерина предложила тост за честных людей. Все подняли бокалы, один лишь Разумовский не дотронулся до своего. Государыня, заметив это, спросила его, почему он не доброжелательствует честным людям?

— Боюсь — мор будет,— отвечал Разумовский. [9, с. 75.]

 

— Что у вас нового в Совете?— спросил Разумовского один приятель.

— Все по-старому,— отвечал он,— один Панин думает, другой кричит, один Чернышев предлагает, другой трусит, я молчу, а прочие хоть и говорят, да того хуже. (16, с. 244.]

 

Однажды в Сенате Разумовский отказался подписать решение, квторое считал несправедливым.

— Государыня желает, чтоб дело было решено таким образом,— объявили ему сенаторы.

— Когда так — не смею ослушаться,— сказал Разумовский, взял бумагу, перевернул ее верхом вниз и подписал свое имя...

Поступок этот был, разумеется, немедленно доведен до сведения императрицы, которая потребовала от графа Кирилы Григорьевича объяснений.

— Я исполнил вашу волю,— отвечал он,— но так как дело, по моему мнению, неправое и товарищи мои покривили совестью, то я почел нужным криво подписать свое имя. [13, с. 269.]

 

Другой раз, в Совете разбиралось дело о женитьбе князя Г. Г. Орлова на его двоюродной сестре Екатерине Николаевне Зиновьевой. Орлов, всегдашний недоброжелатель Разумовского, в это время уже был в немилости, и члены Совета, долго пред ним преклонявшиеся, теперь решили разлучить его с женою и заключить обоих в монастырь. Разумовский отказался подписать приговор и объявил товарищам, что для решения дела недостает выписки из постановления «о кулачных боях». Все засмеялись и просили разъяснения.

— Там,— продолжал он,— сказано, между прочим, «лежачего не бить». [13, с. 269.]

 

Племянница Разумовского, графиня Софья Осиповна Апраксина, заведовавшая в последнее время его хозяйством, неоднократно требовала уменьшения огромного числа прислуги, находящейся при графе и получавшей ежемесячно более двух тысяч рублей жалованья. Наконец она решилась подать Кирилу Григорьевичу два реестра о необходимых и лишних служителях. Разумовский подписал первый, а последний отложил в сторону, сказав племяннице:

— Я согласен с тобою, что эти люди мне не нужны, но спроси их прежде, не имеют ли они во мне надобности? Если они откажутся от меня, то тогда и я, без возражений, откажусь от них. [40, с. 128.]

 

М. В. Гудович, почти постоянно проживавший у Разумовского и старавшийся всячески вкрасться в его доверенность, гулял с ним как-то по его имению. Проходя мимо только что отстроенного дома графского управляющего, Гудович заметил, что пора бы сменить его, потому что он вор и отстроил дом на графские деньги.

— Нет, брат,— возразил Разумовский,— этому осталось только крышу крыть, а другого возьмешь, тот станет весь дом сызнова строить. [25, с. 265.]

 

Г. А. ПОТЕМКИН

Когда Потемкин сделался после Орлова любимцем императрицы Екатерины, сельский дьячок, у которого он учился в детстве читать и писать, наслышавшись в своей деревенской глуши, что бывший ученик его попал в знатные люди, решился отправиться в столицу и искать его покровительства и помощи.

Приехав в Петербург, старик явился во дворец, где жил Потемкин, назвал себя и был тотчас же введен в кабинет князя.

Дьячок хотел было броситься в ноги светлейшему, но Потемкин удержал его, посадил в кресло и ласково спросил:

— Зачем ты прибыл сюда, старина?

— Да вот, Ваша Светлость,— отвечал дьячок,— пятьдесят лет Господу Богу служил, а теперь выгнали за неспособностью: говорят, дряхл, глух и глуп стал. Приходится на старости лет побираться мирским подаяньем, а я бы еще послужил матушке-царице — не поможешь ли мне у нее чем-нибудь?

— Ладно,— сказал Потемкин,— я похлопочу. Только в какую же должность тебя определить? Разве в соборные дьячки?

— Э, нет, Ваша Светлость,— возразил дьячок,— ты теперь на мой голос не надейся; нынче я петь-то уж того — ау! Да и видеть, надо признаться, стал плохо; печатное едва разбирать могу. А все же не хотелось бы даром хлеб есть.

— Так куда же тебя приткнуть?

— А уж не знаю. Сам придумай.

— Трудную, брат, ты мне задал задачу,— сказал улыбаясь Потемкин.— Приходи ко мне завтра, а я между тем подумаю.

На другой день утром, проснувшись, светлейший вспомнил о своем старом учителе и, узнав, что он давно дожидается, велел его позвать.

