От Петра до Елизаветы

Государь (Петр I), заседая однажды в Сенате и слушая дела о различных воровствах, за несколько дней до того случившихся, в гневе своем клялся пресечь оные и тотчас сказал тогдашнему генерал-прокурору Павлу Ивановичу Ягужинскому: «Сейчас напиши от моего имени указ во все государство такого содержания: что если кто и на столько украдет, что можно купить веревку, тот, без дальнейшего следствия, повешен будет». Генерал-прокурор, выслушав строгое повеление, взялся было уже за перо, но несколько поудержавшись, отвечал монарху: «Подумайте, Ваше Величество, какие следствия будет иметь такой указ?» — «Пиши,— прервал государь,— что я тебе приказал».— Ягужинский все еще не писал и наконец с улыбкою сказал монарху: «Всемилостивейший государь! Неужели ты хочешь остаться императором один, без служителей и подданных? Все мы воруем, с тем только различием, что один более и приметнее, нежели другой». Государь, погруженный в свои мысли, услышав такой забавный ответ, рассмеялся и замолчал. [12, с. 568.]

***

Привезли Петру Алексеевичу стальные русские изделия; показывал их после обеда гостям и хвалил отделку: не хуже-де английской. Другие вторили ему, а Головин-Бас, тот, что в Париже дивился, как там и ребятишки на улицах болтали по-французски, посмотрел на изделия, покачал головою и сказал: хуже! Петр Алексеевич хотел переуверить его; тот на своем стоял. Вышел из терпения Петр Алексеевич, схватил его за затылок и, приговаривая три раза «не хуже», дал ему в спину инструментом три добрых щелчка, а Бас три же раза твердил свое «хуже». С тем и разошлись. [67, с. 47.]

***

Один монах у архиерея, подавая водку Петру I, споткнулся и его облил, но не потерял рассудка и сказал: «На кого капля, а на тебя, государь, излияся вся благодать». [92, с. 687.]

***

Шереметев под Ригою захотел поохотиться. Был тогда в нашей службе какой-то принц с поморья, говорили, из Мекленбургии. Петр Алексеевич ласкал его. Поехал и он за фельдмаршалом (Б. П. Шереметевым). Пока дошли до зверя, принц расспрашивал Шереметева о Мальте; как же не отвязывался и хотел знать, не ездил ли он еще куда из Мальты, то Шереметев провел его кругом всего света: вздумалось-де ему объехать уже всю Европу, взглянуть и на Царьград, и в Египте пожариться, посмотреть и на Америку. Румянцев, Ушаков, принц, обыкновенная беседа государева, воротились к обеду. За столом принц не мог довольно надивиться, как фельдмаршал успел объехать столько земель. «Да, я посылал его в Мальту».— «А оттуда где он ни был!» И рассказал все его путешествие. Молчал Петр Алексеевич, а после стола, уходя отдохнуть, велел Румянцеву и Ушакову остаться; отдавая потом им вопросные пункты, приказал взять по ним ответ от фельдмаршала, между прочим: от кого он имел отпуск в Царьград, в Египет, в Америку? Нашли его в пылу рассказа о собаках и зайцах. «И шутка не в шутку; сам иду с повинною головою»,— сказал Шереметев. Когда же Петр Алексеевич стал журить его за то, чтЬ так дурачил иностранного принца: «Детина-то он больно плоховатый,— отвечал Шереметев.— Некуда было бежать от спросов. Так слушай же, подумал я, а он и уши развесил». [67, с. 50—52.]

***

Бирон, как известно, был большой охотник до лошадей. Граф Остейн, Венский министр при Петербургском Дворе, сказал о нем: «Он о лошадях говорит как человек, а о людях как лошадь». [29, с. 55.]

***

Во время коронации Анны Иоанновны, когда государыня из Успенского собора пришла в Грановитую палату, которой внутренность старец описал с удивительною точностию, и поместилась на троне, вся свита установилась на свои места, то вдруг государыня встала и с важностию сошла со ступеней трона. Все изумились, в церемониале этого указано не было. Она прямо подошла к князю Василию Лукичу Долгорукову, взяла его за нос,— «нос был большой, батюшка»,— пояснил старец,— и повела его около среднего столба, которым поддерживаются своды. Обведя кругом и остановись против портрета Грозного, она спросила:

— Князь Василий Лукич, ты знаешь, чей это портрет?

— Знаю, матушка государыня!

— Чей он?

— Царя Ивана Васильевича, матушка.

— Ну, так знай же и то, что хотя баба, да такая же буду, как он: вас семеро дураков сбиралось водить меня за нос, я тебя прежде провела, убирайся сейчас в свою деревню, и чтоб духом твоим не пахло! [135, с. 101—102.]

***

«Государыня {Елизавета Петровна),— сказал он (генерал-полицмейстер А. Д. Татищев) придворным, съехавшимся во дворец,— чрезвычайно огорчена донесениями, которые получает из внутренних губерний о многих побегах преступников. Она велела мне изыскать средство к пресечению сего зла: средство это у меня в кармане».— «Какое?» — вопросили его. «Вот оно»,— отвечал Татищев, вынимая новые знаки для клеймения. «Теперь,— продолжал он,— если преступники и будут бегать, так легко их ловить».— «Но,— возразил ему один присутствовавший,— бывают случаи, когда иногда невинный получает тяжкое наказание и потом невинность его обнаруживается: каким образом избавите вы его от поносительных знаков?» — «Весьма удобным,— отвечал Татищев с улыбкою,— стоит только к словам «вор» прибавить еще на лице две литеры «не». Тогда новые стемпели были разосланы по Империи... [12, с. 397—398.]