«— Ну, старина,— сказал ему Потемкин,— нашел для тебя отличную должность.

— Вот спасибо, Ваша Светлость; дай тебе Бог здоровья.

— Знаешь Исакиевскую площадь?

— Как не знать; и вчера и сегодня через нее к тебе тащился.

— Видел Фальконетов монумент императора Петра Великого?

— Еще бы!

— Ну так сходи же теперь, посмотри, благополучно ли он стоит на месте, и тотчас мне донеси.

Дьячок в точности исполнил приказание.

— Ну что? — спросил Потемкин, когда он возвратился.

— Стоит, Ваша Светлость.

— Крепко?

— Куда как крепко, Ваша Светлость.

— Ну и хорошо. А ты за этим каждое утро наблюдай, да аккуратно мне доноси. Жалованье же тебе будет производиться из моих доходов. Теперь можешь идти домой.

Дьячок до самой смерти исполнял эту обязанность и умер, благословляя Потемкина. [56, с. 299—301.]

 

Потемкин очень меня (Н. К. Загряжскую) любил; не знаю, чего бы он для меня не сделал. У Машиньки была клавесинная учительница. Раз она мне говорит:

— Мадам, не могу оставаться в Петербурге.

— А почему?

— Зимой я могу давать уроки, а летом все на даче, и я не в состоянии оплачивать карету либо оставаться без дела.

— Вы не уедете, все это надо устроить так или иначе.

Приезжает ко мне Потемкин. Я говорю ему:

— Как ты хочешь, Потемкин, а мамзель мою пристрой куда-нибудь.

— Ах, моя голубушка, сердечно рад, да что для нее сделать, право, не знаю.

Что же? через несколько дней приписали мою мамзель к какому-то полку и дали ей жалования. Нынче этого сделать уже нельзя. [81, с. 176.]

 

Потемкин послал однажды адъютанта взять из казенного места 1 000 000 р. Чиновники не осмелились отпустить эту сумму без письменного вида. П(отемкин) на другой стороне их отношения своеручно приписал: дать, е... м... [80, с. 16.]

 

Однажды Потемкин, недовольный запорожцами, сказал одному из них:

— Знаете ли вы, хохлачи, что у меня в Николаеве строится такая колокольня, что как станут на ней звонить, так в Сече будет слышно?

— То не диво,— отвечает запорожец,— у нас в Запорозцике е такие кобзары, що як заиграють, то аже у Петербурги затанцують. [81, с. 173.]

 

N.N., вышедший из певчих в действительные статские советники, был недоволен обхождением князя Потемкина.

— Хиба вин не тямит того,— говорил он на своем наречии,— що я такий еднорал, як вин сам.

Это пересказали Потемкину, который сказал ему при первой встрече:

— Что ты врешь? какой ты генерал? ты генерал-бас. [81. с. 173.]

 

Когда Потемкин вошел в силу, он вспомнил об одном из своих деревенских приятелей и написал ему следующие стишки:

Любезный друг,
Коль тебе досуг,
Приезжай ко мне;
Коли не так,
Лежи в ..........

Любезный друг поспешил приехать на ласковое приглашение. [81, с. 173.]

 

Потемкину доложили однажды, что некто граф Морелли, житель Флоренции, превосходно играет на скрыпке. Потемкину захотелось его послушать; он приказал его выписать. Один из адъютантов отправился курьером в Италию, явился к графу М., объявив ему приказ светлейшего, и предложил тот же час садиться в тележку и скакать в Россию. Благородный виртуоз взбесился и послал к черту и Потемкина и курьера с его тележкою. Делать было нечего. Но как явиться к князю, не исполнив его приказания! Догадливый адъютант отыскал какого-то скрыпача, бедняка не без таланта, и легко уговорил его назваться графом М. и ехать в Россию. Его привезли и представили Потемкину, который остался доволен его игрою. Он принят был потом в службу под именем графа М. и дослужился до полковничьего чина. [81, с. 172.]

 

Потемкин, встречаясь с Шешковским, обыкновенно говаривал ему: «Что, Степан Иванович, каково кнутобойничаешь?» На что Шешковский отвечал всегда с низким поклоном: «Помаленьку, Ваша Светлость!» [Vl, с. 173.]

 

Князь Потемкин во время очаковского похода влюблен был в графиню ***. Добившись свидания и находясь с нею наедине в своей ставке, он вдруг дернул за звонок, и пушки кругом всего лагеря загремели. Муж графини ***, человек острый и безнравственный, узнав о причине пальбы, сказал, пожимая плечами: «Экое кири куку!» [81, с. 173.]

 

Один из адъютантов Потемкина, живший в Москве и считавшийся в отпуску, получает приказ явиться: родственники засуетились, не знают, чему приписать требование светлейшего. Одни боятся внезапной немилости, другие видят неожиданное счастие. Моледого чет ловека снаряжают наскоро в путь. Он отправляется из Москвы, скачет день и ночь и приезжает в лагерь светлейшего. Об нем тотчас докладывают. Потемкин приказывает ему явиться. Адъютант с трепетом входит в его палатку и находит Потемкина в постеле, со святцами в руках. Вот их разговор:

Потемкин. Ты, братец, мой адъютант такой-то?

Адъютант. Точне так, Ваша Светлость.

Потемкин. Правда ли, что ты святцы знаешь наизусть?

Адъютант. Точно так.

Потемкин (смотря в святцы). Какого же святого празднуют 18 мая?

Адъютант. Мученика Федота, Ваша Светлость.

Потемкин. Так. А 29 сентября?

Адъютант. Преподобного Кириака.

Потемкин. Точно. А 5 февраля?

Адъютант. Мученицы Агафьи.

Потемкин (закрывая святцы). Ну, поезжай же себе домой. [81, с. 172.]

 

Молодой Ш. как-то напроказил. Князь Б. собирался пожаловаться на него самой государыне. Родня перепугалась. Кинулись к князю Потемкину, прося его заступиться за молодого человека. Потемкин велел Ш. быть на другой день у него, и прибавил: «Да сказать ему, чтоб он со мною был посмелее». Ш. явился в назначенное время. Потемкин вышел из кабинета в обыкновенном своем наряде не сказал никому ни слова и сел играть в карты. В это время приезжает князь Б. Потемкин принимает его как нельзя хуже и продолжает играть. Вдруг он подзывает к себе Ш.

— Скажи, брат,— говорит Потемкин, показывая ему свои карты,— как мне тут сыграть?

— Да мне какое дело, Ваша Светлость,— отвечает ему Ш.,— играйте, как умеете.

— Ах, мой батюшка,— возразил Потемкин,— и слова тебе нельзя сказать; уж и рассердился.

Услыша такой разговор, князь Б. раздумал жаловаться. [81, с. 171.]

 

На Потемкина часто находила хандра. Он по целым суткам сидел один, никого к себе не пуская, в совершенном бездействии. Однажды, когда был он в таком состоянии, накопилось множество бумаг, требовавших немедленного разрешения; но никто не смел к нему войти с докладом. Молодой чиновник по имени Петушков, подслушав толки, вызвался представить нужные бумаги князю для подписи. Ему поручили их с охотою и с нетерпением ожидали, что из этого будет. Петушков с бумагами вошел прямо в кабинет. Потемкин сидел в халате, босой, нечесаный, грызя ногти в задумчивости. Петушков смело объяснил ему, в чем дело, и положил перед ним бумаги. Потемкин молча взял перо и подписал их одну за другою. Петушков поклонился и вышел в переднюю с торжествующим лицом: «Подписал!..» Все к нему кинулись, глядят: все бумаги в самом деле подписаны. Петушкова поздравляют: «Молодец! нечего сказать». Но кто-то всматривается в подпись — и что же? на всех бумагах вместо: князь Потемкин — подписано: Петушков, Петушков, Петушков... [81, с. 170—171.]

 

Л. А. НАРЫШКИН

Однажды императрица Екатерина, во время вечерней эрмитажной беседы, с удовольствием стала рассказывать о том беспристрастии, которое заметила она в чиновниках столичного управления, и что, кажется, изданием «Городового положения» и «Устава благочиния» она достигла уже того, что знатные с простолюдинами совершенно уравнены в обязанностях своих перед городским начальством.

— Ну, вряд ли, матушка, это так,— отвечал Нарышкин.

— Я же говорю тебе, Лев Александрыч, что так,— возразила императрица,— и если б люди и даже ты сам сделали какую несправедливость или ослушание полиции, то и тебе спуску не будет.

— А вот завтра увидим, матушка,— сказал Нарышкин,— я завтра же вечером тебе донесу.

И в самом деле на другой день, чем свет, надевает он богатый кафтан со всеми орденами, а сверху накидывает старый, изношенный сюртучишка одного из своих истопников и, нахлобучив дырявую шляпенку, отправляется пешком на площадь, на которой в то время под навесами продавали всякую живность.

— Господин честной купец,— обратился он к первому попавшемуся курятнику,— а по чему продавать цыплят изволишь?

— Живых — по рублю, а битых — по полтине пару,— грубо отвечал торгаш, с пренебрежением осматривая бедно одетого Нарышкина.

— Ну так, голубчик, убей же мне парочки две живых-то.