***

Князь Никита {Трубецкой) был с грехом пополам. Лопухиным, мужу и жене, урезали языки и в Сибирь сослали их по его милости; а когда воротили их из ссылки, то он из первых прибежал к немым с поздравлением о возвращении. По его же милости и Апраксина, фельдмаршала, паралич разбил. В Семилетнюю войну и он был главнокомандующим. Оттуда (за что, то их дело) перевезли его в подзорный дворец, что у Трех Рук, и там был над ним кригсрат, а презусом в нем князь Никита. Содержался он под присмотром капрала. Елисавета Петровна (такая добрая, что однажды, завидев гурт быков и на спрос, куда гнали, услышав, что гнали на бойню, велела воротить его на царскосельские свои луга, а деньги за весь гурт выдала из Кабинета), едучи в Петербург, заметила как-то Апраксина на крыльце подзорного и приказала немедля кончить его дело и если не окажется ничего нового, то объявить ему тотчас и без доклада ей монаршую милость. Презус надоумил асессоров, что когда на допросе он скажет им «приступить к последнему», то это и будет значить объявить монаршую милость. «Что ж, господа, приступить бы к последнему?» Старик от этого слова затрясся, подумал, что станут пытать его, и скоро умер. [67, с. 57—59.]

***

Шувалов, заспорив однажды с Ломоносовым, сказал сердито: «Мы отставим тебя от Академии».— «Нет,— возразил великий человек: — разве Академию отставите от меня». [81а, с. 67.]

***

Действительный тайный советник князь Иван Васильевич Одоевский, любимец Елизаветы, почитался в числе первейших лжецов. Остроумный сын его, Николай Иванович (умер в 1798 г.), шутя говорил, что отец его на исповеди отвечал: «и на тех лгах, иже аз не знах». [92, с. 695.]

 

И. А. БАЛАКИРЕВ

Остроумный Балакирев, поражая бояр и чиновников насмешками и проказами, нередко осмеливался и государю делать сильные замечания и останавливать его в излишествах хитрыми выдумками, за что часто подвергался его гневу и собственной своей ссылке, но по своей к нему преданности не щадил самого себя.

Однажды случилось ему везти государя в одноколке. Вдруг лошадь остановилась посреди лужи для известной надобности. Шут, недовольный остановкою, ударил ее и примолвил, искоса поглядывая на соседа: «Точь-в-точь Петр Алексеевич!» — «Кто?» — спросил государь. «Да эта кляча»,— отвечал хладнокровно Балакирев. «Почему так?» — закричал Петр, вспыхнув от гнева, да так... «Мало ли в этой луже дряни; а она все еще подбавляет ее; мало ли у Данилыча всякого богатства, а ты все еще пичкаешь»,— сказал Балакирев. [79, с. 20.]

 

Однажды государь спорил о чем-то несправедливо и потребовал мнения Балакирева; он дал резкий и грубый ответ, за что Петр приказал его посадить на гауптвахту, но, узнавши потом, что, Балакирев сделал справедливый, хотя грубый ответ, приказал немедленно его освободить. После того государь обратился опять к Балакиреву, требуя его мнения о другом деле. Балакирев вместо ответа, обратившись к стоявшим подле него государевым пажам, сказал им: «Голубчики мои, ведите меня поскорее на гауптвахту». [79, с. 21.]

— Знаешь ли ты, Алексеич! — сказал однажды Балакирев государю при многих чиновниках,— какая разница между колесом и стряпчим, то есть вечным приказным?

— Большая разница,— сказал, засмеявшись, государь,— но ежели ты знаешь какую-нибудь особенную, так скажи, и я буду ее знать.

— А вот видишь какая: одно криво, а другое кругло, однако это не диво; а то диво, что они как два братца родные друг на друга походят.

— Ты заврался, Балакирев,— сказал государь,— никакого сходства между стряпчим и колесом быть не может.

— Есть, дядюшка, да и самое большое.

— Какое же это?

— И то и другое надобно почаще смазывать... [77, с. 40.]

 

Один из камергеров был очень близорук и всячески старался скрывать этот недостаток. Балакирев беспрестанно трунил над ним, за что однажды получил пощечину, и решился непременно отплатить за обиду.

Однажды во время вечерней прогулки императрицы по набережной Фонтанки Балакирев увидел на противоположном берегу, в окне одного дома, белого пуделя.

— Видите ли вы, господин камергер, этот дом? — спросил Балакирев.

— Вижу, — отвечал камергер.

— А видите ли открытое окно на втором этаже?

— Вижу.

— Но подержу пари, что вы не видите женщины, сидящей у окна, в белом платке на шее.

— Нет, вижу,— возразил камергер.

Всеобщий хохот удовлетворил мщению Балакирева. [77, с. 81.]

 

В одну из ассамблей Балакирев наговорил много лишнего, хотя и справедливого. Государь, желая остановить его и вместе с тем наградить, приказал, как бы в наказание, по установленному порядку ассамблей, подать кубок большого орла.