Курятник тотчас же принялся за дело: цыплят перерезал, ощипал, завернул в бумагу и завернул в кулек, а Нарышкин между тем отсчитал ему рубль медными деньгами.

— А разве, барин, с тебя рубль следует? Надобно два.

— А за что ж, голубчик?

— Как за что? За две пары живых цыплят. Ведь я говорил тебе: живые по рублю.

— Хорошо, душенька, но ведь я беру неживых, так за что ж изволишь требовать с меня лишнее?

— Да ведь они были живые.

— Да и те, которых продаешь ты по полтине за пару, были также живые, ну я и плачу тебе по твоей же цене за битых.

— Ах ты, калатырник! — взбесившись завопил торгаш,— ах ты, шишмонник этакой! Давай по рублю, не то вот господин полицейский разберет нас!

— А что у вас за шум? — спросил тут же расхаживающий, для порядка, полицейский.

— Вот, ваше благородие, извольте рассудить нас,— смиренно отвечает Нарышкин,— госнодкн купец продает цыплят живых по рублю, а битых по полтине за пару; так, чтоб мне, бедному человеку, не платить лишнего, я и велел перебить их и отдаю ему по полтине.

Полицейский вступился за купца и начал тормошить его, уверяя, что купец прав, что цыплята были точно живые и потому должен заплатить по рублю, а если он не заплатит, так он отведет его в сибирку. Нарышкин откланивался, просил милостивого рассуждения, но решение было неизменно: «Давай еще рубль, или в сибирку». Вот тут Лев Александрович, как будто ненарочно, расстегнул сюртук и явился во всем блеске своих почестей, а полицейский в ту же секунду вскинулся на курятника: «Ах ты, мошенник! сам же геворил живые по рублю, битые по полтине и требует за битых, как за живых! Да знаешь ли, разбойник, что я с тобой сделаю?.. Прикажите, Ваше Превосходительство, я его сейчас же упрячу в доброе место: этот плутец узнает у меня не уважать таких господ и за битых цыплят требовать деньги, как за живых!»

Разумеется, Нарышкин заплатил курятнику вчетверо и, поблагодарив полицейского за справедливое решение, отправился домой, а вечером в Эрмитаже рассказал императрице происшествие, как только он один умел рассказывать, прищучивая и представляя в лицах себя, торгаша и полицейскего. Все смеялись, кроме императрицы... [46, с. 149—151].

 

В 1787 году императрица Екатерина II, возвращаясь в Петербург из путешествия на Юг, проезжала через Тулу. В это время, по случаю неурожая предыдущего года, в Тульской губернии стояли чрезвычайно высокие цены на хлеб, и народ сильно бедствовал. Опасаясь огорчить такою вестью государыню, тогдашний тульский наместник генерал Кречетникоз решился скрыть от нее грустное положение вверенного ему края и донес совершенно противное. По распоряжению Кречетникова, на все луга, лежавшие при дороге, по которой ехала императрица, были собраны со всей губернии стада скота и табуны лошадей, а жителям окрестных деревень велено встречать государыню с песнями, в праздничных одеждах, с хлебом и солью. Видя всюду наружную чистоту, порядок и изобилие, Екатерина осталась очень довольна и сказала Кречетникову: «Спасибо вам, Михаил Никитич, я нашла в Тульской губернии то, что желала бы найти и в других».

К несчастью, Кречетников находился тогда в дурных отношениях с одним из спутников императрицы, обер-шталмейстером Л. А. Нарышкиным, вельможей, пользовавшимся особым ее расположением и умевшим, под видом шутки, ловко и кстати высказывать ей правду.

На другой день по приезде государыни в Тулу Нарышкин явился к ней рано утром с ковригой хлеба, воткнутой на палку, и двумя утками, купленными им на рынке. Несколько изумленная такой выходкой, Екатерина спросила его:

— Что это значит, Лев Александрович?

— Я принес Вашему Величеству тульский ржаной хлеб и двух уток, которых вы жалуете,— отвечал Нарышкин.

Императрица, догадавшись в чем дело, спросила: почем за фунт покупал он хлеб?

Нарышкин доложил, что платил за каждый фунт по четыре копейки.

Екатерина недоверчиво взглянула на него и возразила:

— Быть не может! Это неслыханная цена! Напротив, мне донесли, что в Туле печеный хлеб не дороже копейки.

— Нет, государыня, это неправда,— отвечал Нарышкин,— вам донесли ложно.

— Удивляюсь,— продолжала императрица,— как же меня уверяли, что в здешней губернии был обильный урожай в прошлом году?

— Может быть, нынешняя жатва будет удовлетворительна,— возразил Нарышкин,— а теперь пока голодно.

Екатерина взяла со стола, у которого сидела, писаный лист бумаги и подала его Нарышкину. Он пробежал бумагу и положил ее обратно, заметив:

— Может быть, это ошибка... Впрочем, иногда рапорты бывают не достовернее газет. [72, с. 475— 488.]

 

Однажды Екатерина ехала из Петербурга в Царское Село, до которого верстах в двух сломалось колесо в ее карете. Императрица, выглянув из кареты, громко сказала: «Уж я Левушке (так называла она Л(ьва) А(лександровича)) вымою голову». Лев Александрович выпрыгнул из коляски, прокрался стороною до въезда в Царское Село, вылил на голову ведро воды и стал как вкопанный. Между тем колесо уладили, Екатерина подъезжает, видит Нарышкина, с которого струилась вода, и говорит:

— Что ты это, Левушка?

— А что, матушка! ведь ты хотела мне вымыть голову. Зная, что у тебя и без моей головы много забот, я сам вымыл ее! [34, с. 123—124.]

 

Вариант. На одном из эрмитажных собраний Екатерина за что-то рассердилась на Нарышкина и сделала ему выговор. Он тотчас же скрылся. Через несколько времени императрица велела дежурному камергеру отыскать его и позвать к ней. Камергер донес, что Нарышкин находится на хорах между музыкантами и решительно отказывается сойти в залу. Императрица послала вторично сказать ему, чтобы он немедленно исполнил ее волю.

«Скажите государыне,— отвечал Нарышкин посланному,— что я никак не могу показаться в таком многолюдном обществе с «намыленной головой». [102, с. 41.]

 

По вступлении на престол императора Павла состоялось высочайшее повеление, чтобы президенты всех присутственных мест непременно заседали там, где числятся по службе.

Нарышкин, уже несколько лет носивший звание обер-шталмейстера, должен был явиться в придворную конюшенную контору, которую до того времени не посетил ни разу.

— Где мое место? — спросил он чиновников.

— Здесь, Ваше Превосходительство,— отвечали они с низкими поклонами, указывая на огромные готические кресла.

— Но к этим креслам нельзя подойти, они покрыты пылью! — заметил Нарышкин.

— Уже несколько лет,— продолжали чиновники,— как никто в них не сидел, кроме кота, который всегда тут покоится.

— Так мне нечего здесь делать,— сказал Нарышкин,— мое место занято.

С этими словами он вышел и более уже не показывался в контору. [11, с. 484.]

 

Е. И. КОСТРОВ

Талантливый переводчик Гомеровой «Илиады» Е. И. Костров был большой чудак и горький пьяница. Все старания многочисленных друзей и покровителей поэта удержать его от этой пагубной страсти постоянно оставались тщетными.

Императрица Екатерина II, прочитав перевод «Илиады», пожелала видеть Кострова и поручила И. И. Шувалову привезти его во дворец. Шувалов, которому хорошо была известна слабость Кострова, позвал его к себе, велел одеть на свой счет и убеждал непременно явиться к нему в трезвом виде, чтобы вместе ехать к государыне. Костров обещал; но когда настал день и час, назначенный для приема, его, несмотря на тщательные поиски, нигде не могли найти. Шувалов отправился во дворец один и объяснил императрице, что стихотворец не мог воспользоваться ее милостивым вниманием по случаю будто бы приключившейся ему внезапной и тяжкой болезни. Екатерина выразила сожаление и поручила Шувалову передать от ее имени Кострову тысячу рублей.

Недели через две Костров явился к Шувалову.

— Не стыдно ли тебе, Ермил Иванович,— сказал ему с укоризною Шувалов,— что ты променял дворец на кабак?

— Побывайте-ка, Иван Иванович, в кабаке,— отвечал Костров,— право, не променяете его ни на какой дворец! [32, с. 54.]

 

Раз, после веселого обеда у какого-то литератора, подвыпивший Костров сел на диван и опрокинул голову на спинку. Один из присутствующих, молодой человек, желая подшутить над ним, спросил:

— Что, Ермил Иванович, у вас, кажется, мальчики в глазах?

— И самые глупые,— отвечал Костров. [69, с. 138.]

 

Однажды в университете сделался шум. Студенты, недовольные своим столом, разбили несколько тарелок и швырнули в эконома несколькими пирогами. Начальники, разбирая это дело, в числе бунтовщиков нашли бакалавра Ермила Кострова. Все очень изумились. Костров был нраву самого кроткого, да уж и не в таких летах, чтоб бить тарелки и швырять пирогами. Его позвали в конференцию.

— Помилуй, Ермил Иванович,— сказал ему ректор,— ты-то как сюда попался?..