— Помилуй, государь! — вскричал Балакирев, упав на колена.

— Пей, говорят тебе! — сказал Петр как бы с гневом.

Балакирев выпил и, стоя на коленах, сказал умоляющим голосом:

— Великий государь! Чувствую вину свою, чувствую милостивое твое наказание, но знаю, что заслуживаю двойного, нежели то, которое перенес. Совесть меня мучит! Повели подать другого орла, да побольше; а то хоть и такую парочку! [77, с. 58.]

 

По окончании с Персиею войны многие из придворных, желая посмеяться над Балакиревым, спрашивали его: что он там видел, с кем знаком и чем он там занимался. Шут все отмалчивался. Вот однажды в присутствии государя и многих вельмож один из придворных спросил его: «Да знаешь ли ты, какой у персиян язык?»

— И очень знаю,— отвечал Балакирев.

Все вельможи удивились. Даже и государь изумился. Но Балакирев то и твердит, что «знаю».

— Ну а какой же он? — спросил шутя Меншиков.

— Да такой красной, как и у тебя, Алексаша,— отвечал шут.

Вельможи все засмеялись, и Балакирев был доволен тем, что верх остался на его стороне. [78, с. 41—42.]

 

Один придворный спросил Балакирева:

— Не знаешь ли ты, отчего у меня болят зубы?

— Оттого,— отвечал шут,— что ты их беспрестанно колотишь языком.

Придворный был точно страшный говорун и должен перенесть насмешку Балакирева без возражений. [78, с. 46.]

 

Некогда одна бедная вдова заслуженного чиновника долгое время ходила в Сенат с прошением о пансионе за службу ее мужа, но ей отказывали известной поговоркой: «Приди, матушка, завтра». Наконец она прибегнула к Балакиреву, и тот взялся ей помочь.

На другой день, нарядив ее в черное платье и налепив на оное бумажные билетцы с надписью «приди завтра», в сем наряде поставил ее в проходе, где должно проходить государю. И вот приезжает Петр Великий, всходит на крыльцо, видит сию женщину, спрашивает: «Что это значит?» Балакирев отвечал: «Завтра узнаешь, Алексеевич, об этом!» — «Сей час хочу!» — вскричал Петр. «Да ведь мало ли мы хотим, да не все так делается, а ты взойди прежде в присутствие и спроси секретаря; коли он не скажет тебе «завтра», как ты тотчас же узнаешь, что это значит».

Петр, сметав сие дело, взошел в Сенат и грозно спросил секретаря: «Об чем просит та женщина?» Тот побледнел и сознался, что она давно уже ходит, но что не было времени доложить Вашему Величеству.

Петр приказал, чтобы тотчас исполнили ее просьбу, и долго после сего не было слышно «приди завтра». [78, с. 46—48.]

 

«Точно ли говорят при дворе, что ты дурак?» — спросил некто Балакирева, желая ввести его в замешательство и тем пристыдить при многих особах. Но он отвечал: «Не верь им, любезный, они ошибаются, только людей морочат, да мало ли, что они говорят? Они и тебя называют умным; не верь им, пожалуйста, не верь». [78, с. 24.]

 

Петр спросил у шута Балакирева о народной молве насчет новой столицы Санкт-Петербурга.

— Царь-государь! — отвечал Балакирев.— Народ говорит: с одной стороны море, с другой — горе, с третьей — мох, а с четвертой — oxl

Петр, распалясь гневом, закричал «ложись!» и несколько раз ударил его дубиною, приговаривая сказанные им слова. [92, с. 686.]

 

ЯН Д'АКОСТА

Один молодец, женясь на дочери Д'Акосты, нашел ее весьма непостоянною и, узнав то, всячески старался ее исправить. Но, усмотрев в том худой успех, жаловался ее отцу, намекая, что хочет развестись с женой. Д'Акоста, в утешение зятю, сказал: «Должно тебе, друг, терпеть. Ибо мать ее была такова же; и я также не мог найти никакого средства; да после, на 60-м году, сама исправилась. И так думаю, что и дочь ее, в таких летах, будет честною, и рекомендую тебе в том быть благонадежну». [77, с. 99.]

 

Д'Акоста, будучи в церкви, купил две свечки, из которых одну поставил перед образом Михаила-архангела, а другую, ошибкой, перед демоном, изображенным под стопами архангела.

Дьячок, увидя это, сказал Д'Акосте:

— Ах, сударь! Что вы делаете? Ведь эту свечку ставите вы дьяволу!

— Не замай,— ответил Д'Акоста,— не худо иметь друзей везде: в раю и в аду. Не знаем ведь, где будем. [77, с. 101.]

 

Известный силач весьма осердился за грубое слово, сказанное ему Д'Акостою.

«Удивляюсь,— сказал шут,— как ты, будучи в состоянии подымать одною рукою до шести пудов и переносить такую тяжесть через весь Летний сад, не можешь перенести одного тяжелого 'слова?» [77, с. 102.]

 

Когда Д'Акоста отправлялся из Португалии, морем, в Россию, один из провожавших его знакомцев сказал:

— Как не боишься ты садиться на корабль, зная, что твой отец, дед и прадед погибли в море!