— Из сострадания к человечеству,— отвечал добрый Костров. [81, с. 162.]

 

Он жил несколько времени у Ивана Ивановича Шувалова. Тут он переводил «Илиаду». Домашние Шувалова обращались с ним, почти не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли. Однажды дядя мой пришел к Шувалову и, не застав его дома, спросил: «Дома ли Ермил Иванович?» Лакей отвечал: «Дома; пожалуйте сюда!» — и привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос: «Чем он это занимается?» — Костров отвечал очень просто: «Да вот девчата велели что-то сшить!» — и продолжал свою работу. [44, с. 26.]

 

Костров хаживал к Ивану Петровичу Бекетову, двоюродному брату моего дяди. Тут была для него всегда готова суповая чаша с пуншем. С Бекетовым вместе жил брат его Платон Петрович; у них бывали: мой дядя Иван Иванович Дмитриев, двоюродный их брат Аполлон Николаевич Бекетов и младший брат Н. М. Карамзина Александр Михайлович, бывший тогда кадетом и приходивший к ним по воскресеньям. Подпоивши Кострова, Аполлон Николаевич ссорил его с молодым Карамзиным, которому самому было это забавно; а Костров принимал эту ссору не за шутку. Потом доводили их до дуэли; Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он не замечал этого и с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался. [44, с. 26.]

 

Светлейший князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Бекетовы и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совет, как его одеть, во что и как предохранить, чтоб не напился. Всякий уделил ему из своего платья кто французский кафтан, кто шелковые чулки, и прочее. Наконец при себе его причесали, напудрили, обули, одели, привесили ему шпагу, дали шляпу и пустили идти по улице. А сами пошли его провожать, боясь, чтоб он, по своей слабости, куда-нибудь не зашел; но шли за ним в некотором расстоянии, поодаль, для того, что идти с ним рядом было несколько совестно: Костров и трезвый был нетверд на ногах и шатался. Он во всем этом процессе одеванья повиновался, как ребенок. Дядя мой рассказывал, что этот переход Кострова был очень смешон. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: «Видно, бедный, больнехонек!» А другой, встретясь с ним, пробормочет: «Эк нахлюстался!» Ни того, ни другого: и здоров и трезв, а такая была походка! Так проводили его до самых палат Потемкина, впустили в двери и оставили, в полной уверенности, что он уже безопасен от искушений! [44, с. 27.]

 

Костров страдал перемежающейся лихорадкою. «Странное дело,— заметил он (Н. М. Карамзину),— пил я, кажется, все горячее, а умираю от озноба». [29, с. 239.]

 

Д. Е. ЦИЦИАНОВ

Он (Д. Е. Цицианов) преспокойно уверял своих собеседников, что в Грузии очень выгодно иметь суконную фабрику, так как нет надобности красить пряжу: овцы родятся разноцветными, и при захождении солнца стада этих цветных овец представляют собой прелестную картину. [111, с. 86.]

 

Случилось, что в одном обществе какой-то помещик, слывший большим хозяином, рассказывал об огромном доходе, получаемом им от пчеловодства, так что доход этот превышал оброк, платимый ему всеми крестьянами, коих было с лишком сто в той деревне.

— Очень вам верю,— возразил Цицианов,— но смею вас уверить, что такого пчеловодства, как у нас в Грузии, нет нигде в мире.

— Почему так, Ваше Сиятельство?

— А вот почему,— отвечал Цицианов,— да и быть не может иначе: у нас цветы, заключающие в себе медовые соки, растут, как здесь крапива, да к тому же пчелы у нас величиною почти с воробья; замечательно, что когда они летают по воздуху, то не жужжат, а поют, как птицы.

— Какие же у вас ульи, Ваше Сиятельство? — спросил удивленный пчеловод.

— Ульи? Да ульи,— отвечал Цицианов,— такие же, как везде.

— Как же могут столь огромные пчелы влетать в обыкновенные ульи?

Тут Цицианов догадался, что, басенку свою пересоля, он приготовил себе сам ловушку, из которой выпутаться ему трудно. Однако же он нимало не задумался:

— Здесь об нашем крае,— продолжал Цицианов,— не имеют никакого понятия... Вы думаете, что везде так, как в России? Нет, батюшка! У нас в Грузии отговорок нет: ХОТЬ ТРЕСНИ, ДА ПОЛЕЗАЙ! [117, с. 116.]

 

Мой дядя Россет раз спросил его (он был тогда пажем), правда ли, что он (Д. Е. Цицианов) проел тридцать тысяч душ? Старик рассмеялся и ответил: «Да, только в котлетах». Мальчик широко раскрыл глаза и спросил: «Как — в котлетах?»