— А твои предки каким образом умерли? — спросил в свою очередь Д'Акоста.

— Преставились блаженною кончиною на своих постелях.

— Так как же ты, друг мой, не боишься еженощно ложиться в постель? — возразил Д'Акоста. [77, с. 103.]

 

На одной вечеринке, где присутствовал и Д'Акоста, все гости слушали музыканта, которого обещали наградить за его труд. Когда дело дошло до расплаты, один Д'Акоста, известный своею скупостью, ничего ле дал. Музыкант громко на это жаловался.

«Мы с тобой квиты,— отвечал шут,— ибо ты утешал мой слух приятными звуками; а я твой — приятными же обещаниями». [77, с. 104.]

 

Контр-адмирал Вильбоа, эскадр-майор его величества Петра Первого, спросил однажды Д'Акосту:

— Ты, шут, человек на море бывалой. А знаешь ли, какое судно безопаснейшее?

— То,— отвечал шут,— которое стоит в^гавани и назначено на сломку. [77, с. 111.]

 

Д'Акоста, человек весьма начитанный, очень любил книги. Жена его, жившая с мужем не совсем ладно, в одну из минут нежности сказала:

— Ах, друг мой, как желала бы я сама сделаться книгою, чтоб быть предметом твоей страсти!

— В таком случае я хотел бы иметь тебя календарем, который можно менять ежегодно,— отвечал шут. [77, с. 114.]

 

Имея с кем-то тяжбу, Д'Акоста часто прихаживал в одну из коллегий, где наконец судья сказал ему однажды:

— Из твоего дела я, признаться, не вижу хорошего для тебя конца.

— Так вот вам, сударь, хорошие очки,— отвечал шут, вынув из кармана и подав судье пару червонцев. [77, с. 116.]

 

Другой судья, узнав об этом и желая себе того же, спросил однажды Д'Акосту:

— Не снабдите ли вы и меня очками?

Но как он был весьма курнос и дело Д'Акосты было не у него, то шут сказал ему:

— Прежде попросите, сударь, чтоб кто-нибудь ссудил вас порядочным носом. [77, с. 116.]

 

Сказывают, что гоф-хирург Лесток имел привычку часто повторять поговорку «благодаря Бога и вас». Д'Акоста, ненавидевший Лестока за его шашни с женой и дочерьми его, Д'Акосты, однажды, в большой компании, на вопрос Лестока:

— Сколько у такого-то господина детей? Отвечал ему громко:

— Пятеро, благодаря Бога и вас. [77, с. 117.]

 

Князь Меншиков, рассердясь за что-то на Д'Акосту, крикнул:

— Я тебя до смерти прибью, негодный! Испуганный шут со всех ног бросился бежать и, прибежав к государю, жаловался на князя.

— Ежели он тебя доподлинно убьет,— улыбаясь говорил государь,— то я велю его повесить.

— Я того не хочу,— возразил шут,— но желаю, чтоб Ваше Царское Величество повелели его повесить прежде, пока я жив. [77, с. 120.]

 

Жена Д'Акосты была очень малого роста, и когда шута спрашивали, зачем он, будучи человек разумный, взял за себя почти карлицу, то он отвечал:

— Признав нужным жениться, я заблагорассудил выбрать из зол, по крайней мере, меньшее. [77, с. 121.]

 

Несмотря на свой малый рост, женщина эта была сварливого характера и весьма зла. Однако Д'Акоста прожил с нею более двадцати пяти лет. Приятели его, когда исполнился этот срок, просили его праздновать серебряную свадьбу.

— Подождите, братцы, еще пять лет,— отвечал Д'Акоста,— тогда будем праздновать тридцатилетнюю войну. [77, с. 121.]

 

В царствование Петра посетил какой-то чужестранец новопостроенный Петербург. Государь принял его ласково, и, вследствие того, все вельможи взапуски приглашали к себе заезжего гостя, кто на обед, кто на ассамблею.

Чужестранец этот, между прочим, рассказывал, что он беспрестанно ездит по чужим землям и только изредка заглядывает в свою.

— Для чего же ведете вы такую странническую жизнь? — спрашивали его другие.

— И буду вести ее, буду странствовать до тех пор, пока найду такую землю, где власть находится в руках честных людей и заслуги вознаграждаются.

— Ну, батюшка,— возразил Д'Акоста, случившийся тут же,— в таком случае вам наверное придется умереть в дороге. [77, с. 121—122].

 

Д'Акоста, несмотря на свою скупость, был много должен и, лежа на смертном одре, сказал духовнику:

— Прошу Бога продлить мою жизнь хоть на то время, пока выплачу долги.

Духовник, принимая это за правду, отвечал:

— Желание зело похвальное. Надейся, что Господь его услышит и авось либо исполнит.

— Ежели б Господь и впрямь явил такую милость,— шепнул Д'Акоста одному из находившихся тут же своих друзей,— то я бы никогда не умер. [77, с. 124—125.]

 

АНТОНИО ПЕДРИЛЛО

Однажды Педрилло был поколочен кадетами Сухопутного Шляхетного корпуса. Явившись с жалобою к директору этого корпуса барону Люберасу, Педрилло сказал ему:

— Ваше Превосходительство! Меня обидели бездельники из этого дома, а ты, говорят, у них главный. Защити же и помилуй! [77, с. 138.]

 

Педрилло дал пощечину одному истопнику, и за это был приговорен к штрафу в три целковых.

Бросив на стол вместо трех шесть целковых, Педрилло дал истопнику еще пощечину и сказал:

— Ну, теперь мы совсем квиты. [77, с. 139.]

 

Жена Педрилло была нездорова. Ее лечил доктор, спросивший как-то Педрилло:

— Ну что, легче ли жене? Что она сегодня ела?

— Говядину,— отвечал Педрилло.

— С аппетитом? — любопытствовал доктор.

— Нет, с хреном,— простодушно изъяснил шут. [77, с. 140.]

 

Василий Кириллович Тредиаковский, известный пиит и профессор элоквенции, споря однажды о каком-то ученом предмете, был недоволен возражениями Педрилло и насмешливо спросил его:

— Да знаешь ли, шут, что такое, например, знак вопросительный?

Педрилло, окинув быстрым, выразительным взглядом малорослого и сутуловатого Тредиаковского, отвечал без запинки:

— Знак вопросительный — это маленькая горбатая фигурка, делающая нередко весьма глупые вопросы. [77, с. 140—141.]

 

Генерал-лейтенант А. И. Тараканов в присутствии Педрилло рассказывал, что во время Крымской кампании 1738 года даже генералы вынуждены были есть лошадей.

Педрилло изъявил живое сожаление о таком бедствии, и генерал в лестных выражениях благодарил шута за его участие.

— Ошибаетесь, Ваше Превосходительство,— отвечал Педрилло,— я жалею не вас, а лошадей. [77, с. 147.]

 

В одном обществе толковали о привидениях, которых Педрилло отвергал положительно. Но сосед его, какой-то придворный, утверждал, что сам видал дважды при лунном свете человека без головы, который должен быть не что иное, как привидение одного зарезанного старика.

— А я убежден, что этот человек без головы — просто ваша тень, господин гоф-юнкер,— сказал Педрилло. [77, с. 154.]

 

Когда Педрилло находился еще в Италии, один сосед попросил у него осла. Педрилло уверял его, что отдал осла другому соседу, и сожалел, что просивший не сказал о своей надобности прежде. Пока они разговаривали, Педриллин осел закричал.

— А! — молвил сосед,— твой осел сам говорит, что он дома и что ты лжешь.

— Как же тебе не стыдно, соседушка, верить ослу больше, нежели мне,— возразил шут. [77, с. 154.]

 

Один флорентийский итальянец, обокрав сочинение тамошнего писателя г. Данта и наполнив собственное сочинение его стихами, читал свое мастерство Педрилло. Шут при каждом украденном стихе снимал колпак и кланялся.

— Что вы делаете, г. Педрилло? — спросил мнимый автор.

— Кланяюсь старым знакомым,— отвечал Педрилло. [77, с. 155.]

 

Герцог Бирон для вида имел у себя библиотеку, директором которой назначил он известного глупца.

Педрилло с этих пор называл директора герцогской библиотеки не иначе как евнухом. И когда у Педрилло спрашивали:

— С чего взял ты такую кличку? То шут отвечал:

— Как евнух не в состоянии пользоваться одалисками гарема, так и господин Гольдбах — книгами управляемой им библиотеки его светлости. [77, с. 147— 148.]

 

Быв проездом в Риге, Педрилло обедал в трактире и остался недоволен столом, а еще больше — высокой платой за порции. В намерении отмстить за это он при всех спросил толстого немца-трактирщика:

— Скажи-ка, любезный, сколько здесь, в Риге, свиней, не считая тебя?

Взбешенный немец замахнулся на Педрилло.

— Постой, братец, постой! Я виноват, ошибся. Хотел спросить: сколько здесь, в Риге, свиней с тобою! [77, с. 143—144.]

 

На одном большом обеде против Педрилло сидел один придворный, известный мот, проюрдонивший все свое состояние. Слыша чье-то замечание, что придворный этот ничего не кушает, шут возразил:

— Что ж тут мудреного? Он уже все свое скушал! [77, с. 144.]

 

Педрилло, прося герцога Бирона о пенсии за свою долгую службу, приводил в уважение, что ему нечего есть. Бирон назначил шуту пенсию в 200 рублей.

Спустя несколько времени шут опять явился к герцогу с просьбою о пенсии же.

— Как, разве тебе не назначена пенсия?

— Назначена, Ваша Светлость! и благодаря ей я имею, что есть. Но теперь мне решительно нечего пить.

Герцог улыбнулся и снова наградил шута. [77, с. 149.]

 

Поваренок, украв с кухни Педрилло рыбу, уносил ее под фартуком, который был так короток, что рыбий хвост торчал из-под него наружу. Увидев это, Педрилло кликнул вора:

— Эй, малый! Коли вперед вздумаешь красть, то бери рыбу покороче или надевай фартук подлиннее. [77, с. 149.]

 

Брат жены Педрилло, выдав дочь замуж, просил Педрилло не сухо принять нового родича.

Педрилло выпросил у Густава Бирона часа на два пожарную трубу Измайловского полка и, установив ее как раз против двери, в которую должен был входить новый родич, наполнил заливной рукав водой.