— Глупый! Ведь оне были начинены трюфелями, а барашков я выписывал из Англии, и это, оказалось, стоит очень дорого. [120, с. 95.]

 

Говорил он (Д. Е. Цицианов) о каком-то сукне, которое он поднес князю Потемкину, вытканное по заказу его из шерсти одной рыбы, пойманной им в Каспийском море. [46, с. 38.]

 

Князь Цицианов, известный поэзиею рассказов, говорил, что в деревне его одна крестьянка разрешилась от долгого бремени семилетним мальчиком, и первое слово его, в час рождения, было: «Дай мне водки!» [29, с. 388.]

 

Забыл было сказать ложь кн. Д. Е. Цицианова. Горич нашел в каменной горе у Моздока бутылку с водою, и стекло так тонко, что гнется, сжимается и опять расправляется, и он заключил, что эта бутылка должна быть из тех, кои употребляли Помпеевы солдаты, хотя римляне и никогда в сем краю не были. А доказательство Цицианова было то, что подобные сей бутылке сосуды есть в завалинах Геркулана и Помпеи. [91, с. 24.]

 

В трескучий мороз идет он (Д. Е. Цицианов) по улице. Навстречу ему нищий, весь в лохмотьях, просит у него милостыни. Он в карман, ан нет денег. Он снимает с себя бекешу на меху и отдает ее нищему, сам же идет далее. На перекрестке чувствует он, что кто-то ударил его по плечу. Он оглядывается, Господь Саваоф пред ним и говорит ему: «Послушай, князь, ты много согрешил, но этот поступок твой один искупит многие грехи твои. Поверь мне, я никогда не забуду его!» [29, с. 146.]

 

Между прочими выдумками он (Цицианов) рассказывал, что за ним бежала бешеная собака и слегка укусила его в икру. На другой день камердинер прибегает и говорит:

— Ваше Сиятельство, извольте выйти в уборную и посмотрите, что там творится.

— Вообразите, мои фраки сбесились и скачут. [118, с. 121.]

 

Цицианов любил также выхвалять талант дочери своей в живописи, жалуясь всегда на то, что княжна на произведениях отличной своей кисти имела привычку выставлять имя свое, а когда спрашивали его, почему так, то он с видом довольным отвечал: «Потому что картины моей дочери могли бы слыть за Рафаэлевы, тем более что княжна любила преимущественно писать Богородиц и давала ей и маленькому Спасителю мастерские позы». [17, с. 117.]

 

Есть лгуны, которых совестно называть лгунами: они своего рода поэты, и часто в них более воображения, нежели в присяжных поэтах. Возьмите, например, князя Ц(ицианова). Во время проливного дождя является он к приятелю.

— Ты в карете? — спрашивают его.

— Нет, я пришел пешком.

— Да как же ты вовсе не промок?

— О,— отвечает он,— я умею очень ловко пробираться между каплями дождя. [29, с. 146.]

 

Князь Потемкин меня любил (рассказ ведется от имени Д. Е. Цицианова) именно за то, что я никогда ни о чем не просил и ничего не искал. Я был с ним на довольно короткой ноге. Случилось один раз, разговаривая (не помню, у кого это было, ну да все равно) о шубах, сказал, что он предпочитает медвежьи, но что оне слишком тяжелы, жалуясь, что не может найти себе шубы по вкусу.

— А что бы вам давно мне это сказать, светлейший князь: вот такая же точно страсть была у моего покойного отца, и я сохраняю его шубу, в которой нет, конечно, трех фунтов весу. (Все слушатели рассмеялись.)

— Да чему вы обрадовались? — возразил Цицианов.— Будет вам еще чему посмеяться, погодите, дослушайте меня до конца. И князь Потемкин тоже рассмеялся, принимая слова мои за басенку. Ну а как представлю я Вашей Светлости,— продолжал Цицианов,— шубу эту?

— Приму ее от тебя, как драгоценный подарок,— отвечал мне Таврический.

Увидя меня несколько времени спустя, он спросил меня тотчас:

— Ну что, как поживает трехфунтовая медвежья шуба?

— Я не забыл данного вам, светлейший князь, обещания и писал в деревню, чтоб прислали ко мне отцовскую шубу.

Скоро явилась и шуба. Я послал за первым в городе скорняком, велел ее при себе вычистить и отделать заново, потому что этакую редкость могли бы у меня украсть или подменить. Ну, слушайте, не то еще будет, вот завертываю я шубу в свой носовой шелковый платок и отправляюсь к светлейшему князю. Это было довольно: меня там все знали.