Лишь только гость показался в дверях, Педрилло собственноручно отвернул все клапаны заливного рукава и окатил гостя с головы до ног.

— Скажи же тестю, что я исполнил его желание и принял тебя, как видишь, не сухо. [77, с. 150—151.]

 

Граф Вратислав, цесарский посол при русском дворе, любил кичиться своими предками. Заметив это, Педрилло сказал ему однажды в присутствии большого общества:

— Тот, кто хвалится только одними предками, уподобляет себя картофелю, которого все лучшее погребено в земле. [77, с. 151.]

 

Отобедав однажды в соседнем трактире, Педрилло хватился, что с ним нет кошелька, и просил трактирщика обождать уплату до следующего раза. Но трактирщик был неумолим и снял с Педрилло верхнее платье, которое оставил у себя в залог.

Педрилло решился отомстить. В этих видах он, квартируя рядом с трактиром, начал прикармливать трактирную птицу: кур, цыплят, гусей и индеек. И когда птица эта, привыкнув захаживать к Педрилло, была вся в сборе у шута, он ощипал с нее все перья и в таком виде отпустил кур, цыплят, гусей и индеек домой. Трактирщик взбесился.

— Я поступил с ними точно так, как ты со мною,— говорил в свое оправдание шут.— Я потребовал с них денег за месячный корм. Они не могли заплатить — и я снял с них верхнее платье. [77, с. 152.]

 

В Петербурге ожидали солнечного затмения. Педрилло, хорошо знакомый с профессором Крафтом, главным петербургским астрономом, пригласил к себе компанию простаков, которых уверил, что даст им возможность видеть затмение вблизи; между тем велел подать пива и угощал им компанию. Наконец, не сообразив, что время затмения уже прошло, Педрилло сказал:

— Ну, господа, нам ведь пора.

Компания поднялась и отправилась на другой конец Петербурга. Приехали, лезут на башню, с которой следовало наблюдать затмение.

— Куда вы,— заметил им сторож,— затмение уж давно кончилось.

— Ничего, любезный,— возразил Педрилло,— астроном мне знаком — и все покажет сначала. [77, с. 155—156.]

 

М. А. ГОЛИЦЫН (КВАСНИК, КУЛЬКОВСКИЙ)

В одном обществе очень пригоженькая девица сказала Кульковскому:

— Кажется, я вас где-то видела.

— Как же, сударыня! — тотчас отвечал Кульковский,— я там весьма часто бываю. [77, с. 174.]

 

До поступления к герцогу (Бирону) Кульковский был очень беден. Однажды ночью забрались к нему воры и начали заниматься приличным званию их мастерством.

Проснувшись от шума и позевывая, Кульковский сказал им, нимало не сердясь:

— Не знаю, братцы, что вы можете найти здесь в потемках, когда я и днем почти ничего не нахожу. [77, с. 174—175.]

 

— Вы всегда любезны! — сказал Кульковский одной благородной девушке.

— Мне бы приятно было и вам сказать то же,— отвечала она с некоторым сожалением.

— Помилуйте, это вам ничего не стоит! Возьмите только пример с меня — и солгите! — отвечал Кульковский. [77, с. 175.]

 

Известная герцогиня Бенигна Бирон была весьма обижена оспой и вообще на взгляд не могла назваться красивою, почему, сообразно женскому кокетству, старалась прикрывать свое безобразие белилами и румянами. Однажды, показывая свой портрет Кульковскому, спросила его:

— Есть ли сходство?

— И очень большое,— отвечал Кульковский,— ибо портрет походит на вас более, нежели вы сами.

Такой ответ не понравился герцогине, и, по приказанию ее, дано было ему 50 палок. [77, с. 176.]

 

Вскоре после того на куртаге, бывшем у Густава Бирона, находилось много дам чрезмерно разрумяненных. Придворные, зная случившееся с Кульковским и желая ему посмеяться, спрашивали:

— Которая ему кажется пригожее других? Он отвечал:

— Этого сказать не могу, потому что в живописи я не искусен. [77, с. 176.]

 

Но когда об одном живописце говорили с сожалением, что он пишет прекрасные портреты, а дети у него очень непригожи, то Кульковский сказал:

— Что же тут удивительного: портреты он делает днем... [77, с. 177.]

 

Одна престарелая вдова, любя Кульковского, оставила ему после смерти свою богатую деревню. Но молодая племянница этой госпожи начала с ним спор за такой подарок, не по праву ему доставшийся.

— Государь мой! — сказала она ему в суде,— вам досталась эта деревня за очень дешевую цену!

Кульковский отвечал ей:

— Сударыня! Если угодно, я вам ее с удовольствием уступлю за ту же самую цену. [77, с. 177.]

 

Один подьячий сказал Кульковскому, что соперница его перенесла свое дело в другой приказ.

— Пусть переносит хоть в ад,— отвечал он,— мой поверенный за деньги и туда за ним пойдет! [77, с. 177.]

 

Профессор элоквенции Василий Кириллович Тредиаковский также показывал свои стихи Кульковскому. Однажды он поймал его во дворце и, от скуки, предложил прочесть целую песнь из одной «Тилемахиды».

— Которые тебе, Кульковский, из стихов больше нравятся? — спросил он, окончив чтение.

— Те, которых ты еще не читал!— отвечал Кульковский. [77, с. 179.]

 

Кульковский ухаживал за пригожей и миловидной девицею. Однажды, в разговорах, сказала она ему, что хочет знать ту особу, которую он более всего любит. Кульковский долго отговаривался и наконец, в удовлетворение ее любопытства, обещал прислать ей портрет той особы. Утром получила она от Кульковского сверток с небольшим зеркалом и, поглядевшись, узнала его любовь к ней. [77, с. 180.]

 

Однажды Бирон спросил Кульковского:

— Что думают обо мне россияне?

— Вас, Ваша Светлость,— отвечал он,— одни считают Богом, другие сатаною и никто — человеком. [77, с. 183.]

 

Прежний сослуживец Кульковского поручик Гладков, сидя на ассамблее с маркизом де ля Шетардием, хвастался ему о своих успехах в обращении с женщинами. Последний, наскучив его самохвальством, встал и, не говоря ни слова, ушел.

Обиженный поручик Гладков, обращаясь к Кульковскому, сказал:

— Я думал, что господин маркиз не глуп, а выходит, что он рта разинуть не умеет.

— Ну и врешь! — сказал Кульковский,— я сам видел, как он во время твоих рассказов раз двадцать зевнул. [77, с. 183—184.]

 

Другой сослуживец Кульковского был офицер по фамилии Гунд, что с немецкого языка по переводу на русский значит собака. Две очень старые старухи перессорились за него и чуть не подрались.

Кульковский сказал при этом:

— Часто мне случалось видеть, что собаки грызутся за кость, но в первый раз вижу, что кости грызутся за собаку. [77, с. 184.]

 

Пожилая госпожа, будучи в обществе, уверяла, что ей не более сорока лет от роду. Кульковский, хорошо зная, что ей уже за пятьдесят, сказал:

— Можно ей поверить, потому что она больше десяти лет в этом уверяет. [77, с. 184.]

 

Известный генерал Д. (А. А. фон Девиц) на восьмидесятом году от роду женился на молоденькой и прехорошенькой немке из города Риги. Будучи знаком с Кульковским, писал он к нему из этого города о своей женитьбе, прибавляя при этом:

— Конечно, я уже не могу надеяться иметь наследников.

Кульковский ему отвечал:

— Конечно, не можете надеяться, но всегда должны опасаться, что они будут. [77, с. 185.]

 

Сам Кульковский часто посещал одну вдову, к которой ходил и один из его приятелей, лишившийся ноги под Очаковом, а потому имевший вместо нее деревяшку.

Когда вдова показалась с плодом, то Кульковский сказал приятелю:

— Смотри, братец, ежели ребенок родится с деревяшкою, то я тебе и другую ногу перешибу. [77, с. 185.]

 

Двух кокеток, между собою поссорившихся, спросил Кульковский:

— О чем вы бранитесь?

— О честности,— отвечали оне.

— Жаль, что вы взбесились из-за того, чего у вас нет,— сказал он. [77, с. 186.]

 

Кульковский однажды был на загородной прогулке, в веселой компании молоденьких и красивых девиц. Гуляя полем, они увидали молодого козленка.

— Ах, какой миленький козленок! — закричала одна из девиц.— Посмотрите, Кульковский, у него еще и рогов нет.

— Потому что он еще не женат,— подхватил Кульковский. [77, с. 186.]

 

Красивая собою и очень веселая девица, разговаривая с Кульковским, между прочим смеялась над многоженством, позволенным магометанам.

— Они бы, сударыня, конечно, с радостью согласились иметь по одной жене, если бы все женщины были такие, как вы,— сказал ей Кульковский. [77, с. 187.]

При всей красоте своей и миловидности девица эта была очень худощава, поэтому и спрашивали Кульковского:

— Что привязало его к такой сухопарой и разве не мог он найти пополнее?

— Это правда, она худощава,— отвечал он,— но ведь от этого я ближе к ее сердцу и тем короче туда дорога. [77, с. 188.]

 

Молодая и хорошенькая собою дама на бале у герцога Бирона сказала во время разговоров о дамских нарядах:

— Нынче все стало так дорого, что скоро нам придется ходить нагими.

— Ах, сударыня! — подхватил Кульковский,— это было бы самым лучшим нарядом. [77, с. 186.]

 

На параде, во время смотра войск, при бывшей тесноте, мошенник, поместившись за Кульковским, отрезал пуговицы с его кафтана. Кульковский, заметив это и улучив время, отрезал у вора ухо.

Вор закричал:

— Мое ухо.

А Кульковский:

— Мои пуговицы!

— На! На! вот твои пуговицы!

— Вот и твое ухо! [77, с. 190.]

 

Герцог Бирон послал однажды Кульковского быть вместо себя восприемником от купели сына одного камер-лакея. Кульковский исполнил это в точности, но когда докладывал о том Бирону, то сей, будучи чем-то недоволен, назвал его ослом.

— Не знаю, похож ли я на осла,— сказал Кульковский,— но знаю, что в этом случае я совершенно представлял вашу особу. [77, с. 191.]

 

В то время когда Кульковский состоял при Бироне, почти все служебные должности, особенно же медицинские, вверялись только иностранцам, весьма часто вовсе не искусным.