— Позвольте, Ваше Сиятельство,— говорит мне камердинер,— пойду только посмотреть, вышел ли князь в кабинет, или еще в спальной. Он нехорошо изволил ночь проводить.

Возвращается камердинер и говорит мне:

— Пожалуйте!

Я вошел, гляжу: князь стоит перед окном, смотрит в сад; одна рука была во рту (светлейший изволил грызть ногти), а другою рукою чесал он... Нет, не могу сказать что, угадывайте! Он в таких был размышлениях или рассеянности, что не догадался, как я к нему подошел и накинул на плечи шубу. Князь, освободив правую свою руку, начал по стеклу наигрывать пальцами какие-то свои фантазии. Я все молчу и гляжу на зтого всемогущего баловня, думая себе: «Чем он так занят, что не чувствует даже, что около него происходит, и чем-то дело это закончится?» Прошло довольно времени — князь ничего мне не говорит и, вероятно, забыл даже, что я тут. Вот я решился начать разговор, подхожу к нему и говорю:

— Светлейший князь!

Он, не оборачиваясь ко мне, но узнавши голос мой, сказал:

— Ба! Это ты, Цицианов! А что делает шуба?

— Какая шуба?

— Вот хорошо! Шуба, которую ты мне обещал!

— Да шуба у Вашей Светлости.

— У меня?.. Что ты мне рассказываешь?

— У вас... да она и теперь на ваших плечах!

Можете представить удивление князя, вдруг увидевшего, что на нем была подлинная шуба. Он верить не хотел, что я давно накинул ему шубу на плечи.

— То-то же не понимал я, отчего мне так жарко было; мне казалось, что я нездоров, что у меня жар,— повторял князь,— да это просто сокровище, а не шуба. Где ты ее выкопал?

— Да я Вашей Светлости уже докладывал, что шуба эта досталась мне после моего отца.

— Диковинная!.. Однако посмотри: она мне только по колено.

— Чему тут дивиться. Я ростом невелик, а отец мой был хоть и сильный мужчина, но головою ниже меня. Вы забываете, что у Вашей Светлости рост геркулесов; что для всех людей шуба, то для вас куртка.

Князя очень это позабавило, он смеялся и хотел непременно узнать, какими судьбами досталась шуба эта моему отцу. Я рассказал ему всю историю: как шуба эта была послана из Сибири, как редкость, графу Разумовскому в царствование императрицы Елизаветы Петровны, как дорогою была украдена разбойниками и продана шаху Персидскому, который подарил ее моему отцу. Князь удивился, что нет теперь таких шуб, но я ему объяснил, что был в Сибири мужик, который умел так искусно обделывать медвежьи меха, что они делались нежнее и легче соболиных, но мужик этот умер, не открыв никому секрета [17 с. 113—116.]

 

Вариант. Императрица Екатерина отправляет его (Д. Е. Цицианова) курьером в Молдавию к князю Потемкину с собольей шубой... Он приехал, подал Потемкину письмо императрицы. Прочитав его, князь спрашивает:

— А где шуба?

— Здесь, Ваша Светлость.

И тут вынимает он из своей курьерской сумки шубу, которая так легка была, что уложилась в виде носового платка. Он встряхнул ее и подал князю. [29, с. 1467]

 

Вариант. Я был, говорил он (Д. Е. Цицианов), фаворитом Потемкина. Он мне говорит:

— Цицианов, я хочу сделать сюрприз государыне, чтобы она всякое утро пила кофий с горячим калачом.

— Готов, Ваше Сиятельство. .

Вот я устроил ящик с комфоркой, калач уложил и помчался, шпага только ударяла по столбам (верстовым) все время тра, тра, тра, и к завтраку представил собственноручно калач. Изволила благодарить и послала Потемкину шубу. Я приехал и говорю:

— Ваше Сиятельство, государыня в знак благодарности прислала вам соболью шубу, что ни на есть лучшую.

— Вели же открыть сундук.

— Не нужно, она у меня за пазухой.

Удивился князь. Шуба полетела как пух, и поймать ее нельзя было. [118, с. 121.]

 

Дмитрий Евсеевич (Цицианов) завел Английский клуб в Москве и очень его посещает. Он всех смешил своими рассказами, уверял, что варит прекрасный соус из куриных перьев и что по окончании обеда всех будет звать петухами и курицами. [119, с. 125.]

 

Когда воздвигали Александровскую колонну, он (Д. Е. Цицианов) сказал одному из моих братьев: «Какую глупую статую поставили — ангела с крыльями; надобно представить Александра в полной форме и держит Нанолеошку за волосы, а он только ножками дрыгает». Громкий смех последовал за этой тирадой. [119, с. 503—504.]

  • 1. публичное сожжение на костре (фр.).