Осмеивая этот обычай, Кульковский однажды сказал своему пуделю:

— Неудача нам с тобой, мой Аспид: родись ты только за морем, быть бы тебе у нас коли не архиатером (главным врачом), то, верно, фельдмедикусом (главный врач при армии в походе). [77, с. 144.]

 

Старик Кульковский, уже незадолго до кончины, пришел однажды рано утром к одной из молодых и очень пригожих оперных певиц.

Узнав о приходе Кульковского, она поспешила встать с постели, накинуть пеньюар и выйти к нему.

— Вы видите,— сказала она,— для вас встают с постели.

— Да,— отвечал Кульковский вздыхая,— но уже не для меня делают противное. [77, с. 144.]

 

А. П. СУМАРОКОВ

На экземпляре старинной книжки: «Честный человек и плут. Переведено с французского. СПб., 1762» записано покойным А. М. Евреиновым следующее:

«Сумароков, сидя в книжной лавке, видит человека, пришедшего покупать эту книгу, и спрашивает: «От кого?» Тот отвечает, что его господин Афанасий Григорьевич Шишкин послал его купить оную. Сумароков говорит слуге: «Разорви эту книгу и отнеси Честного человека к свату твоего брата Якову Матвеевичу Евреинову, а Плута — своему господину вручи». [6, стлб. 0197.]

 

На другой день после представления какой-то трагедии сочинения Сумарокова к его матери приехала какая-то дама и начала расхваливать вчерашний спектакль. Сумароков, сидевший тут же, с довольным лицом обратился к приезжей даме и спросил:

— Позвольте узнать, сударыня, что же более всего : понравилось публике?

— Ах, батюшка, дивертисмен!

Тогда Сумароков вскочил и громко сказал матери:

— Охота вам, сударыня, пускать к себе таких дур! Подобным дурам только бы горох полоть, а не смотреть высокие произведения искусства! — и тотчас убежал из комнаты. [53, стлб. 957—958.]

 

Однажды, на большом обеде, где находился и отец Сумарокова, Александр Петрович громко спросил присутствующих:

— Что тяжелее, ум или глупость? Ему отвечали:

— Конечно, глупость тяжелее.

— Вот, вероятно, оттого батюшку и возят цугом в шесть лошадей, а меня парой.

Отец Сумарокова был бригадир, чин, дававший право ездить в шесть лошадей; штаб-офицеры ездили четверкой с форейтором, а обер-офицеры парой. Сумароков был еще обер-офицером... [53, стлб. 958.]

 

Барков всегда дразнил Сумарокова. Сумароков свои трагедии часто прямо переводил из Расина и других. Например:

у Расина:

«Centre vous, centre moi, vainement je m'eprouve. Present je vous fuis, absent je vous trouve!»

у Сумарокова:

«Против тебя, себя я тщетно воружался! Не зря тебя искал, а видя удалялся».

Барков однажды выпросил у Сумарокова сочинения Расина, все подобные места отметил, на полях подписал: «Украдено у Сумарокова» и возвратил книгу по принадлежности. [53, стлб. 958.]

 

В какой-то годовой праздник, в пребывание свое в Москве, приехал он с поздравлением к Н. П. Архарову и привез новые стихи свои, напечатанные на особенных листках. Раздав по экземпляру хозяину и гостям знакомым, спросил он о имени одного из посетителей, ему неизвестного. Узнав, что он чиновник полицейский и доверенный человек у хозяина дома, он и его подарил экземпляром. Общий разговор коснулся до драматической литературы; каждый взносил свое мнение. Новый знакомец Сумарокова изложил и свое, которое, по несчастью, не попало на его мнение. С живостью встав с места, подходит он к нему и говорит: «Прошу покорнейше отдать мне мои стихи, этот подарок не по вас». [29, с. 21.]

 

Барков заспорил однажды с Сумароковым о том, кто из них скорее напишет оду. Сумароков заперся в своем кабинете, оставя Баркова в гостиной. Через четверть часа Сумароков выходит с готовой одою и не застает уже Баркова. Люди докладывают, что он ушел и приказал сказать Александру Петровичу, что-де его дело в шляпе. Сумароков догадывается, что тут какая-нибудь проказа. В самом деле, видит он на полу свою шляпу и …[81, с. 157—158.]

 

Сумароков очень уважал Баркова как ученого и острого критика и всегда требовал его мнения касательно своих сочинений. Барков пришел однажды к Сумарокову.

— Сумароков великий человек! Сумароков первый русский стихотворец! — сказал он ему.

Обрадованный Сумароков велел тотчас подать ему водки, а Баркову только того и хотелось. Он напился пьян. Выходя, сказал он ему:

— Александр Петрович, я тебе солгал: первый-то русский стихотворец — я, второй Ломоносов, а ты только что третий.

Сумароков чуть его не зарезал. [81, с. 170.]

 

Под конец своей жизни Сумароков жил в Москве, в Кудрине, на нынешней площади. Дядя (И. И. Дмитриев) мой был 17 лет, когда он умер. Сумароков уже был предан пьянству без всякой осторожности. Нередко видал мой дядя, как он отправлялся пешком в кабак через Кудринскую площадь, в белом шлафроке, а по камзолу, через плечо, анненская лента. Он женат был на какой-то своей кухарке и почти ни с кем не был уже знаком. [44, с. 20—21.]